Через несколько месяцев мы прибыли в поселок Ворогово, что стоит на левом берегу Енисея, чуть ниже правобережного станка Атаманово. (Сколь примечательны эти названия! Они сохраняют память о тех давно прошедших днях, когда с высокого берега у Атаманова ушкуйники по сигналу дозорных устремлялись на купеческие караваны. Жили же ушкуйники в селе Ворогове. От тех, видно, дней осталась своеобразная планировка дворов русских старожилов, напоминающая маленькую крепость с глухими и толстыми воротами и стенами.)
Нас в Ворогово привело сообщение о существовании особой группы местного населения, где очень распространена фамилия Латиковы. Мы были уверены, что эта группа как-то связана своим происхождением с кетами. Наши предположения могли не оправдаться, если бы мы ограничились лишь материальной культурой Латиковых, уже давно не отличающейся от сибирско-русской. Но мы пошли дальше — мы разыскали и разговорили самых старых Латиковых и услышали... вариант той же легенды о сыне Доха. Вплоть до заключительной части обе легенды совпадали. Но в конце Латиковы рассказывали ее так, что получалось, будто сына Доха, превращенного в гагару, убили именно их предки. Но ведь по первому варианту сына Доха убили легендарные вымершие юги? Так, может быть, клан Латиковых — это далекие потомки югов, которых наука считала исчезнувшими? И вот уже буквально в конце беседы старый Матвей Латиков сказал:
— Наши отцы и деды говорили, что до прихода русских они уже жили в этих местах по речке Сым и их называли югами.
Так просто на первый взгляд и буднично началось сенсационное открытие, казалось, уже исчезнувшего народа. Жаль, что мы приехали слишком поздно — мы опоздали почти на два столетия. Процессы естественной ассимиляции с окружающими народами зашли у потомков югов столь далеко, что нам удалось собрать всего лишь несколько десятков югских слов. Но мы не теряем надежды восстановить по еле заметным особенностям югской культуры в быту Латиковых и их сородичей в Ворогове какие-то вешки на пройденном кетско-югском пути. Не удастся нам, удастся другим...
Конечно, метод «непосредственного наблюдения» — чудесный, проверенный годами принцип работы этнографа. Однако как применить его, когда речь идет о народе, давно сошедшем с исторической сцены? Как побороть время и стать соучастником событий, развертывавшихся на обширных пространствах Европы и Азии, Америки и Африки два, три, десять столетий назад?
Как восстановить пройденные этапы этнической истории и ответить на самый жгучий вопрос: кто наши предки? Ведь первейшая обязанность этнографа — разгадать, а не домыслить, что было, а чего не было. Здесь, пожалуй, трудностей больше, чем при живом общении с людьми, чью культуру надо познать и понять. Здесь объективность, добросовестность и компетентность должны быть вне сомнений и способны выдержать строгий суд истории.
И поэтому настоящий этнограф обязан уметь путешествовать во имя науки не только по реальной земле, но и во времени. Не только уметь разговаривать с живыми людьми, но и с музейными экспонатами и письменными свидетельствами.
Время — это тоже «поле» этнографа, где музейные экспонаты и письменные сообщения являют собой как бы остановившиеся мгновения. «Оживить» эти мгновения и беспристрастно изучить их движения в «поле времени» — вот в чем первая и основная задача исторической этнографии.
Благодарна работа этнографа, приближающего людей к пониманию друг друга, чтобы предстоящие встречи дарили благородную и добрую радость узнавания. Весной ли, осенью, зимой или летом — в любое время года мои товарищи упаковывают походное снаряжение и отправляются в путь. Для этнографа воистину жизнь — это дорога.
Может быть, иногда им, уставшим от холода или едкого дымокура, чуть-чуть обидно, что они не у Черного моря. Однако, где бы ни были этнографы 17 июля, в день рождения своего замечательного предка, великого путешественника и гуманиста Н. Н. Миклухо-Маклая, — в степи, пустыне, тайге или на широких речных просторах России, — они отмечают свой день. День этнографа. По традиции в этот день у дальних костров память восстанавливает прожитое и пройденное, все то, что еще надо рассказать людям о них самих...
Возвращение
Водитель посигналил на прощанье, и его видавший виды трехосный ЗИЛ лихо запрыгал по рытвинам, оставшимся на месте засыпанных бомбовых воронок. Маскировочный тент, укрепленный на бамбуковых шестах над кабиной и кузовом, закачался из стороны в сторону, словно и машина дружески махала Нгуену на прощанье. Поймав себя на этой мысли, он невесело усмехнулся: просто даже здесь, в глубине освобожденной южновьетнамской провинции Куангчи, выезжая в рейс, водители и после установления мира предпочитали не снимать маскировку. А во время стоянок обязательно забрасывали на тент пальмовые ветви. Неровен час — прилетит «фаныок» — «фурункул» (1 Так в Южном Вьетнаме называют самолеты Ф-101, находящиеся на вооружении у сайгонской армии.). Кто знает, что у него на уме? Недаром же говорят: «Всегда остерегайся лошадиных копыт».
Машина скрылась в клубах красной пыли, и Нгуен огляделся. Солнце еще не село, но на дороге было оживленно. По обочине длинной вереницей бойко семенили женщины. Видимо, с рынка. Мягко пружинили у них на плечах коромысла, на которых покачивались плетеные корзины с рисом, утками, бананами, кокосовыми орехами. Женщин то и дело обгоняли велосипедисты. Они весело перезванивались, и спицы их машин сверкали в закатных лучах солнца.
Все это казалось Нгуену странным, почти нереальным. За долгие годы войны он свыкся с тем, что дорога оживала только с наступлением ночи. Ночью шли женщины на рынок, ночью отправлялись дети в школу, укрытую где-то под землей; и только ночью осторожно пробирались по дорогам колонны военных машин с потушенными фарами. Всходило солнце, и дорога вымирала. Вся жизнь перемещалась под покров джунглей, в пещеры, землянки...
Оживленное движение на дороге, за которым Нгуен с радостным изумлением наблюдал последние несколько часов из кабины грузовика — да и сейчас, стоя на обочине, — несмотря на обыденность и прозаичность, представилось ему каким-то праздничным шествием. Не хватало только флагов и барабанов. «А ведь мир, — подумал он, — это и есть праздник. Даже такой неустойчивый и не окрепший еще мир».
Солнце коснулось зубчатой кромки леса на склонах гор. Надо идти. Скоро стемнеет, а до Йенфу, родной деревни Нгуена, еще пять километров. Он свернул с дороги и зашагал по дамбе, оберегавшей рисовые поля от разливов коварной Тяу. Правда, сейчас, в «сухой сезон», Тяу напоминала скорее скромный ручей, который с трудом пробивал себе путь среди отмелей и заросших тростником островов. Дамба возвышалась над ним неприступной крепостной стеной. Сходство еще больше усиливал косо торчавший из плотно утрамбованной земли орудийный ствол. Подойдя к краю дамбы, Нгуен увидел внизу, почти у самого основания, большую нишу — «Не иначе рванула двухсотка», — в которую кто-то умудрился затащить изрядно покореженный танк с развороченной башней и нелепо задранным орудием, подпиравшим откос. Нгуен и раньше встречался с тем, что крестьяне, укрепляя дамбы, укладывают в них гильзы артиллерийских снарядов, разряженные авиабомбы, крылья сбитых самолетов — в общем, весь этот «боевой» металлолом, что густо усеял многострадальную вьетнамскую землю, а теперь наконец обрел «мирную специальность»: помогал защищать поля и посевы. Но чтобы целый танк! «Зой лям» — «Ну и ловкачи», — вслух похвалил Нгуен.
Быстро сгущались сумерки. Нгуен ощутил на лице ласковое прикосновение прохладного ветерка. Словно и банановая роща, к которой он приближался, и горный лес, темневший далеко впереди, приветствовали его, усталого путника, возвращающегося к родному очагу после долгого похода. Тишина. Только поскрипывает под резиновыми зепами (1 Зепы — распространенная во Вьетнаме обувь типа сандалий с подошвой из автопокрышек.) красный песок на дамбе да плещется где-то среди побегов риса карп в поисках корма.
Нгуен вспомнил, с какой свирепой силой ревел и завывал здесь ветер во время тайфуна. Это было много лет назад, еще до войны. Тайфун нагнал в устье Тяу морскую воду, и она вот-вот готова была перехлестнуть дамбу и залить поля. А для риса соленая вода — гибель. Казалось, что, как в древней легенде, дух гор и дух моря схватились между собой в смертельном поединке из-за вьетнамской земли. Весь уезд был поднят по тревоге. Нгуен, тогда еще подросток, работал наравне со взрослыми. Пару раз, оступившись на скользком склоне дамбы, он чуть не свалился в бушующие волны Тяу. Сколько носилок с глиной перетаскал он тогда! Какие сильные у него были руки! А вот теперь, если налетит тайфун, немного будет пользы от Нгуена. Он тряхнул култышкой в пустом рукаве выгоревшей гимнастерки.
Какой от него теперь вообще прок в нелегком крестьянском труде? Вести плуг вслед за буйволом? Перекачивать черпаком воду на поле? Управлять трактором, с трудным названием «Бе-ла-луть», которые в последнее время начали привозить в освобожденные районы из далекого Льен-со (1 Льен-со — Советский Союз (вьет.).). Везде, везде нужны крепкие мужские руки. Руки, а не рука. А главное — как примут его дома? Нгуен до слез жаждал встречи с отцом, матерью, сестренками и одновременно страшился ее. Страшился потому, что они еще не знали о его беде. Нгуен писал им из госпиталя, сообщал, что ранен, но как именно — написать не решился. Ладно, хватит об этом. Что случилось, того не вернешь, и нечего зря мучить себя. Шагая по дамбе широким и размеренным солдатским шагом, каким исходил сотни, а может быть, и тысячи километров по другим дамбам и лесным тропинкам, Нгуен постарался представить, что он уже в родной Йенфу.
...Вот он проходит по узкой деревенской улочке мимо кустов ананаса с ароматными плодами, мимо пруда с ослепительно белыми лилиями. Вот он сворачивает налево в узенький проулок. Вот за живой бамбуковой изгородью видит зеленые ставни и черепичную крышу... Тут Нгуен поймал себя на мысли, что никакого дома сейчас нет, ведь ему писали, что перед самым концом войны в него попала бомба. Хорошо, хоть вся семья в это время пряталась в щели неподалеку.
Добираясь до дому через освобожденные районы, Нгуен видел, как люди прежде всего спешат побыстрее выстроить себе жилье, покинуть опостылевшие подземелья. Всюду на месте руин и пожарищ росли новенькие дома — то легкие, бамбуковые, на высоких сваях, например, в приграничной с Лаосом горной местности, то солидные, сложенные из кирпича, в приморских районах. Всюду кипела работа, стучали топоры, звенели пилы. Только что сможет построить он, инвалид, со стариком отцом?
...Нгуен всегда гордился своей интуицией, необъяснимым умением почувствовать в бою опасность, когда в какой-то короткий, как молния, миг — в следующий будет поздно — нужно броситься на дно окопа или оглянуться и вскинуть свой безотказный карабин.
...Бесшумно раздвигая тростник носом лодки, они пробирались тогда с напарником-разведчиком по одной из бесчисленных проток Меконга. Огненный солнечный диск заливал землю словно бы не лучами, а потоками расплавленного металла. Трудно было представить, что какие-то живые существа способны, затаившись, подстерегать добычу в этом пекле, ничем не выдавая себя в звенящих тучах москитов. Пулеметную очередь, раздавшуюся из зарослей с левого берега, Нгуен услышал, казалось, еще до того, как невидимый пулеметчик нажал гашетку. Нгуен рухнул в воду через правый борт и, хватаясь за тростниковые стебли, стал резко забирать под водой в сторону. Когда он, задыхаясь, наконец осторожно выглянул на поверхность, предварительно прикрыв голову пучком водорослей, то успел увидеть, как лодка уносила по течению безжизненное, перевесившееся через корму тело товарища. По мутной поверхности Меконга тянулся алый след.
...Мгновенная реакция. Она спасла его и во время одной из подводных диверсий на Меконге. Собственно, задание он тогда уже выполнил. Выполнил грамотно, чисто, технично — так, как десятки раз отрабатывал перед этим на базе. Несколько часов он поджидал на лесистом островке вражеский транспорт с боеприпасами. И вот из-за поворота реки показался широкий, точно обрубленный нос десантной баржи, груженной, по донесению разведки, артиллерийскими снарядами. Нгуен прикинул ее скорость, засек на лимбе компаса направление и, поправив ремни акваланга, бесшумно сполз сквозь тростники в реку. Вода была настолько мутной от ила и песка, что он с трудом различал светящуюся стрелку на плавающей картушке компаса. Пожалуй, куда более надежным ориентиром ему служило глухое тарахтенье мотора двигавшегося против течения транспорта. Он точно вышел навстречу кораблю, без суеты снял с пояса мину-«присосок» и за какую-то секунду, когда течение прижало его к шершавому борту судна, прилепил ее. Потом сильно оттолкнулся от борта и бешено заработал ластами, чтобы не оказаться затянутым под винт.
Течение снесло Нгуена, и обратный путь к острову занял больше времени. Нгуену оставалось несколько метров до прибрежного тростника, когда он почувствовал, что его левый ласт за что-то зацепился. И тут же какая-то неумолимая сила потянула его назад, на глубину. Не раздумывая,
Нгуен сорвал с пояса нож, полоснул по пяточному ремешку, державшему ласт на ноге, и рванулся вперед. Схватка с крокодилом, грозой здешних вод, означала почти верную смерть. Два коротких сильных удара оставшейся правой ластой — и вот он, спасительный тростник, на пологом берегу острова. Нгуен обрезал ремень акваланга и туго перетянул щиколотку, чтобы остановить кровь, ручьем лившуюся из раны. Да, сомкни крокодил свои челюсти чуть выше и...
Когда спустя несколько минут со стороны ушедшего вверх по реке транспорта ахнул громовой взрыв, он прозвучал в ушах обессиленно лежавшего на песке Нгуена подобно радостной трели дудочки сао.
Ну а с рукой Нгуену не повезло. И никакой опыт, никакая интуиция не смогли выручить его в том кромешном аду, когда в шестой раз захлебывалась их атака на ожесточенно огрызавшийся пушками и минометами укрепленный лагерь американо-сайгонских войск в Батьзыонге. Каждый раз перед ними вставала сплошная стена раскаленного железа. А стоило роте Нгуена залечь, как проклятые минометчики из форта принимались методично расстреливать ее на открытом двухсотметровом участке болотистой равнины. Когда в последний, шестой, раз поредевшая рота откатывалась под покров лесной чащи, Нгуен вдруг почувствовал жгучую боль в левой руке. Тогда, в горячке боя, он не обратил на это внимания. Вместе со всеми бежал, стрелял, при близких разрывах ничком падал за срубленные осколками стволы. Он даже не помнил, когда потерял сознание.
Потом был госпиталь, вернее, не госпиталь, а небольшая пещера с десятком коек и бегающими за дощатым потолком крысами. Быть может, руку и удалось бы спасти, если бы его успели отправить в тыл, в глубину освобожденной зоны. Но как раз в те дни полк Армии освобождения, в котором воевал Нгуен, оказался отрезанным от главных сил в тесном горном ущелье. Шли упорные, кровопролитные бои. «Ждать эвакуации нельзя, — сказал полковой врач, осматривая Нгуена. — Лучше потерять руку, чем жизнь».
...Под ногами мягко зашуршали опавшие листья. Ночная птица те-рао подала свой голос в глубине рощи, и ее мелодичная трель привольно понеслась к вершинам гор, залитым лунным светом. Бойцы освобождения дали птице новое имя — «хак фук хо хан» — «преодолевающая трудности» — по созвучию с песней, которую поет те-рао. Услышав ее где-нибудь на ночном привале, в часы передышки между боями, Нгуен всегда вспоминал о доме. У них те-рао свила себе гнездо на лесной опушке в ветвях раскидистого баньяна, совсем рядом с деревней. Бывало, вечером, когда они сидели за ужкном, раздавался ее тоненький посвист. Отец в таких случаях ставил на циновку чашку с рисом и многозначительно поднимал палочки для еды: «Упустишь те-рао из гнезда, назад не вернешь». Все почтительно замолкали, ибо знали, что имеет в виду отец. Древняя легенда гласила, что однажды во дворе у крестьянина поселилась птица те-рао. Дела у него сразу пошли хорошо, стал он собирать богатые урожаи риса и маниоки, в семье никто не болел. Как-то те-рао принесла в клюве золотое зернышко. Крестьянин очень обрадовался, схватил зернышко и тут же снова погнал птицу за золотой добычей, не давая ей сесть в гнездо. Долго кружила она над хижиной, рассыпая свои трели, словно увещевала неразумного, но крестьянин все гнал ее длинным шестом. Тогда те-рао улетела и больше уже не возвращалась. А счастье и достаток с тех пор покинули дом крестьянина.
И Нгуену казалось, что при словах отца лицо у матери становилось виноватым. Неужели он намекал на маленького Тханя?
Это было двадцать лет назад. Пятилетний Нгуен с братишкой Тханем гонялись за щенком среди корзин для риса в углу двора. Пришел дядя Хиен, принес ребятам пакетик с засахаренными земляными орешками — у него в лавке их было много, а потом обратился к матери.
— Сестра Бинь, я еду в Сайгон.
— Все-таки решил?
— Да, — дядя Хиен пристально смотрел в лицо матери. — Ну так как насчет Тханя?
— Ой, боюсь я, Хиен.
— Ведь это ненадолго, сестра. Пусть поживет немного со мной в Сайгоне. Я там открою лавку, будет помогать мне. Тебе ведь сейчас трудно одной.
— А что скажет муж, когда вернется из армии?
— Когда это еще будет? Да и потом сама увидишь, он тебя не осудит. А Тханя я выращу, выучу и верну тебе, ты и глазом не успеешь моргнуть. Эй, Тхань, хочешь поехать в большой город? Там много машин, велосипедов, и у тебя будет велосипед.
Тхань уставился на дядю, от восторга разинув рот. Чуть орехи не выронил.
С тех пор ни дядю, ни Тханя Нгуен больше не видел. Вскоре по всему Южному Вьетнаму запылало пламя патриотической борьбы против сайгонских правителей и их заокеанских хозяев. Йенфу была одной из первых деревень, освобожденных от марионеточных властей. Но брат оказался по ту сторону фронта. Ни одного письма от дяди и от него они не получили, сайгонский режим запретил всякую связь с освобожденными районами. А отец, когда наконец вернулся, никак не мог простить матери, что она поддалась на уговоры Хиена. Он не попрекал ее. Только вот эта его поговорка про птицу те-рао.
...Впереди замелькали огни. Потянуло ароматным дымком, который всегда растекался по окрестным полям, когда в деревне готовили ужин. Нгуен сразу определил: в горячей золе запекают рыбу, обернутую в пальмовые листья. Вот и старый знакомый — скрипучий мостик через ручей. Хороший был здесь раньше клев. Нгуен жадно вглядывался в вытянувшуюся впереди темную улочку. Вроде все, как и прежде: темные силуэты высоких баньянов, тусклые светлячки ламп во дворах за бамбуковыми изгородями. Только по обе стороны улицы там и сям непривычно темнеют воронки, наполненные водой, да на месте, где стоял дом почтенного Нама, скорбно горбится груда битого кирпича. Заглядевшись по сторонам, Нгуен больно споткнулся о что-то твердое. Нагнулся: на траве валялись какие-то обломки. Да ведь это статуя одного из четырех священных коней, что украшали пагоду и были предметом гордости односельчан! Да, война не обошла тебя стороной, Йенфу.
Никто из домашних не заметил, как Нгуен подошел к бамбуковой изгороди. Он на секунду остановился, не в силах поверить, что наконец-то своими глазами, воочию видит картину, которую много раз представлял себе там, на фронте, в болотах, в джунглях, во время длинных ночных переходов.
Вот и семья пред горящим сошлась очагом.
Мать на собравшихся смотрит встревоженным взглядом.
Все здесь, как прежде, и только на месте твоем —
Миска пустая и палочки сложены рядом 1.
(1 Из стихотворения южновьетнамского поэта Тху Бона «Песня о птице те-рао». Пер. М. Матусовского.)
Две керосиновые лампы освещали всю семью, расположившуюся на большой тростниковой циновке. Мать, видно, только что сняла с углей бамбуковое колено с рассыпчатым рисом и раскладывала его сейчас по чашкам. Отец открывал глиняную бутыль с «ныок мам» (1 Ныок мам — соус из перебродившей рыбы.). О чем-то шептались сестренки-близнецы. Их блестящие черные косы, перетянутые ленточками, подрагивали от смеха. Как они выросли: встретил бы где-нибудь, не узнал! А кто это рядом с ними? Какой-то незнакомый парень. Чуть моложе Нгуена. Неужели одна из сестер вышла замуж?
Мать подняла голову и выронила чашку. Через секунду Нгуена окружили, сестренки стаскивали с него рюкзак, мать с плачем прильнула к его пустому рукаву, отец в волнении потряхивал своей реденькой седой бородкой. И только парень как поднялся с циновки, так и остался на месте, смущенно поглядывая на Нгуена.
— Что, сынок, не узнаешь родного брата? — Голос отца был хриплым.
— Тхань?!
— Здравствуй, Нгуен.
— Все-таки вернулся.
— Это было непросто.
— Да садитесь, садитесь, — засуетилась мать, поспешно вытирая слезы. — Отведай родного риса, сынок. Ведь сколько времени ты не пробовал его. Пусть он станет концом разлуки. Вот тебе чашка, вот палочки. — Она осеклась, видя, как он неуклюже взял все одной рукой.
— Ничего, ничего, — все так же хрипло сказал отец. — Все печали забываются, все беды проходят. Главное — мы снова вместе. Вы были далеко, сыновья. Забота о вас посеребрила мою бороду. Страшный тайфун пронесся над нашей землей. Но тайфуну пришел конец, и вот вы у родного очага. Ведь дети без родителей что кэй дан (1 Кэй дан — вьетнамский музыкальный инструмент.) без струн. Пусть же дух мира, счастья и согласия царит над нашим Йенфу.
Отец взял свою диеу кой (1 Бамбуковая трубка для курения. Табачный дым в ней охлаждается водой, которая находится в нижней части трубки.), забулькал водой, и его постаревшее морщинистое лицо исчезло в густых клубах дыма.
...Нгуен с Тханем лежали на широком топчане под арековой пальмой. Пробиваясь сквозь ее крону, луна бросала на их лица бледный отсвет. Где-то совсем недалеко прокричала те-рао.
— ...Бежать я решил сразу, как только меня мобилизовали, — рассказывал Тхань. — Но там у нас каждый следил друг за другом. За попытку дезертировать — расстрел. Ты, наверное, слышал?
— Да, слышал.
— Устраивали показательные казни в сайгонских казармах. Прямо на плацу.
— А дядя не мог выкупить из армии?
— Дядя давно умер. Он считал, что искалечил мою жизнь.
— А ты как считаешь?
— Что толку ругать покойника? Но жизнь действительно не удалась.
— Как же ты все-таки сумел уйти?
— Повезло. Мы засели в форте в Батьзыонге. Отбили, по-моему, шесть атак Вьетконга (1 Вьетконг — так сайгонские власти называют Народные вооруженные силы освобождения Южного Вьетнама.)... прости... патриотов.
— Крепко держались.
— Да, если бы не минометы, нам бы крышка.
— Минометы у вас были хорошие.
— Потом меня и еще одного отправили разведать, далеко ли ушли Вьет... патриоты. Это был мой друг. Мы заранее припасли листовки Фронта. Ну и предъявили их вашему патрулю.
— Здесь давно?
— Несколько дней. Вот разгребли с отцом завал, связали решетки для стен...
— Теперь надо будет напилить опоры.
...Солнце палило с раннего утра, тщетно пытаясь пробиться сквозь густую листву камфарного дерева, в тени которого работали двое мужчин. В углу двора среди корзин резвился щенок. Матово поблескивало полотно пилы, пахло свежими досками.
— Берись! — крикнул Нгуен брату, поднимая с земли за ручку заходившее из стороны в сторону полотно пилы. Он старался не думать о боли в левой руке, потерянной в бою под Батьзыонгом. После шестой атаки.
Тхань обеими руками крепко сжал вторую ручку. Матовая лента стали с острыми зубцами вытянулась и замерла. В Йенфу строили новый дом.
Желтый глаз
Об авторе
Доктор филологических наук, профессор В. Якуб
В глубинах Стурьшемарка, в стороне от дорог и троп, по которым ходят жители лесных массивов, находится узкое ущелье. По дну его среди камней и бурелома течет ручеек. Многие сотни лет трудился он над тем, чтобы пробить в горах этот путь.
С востока ущелье ограждает почти отвесная стена с небольшими уступами. На скудном слое земли растут низкорослый можжевельник и карликовая березка.
На одном из уступов, в самом центре стены, сидит филин. Это Желтый глаз. В бледно-зеленом мерцании луны птица кажется серебристо-серой. Над ее круглой головой торчат наискосок два длинных пучка перьев, напоминающих рога. Это совиные «уши».
Птица долго сидит неподвижно. Кажется, будто она высечена из камня.
Но вот она резко поворачивает голову, и лунный свет падает прямо в глаза. От яркого света загораются два янтарно-желтых глаза, темные зрачки сужаются. Птица что-то высматривает в тени, на другой стороне ущелья. Наконец она находит то, что искала. Дрожь пробегает по телу филина, он вытягивается и раздувает оперение. Перья, словно колючки, торчат во все стороны.
Какое-то время Желтый глаз сидит в этой позе, затем вытягивает шею и кричит: «Ху-ху-у». Глуховатый, глубокий звук напоминает человеческий крик...
Крикнув еще раз, филин застывает в ожидании ответа. Проходит несколько минут. «Тии-йюкк», — вдруг громко и резко доносится с крутого обрыва по ту сторону ущелья.
Желтый глаз вздрагивает. Внезапно длинные острые когти крепче впиваются в землю, лапы, словно мягкая пружина, отталкиваются от скалы, и сова взлетает с уступа.
Словно гигантская летучая мышь, Желтый глаз летит над долиной, его полет бесшумен, как сама ночь. Попав в тень, которую отбрасывает крутая вершина по другую сторону ущелья, птица вдруг пропадает, и кажется, будто ее поглотил мрак.