Вечером в сводке новостей Петер Гроот с удовольствием выслушал заявление представителя полицейского управления Амстердама, которое тот сделал корреспондентам: «В манифестации участвовало полмиллиона человек, но за весь день в городе не было ни одного инцидента. Если не считать, что на лотке у разносчика бутербродов и прохладительных напитков лопнула бутылка с газированной водой».
В переданном вслед за этим репортаже из голландской столицы Петер обратил внимание на сообщение корреспондента американской телекомпании Эн-би-си Мэлори: «Сегодня в Амстердаме прошла самая мощная антивоенная демонстрация в Западной Европе за весь послевоенный период... Если бы президент Рейган был здесь, он вряд ли остался бы доволен. Старинный город превратился в арену массового протеста против гонки вооружений, против ядерного оружия. К такому протесту трудно не прислушаться».
Розы гжельской земли
Молодого художника производственного объединения «Гжель» Валентина Розанова я встретила в маленькой заводской мастерской. Он нехотя оторвался от работы: ему явно было жаль терять время на разговоры...
Биография Розанова оказалась короткой и несложной, как, вероятно, большинство биографий сегодняшних молодых людей. Родился в городе Клину, в дружной семье. После окончания восьмого класса поступил в Абрамцевское художественно-промышленное училище. Дипломную работу — декоративную вазу — делал в Гжели. Здесь и остался. Здесь и задумал свое первое произведение — кумган.
«Кумган» в переводе с тюркского означает «сосуд пустыни». Много декоративных и живописных деталей сплавлено в нем, труден он в работе — и этим трудом проверяется мастерство ваятеля. Во все времена делали в Гжели кумганы. Может быть, именно поэтому решил создать свой «сосуд пустыни». Художник чувствовал: чтобы состоялась его творческая биография, она должна вплестись в биографию Гжели, уходящую корнями в далекое прошлое...
Много карьеров под Гжелью. Много рвов. Это следы работы глинознатцев из окрестных деревень. Недалеко от Гжели — Речицы, Новохаритоново, Турыгино, Бахтеево, Кузяево; деревни околицей цепляются за околицу, словно петелька за крючок, и в каждой обязательно труба высится — гончарный завод. А в давние времена горны строили в складчину на две-три семьи, и в каждой избе лепили крынки, кувшины, игрушки...
Впервые местечко Гжель, что под Москвой, упоминается в духовной грамоте Ивана Калиты 1328 года. К середине XVII века относятся первые сведения о Гжели как о местности, богатой хорошими глинами. По указу царя Алексея Михайловича крестьяне Гжельской волости ежегодно поставляли «глины белые двадцать возов, которая глина пригодилась к аптекарским и алхимиским делам». Гжельская волость целиком была приписана к аптекарскому приказу.
«Едва ли есть земля самая чистая и без примешания, где на свете... разве между глинами, для фарфору употребляемыми, какова у нас гжельская... которой нигде я не видел белизною превосходнее»,— писал Михаил Васильевич Ломоносов. Его ученик Дмитрий Виноградов и заводчик Афанасий Гребенщиков были посланы изведать, не пойдут ли гжельские глины на русский фарфор. Подошла глина! Составили они рецепт и изготовили по нему первую в России фарфоровую посудину, неглазурованную, с тусклой прозеленью.
В 1724 году Афанасий Гребенщиков основал в Москве, возле Таганских ворот, завод по производству майоликовой посуды. Работали на заводе большей частью гжельские крестьяне, привозившие сюда глину. Отработав срок и разузнав все секреты, смекалистые мужики возвращались домой и продолжали заниматься гончарным ремеслом. Они строили небольшие горны и обжигали в них свои изделия — миски, кружки, кувшины, кумганы, рукомойники, лампады, чернильницы, игрушки. Расписанные сценками из народной жизни, цветами и птицами, эти недорогие вещи быстро раскупались. Здешняя земля никогда не давала хорошего урожая, и гончарный промысел был для гжельского мужика основным занятием.
Постепенно Гжель стала полным хозяином керамического производства в России. Завод Гребенщикова в 1773 году был закрыт: гжельская майолика превосходила гребенщиковскую как по росписи, так и по качеству глазури. Гжельцы расписывали изделия по глазури высохшей, но еще не обожженной. Эта техника росписи не допускала никаких исправлений, требовала от живописца природного чутья и понимания красок. Эмаль ранних гжельских изделий почти никогда не имела заметного цека, то есть трещинок, мастер учитывал малейшее расширение эмали и черепка при обжиге. Потому-то и соперничала Гжель со знаменитыми мастерскими Руана, Мустье, Невера во Франции и Дельфта в Голландии.
Но все эти глиняные изделия уступили в прочности и легкости тонкому фаянсу, изобретенному в Англии и захватившему мировой рынок во второй половине XVIII века. Погибли тогда в столкновении с ним французские мастерские, пришли в упадок Дельфт и Гжель.
Однако в начале XIX века в Гжели все еще дымили гончарные горны. Сенатор, обследовавший перед самой войной 1812 года все промышленные районы Европейской России, посетил среди них Гжель и отметил в своем докладе, что «из простой глины здесь делают во множестве столовую посуду, покрытую белым свинцовым глазуром, которую недостаточные люди по дешевизне ее охотно покупают».
Со временем купцы Кузнецовы из деревни Речицы скупили разорившиеся гончарные гнезда — так появилась в России фарфоровая монополия. Товарищество Кузнецовых, заполонив промышленным фарфором российский рынок, погубило мелкие заводики и мастерские. Навыки живого искусства, выработанные многими поколениями гжельских мастеров, стали забываться.
И потерялось бы самобытное ремесло, если бы в советское время не пришли ему на помощь талантливые искусствоведы и художники. Первыми среди многих, кто возрождал Гжель, были Александр Борисович Салтыков, Наталья Ивановна Бессарабова и Татьяна Сергеевна Дунашева. Благодаря их поискам, художественному вкусу утраченные звенья гжельского мастерства стали восстанавливаться. Сегодня, как и прежде, гжельскую керамику делают в нескольких деревнях, и, как прежде, широко известна она во всем мире.
Кумган — первое свое изделие — Валентин Розанов готовил долго. Эскизов, набросков — он рисовал дома, и в электричке, и за рабочим столом — скопилась целая папка. Хотелось, чтобы сосуд был современным и чтобы в то же время чувствовалась в нем старая, привычная Гжель. Долго не получалась крышка. Однажды поздно вечером, уже перед сном, пришла идея — слепить хваток на крышке в форме поющей птички. Этот прием редко, но использовался в гжельских изделиях XVIII века. Зарисовал несколько вариантов крышки. Утром окончательно остановился на одном из них. Наконец эскиз кумгана на ватмане: круглое туловище, витиеватый тонкий носик, высокое узкое горло, круто согнутая ручка. Только тогда Валентин показал эскиз Татьяне Сергеевне Дунашевой, которую и сейчас считает своей наставницей. Художница посоветовала кое-что убрать, но в целом благословила его работу.
Вечерами, отработав смену — Валентин расписывал фарфор на потоке,— он уходил в модельную мастерскую. Здесь, в маленькой комнате, заваленной мучнисто-белыми отливками, вдыхая пресный запах теплого влажного гипса, настойчиво вытачивал на гончарном круге модель своего кумгана. Ему хотелось сделать самому всю работу от начала и до конца, как творили свои изделия старые гжельские мастера. Долго не получалось так, как хотелось, что-то постоянно ускользало из-под пальцев, задуманное не переходило на гипс. Как одухотворить и облагородить мертвый материал?
Наконец, когда модель получилась и учтена была усадка при обжиге, Валентин строгой линией разделил ее на две равные части. И начал формовать. Под белой коркой влажного, еще греющего гипса скрылась одна половина модели. Схватившись, гипс передал в зеркальном изображении все мельчайшие ее детали. Потом Валентин то же сделал со второй половиной, ручкой, носиком и крышкой. Когда формы подсохли, молодой гончар осторожно соединил их пустотелые части. Получился сосуд, и он залил его шликером — жидким фарфором.
Потом? «Потом — главное аккуратность,— рассказывала мне Татьяна Сергеевна Дунашева.— Разъединяют половинки формы и извлекают туловище кумгана. Освобождают из формы носик и ручку. Их, обмакнув в шликер, нужно приклеить к туловищу. Затем в носике сверлят дырочки — сито для слива, тщательно затирают мокрой губкой швы. Валентин провел всю эту операцию безукоризненно, с редким терпением...»
Розанов осторожно поставил кумган на полку — обсохнуть. Через сутки кувшин побелел и слегка звенел при легком ударе, но был еще чрезвычайно хрупок. Осторожно промыв его и тщательно огладив, Валентин понес свой кумган к горновщикам на утильный обжиг.
Сутки и еще десять часов провел кумган в горячей печи. Когда Валентин вынул его, изделие было крепким и пористым. Теперь можно расписывать: сначала карандашом, потом тонкой беличьей кисточкой художник нарисовал черным кобальтом на круглых боках кумгана розы и листья, расписал крышку, носик и ручку. Когда роспись высохла, Валентин окунул кумган в серовато-белую сметану глазури. Роспись моментально исчезла под поливом. Художник обтер мягкой тряпочкой донышко и поставил изделие подсохнуть. Настало время поливного обжига.
Я знала, что ранние гжельские изделия, те, что сохранились в музеях, расписаны желтой сурьмяной, зеленой и синей смальтовой, лиловой и коричневой марганцевой красками. Отчего же сегодня традиционен в росписи только синий кобальт? Этот вопрос меня занимал давно, и теперь я спросила об этом Валентина.
В середине девятнадцатого века гжельские мастера целиком перешли на синюю смальту. Скорее всего победила выразительность одноцветной гаммы, но не обошлось тут, конечно, без влияния «голубого» Дельфта. Когда художники Салтыков и Бессарабова возрождали Гжель, они остановились на подглазурной свободной росписи кобальтом.
— А как завершалась работа над кумганом?
— Пойдемте, покажу,— ответил художник. ...Старый Турыгинский горн из щербатого огнеупорного кирпича до сих пор топят дровами. Жар этого горна дает самый лучший обжиг. Горновщики готовили печь к загрузке: в круглом лоне печи устанавливали столбы из желтых барабанов — капселей, заполненных будущим фарфором, потом принесли «термометр» — набор пронумерованных фарфоровых пирамидок, вдавленных в шамотную глину.
— Конусы Зегера,— пояснил Валентин.— Их придумал в прошлом веке гончар из Мейсена. Когда температура в горне повышается, конусы один за другим оплывают и клонятся. По их номерам горновщики определяют через смотровое окно температуру в печи. И сейчас нет у гончаров более надежного прибора...
Когда все капсели заняли свои места в печи, горновщики заложили вход кирпичами и замазали его жидким шамотом, потом поставили вторую такую же стенку и стали разводить огонь во всех четырех топках.
— Тонкое дело — температура. Если поднять ее быстро — глазурь расплавится, а вода из фарфора еще не испарится — изделие вздуется, покроется пузырями. Если передержишь — потечет кобальт, начнется осадка. А куда капсель в печи поставить? Вниз? Вверх? В холод? В пекло? Лучше всего — посередине. Если все рассчитаешь правильно, черепок получится голубоватый, с блестящей поверхностью, а под прозрачной глазурью — синие-синие розы глубоких сапфировых тонов...
Не сразу получился у Валентина задуманный кумган. Пять сосудов сделал Розанов — менял и скульптуру, и роспись, и только шестой представил на художественный совет. Приняли. Одобрили. Рекомендовали в план освоения.
За кумганом последовали другие вещи. А первое изделие, которому он отдал так много настойчивости и любви, вошло в золотой фонд современной Гжели. Работы Розанова стали экспонироваться на выставках. Художественные музеи страны начали включать его изделия в свои каталоги. В 1980 году за работы, развивающие лучшие традиции народного промысла, Валентину Розанову была присуждена премия Ленинского комсомола.
Теперь Розанов — старший художник объединения — один из тех, кто определяет сегодняшнее лицо Гжели.
— Местные гончары из поколения в поколение оттачивали умение работать с глиной, откидывали все наносное, безвкусное, лишнее,— говорит, заключая нашу встречу, Валентин.— Нам нужно сохранить красивую простоту крестьянских вещей...
Остановка в Баян Агте
Уже тринадцатое лето я провожу в Монголии в составе экспедиции с длинным названием — Комплексная советско-монгольская историко-культурная. В свою очередь, она состоит из многих экспедиций, прежде всего геологических и биологических. В нашей же собрались археологи, антропологи, эпиграфисты и этнографы. Мы изучаем историю культуры Монголии. У каждого свои задачи и методы их решения.
Что делают археологи, всем известно. Антропологи измеряют черепа древних людей, сопоставляют их с современными и определяют, как изменялся облик жителей Монголии на протяжении нескольких тысячелетий. Эпиграфисты изучают надписи, выбитые на скалах, а они здесь на шести языках: монгольском, древнетюркском, согдийском, китайском, тибетском, маньчжурском. Из них мы узнаем о судьбах уже исчезнувших с лица земли государств, их войнах с соседями и прежде всего о победах. Я этнограф, и меня интересуют и древность и современность. Мои неизменные спутники и верные друзья — монгольские этнографы. В основном это молодежь — выпускники Монгольского, Московского и Ленинградского университетов, люди из города и из глубинки. Сельские ребята всё умеют: и юрту поставят, и бозы — пельмени на пару сварят, и кобылу подоят. Они еще не оторвались от той жизни, которую сейчас изучают, еще видят ее изнутри. Горожане уже смотрят на сельский быт со стороны. Но для экспедиции в этом есть свой плюс: порою они видят то, что не замечает привычный к сельской жизни коллега.
В далеком поселении монгольские этнографы отремонтируют мотоцикл или радиоприемник. А если подъедут к нам побеседовать почтенные старцы, тут же в чугунном котле на очаге сварят чай, не нарушив пропорции между заваркой, солью и молоком, а это не так просто, как кажется на первый взгляд.
Надо сказать, что в задачи моих молодых спутников еще входит чтение лекций и докладов — это задание комитетов ревсомола — монгольского комсомола. Они рассказывают о международном положении, о сотрудничестве советских и монгольских ученых, о том, что такое наша наука и зачем мы ведем беседы с людьми. Короче говоря, ревсомол хочет, чтобы они не только собирали сведения в степи, но и несли в народ знания. Делают это ребята всегда с большой охотой. Степняки, убедившись в том, что эти молодые парни люди образованные и знающие, стараются отблагодарить своими подробными рассказами.
Отряд в то лето у нас был маленький: с советской стороны — шофер «газика» Шишкин и я, с монгольской — скульптор Даваацэрэн и Ням. Он только что окончил кафедру этнографии Московского университета.
Идем маршрутом на Баян Агт.
«Баян Агт» — «богатый лошадьми» — называется этот сомон в Бул-ганском аймаке. Потому здесь, наверное, и самый знаменитый кумыс: густой, жирный. По пути мы заезжали в одинокие юрты и медленно пили его, стараясь растянуть удовольствие. Степенно беседовали с хозяевами о том о сем, о погоде. В Монголии это отнюдь не банальность: слишком многое зависит от погоды в хозяйстве скотовода. Заодно задашь несколько этнографических вопросов о прошлом житье-бытье, втянув и хозяев и гостей в оживленную беседу.
Незаметно выпита уже не одна пиала кумыса.
Разумеется, не только кумыс привел наш отряд в Баян Агт. Главное — старожилы сомона — баянагтские старики, неистощимые рассказчики и знатоки истории и культуры своего народа.
Возле правления сомона толпился народ, стояли машины, грудились какие-то мешки. Люди собирались выезжать на сенокос. Молодежная бригада уже готова к отъезду. Толпились местные ребята в халатах-тэрликах и студенты, приехавшие на лето к родственникам. Студенты были особенно оживлены: на сенокосе размяться приятно, и хочется помочь родному сомону, который послал их учиться в Улан-Батор. Другую бригаду составили старики — те самые, что нам так нужны. По возрасту они могли бы в сенокосе не участвовать, однако дома остаться не пожелали — хотели показать нынешним молодым, что и они кое на что способны.
Мы оказались в трудном положении: какие уж тут беседы, если люди готовятся к важному делу...
Нас подвели к юрте, в которой старики собрались на обед перед выездом. Сомонное правление выделило каждой бригаде по барану, и хозяйка юрты уже варила мясо. Тут же стоял наготове бидончик с согревающим молочным напитком архи. Был конец августа. По народному календарю это середина осени, а осенние ночи в Монголии ох какие холодные!
Шестеро стариков курили и неспешно беседовали, сидя вокруг очага на полу. Мое появление — да еще с двумя товарищами из столицы — прервало беседу и явно заинтересовало присутствующих. Все решали первые несколько фраз. Заинтересуют наши вопросы стариков — они останутся, не заинтересуют — извинятся, что дела ждут, и уедут.
Имя Даваацэрэна старикам было известно. Они внимательно выслушали его речь об экспедиции, о том, почему важно изучать народную культуру. Старики согласно кивали головами, и через несколько минут стало ясно: разговор состоится. Они гордятся, что советская экспедиция приехала именно к ним.
Старики выжидательно затихли. В их глазах и любопытство, и настороженность: а вдруг я спрошу такое, чего они не знают? Первый вопрос, с которого обычно начинается беседа,— как называется местность, окрестные горы, пади, перевалы, пещеры, когда и почему возникли эти названия, есть ли легенды и предания, объясняющие их происхождение? Отвечать начинает один, его дополняет другой, уточняет третий... И пошло.
С названиями все просто и ясно — окрестные места им знакомы с детства. Скотоводы и охотники, они знают не только каждую гору и падь, но все лощинки и тропинки, по которым ходят десятки лет сами и сотни лет ходили их предки. Через несколько минут в тетради уже полсотни названий: Большая лошадиная гора, Малая лошадиная гора, Северная падь, Южная падь, Правый приток, Левый приток...
Старики оживились, закурили. Вопросы понятны, они рады, что их ответы мне интересны. Можно переходить к самым важным вопросам. Они касались понятий «клятва-проклятие». Кто, кому, в каких обстоятельствах давал клятву, носила ли она только словесный характер или подкреплялась каким-либо действием? Кто, на кого, за что и как мог наложить проклятие? Известны ли из собственной практики случаи такого рода?
Старики затихли, каждый вспоминал. Вопрос касался случаев не столь уж частых в жизни вообще, а в последние десятилетия тем более. Но это была часть традиционной системы ценностей.
Старики хорошо знали о клятве побратимов. Побратимы, давшие друг другу клятву в вечной дружбе, которая обязывала каждого из них помогать другому в любом деле, в военное и мирное время. Побратим обязывался являться по первому требованию названого брата. Эта клятва скреплялась кровью. Побратимы становились более близкими людьми, чем родные братья. Они обменивались конями, поясами, оружием, в военном походе спали под одним одеялом. Не было большего позора, чем клятвопреступление. Обычай побратимства сохранился и в нашем веке. Уже не ханы и князья-нойоны, а простые люди могли дать друг другу клятву в верности, обменяться подарками.
Среди стариков оказался один, хорошо знавший обычаи. Его имя Чойсу-рэн. То спокойное достоинство, с которым он обдумывал ответы, удовольствие и легкая зависть остальных присутствующих, которые вскоре после начала беседы поняли, что и дополнить-то его они ничем не могут,— настолько обстоятельны его рассказы,— все говорило: на этот раз нам повезло.
В конце концов на вопросы стал отвечать он один, остальные внимательно слушали.
В юрту вошел секретарь партийной организации сомона, заслушался нашей беседой и остался. Наверное, в этот день он новыми глазами увидел стариков и особенно Чойсурэна.
Меня особенно интересует понятие «Буян хишит» — благодать, дарованная человеку судьбой. По древним монгольским поверьям, если с ней бережно обращаться и «жить по правилам», ее можно сохранить и счастье будет всю жизнь сопутствовать тебе, твоей семье и любому начинанию. Но можно эту благодать спугнуть, и тогда начнутся несчастья.
Каждый из этих запретов, о которых большинство монголов нынче и не вспоминает, а степные старики хоть и соблюдают, но не знают почему, Чойсурэн мог объяснить.
Беседа затянулась. В другое время меня бы это только обрадовало, но здесь мучила мысль: люди на сенокос собрались, а мы у них время отнимаем. Вон и секретарь парторганизации, наверное, волнуется: когда же бригада уважаемых гуаев-стариков отправится... Разобраться было нелегко: воспитанный монгол, секретарь даже виду не подал, что чем-то обеспокоен.
Еще прежде чем зайти в юрту, мы немножко посовещались и решили предложить свою помощь. Покосим траву, возместим занятое время. Договорились, что первым отправится Ням, как самый молодой, да и шофер Шишкин вызвался — охота, сказал, размяться. Я тоже собралась.
И, выждав паузу в рассказе Чойсурэна, я в самых осторожных выражениях предложила наши услуги. Старики зашумели: нет у нас обычая гостя заставлять работать! Чойсурэн, взглянув строго на Няма, произнес:
— Мы сами руки за спиной держим!
Ням покраснел, а я чуть не подпрыгнула от радости: столько раз слышала это выражение, а объяснить мне его толком никто не мог. Не каждый же день такой золотой Чойсурэн попадается!
Я давно обратила внимание, как ходят в Монголии старики — гордо, степенно, сложив за спиной на крестце руки. Не раз я замечала, что старики всегда сердятся, когда увидят молодого, сложившего руки за спиной.
— Чойсурэн-гуай, а что это значит,— спрашиваю,— «руки за спиной держать» ?
И едва успеваю открыть чистую страницу в тетради.
— Мужчина приобретает право на такую походку,— начинает Чойсу-Рэн, — когда у него умирают родители и он остается сам себе главой и опорой. Самостоятельным становится человеком, хозяином. Если отец видит, что его сыновья ходят, держа руки за спиной, всегда сердится. Даже спрашивает: «Разве я у тебя умер, что ты держишься за крестец?»
Я смотрю на своих спутников. Даваацэрэн увлечен разговором. Все-таки мне очень повезло, что он — при своей занятости — собрался поехать с нами. Даваацэрэн человек высокой культуры, знаток Монголии и всегда поможет, когда разговор идет на диалекте. Он. великолепно владеет русским языком, его жена, Елена Михайловна, преподает русский в Монгольском университете.
У Няма блестят глаза, он торопливо записывает в блокноте, потом, забыв про него, долго слушает, глядя Чойсурэну в рот, наконец спохватывается, пишет. Мы все сегодня чем-то обогатились, а уж ему, впервые поехавшему в экспедицию, все внове: что говорится, как говорится, кем...
Да, но как же сенокос? Сколько мы уже говорим? Почти четыре часа. Секретарь парторганизации успокаивающе поднимает руку: на улице собирается непогода, и правление сомона просит уважаемых старших пока остаться. Как только развиднеется, они смогут поехать. Правление поможет.
Мы проговорили еще часа два, съев за это время немалую часть барашка, выпив два котла чая с молоком и сокровенный бидончик архи. Трижды я пересаживалась с табуретки то на пол, то на кровать. Попробуйте-ка просидеть на низенькой монгольской табуреточке размером двадцать сантиметров на пятнадцать несколько часов! Кончила одну тетрадь и начала другую. Только невозмутимый Чойсурэн, казалось, не замечал времени. Думаю, что он тоже утомился, но виду не подает.
— Спасибо. Пожалуй, на сегодня хватит.
Старики задвигались, пожелали вместе с нами сфотографироваться.
— Ну ты, Чойсурэн, ей прямо экзамен сдавал,— пошутил один из них.
И это слово, так выбивающееся из общей беседы, вызвало дружный смех.
Темнеет, накрапывает холодный дождь.
— Простите, что мы вас так надолго задержали,— говорю я.
Чойсурэн улыбается.
— Ничего. Если ты собрался в дорогу, а к тебе пришел важный и интересный гость — хороший будет путь...
Странные голоса болидов
Случилось это много лет назад, в небольшом городке Исилькуле, затерявшемся среди заснеженных равнин бескрайней прииртышской лесостепи, примерно между Омском и казахстанским Петропавловском. Над темно-синими сугробами исилькульской улицы, над снежными шапками, нахлобученными на крыши одноэтажных домиков, мерцало тысячезвездное небо. Было морозно, спокойно и тихо.
Как вдруг вверху, где-то в зените, раздался звук, сухой и резкий, похожий на треск разрываемой ткани, словно кто-то распорол ее по шву до конца.
Я моментально вскинул голову — ярчайший болид, рассыпая желтовато-белые искры, стремительно несся по звездному небу, столь стремительно, что я успел «застать» его лишь в середине и конце пути, когда он, пыхнув последними искрами, потух где-то высоко-высоко в атмосфере.
Тут же исчез и звук рвущейся ткани. И снова над городком повисла мягкая снежная тишина. Метеор же оставил за собой длинный светящийся след, протянувшийся по звездам как раз через зенит. След этот быстро таял и окончательно померк секунд через пять.
Виденное было мне не в диковинку: в юности я несколько лет наблюдал метеоры, будучи иногородним корреспондентом-наблюдателем метеорного отдела Таджикской астрономической обсерватории (ныне Институт, астрофизики Академии наук Таджикской ССР), куда регулярно высылал из далекой Омской области звездные карты, исполосованные следами зарегистрированных мною «падающих звезд». Наблюдал метеоры усердно, даже упоенно, каждую ясную ночь, иногда, что называется, от зари до зари, лишь в сильные морозы позволяя себе греться в помещении ровно десять минут каждый час. Видел, кроме многих сотен «обычных» метеоров, и телескопические, то есть не доступные невооруженному глазу, а различимые только в светосильный инструмент, и очень крупные яркие болиды вроде этого, который, казалось бы, ничего особенного не представлял.
Но вот что меня сильно смутило. Ведь я сначала услышал звук и лишь затем, подняв голову, увидел болид. Может ли быть такое? Большинство метеоров, влетая на бешеной скорости в атмосферу и почти мгновенно раскаляясь от трения о воздух, испаряются на высотах 60—130 километров, в редчайших случаях достигая 20—40. Звук же летит в атмосфере со скоростью 330 метров в секунду, так что звуковые волны могли достичь меня самое меньшее через минуту, а всего вероятнее, не раньше, чем минуты через три-четыре. Вот приглядимся к грозам: есть простой прием расчета их дальности от наблюдателя — для этого нужно считать секунды, прошедшие между вспышкой молнии и первым громовым раскатом, число этих секунд поделить на три, и получится расстояние до молнии в километрах. И многие по опыту знают, что если вспышка молнии и звук ее «выстрела» раздаются почти одновременно, то это значит: огненная стрела ударила где-то совсем рядом. К слову сказать, ощущение вовсе не из приятных.
Но вернемся к болиду. Треск яркого посланца вселенной я слышал в те самые мгновения, когда он пролетал по небу; выходит, это случилось не выше нескольких метров? Но такого не могло быть! Многолетний опыт наблюдений этих небесных тел, характер, «облик» явления говорили о том, что пролетел болид, как ему и подобает, очень высоко. Доказательством служил хотя бы характерный для многих метеоров светящийся след. Такие шлейфы образуются не ниже нескольких десятков километров, состоят из распыленных светящихся частиц испарившегося «пришельца» и «живут» там от долей секунды до целого часа, позволяя себя зарисовывать и фотографировать.
Или все же мне звук почудился?
Но ведь именно «рвущаяся ткань», а не что иное, и заставила меня быстро глянуть в зенит!
Так что ж, выходит, звук этот каким-то непостижимым образом, вопреки всем законам физики, несся ко мне со скоростью света — триста тысяч километров в секунду?
И тут я вспомнил: в сороковых годах теплым летним вечером, когда солнце спряталось за горизонт и на противоположной стороне неба начали загораться первые звезды, я заметил далеко на юго-западе светящийся шар диаметром примерно с четверть видимого диска Луны, но с размытыми краями. Это был болид. Он падал сравнительно медленно и не прямо, а по довольно крутой, загнутой вниз, дуге. Наверное, летел почти в мою сторону и притом быстро, но снижаясь торможением,— мне же виделась короткая крутая дуга его пути. Через несколько секунд болид исчез — испарился. Но как раз в мгновения полета болида оттуда слышался странный звук меняющегося тона. Сначала высокий, но быстро переходящий в низкий, скорее всего похожий на поскуливание собаки или мяуканье неестественно большого кота (в той стороне находился пустырь, и животных там не было), только с этаким «техническим» тембром, вроде как при настройке радиоприемника. Тоже случайность, иллюзия? Ведь удары и грохот, издаваемые иногда крупными болидами, слышны именно таким же образом, как и раскаты грома, порожденные молнией (или как выстрелы орудий), подчинены тем же законам акустики, и по времени полета ударной звуковой волны, которая иногда высаживает стекла, ученые устанавливают место падения болида, находя там, правда в редких счастливых случаях, осколки «небесного гостя» — метеориты.
Отчего странное «мяуканье» и этого болида слышалось не спустя минуты, а именно в короткие мгновения полета?
Так и остались для меня эти две небесные тайны тогда неразгаданными. Не сомневаясь, что наверняка попаду впросак, я, признаюсь, помалкивал, описав для астрономической обсерватории лишь световую картину пролетевших болидов.
А ведь зря помалкивал. Если все наблюдаемое станет безропотно укладываться в рамки уже известного, станет абсолютно четко подчиняться лишь уже открытым нами законам природы — будут ли тогда развиваться науки? Что станет с ними, если мы упрямо начнем отвергать все непонятное и таинственное?
А ведь такого, непознанного, было и будет очень много, может быть, даже по принципу «дальше в лес — больше дров». И очень хорошо, что кладовая тайн остается неисчерпаемой.