Сначала дорога была пустынной. Над ней стояло темнее звездное небо, и теплый ветер шумел в зарослях, тянувшихся по обе стороны. Время от времени ухала какая-то ночная птица. Из-за поворота вынырнула придорожная харчевня под пальмовой крышей. На харчевне было написано: «Отель Париж». «Париж» освещался керосиновой лампой, а над прокопченным его прилавком торчала лохматая голова, грустно и задумчиво смотревшая на темную дорогу. «Отель Париж», здесь, в глуши, при лесной дороге. Мне стало смешно и расхотелось спать. Куда и в каком направлении мы ехали, я не знала. Да это было, наверное, и неважно. Сквозь деревья скользил тонкий серп молодой луны.
...Из медленно плывущего клока тумана засверкали огни. И когда они оказались рядом, я различила множество факелов над бесконечным потоком маленьких темнокожих людей.
Резко пели флейты, стучали барабаны. Древнее племя панья двигалось по своей ночной тропе к всемогущей богине Мариамме. Панья шли сквозь ночь мимо спящих деревень, через засыпавшие городки. Милю за милей.
Сколько веков они так шли? Что задержало их в пути? Почему они не заметили, что их тропа превратилась в асфальтированное шоссе? Что там, где когда-то были джунгли и стоял лесной деревянный храм богини Мариаммы, теперь вырос городок Кальпетта? Может быть, их это не касалось? Какой-то закон древней жизни властно звал их в то место, где находилась богиня. Они шли через город, удивленно расширив глаза и автоматически перебирая ногами. Город не спал, он ждал этого зрелища. Древняя факельная процессия панья запрудила его узкие улицы. Город приготовился к встрече. Балаганные зазывалы хватали панья за руки. Но те их не замечали. Клоун бил в большой барабан. Пронзительно кричал продавец цветных воздушных шаров. Акробаты взлетали к небу, туда, где стоял серп молодой луны. Город был наполнен своей музыкой, и звуки флейт панья потонули в ее разноголосье. Но длинная, протянувшаяся на весь городишко процессия панья упорно продвигалась к храму. Они шли, не замечая ни лотков продавцов сладостей, ни коробейников, разложивших свои яркие товары на заплеванной мостовой. Они осторожно обтекали препятствия и снова смыкались. В узкой прихрамовой улице их непочтительно толкали, над ними смеялись. Они мешали горожанам, которые пришли посмотреть на них же.
Город, вставший на пути панья, изменил все. Их джунгли, их самих, их храмы, их богиню Мариамму. Но в эту ночь панья этого не замечали и не признавали. В деревянном небольшом храме на алтаре стоит Мариамма. Шелковые одежды, серебряная маска лица. Теперь она чужая, непохожая на прежнюю. Напротив алтаря каменная платформа. На ней трезубец и копья — оружие богини. Но копья не защитили ее от узурпаторов, жрецов-браминов. Это они, захватив лесной храм, превратили Мариамму в свою пленницу, дали ей шелковые одежды и серебряную маску. Жрецы-брамины заставили служить ее всем. Но панья знают, что под серебряной маской скрывается истинное лицо их, панья, богини и их, панья, защитницы. И они не хотят ее отдавать чужим жрецам-браминам. Каждый год в эту ночь они пытаются взять приступом храм и вернуть себе Мариамму. Горят факелы, развеваются хоругви, мерно бьют барабаны панья. И как бы в ответ на это грозно и тревожно начинают бить шесть храмовых барабанов. Их звук низкий и ритмичный. Под такой бой идут в наступление.
Высокий светлокожий жрец становится на пути панья. Он не хочет, чтобы они задерживались у алтаря. Пророк в красных одеждах начинает приплясывать, воздевая руки кверху.
— Меч! Меч! — кричит он.
Меч с бронзовой рукояткой лежит на шелковой подстилке. Он уже не принадлежит пророку-панья: дух Мариаммы овладевает им. Служители храма со шнурами дваждырожденных (1 Дважды рожденный — член касты браминов. Брамины носят в знак принадлежности к высшей касте плетеный шнур через плечо. (Прим. ред.)) хватают пророка за руки и оттесняют от алтаря. Там, где есть жрец, нет места первобытному пророку. Серебряная маска Мариаммы, залитая электрическим светом, равнодушна и бесстрастна.
Служители направляют поток панья к заднему двору храма, где им велят оставить бананы и кокосы, которые они принесли богине. Теперь это дело чужого жреца — отдать их Мариамме или употребить на нужды храма.
И снова бьют барабаны панья, но уже как-то неуверенно и печально. Панья отступают, потерпев очередное поражение.
Но дух панья нелегко сломить. На месте городской площади была когда-то лесная поляна, где устраивались танцы в честь Мариаммы. Зов древней жизни властен, и панья начинают танцевать на площади, не обращая ни на кого внимания. Их тела напряженны и тонки, как звуки флейты. И как эти звуки, панья то поднимаются, то опускаются, создавая замысловатый рисунок, отзываясь каждым движением на странно звучащую мелодию. Они впитывают в себя эту мелодию, сливаются с ней. И уже трудно понять, где люди, а где музыка.
И тут же на площади в клетках бродячего цирка, поводя худыми, облезшими боками, мечутся звери: тигры, пантеры и медведи. Да, все изменилось. Джунгли вырубили, зверей посадили в клетки, а панья танцуют на грязной городской площади под смех и улюлюканье горожан...
...Утром, когда взошло солнце, уставшие панья спали прямо на улицах Кальпетты среди пыли, бумажного мусора и банановой кожуры. Тут же спал и маленький пророк в красных одеждах. Он был пьян, беспокойно метался и стонал.
Мы возвращались из Кальпетты снова туда, в джунгли. Стояло ясное солнечное утро. Дорога была пустынна. Как будто все, что на ней происходило ночью, мне приснилось, но все равно я могу сказать теперь словами Крипгнана: «Я видела такое...»
Духи предков
Дух умершего сидел в горшке уже целую неделю, и старый Каяма сторожил его. Иногда, как казалось Каяме, дух недовольно ворочался в своем тесном вместилище и глухо ворчал. Тогда Каяма старался его успокоить.
— Сиди, сиди тихо, — говорил он. — Тебе осталось ждать немного. Ты же знаешь, что все сейчас заняты на плантации, и даже жрец. Вот когда все освободятся, мы устроим церемонию, накормим тебя и выпустим.
От этих слов дух успокаивался, но ненадолго. Потом он снова начинал ворочаться. И вновь Каяма начинал свой бесконечный разговор. Днем старик сидел с горшком в священной роще, раскинувшейся сразу за деревней. Ночью боал горшок с беспокоящимся духом в хижину и ставил его у изголовья. Каяма теперь плохо спал, потому что и ночью приходилось прислушиваться, как ведет себя дух. Дух принадлежал умершему дяде, к которому Каяма был очень привязан при жизни. Поэтому и взял на себя добровольно эту тяжелую обязанность. Теперь до церемонии Каяма не мог расстаться с горшком. И от этого у Каямы было все время плохое настроение. На восьмой день он взял горшок и отправился к жрецу, который работал на ближней плантации. Жрец был занят подрезкой ветвей деревьев. Они очень разрослись и не пропускали солнечные лучи, которые были нужны кофейным кустам. Жрец сидел на дереве и коротким тесаком рубил ветви. Каяма остановился внизу и долго наблюдал, как работает жрец. Потом не вытерпел:
— Эй! — крикнул он. — Слазь сейчас же с дерева!
Жрец оторопело посмотрел вниз и увидел Каяму.
— Ты видишь, я занят, — спокойно сказал он старику.
— Слазь сейчас же! — потерял терпение Каяма и потряс горшком.
Жрец подумал, что стряслась беда, и быстро спустился.
— Ты его упустил? — с опаской упросил он Каяму.
— Нет. Он здесь, в горшке. Вот послушай, — и приставил горшок к уху жреца.
Жрец прислушался и удовлетворенно кивнул. Потом недоуменно спросил:
— Так чего ты пришел?
— Надо делать церемонию, — ответил Каяма. — Мне уже надоело его сторожить столько дней и ночей.
— Кончим работу, сделаем, — последовал резонный ответ.
Каяма в сердцах с размаху поставил горшок на валун, лежавший под деревом. Горшок не выдержал и раскололся. Оба, жрец и Каяма, на мгновение остолбенели. Дух воспользовался замешательством, вырвался на свободу и черной вороной каркнул с верхушки дерева. Первым пришел в себя жрец.
— Сам выпустил, сам и лови! — закричал он. — А мне некогда! Мне надо работать!
Каяма бессильно опустился на валун и горестно уставился на черепки.
— Что же я наделал? — тонко запричитал он.
— Старый дурак, — злорадно сказал жрец. — Дух был некормленный и теперь замучает тебя.
Солнечный свет померк в глазах Каямы, и он медленно и разбито поплелся в деревню...
Вера в духов умерших, поклонение духу предков — важнейшая часть мировоззрения панья, их примитивной религии. Поэтому погребальная церемония в племени сложна и растягивается на долгое время.
С погребальным ритуалом я столкнулась в деревне Муелмулла. Она была расположена в редких зарослях и производила впечатление тихого и спокойного места. Мы долго говорили со старейшиной Конгаем. Остальные время от времени присоединялись к нам. Лица людей были приветливы и ясны, они шутили и смеялись. И к концу дня я стала своим человеком в этой зеленой и веселой деревне. Я даже не заметила, как село солнце, как наползли сиреневые сумерки, быстро сменившиеся непроглядной темнотой. Сын Конгая принес охапку дров, теперь мы сидели со старейшиной у костра, наблюдая за бесконечно разнообразной игрой желто-красных языков пламени. И вдруг в ближней хижине раздался плач. Какой-то горестный и безутешный. Соседняя с ней хижина откликнулась таким же плачем. Через несколько минут плакала вся деревня. Конгай, сидевший рядом со мной, начал подозрительно хлюпать носом. «Господи, — подумала я, — что же у них стряслось, что все сразу заплакали?»
— Конгай, — тихо позвала я. — Что случилось?
— Ничего, — ответил Конгай и хлюпнул еще раз.
— Как ничего? А почему все плачут?
— А, это... Я сейчас тоже буду плакать, — ободрил он меня.
— Слушай, — обеспокоилась я. — Ты сначала объясни, а потом плачь. Хорошо?
— Хорошо, — покорно согласился Конгай. — А ты тоже будешь плакать?
— А что, надо? — осторожно спросила я.
— Конечно, надо, если у тебя кто-нибудь умер.
— Пока никто не умер, — сказала я.
— А у нас умер. Три года тому назад умер наш родственник, вот мы и плачем.
— А почему вы это раньше не сделали?
Конгай недоуменно уставился на меня.
— Мы и тогда плакали, — как бы оправдываясь, сказал он. — Ведь после похорон надо плакать каждый день в течение трех лет. Иначе дух умершего будет недоволен.
И, объяснив все это, Конгай зарыдал. Деревня плакала до рассвета. А когда взошло солнце, плач прекратился. Деревня выполнила поминальный ритуал.
Дух умершего, дух предка, или, как говорят панья, «пена», может жить в доме, может обитать где-нибудь рядом. Лучше всего, если в деревне отведено для этого какое-то одно место. И людям спокойней, и духам вместе как-то веселей. Обычно дух живет целый год в своем доме, а потом переселяется в колайчатан — место духов мертвых.
— ...Слышишь? — говорит Велла. — Упала ветка, это духи предков ее обломали.
Велла — жрец. Он живет в колонии панья, где теперь стоят домики под черепичными крышами вместо старых бамбуковых хижин. За колонией в лощине — священная роща, средоточие всех реликвий панья, начиная от духов предков и кончая богиней Бхагавати.
— Слушай, слушай, — опять говорит Велла. — Как будто шумит ветер. Но это тоже наши духи.
За озером озеро
И не удивительно ли само по себе озеро. Да сравнить его просто не с чем. У реки — конец и начало, ее не окинешь взглядом от истока до устья. Море вообще бесконечно, море всегда старается убедить, будто ты стоишь на краю света. Река — вся движение, вся энергия. Озеро замкнуто, энергия его не видна, она где-то в глубине. Озеро сосредоточено в самом себе, как некое законченное произведение. Озеро манит и еле заметной таинственностью похоже на человеческий взгляд. В него нужно долго смотреть, чтобы к нему приглядеться, и долго ходить по его берегам, как вокруг любимой песни. Да и есть ли у озера берега? Берег у него, по сути дела, один, и совершенно бесконечный, как у человеческой души, которую вроде бы почувствовал, но понять, ох, как трудно.
Река всегда разделяет, у нее берега два, где бы ты ни стоял над ней. Недаром по рекам издавна проходят границы.
Я уже не говорю о морях. Моря и океаны разделяют целые континенты. Порою даже трудно представить, что за страна лежит там, на другой стороне океана. Между тем озера как бы объединяют вокруг себя местность или целые пространства, которые и дорогами своими тянутся к ним, чтобы из озера напиться или заглянуть в его глубину.
Я вспоминаю, как на Глубокое надвигалась гроза. Гроза надвигала тучу среди ясного предвечерья. И глубокие заливы Глубокого сначала сделались холодными, какими-то оцинкованными. Озеро насторожилось. Туча принесла дождя немного, только полыхнула раз-другой, слегка воду подпалила и чуть расплавила.
И чуть задержалась. И тогда Глубокое изнутри позеленело, прохватило толщу свою прозрачностью.
Надо сказать, что вода в Глубоком вообще зеленая, но не оттого, что она цветет или мутна,— зеленый цвет исходит из самой его глубины. У берега прозрачно видны песчаные отмели, а к середине, где озеро уходит на сорок метров в толщу, а по словам старожилов и до ста, оно все зеленей, зеленей и гуще. Вода эта чистая и, на удивление, мягкая. Невозможно смыть мыло с ладоней, когда умываешься. А если уж искупался, становишься шелковым, легким, как младенец.
Я видел, как над Глубоким в ясном предвестии утра собирался туман. Он закутывал сразу все три губы нашего озера. Он даже не поднимался из воды, а возникал как бы из ничего. Ровный до какого-то добродушия, спокойный, он густел и превращал озеро в неведомую страну. Так возникают сказки, когда нельзя сказать, кто их сложил, из чего, а просто сказка появилась — и все. На той стороне деревня исчезла. И ельник подле нее исчез тоже. Вместо ельника возвысился какой-то скалистый остров, и на острове образовалась башня. Башня высокая и гордая, совсем как Гремячая на Запсковье. Она насторожилась и напряженно всматривалась во все стороны сквозь туман, ожидая врагов и не давая им подойти незамеченными. Я бросился в лодку и поплыл к этой башне. Башня то появлялась, то исчезала среди тумана. Она следила за мной, может быть предполагая во мне гонца, который на всех веслах спешит принести тревожное известие: надвигается нашествие или мор. Мне даже почудилось, будто башня раз или два ударила гулким звоном, дабы я не заблудился и знал, что меня настойчиво ждут. Но туман начал рассеиваться, и я увидел на берегу холмистый ельник и одинокую, в стороне, большую ель, которую по мощи можно было принять за башню. Туман рассеивался и, мне кажется, не поднимался. Из него начал покрапывать дождик. Крупные, но легкие капли принялись падать на большом расстоянии друг от друга, так что трудно было сказать, дождь это или нет.
Во всяком случае, когда я поднимался тропинкой, по кленам, березам и липам расходился звучный равномерный грохот. И я понял: это туман играет свой утренний медленный марш.
В нем не было тревоги, птицы пели, как это всегда бывает хорошим утром, и было ясно, что день наступает погожий.
Погожие дни всегда хороши над озерами.
Если встать на берегу озера Ладожского, за спиной оставить Приозерск, город с прежним названием Кексгольм, или Кёкисальми, а еще раньше Корела, так стоять и смотреть вперед, того берега не увидишь. Не такое это озеро, оно похоже на море. Берега его висят в воздухе, упираются в небо. И совсем неважно, небо ли спустилось в воду или берега рвутся б воздух. Ведь цвет воды и неба одинаков: белесый, северный, чуть жемчужный. Нужно смотреть туда, в сторону острова Валаам. Он рассыпал вокруг себя полсотни мелких островов, загромоздился скалами и соснами. Стоишь смотришь, и такое ощущение, словно это берег или Белого моря, или самого Ледовитого открытого океана. Спускаешься ли тропой к озеру Рица. Оно лежит в глубоком разгорье, обрамленное, да, именно обрамленное еловыми, пихтовыми и кленовыми лесами. Оно лежит, полное сознания своей притягательности, как женщина, которая знает, что мимо нее трудно пройти. Вода, почти бездонная, высечена здесь и там глубокими лучами южного солнца. С дальнего берега из ресторана выплясывает бойкая музыка, и прогулочные катера, новенькие и лихие, катают по глади веселую публику. К такому озеру подходишь с опаской и неуверенностью. Так подходишь к хорошо ограненному редкому изумруду или другому подобному камню, которого давно уже нет в ежедневном обиходе, и для тебя он — редкость. Даже в поэтических описаниях, когда сравнивают что-либо с драгоценным камнем, сразу же теряешь доверие и восприимчивость к сравнению. Отсюда все время хочется уйти, подозревая, что слишком долго здесь ты задержался.
Надолго можно задержаться где-нибудь в Саянах на Ойском, скажем, озере, что в трех километрах левее и выше трактовой станции Оленья речка. Но и там не всякому уютно. Уютно здесь рыбаку или охотнику. И озеро и река, из него вытекающая, оживлены хариусом. Берегами ходит медведица с пестуном и медвежатами. К высоким гольцам уходят от комаров маралы. Осенней порой они зычно кричат, и зов их крест-накрест ходит над озером от вершины к вершине. Ночами здесь одиноко и страшно. Тьма обступает костер вплотную, пустынная тишина. Даже ветер не посвистывает в поваленных временем и грозами кедрах. Кажется, что, кроме костра, ничего нет на всем свете. Когда же взойдет луна, глазу непривычно и дико. Голые каменистые громады лежат отчужденно. Они не то что молчат, они враждебно онемели, словно человек для них — диковинное создание, впервые появившееся здесь, от которого ждать можно чего угодно. Словно ты на луне, среди багрово-пепельных нагромождений или где-то на десятки миллионов лет позади...
Я рад, что пришел на Глубокое. Здесь вытянулся вдоль песчаного берега и чуть поднялся в гору спокойный поселок. Он потеснил немного старый лес и высадил свои деревья. Поначалу в нем разглядишь не очень много домов. Друг другу они не мешают. Вдоль воды поселок поставил магазины, почту, столовую, деревянные домики интерната. Он поставил на горе каменную школу в три этажа, а на другой горе — клуб. Глубокое рано засыпает, и уже к десяти часам горят окнами только клуб, да опустевший магазин, да фонарь на небольшой площади перед правлением совхоза. В темноте изредка прожурчит и вспыхнет фарами мотоцикл. Это кто-то возвращается из гостей или из клуба, а может быть, ездил в соседнюю деревню запоздалый человек по делу. Над Глубоким и окрестными деревнями горит красными огнями телевизионная вышка. Последний свой огонь она держит на высоте двух сотен метров. В небольшой столовой здесь уютно, всегда немноголюдно, желающих ждет небогатое меню с едой дешевой и приготовленной чистоплотно и вкусно. Под вечер за столиками усаживаются рабочие, пьют себежское пиво и вполголоса судачат о том да о сем. Народ здесь разговорчивый, приветливый, как берега и воды этого озера.
Здесь, в этих водах, гуляют плотва, окунь, щука, судак, угорь, лещ, нельма, пелядь, сиг. А рыбаков немного. И все просвечено добросердечностью. Песок под ногой, если входишь в воду, вода, цвет сосен и запах люпина по взгорьям, дыхание вереска в лесах, улыбки, общение людей — и сам ты среди всего этого становишься добрее сердцем. Проедет старик в телеге и поклонится, промчится девушка на мотоцикле — улыбнется, пройдет из правления шофер — поздоровается. Я часто вижу девочку лет одиннадцати, она гуляет с другой девочкой гораздо меньше ростом и годами. Я совсем ее не знаю. Я встречаю ее, когда вечером иду к колодцу за водой. И девочка мне улыбается, словно мы с ней вместе строили где-то из песка и камушков город. Ну как же ей в ответ не улыбнуться? Два мальчика тащат из сада ведро яблок.
— Хотите яблоко? — спрашивают они.
Ну как же не захотеть? И у яблок тот же вкус и аромат, что и во всем вокруг.
Такое вот оно, Глубокое. И поселок и озеро. И другие озера. В ближайшей окрестности их семь, братья и братцы. Братья — это Глубокое и Каменное, последнее, может быть, даже старший брат. Оно километров шестнадцать в длину, широкое, на нем около трех десятков островов. Берега то пологие, то низкие, и гряды валунов по берегам, будто вымывает их озеро из глубины, когда неспокойствует. На это рыбное озеро ездят рыбачить из Глубокого. В серую низкую погоду все здесь овеяно былинностью, в которой слышен и грохот мечей, и струны стрел, и ржание боевых коней. Отсюда ведет на Каменное трехкилометровая дорога, то низкими, то высокими ельниками.
Дорогой на Водобег прямо за обочиной пристроилось крошечное, чуть заметное озерко, вода его черна и не поддается свету. Озерко застыло, как в деревянной ложке, в двух сосняковых взгорьях. Со взгорков на него дышат папоротники и вереск. Озерко молчаливо и кажется выточенным из черного камня, обложено небольшими валунами, словно крошечными самородками чаги. На нем разве что сидеть, смотреть на дорогу или поить по пути скотину. Оно, конечно, братец. И еще два братца, братцы-близнецы. Они залегли с двух концов поселка, северного и южного, почти на равном промежутке от него каждый, Векшенец и Тимоховское. И оба зарастают. Выходишь на них сквозь мелкий лес и попадаешь на клюквенную зыбь. Клюква зреет, сплошь застилая мхи. Ноги в них тонут, но не вязнут, и весь берег раскачивается под тобой вместе с клюквой.
А рукой подать от Глубокого до озера Синовец. Они, конечно, тоже близнецы. Живут близехонько друг от друга. Так близко, что едва проложили между ними дорогу и вытянули два ряда изб. И для вышки телевизионной нашли пятачок. Хотя озера — близнецы, но совершенно не похожи друг на друга. Глубокое — взгористое, стиснутое берегами, вырезанное на три губы. Синовец — в широкой ложбине, берега покатые и вырезаны ровно. Уходят в его воды камыши, и дном оно мелкое. Синовец простодушно распахнулся под улыбчивым здешним небом и смотрит в него русоволосо и синеглазо. Чистой ночью в Глубокое и в Синовец глядят одни и те же звезды, над ними стелется горьковатый дух оттопленных бань одних и тех же деревень. И вышка своими огнями ложится в то и в другое озеро одновременно. И лишь огни ночного самолета сначала проскользнут по Глубокому, потом по Синовцу.
Сегодня ночь уже холодная. Окна моей комнаты запотели, клены шумят жестко, под утро нарастает ветер. Петухи на заре кричат резко, как будто голоса их прохватил заморозок. В такие ночи клюква на болотах начинает мякнуть и наполняться соком. Говорят, что за Водобегом появились волки. Третьего дня они накинулись в перелеске на жеребенка, но мать отбила его. Теперь жеребенок припадает на задние ноги и ни на шаг не отстает от кобылы. Волкам пора бы уже и выть. Осень пришла, эта пора их остроголосого пения.
На заре надо выйти на берег. Небо ясное, но озеро затуманилось. Туман беспокойный, клоками мечется из губы в губу. Пустые серые халаты сошлись над Глубоким, о чем-то спорят, взмахивают рукавами и полами. И тогда они исчезают, как и все, кто не в силах сговориться друг с другом. И над водой остается тревожный редкий дым.
А небо чистое. И в небе, светлом от ранней зари, совершенно утреннем небе, месяц. Тоненький и хрупкий. Он поглядывает на восток и ждет, когда же поднимется солнце.
Что касается моря, то луна из него встает и в него же садится. Над Глубоким луна только проплывает, и поэтому луна для него ненагляднее.
Закон есть закон…
...Причем самое объемистое и консервативное законодательство, бесспорно, в Англии: оно состоит из 4000 законодательных актов, 30 тысяч прецедентов и 99 томов юридической литературы. Поэтому не мудрено, что в этом безбрежном море есть немало безнадежно устаревшего, и многие англичане, сами того не ведая, вступают в противоречие с законом. Например, лакомятся сладкими пирогами на рождество или щеголяют по воскресеньям в Шотландии в серых костюмах. Впрочем, есть среди устаревших законов и такие, которые соблюдаются сейчас куда неукоснительнее, чем в былые времена. Так, в Лондоне за последние 100 лет никто не был оштрафован за то, что вышел на прогулку на Расселл-сквер или Блумсбери-сквер с коровой, овцой или свиньей.
Да что там Англия. Взять хотя бы США, страну сравнительно молодую. Оказывается, и там можно найти законы под стать британским. Филадельфийцы, например, не имеют права по воскресеньям принимать ванну. В Лос-Анджелесе зрителям запрещается целовать особ женского пола во время спектакля, а пассажирам трамвая — стрелять из окон по кроликам. Сурово? Отнюдь. Вот в Абилине, что в штате Техас, штраф может быть наложен на каждого мужчину, который «на улице многозначительно покашливает, свистит, подмаргивает, заигрывает или вообще каким-либо другим способом пытается привлечь внимание незнакомой дамы». Но и это еще не верх строгости. В Северной Каролине за то же самое можно получить два года тюрьмы, а в штате Массачусетс любой, кто десять раз поцелует девицу в общественном месте, обязан жениться на ней. Кстати, в том же штате Массачусетс хождение по канату разрешено только в церковных зданиях. Не лучше приходится и калифорнийцам, ибо, если следовать букве закона, чтобы поставить у себя дома мышеловку, нужно иметь разрешение на охоту. Но, пожалуй, всех перещеголял Спокан, где хозяйка может подвергнуться штрафу только за то, что вывесила сушиться мужское и женское белье на одной веревке. Как справедливо заметил по этому поводу английский еженедельник «Уикэнд», наши дедушки и прадедушки были куда более строги в отношении охраны нравственности, чем нынешние законодатели.
Впрочем, и среди старых законов есть забытые совершенно несправедливо. Например, многим городам или хотя бы городским районам на Западе мог бы пригодиться существовавший на Бермудских островах запрет на пользование автомобилями, поскольку они «нарушают тишину и загрязняют воздух». А для капиталистических государств вполне бы подошел старый аргентинский закон, гласящий, что никто не может быть осужден или подвергнут наказанию за кражу еды, если человек был голоден.
Уйти, чтобы вернуться…
В далекой, загадочной и печальной стране...
О внутренней жизни этой страны известно, в сущности, не так уж много, хотя по площади она превышает Скандинавский полуостров: чуть ли не две трети ее занимает так называемая «полицейская зона». Страна эта засушливая, гористая и пустынная: редкий кустарник, скалы, движущиеся пески, снова кустарник, воды почти нет. Лишь реки на северной и южной границах не пересыхают летом. В центре — плато, к западу — пустыня, за ней океан, к востоку — опять-таки пустыня, где живет одно из самых отсталых племен в мире — бушмены. Население малочисленное — меньше одного человека на квадратный километр. Конечно, если раскладывать богатства этой земли — по законам статистики — на душу населения, то нищей страну не назовешь. Ибо получается, что на каждого жителя выпадает доля в добыче несметного количества алмазов, в баснословных залежах медных, свинцовых и урановых руд, в гигантском поголовье молочного скота и каракулевых овец, кочующих по заросшей колючим кустарником полупустыне.
Страна эта не имеет законного политического статуса, но зато имеет незаконных хозяев. В мире она известна под двумя названиями. Колонизаторы ЮАР упорно придерживаются старого географического имени, навязанного стране в конце прошлого века колонизаторами германскими, — Юго-Западная Африка. В 1968 году ООН предложила новое название — Намибия. Именно так издавна зовут свою родину живущие здесь племена. По их представлению, пустыня, лежащая на побережье Атлантического океана, должна была надежно защищать страну от вторжения иноземцев с моря. Пустыне дали имя Намиб. На койсанских языках это слово обозначает «щит»...
О том, что скрывается за «щитом» ныне, можно судить по разнородным фактам, случайными и неслучайными путями пересекшим границу «полицейской зоны».
«Белые из Виндхука (1 Виндхук — столица Намибии. Очерк об этой стране итальянского журналиста Э. Феде «Алмазы Берега скелетов» см. в «Вокруг света» № 1 за 1974 г. (Здесь и далее прим. автора.)), — свидетельствует председатель специальной Комиссии ООН по делам Намибии, лауреат Нобелевской премии мира 1974 года Шон Макбрайд, — самые большие консерваторы, расисты и колониалисты на Земле: там до сих пор поют «Дойчланд юбер аллее», машут флагами со свастикой и отмечают день рождения Гитлера».
«Как и все другие южноафриканские города, Виндхук строго разделен по расовому признаку,— пишет итальянский журнал «Эпока», — с одной стороны квартал белых, с другой — «цветных», в десяти километра — черная резервация Кататура. Негры, которые до 1960 года жили гораздо ближе к центру, не хотели туда переселяться; но власти вынудили их к этому, и воспоминание о происшедшей тогда перестрелке, приведшей к человеческим жертвам, живо до сих пор».
Совсем недавно — в мае этого года — в Виндхуке снова раздались выстрелы. Полиция открыла огонь по демонстрации африканских рабочих. Рабочие хотели немногого: перестать нищенствовать и не видеть колючей проволоки за окнами своих жилищ. Результат: убит один человек, тяжело ранено тринадцать.
«На юге, вдоль границы с ЮАР, — сообщает далее журнал «Эпока», — располагается сказочное «царство алмазов». Здесь работает около тысячи белых и четыре тысячи черных. Они полностью изолированы от остального мира: на вход и выход из Ораньемунда необходимо разрешение, получить которое крайне трудно, кроме того, нужно при этом подвергнуться невероятным досмотрам. Тех, кто пытается приблизиться на свой страх и риск, безжалостно уничтожает стража. Такому жестокому режиму есть причина: это единственное место в мире, где еще и сегодня можно найти драгоценный камень прямо на поверхности земли или под самым тонким, едва в несколько сантиметров, слоем почвы. «Де Бирс» (1 «Де Бирс консолидейтед майнс» — одна из крупнейших английских колониально-сырьевых монополий.), добывающая алмазы, щедро вознаграждает своих работников за самоотверженный труд, но обращение с белыми совсем иное, нежели с черными. Первые живут со своими семьями в роскошных коттеджах, пользуются ресторанами, спортивными сооружениями, кинозалами. Вторые размещаются в больших совместных бараках на краю пустыни: вплоть до окончания контракта они не имеют возможности вернуться домой».