В последний день работы конференции, накануне отъезда делегатов и гостей, ресторан был почти пуст: две маленькие группки в дальнем конце и мистер Мламбо с бокалом оранжада, видимо уже успевший закончить ранний ужин.
— Шеф нам отдал приказ: «Лететь в Кейптаун...» — задумчиво мурлыкал мой сосед-переводчик.
— Простите, мистеры, о нет, товьярищи, вы сейчас говорили о Кейптауне. Вы давно там были? — вопрос мистера Мламбо прозвучал для нас неожиданно.
— Да нет. Была такая старая песня...
Африканец кивнул, и его оживленное лицо, если это слово вообще было применимо к мистеру Мламбо, потускнело.
— Да, да, конечно, вы же советские... А я мечтаю вновь побывать в Кейпе... По-моему, это самый красивый город на свете...
Улыбка на его пергаментном лице была сдержанной, и трудно было подумать, что этот замкнутый человек может заговорить словами, похожими на стихи. Он говорил о нежно-голубом флере лепестков цветущих жакаранд, опускающемся весной на Нэшнл-роуд, Гудвуд, Белвилл, о таинственных зарослях буйной зелени в ботаническом саду, вызывающих в душе смутную тревогу. Об исчезающих на глазах алмазах росы, когда утреннее солнце пригревает склоны Столовой горы. О радуге красок на закате, когда небо постепенно меняется из ласкового бледно-розового в сердитое иссиня-черное, под цвет океанским волнам.
— Но приходит осень, и Столовая сбрасывает свои яркие краски, цветы и листья вянут, а трава и валуны становятся холодными и скользкими. В такое время, как сейчас, она похожа на маскировочный комбинезон «диких гусей»
Когда я учился в университете, то перед экзаменами обычно забирался готовиться на плато Столовой. Тогда еще не было фуникулера, и заниматься никто не мешал. Вид оттуда замечательный: и сам Кейп, и Столовая бухта, и Фолс-Бей, и даже мыс Доброй Надежды — все как на ладони.
В наших тауншипах
...Он готовился стать юристом. Но окончить университет не успел. В мае шестьдесят первого Африканский национальный конгресс организовал массовую стачку в знак протеста против провозглашения расистскими властями Южной Африки республикой. По всей стране начались аресты. Как бывшего активиста запрещенного АПК, схватили и его. Обвинения в том, что является членом «Умконто ве сизве» — «Копья нации», подпольной военной организации конгресса, было достаточно для приговора к смертной казни.
Хотя никаких улик у полиции не имелось, его без суда и следствия отправили в центральную тюрьму в Претории, где производятся все официальные казни. В прошлом году там был установлен новый рекорд — 132 жертвы, а сколько всего борцов за свободу погибает в полицейских застенках, власти держат в тайне.
Его поместили в «Биверли Хилз», специальный блок для смертников, издевательски пообещав, что долго ждать очереди не придется. В этом тоже была продуманная, утонченная жестокость. Человека могли отправить на эшафот на следующее утро или через неделю, а могли растянуть пытку неизвестностью на месяцы: ведь обреченному сообщали о дне казни лишь накануне. Унылые древние песни неслись из камер смертников. Их подхватывали узники в других блоках, чтобы поддержать дух обреченных. Иногда эти страшные «концерты» продолжались целыми сутками. Нередки были случаи, когда люди, долго находившиеся в блоке смертников, сходили с ума.
Камеры смертников расисты использовали и для «закалки» молодых полицейских и тюремщиков. Например, приказывали двум-трем новобранцам зайти в камеру и так отделать заключенного, чтобы живого места не осталось. Заключенным ломали ребра, отбивали внутренности, а уж о выбитых зубах и сломанных челюстях и говорить нечего.
Особым садизмом отличался надзиратель по прозвищу Черная Мамба. Любимым его развлечением было выбить миску с бобами из рук, заключенного во время обеда. А когда человек начинал подбирать похлебку с пола, Черная Мамба наступал ему на пальцы, крича, что отучит «мусорить в камере». Одного заключенного этот садист затравил овчарками только за то, что он упорно не хотел обращаться к тюремщику с унизительным «баас»...
Мламбо надолго замолчал. И тогда я подумал, что все, о чем мы услышали, пережил он сам. Наконец он снова заговорил:
— И все-таки его не казнили, не забили насмерть и не сделали калекой. В начале шестьдесят второго года расисты стали готовить заочный суд над одним из руководителей АНК, Нельсоном Манделой. Его хотели представить в глазах всех, кто в самой Южной Африке и за границей поддерживал нашу борьбу за свободу, кровожадным террористом-фанатиком только потому, что Мандела обратился с открытым письмом ко всем гражданам ЮАР, призывая их на штурм расистской системы угнетения и произвола. А для намеченного фарса властям нужны были послушные «свидетели». Однако никто из товарищей, как их ни обрабатывали, не согласился стать предателем. И тогда всех приговорили к пожизненному заключению и отправили на «Остров смерти».
Наш рассказчик опять задумался. Потом, видимо, приняв решение, сказал:
— Я обещал рассказать о Роббене. Но давайте сделаем по-другому. Я записал все, что произошло с моим другом на «Острове смерти». Возьмите эти записки.
...Первый день и сейчас свеж в памяти, как будто это было только вчера. Стояла такая же холодная, промозглая погода. Новичков встречали начальник тюрьмы полковник Штейн и его помощник капитан Геррике. «Запомните, кафры, — торжественно заявил- Штейн, — отсюда еще никогда никто не убегал. И не убежит. А теперь марш по клеткам!» Едва цепочка заключенных двинулась к старому бараку, как на изможденных, с трудом державшихся на ногах людей набросились десятка три дюжих тюремщиков. В воздухе мелькали приклады и дубинки, на головы, плечи, спины сыпались удары. «Быстрей! Быстрей, черные лодыри!» — с хохотом кричали белые парни в форме. Потом была бесконечная ночь на сизалевой циновке в ледяной камере, наполненной неумолкающими стонами истерзанных людей.
...Обыскивали их каждый день, зимой даже утром и вечером. Только чтобы лишний раз поиздеваться. В шесть — подъем. Через пять минут каждый должен был стоять у двери своей камеры с поднятыми руками. После обыска брали миски с остывшей похлебкой из нешелушеного ячменя с песком и камешками — баки с едой приносили ночью, часа в три-четыре. Столов не существовало: в любую погоду ели во дворе, сидя на корточках. Если надзирателю что-нибудь не нравилось, оставлял голодным. Тех, кто пытался протестовать, «отправляли на остров» — ставили босиком в нарисованный на цементном полу маленький круг на сутки, а то и двое. Стоило переступить черту, и заключенного жестоко избивали, бросали в карцер. Еще хуже было, когда по приказу полковника Штейна «в целях воспитания терпения и дисциплинированности» вечерний обыск зимой проводили во дворе. Тогда всех заключенных заставляли раздеться донага и выстраивали в длинную очередь.
Их привезли на Роббен в строжайшей тайне, но узники все равно узнали о них. Вечером из камер остальных блоков понеслись революционные песни, приветственные крики «Инкулулеко» — «Свобода!», «Амандла нгавету!» — «Власть народу!». Тюремщики устроили такое побоище, что со стен потом долго не отмывалась кровь.
...На Роббене он сначала попал в команду, строившую мол. На работу их гнали в наручниках. Конные надзиратели норовили направить лошадь на строй, чтобы отдавить кому-нибудь ногу лошадиными копытами. А надсмотрщик на молу «прописывал симулянту грязевые ванны» — отправлял работать по колено в холодном иле.
Таких «шутников» среди надзирателей было немало. Кляйнханс из «ландбау» — команды, которая занималась сельскохозяйственными работами и расчисткой территории, не признавал никаких инструментов. Приказывал заключенным корчевать пень голыми руками, валить дерево без топора и пилы. И несколько человек раскачивали дерево, пока оно не падало.
Капитан Геррике тоже умел «шутить». Как-то приказал выстроить политических и спросил: «Кто умеет водить машину?» К тем, кто вызвался, присоединили учителей и адвокатов. Им дали тачки для щебня. В первый же день на ладонях появились кровавые мозоли, к концу второго с них слезла кожа. Тачки полагалось везти цепочкой — одну за другой. Если, по мнению надсмотрщика, кто-то тормозил движение, били и его, и следующего, и третьего, чтобы «прибавить скорости».
В каменоломне ему приходилось целый день махать кувалдой, вытесывая плиты для строительства и дробя щебенку. Главное здесь было не зазеваться — придавит глыбой. Но если бы его не перевели в каменоломню, разве представилась бы возможность бежать?
Птица для саятчи
Ночь уже наступила, когда мы добрались до центральной усадьбы иссык-кульского охотничьего заказника. На небе мерцали звезды, в окнах егерского домика ярко горел электрический свет, освещая густые заросли камыша и кустарников, вплотную подступавших к дороге.
— Как птица? — едва выбравшись из машины, спросил Деменчук парня в длинном тулупе нараспашку, вышедшего с фонариком встречать нас.
— А что ей, — отвечал тот, улыбаясь. — Спит, поди, в сарае.
В тишине донесся едва слышный плеск волн. Где-то совсем неподалеку вздыхал пустынный Иссык-Куль. Без малого полдня мы провели в машине, и теперь хотелось просто спать, но Деменчук был весь воплощение азарта и нетерпения. Мне показалось, что даже голос у него изменился, стал звонче.
— Кормил? — спросил он все так же односложно, по всей вероятности, ожидая получить ответ отрицательный, но, услышав, что птица кормлена, не удержался, чертыхнулся. — Ну кто тебя просил, Михаил?
— Да я что, — оправдывался парень. — Я ведь из лучших побуждений. Вдруг, думаю, не дождется вас, отдаст концы. Вот и дал ей голубя, сколько-то времени не евши сидела.
— Одного? — воспылал надеждой Деменчук.
— Сначала одного, — признался егерь. — Но она съела его целиком. Видно, сильно оголодала. Тогда я ей дал второго. А теперь, поди, уж третьего доедает.
Деменчук покачал головой, но ругать егеря не стал. Тот совсем недавно начал работать в охотничьем хозяйстве, пришел из лесников, слыл хорошим специалистом по сохранению леса, но в хищных птицах не разбирался. Не мог отличить ястреба от коршуна, а уж тем более знать, что если хочешь приручить птицу для охоты, то не следует ее кормить раньше, чем она окажется в руках хозяина.
— Ладно, что теперь говорить, — сказал Деменчук. — Неси птицу сюда. Да побыстрее!
— Это я мигом, — обрадовался Михаил и, подсвечивая себе фонариком, двинулся к сараю. Поколебавшись, я пошел вслед за егерем. «А может, там кречет, — билась в голове мысль, — и я увижу наконец птицу, за которой хожу уже столько лет...»
Тщетно пытаясь попасть в следы размашисто шагающего Михаила, утопая в снегу, я размышлял, как, однако, неожиданно оказался я на Иссык-Куле.
Во Фрунзе случай свел меня с человеком, который вдруг стал вспоминать, что в годы его детства столица Киргизии была совсем не такой. На месте гостиницы, филармонии, цирка и зеленого базара простирались сплошные тугайники, где он вместе с мальчишками охотился на фазанов. Дело было во время войны, в годы, ставшие теперь далекими, но все равно слышать, что на месте нынешнего базара водились фазаны, было удивительно.
Этот растравивший мне душу человек сказал также, что и тугайники и фазанов я могу увидеть в ближайшем охотничьем заказнике, что находится под Токмаком, меньше, чем в часе езды от Фрунзе.
Когда я приехал, директор заказ-пика Геннадий Аркадьевич Деменчук собирался на Иссык-Куль. Там, на втором участке заказника, в ловушку егеря попалась какая-то хищная птица. Бася в трубку, тот твердил, что птица большая, прямо-таки огромная, а какая, что за птица, он, убей бог, понять не может. Пестрая, с загнутым клювом, желтыми лапами — вот и все, что он мог сказать.
— Ястреб, наверное, тетеревятник, — гадал Деменчук. — Ох, как нужна мне сейчас эта птица!
— А может, кречет? — сразу же мелькнула у меня мысль. Живет эта птица на Севере. Гнездится в тундре, на скалистых берегах островов Ледовитого океана, но в зимнее время может откочевывать на юг. В научной литературе есть упоминание, что залетала она и на берега Иссык-Куля.
— Кречет... — покачав головой, усмехнулся Деменчук. — Вряд ли. Очень редкой стала эта птица. И по ловушкам лазать не в ее манере, добычу она в воздухе берет. А впрочем, чем черт не шутит...
О кречетах я прочел немало. Это царь-птица, самая крупная из соколов. По силе и храбрости ей нет равных. Нет, пожалуй, птицы, которую бы она не одолела. С незапамятных пор она служила людям, помогая им добывать пропитание лучше стрел и силков. В Древнем Египте соколам поклонялись, считая их символом бога Солнца, высекая в честь их огромные статуи из камня. Очень высоко ценили этих птиц и в более поздние времена, когда соколиная охота превратилась в «потеху» — зрелищную забаву владык. Кречетами да соколами платили дань, слали как дорогие подарки, выкупали за них плененных генералов. В Англии за убийство кречета могли лишить жизни. «Помытчикам» — ловцам кречетов грозила каторга, если паче чаяния при поимке да доставке будет причинен птицам вред. Во времена расцвета соколиной охоты кречет стоил нескольких лошадей. Но когда в XVIII веке вошли в моду охотничьи ружья, эта птица потеряла покой.
Человек теперь сам мог добыть какую ни пожелает тварь, и хищные птицы из помощников превратились в его врагов. В начале века в Швеции их истребляли тысячами в год, платя за лапки премии, предполагая, что так добьются увеличения поголовья куропаток. В Гренландии перьями соколов набивали перины. Не жаловали их и у нас.
Теперь, когда отношение к этим птицам изменилось, выяснилось, что спасти их непросто. Птицы этой породы гибнут не только от выстрелов, но и от пестицидов, поедая сельскохозяйственных грызунов-вредителей.
В наши дни кречет подлежит абсолютной охране как исчезающий вид. Он занесен в Красную книгу, и увидеть его нелегко. Не каждый орнитолог может похвастаться, что видел его живым. В зоопарках кречетов нет, и большинство людей их просто не знает. Картинки в определителях — в этом я имел случай убедиться — мало что дают; даже бывалые охотоведы принимают за кречета ястреба-тетеревятника, и я поклялся себе отыскать эту птицу и сфотографировать. .
— Айда с нами на Иссык-Куль — и не размышляйте, — воскликнул Деменчук, когда я ему рассказал, что безуспешно охочусь за кречетом уже много лет. — А то потом всю жизнь себе не простите, всцоминать будете; знаю по себе — как-никак мунишкер.
Похоже, Геннадий Аркадьевич был охотником страстным. Следить за птицей, стремительно настигающей дичь, ему было так же сладостно и приятно, как миллионам болельщиков видеть шайбу, влетающую в сетку ворот. Рассказывая, он сжимал кулаки, приподнимал, как крылья, локти, выбрасывал вперед голову. Глаза его при этом загорались, как будто сам он стремительно мчался за исчезающей в кустарнике птахой. И успокаивался лишь тогда, когда в его рассказе ловчая птица добивалась своего.
Больше всего на свете, оказывается, Деменчук любил ястреба-перепелятника. Некрупную, тонконогую птицу, которую настоящие соколят-пики в табели о рангах поставили бы последней в ряду. Но Деменчук уверял, что у него она шла на любую дичь. Брала и кеклика — горную куропатку, и фазана — птицу значительно крупнее себя. А хваткой отличалась мертвой. Однажды вместе с добычей перепелятник свалился в речку, хорошо, что Деменчук вовремя подхватил его, иначе бы тот утонул, но когтей бы не разжал.
Перепелятник долгое время жил у него в директорском кабинете, на спинке стула сидел. До начала охотничьего сезона кормил Деменчук его сусликами, а там уж ястреб сам старался. Стоило только собаке поднять, спугнуть добычу, как перепелятник сам снимался с руки, и тут уж можно было не сомневаться, за кем останется победа.
Но однажды перепелятник пропал. Погнался за фазаном и не вернулся. Ведь ловчие птицы не приносят добычу, как охотничьи собаки. Отношения с человеком у них своеобразные; птица охотится как бы для себя, и, если человек вовремя не подоспеет, то, наклевавшись, она отлетает. Почему и охотиться с птицей следует на лошадях, чтобы вовремя взять у нее добычу.
Деменчук облазил все окрестности: птица как в воду канула. Все, думал, пропала! А на четвертый день знакомые охотники сказали, что будто видели его перепелятника на склоне горы. По горам Деменчук лазать не мастак, но тут усталости не почувствовал, пулей до места добрался — и верно, сидит его ястребок. Кеклика добыл и за разделку принялся.
Дикая птица, увидев человека, бросает обычно добычу и улетает, а этот сидит не двигаясь — только перья на затылке взъерошились. Медленно и осторожно двигаясь, так, чтобы постоянно быть на виду, Деменчук приблизился на расстояние вытянутой руки, присел. Снизу медленно-медленно поднес ястребку голубиное крыло, сдвинул недоеденную куропатку, и одичавшая птица, будто вспомнив все, легко взошла на руку хозяина.
Научить птицу уступать добычу охотнику, не бояться его и не улетать мне всегда казалось делом непостижимо сложным. Во всяком случае, недоступным любому смертному. Навсегда запомнилось читанное: обучая — «вынашивая» птицу, сокольники сутками не спят, непрерывно расхаживая, не давая птице сомкнуть глаз, а чтобы привыкала возвращаться на руку, подолгу остаются посредине пустой комнаты, залитой водой. Делу обучения птиц они нередко отдавали всю жизнь.
— Может быть, северных кречетов и в самом деле приручать трудно, — говорил Деменчук. — С ними мне работать не приходилось. Но в Киргизии выучивают и беркутов, и соколов-балобанов, однако комнаты водой не заливают, обходятся без этого, и в семье себе не отказывают. По своему опыту могу сказать, что соколы труднее приручаются. И среди птиц, как и среди людей, разные попадаются. Одни задачу свою понимают с полуслова, а другие лучше умрут, чем согласятся пищу из рук человека взять. Таких на третий день приходится выпускать. Но, на мой взгляд, нет дела проще, чем превратить в ловчую птицу ястреба. И к собаке, и к лошади он легко привыкает, на пятый день я с ним уже могу на охоту выходить...
Геннадий Аркадьевич вспоминал, что к птицам страсть у него проявилась с детства. Бывало, мальчишкой, ему ничего не стоило на спор приручить щегла или скворца. С птахами ему расстаться пришлось, когда пришла пора в город ехать, учиться. Двух последних выпустил уже на вокзале. Тетка бы все равно в дом с ними не пустила. И возможно, не верпулась бы к нему эта мальчишеская страсть, не приводись ему оказаться в Киргизии. После службы в армии приехал он работать сюда зоотехником и узнал, что в здешних аулах возиться с птицами не стеснялись уважаемые аксакалы, а охота с ловчими птицами считалась делом почтенным и уважаемым. Вот и проснулась в нем давняя страсть.
По дороге на Иссык-Куль Деменчук попросил остановиться у дома Омура Худаймедаева, известнейшего мунишкера, которому в 1913 году удалось поймать туйгуна — белого сибирского ястреба.
Омур сидел, скрестив по-киргизски ноги, перед низеньким столом, в халате, тюбетейке и, держа дымящуюся пиалу, смотрел телевизор. Тут же были его дети и внуки. Худаймедаеву шел девяносто первый год. Не сдвинувшись с места, он дал знак невестке, чтобы несла чай гостям, предложил нам рассаживаться на низеньких скамеечках. Внимательно выслушав все, что ему рассказал Деменчук, он безапелляционно решил, что в егерскую ловушку угодил ястреб. Он хорошо изучил охотничьи угодья на Иссык-Куле, знал, где, когда и какие птицы попадаются. Сам ведь когда-то саятчи был.
1913 год Омур вспоминал как только что прошедший. Помнил, как впервые увидел в небе белую птицу и поклялся себе, что непременно ее поймает. Неделю выслеживал, где охотится, где отдыхает, потом ловушку поставил, и на следующий же день она попалась в сеть. Никому об этом не рассказывал. Считалось, что белая птица приносит счастье. Кто возьмет белого ястреба на руку, — было такое поверье у народов Востока, — тому никто не причинит зла.
Но недолго пробыл туйгун у своего хозяина. Как-то вечером пришли к Омуру незнакомые люди. Пришли издалека. Омур это сразу понял, никогда их прежде не встречал, да и лица у них были другие, не как у жителей долин Прииссыккулья. Не представляясь, они надели на плечи Омура дорогой халат, во дворе оставили восемь кобылиц и одного жеребенка, взяли туйгуна и пропали.
Омур не стал спорить. Восемь кобылиц и халат были для него настоящим богатством, а туйгуна, кричи не кричи, взяли бы все равно. Однако про себя подумал: раз поймал одну птицу счастья — поймаю и другую. Но увидеть белого ястреба ему больше не пришлось.
За свою жизнь старый мунишкер поймал сто шестьдесят три лисицы. Держал и беркутов, и ястребов, и соколов. Но теперь, вздохнул старик, разведя руками, время подошло к старости. Пора оставлять белый свет, а дело передавать некому. Все мечтают на машинах ездить да на ракетах летать.
Когда-то Омур слыл не только прекрасным мунишкером, но и мастером по изготовлению клобучков, колокольчиков, рукавиц. Теперь и рад бы показать свое искусство, да глаза не видят и руки подчиняться не хотят...
Припомнив, что Деменчук едет за птицей, он спросил, взял ли тот с собой рукавицу. Деменчук стукнул себя по лбу: в суматохе сборов совсем забыл об этом. Покачав головой, старик поднялся и, проковыляв к сундучку, вытащил оттуда черную кожаную мунишкерскую перчатку. С манжетом до локтя и с тремя пальцами.
— Последняя, — сказал, кашлянув, Омур. — Из голенища сапога сделал. Кожа мягкая и прочная. На такой можно и беркута держать, и ястреба. На, бери, — сказал он, протягивая ее Деменчуку. Тот растерялся. Взять перчатку из рук самого известного мунишкера — это было как награда.
— А может, ему? — замялся Деменчук, показав на черноволосого симпатичного внука Омура. Пареньку было лет тринадцать.
— Берите, берите, — сказал мальчонка, ненадолго оторвав взгляд от телевизора. — Я охотником быть не хочу.
— Бери, — сказал нетерпеливо старик. — Я же знаю, что говорю. Заслужил ты мою перчатку, бери...
— Вот ведь дети, поди, пойми их, — говорил Деменчук. — Я своих к охоте приучал, а вот выросли и в город ушли. Стоят у станков и о прошлом не вспоминают. Но знаю, наступит время, сменится поколение, и вспомнят, обязательно вспомнят занятие отцов.
Природу, конечно, надо беречь, — продолжал Геннадий Аркадьевич, — и иного взгляда быть не может. Но охота, я имею в виду охоту в разумных пределах, должна существовать. И пока она существует — охота с ловчими птицами тоже имеет право на жизнь. Правда, не каждому занятие это по силам. Тут и лошадь надо иметь, и хорошую собаку, и за птицей следить — постоянно держать ее в нужном теле... Но умирать эта народная традиция не должна.
Деменчук рассказывал, как поразило его, когда он узнал, что мунишкерами оказались люди пожилые. Средний возраст — лет семьдесят пять. И решил он тогда где только можно пропагандировать это искусство. Фильмы помогал снимать, писателей, журналистов приглашал, чтобы сохранили и зафиксировали для потомков ремесло их дедов и прадедов. За это старики ему и благодарны.
Теперь к охоте с ловчими птицами вновь возродился интерес. В странах Персидского залива вновь вошла в моду соколья охота, вспомнили о ней и в Европе — истребляют с помощью хищных птиц галок да ворон. Немало писем получает и Деменчук, в которых просят рассказать о том, как обучать ловчих птиц. Однако он считает, что возрождать в прежних размерах эту охоту нет никакой надобности, да и возможности ее порядком исчерпаны — хищных птиц осталось мало. Соколы занесены в Красную книгу. Ястребов во многих странах запрещено продавать за границу, и кое-где даже пытаются разводить искусственно.
В заповеднике Семиз-Бель, который создан для сохранения гнездовий соколов и орлов, где под началом Деменчука трудятся егерями известные мунишкеры, над проблемой выведения птенцов хищных птиц в вольерах работает молодой сотрудник литовец Альбинас Шална. Ради этого он поселился в непривычном по климату крае с женой и маленькой дочкой. Ему удалось добиться, что самки соколов-балобанов стали откладывать в вольерах яйца. Птенцов из них пока не дождались (яйца оказались неоплодотворенными), но есть надежда, что в этом году они появятся.
— Если это удастся, — рассказывал Деменчук, — то охота с ловчими птицами будет сохранена на долгие годы. Можно будет разводить и сапсанов и кречетов. Для этого надо отыскать на Севере их гнезда и взять оттуда по паре птенцов.
Идея была заманчива, но смогут ли птицы, выведенные в вольерах, быть настоящими охотниками? Во всех сокольничьих постулатах указывается, что лучшими охотничьими качествами всегда обладала птица, много раз линявшая, «мытившаяся» — дикомыт, которая прошла школу обучения в жизни.