Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Журнал «Вокруг Света» №06 за 1972 год - Вокруг Света на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Там, где были подходящие условия, например, в евразийских степях, кочевники никогда не были только чистыми кочевниками — скорее их можно назвать полукочевниками: они наряду со скотоводством занимались немного и земледелием, имели постоянные зимники. (Но процесс этот был прерывистым и непостоянным. В Северном Причерноморье в конце скифской эпохи значительная часть кочевников уже осела на земле, но продвижение сарматов и особенно гуннов вновь сорвало их с места. Затем в VIII—X веках нашей эры на территории Хазарского каганата кочевники вновь начинают оседать, но в X веке, после вторжения печенегов, снова переходят к кочеванию. В XII веке начинают понемногу заниматься земледелием половцы, но монгольское нашествие прерывает этот процесс.)

Постоянным передвижениям в жизни кочевника было подчинено все — обувь, одежда, жилье, занятия.

На Переднем Востоке кочевники живут в шатрах, в евразийских степях жили в юртах или кибитках, которые, не разбирая, перевозили на телегах.

В Казахстане подобные кибитки были отмечены еще в конце XVI века. Юрта, также известная еще в скифское время, дожила до наших дней. Даже одежда кочевников приспособлена для верховой езды (считается, что штаны изобрели именно кочевники), даже их пищевой рацион, в котором главное место занимают молочные и мясные продукты, отличается от земледельческого.

О том, когда впервые на земном шаре появились кочевники, ученые спорили уже давно и спорят до сих пор. Предложенные даты колеблются очень сильно; от IV тысячелетия до нашей эры до... I тысячелетия новой эры! О причинах, вызвавших появление кочевых народов, мнения также расходятся. Наиболее убедительной мне кажется следующая картина.

Кочевое скотоводство возникает там, где оно имеет преимущества перед земледелием, — в засушливых и пустынных районах разводить скот гораздо выгоднее (точнее, было выгодно еще в не столь отдаленном прошлом), чем примитивным плугом поднимать тяжелые почвы, боясь, что урожай в любой момент погибнет из-за засухи. Но когда бы ни возникло кочевое скотоводство, появилось оно не сразу, потому что для этого необходим был целый ряд условий.

На земле имеются два главных района кочевого скотоводства: великий пояс евразийских степей, полупустынь и пустынь, протянувшийся непрерывной полосой от среднего Дуная до Северного Китая, и Передняя Азия с некоторыми районами Северной Африки. В евразийских степях земледелие и скотоводство возникли не позже IV—III тысячелетия до нашей эры. И уже в это время в состав стада там входили все основные виды домашних животных, за исключением верблюда, прирученного позднее. Обитавшие в степной зоне племена разводили скот, но жили оседло и наряду со скотоводством занимались и земледелием. Они еще не были кочевниками и не могли бы ими стать, даже если бы хотели этого. Для того чтобы вести подвижный образ жизни, нужны верховые животные и колесный транспорт. Всего этого в степи еще не было.

Приблизительно в первой половине II тысячелетия до нашей эры совершилось событие чрезвычайной важности не только для будущих кочевников, но и для всего человечества — лошадь была впервые освоена в качестве верхового животного. (О значении этого события кратко и ясно говорит калмыцкая пословица: «Лошадь делает расстояние близким» — ведь вплоть до XIX века лошадь оставалась главным средством передвижения.) А к этому времени в степи уже существовал колесно-упряжный транспорт, проникший сюда с Переднего Востока.

Археологические материалы свидетельствуют, что примерно тогда же, во II тысячелетии до нашей эры, а может быть, раньше, у степных народов начался распад первобытных отношений, появились знатные и незнатные, богатые и бедные. И скот стал одним из главных мерил богатства. Но при оседлой жизни, когда скот пасется рядом с поселением, количество кормов ограничено, а это, в свою очередь, лимитировало численность стада, ставило предел богатству. Казалось бы, именно тогда, во II тысячелетии до нашей эры, создались все условия для перехода к кочеванию. И все же он совершился позднее. Правда, удельный вес скотоводства в хозяйстве увеличился, кое-где оно даже приобрело пастушеский характер. Но все же основная масса населения продолжала жить оседло.

Но вот на рубеже II и I тысячелетий до нашей эры достигло своего максимума длившееся более тысячи лет постепенное усыхание климата. Кочевание было уже не только возможным — оно стало необходимым. Прошло двести-триста лет — и в евразийских степях появились первые кочевники.

В Передней Азии настоящие кочевники — бедуины, жители пустынь, тоже появились лишь в I тысячелетии до нашей эры, после того как стали разводить верблюдов — животных, позволивших людям проводить почти весь год в крайне бедных водой районах.

И была еще одна причина, способствовавшая и в евразийских степях, и в Передней Азии переходу к кочеванию, — соседстве с оседлыми земледельческими цивилизациями, располагавшими излишками зерна и ремесленных изделий. В Евразии они возникли к югу от степной зоны как раз к I тысячелетию нашей эры. Впрочем, здесь уже начинается еще одна проблема — взаимоотношения кочевников с земледельцами.

Сложными и порой трагическими были эти взаимоотношения. В одной из китайских хроник говорится, что вскоре после изгнания монголов из Китая, в конце XIV века, и воцарения династии Мин на границе с Монголией были устроены специальные рынки «для упрочения границ и ради сокращения расходов на оборону». На первый взгляд все это выглядит довольно нелепо. Зачем торговать с давним и отнюдь еще не смирившимся с неудачей врагом, тем более что экономически Китай не так уж сильно был заинтересован в такой торговле? И как она могла способствовать упрочению границ и сокращению расходов на оборону?

Монголам нужно было кому-то продавать скот. Монголы нуждались в продуктах земледелия и ремесла. Пока они владели Китаем, они получали их бесплатно в виде налогов и дани. Теперь они должны были добывать все это торговлей. Если Китай не хотел торговать, для них не оставалось иного выхода, кроме войн.

И так было везде. Потому что кочевники всегда активнее стремились к торговле и контактам с земледельцами, чем те — с кочевниками, Земледельческое хозяйство — хозяйство комплексное, земледельцы почти всегда в каком-то количестве разводят скот. Могут они обходиться и без тех продуктов, что поставляют на обмен кочевники. Кочевники же без земледельческих продуктов и ремесленных изделий обойтись не могут. Поэтому через земли кочевников охотно шли караваны, тянулись далекие торговые пути.

Но лучшим способом обеспечить бесперебойное поступление продуктов ремесла и земледелия было, конечно, завоевание и подчинение земледельческих стран. Поэтому, когда кочевники чувствовали себя достаточно сильными, они вели со своими соседями захватнические войны.

И здесь мы подходим, пожалуй, к самой трагической закономерности существования кочевых обществ. Скот легко накопить, но еще легче потерять от стихийного бедствия или вражеских набегов. В числе других причин это приводило к тому, что у кочевников всегда особенно сильно ощущалась потребность во взаимопомощи. Конечно, у кочевников была свая аристократия, богачи и бедняки. Но по сравнению с земледельцами они все же были более сплоченными, более объединенными общностью интересов. И свои аппетиты кочевая знать стремилась удовлетворить не столько за счет своих соплеменников, сколько за счет земледельцев. В конечном счете, что она могла получить с рядового кочевника? Еще немного скота. И к тому же разоренный соплеменник будет плохой опорой во время своего или вражеского набега. Другое дело — земледельцы. У них были богатства, не снившиеся кочевнику. И к тому же они были чужими.

От начала I тысячелетия до нашей эры, когда скифы впервые обрушились на Ближний Восток, и вплоть до позднего средневековья все новые и новые волны кочевников, сильные своей спайкой, дисциплиной, боевой выучкой, алчущие чужих богатств, нападали на земледельческие страны. Когда им сопутствовал успех, нередко рождались кочевые «империи», обычно эфемерные и недолговечные, но оставлявшие неизгладимый след в истории.

И все же недаром одному из советников Чингисхана принадлежал афоризм: «Хотя мы империю получили сидя на коне, но управлять ею, сидя на коне, невозможно». Пусть такие империи своим созданием бывали обязаны кочевникам, пусть кочевники нередко господствовали в них политически, но характер социально-экономических отношений в них определялся уровнем развития земледельцев. Да и сами завоеватели под влиянием завоеванного ими населения начинали менять образ жизни. В степи возникали города — центры ремесла, торговли и политической власти. Правящий слой кочевников нередко быстро превращался в господствующий класс оседлого населения, рядовые кочевники начинали оседать на земле.

Победа оборачивалась поражением, победители становились побежденными...

И еще. Кочевники менялись гораздо меньше и медленнее, чем земледельцы, потому что земледелие создает гораздо больше условий для развития и прогресса. К позднему средневековью соотношение сил изменилось решительно и бесповоротно. Против армий, вооруженных пушками, конница была бессильной. Кочевники стали обороняющейся стороной, им приходилось бороться за свою собственную свободу. Но свобода немыслима без прогресса, а прогресс кочевников немыслим без того, чтобы они перестали быть кочевниками.

...Когда-то, на заре своей истории, кочевое скотоводство было положительным явлением. Кочевники заселили доселе почти пустынные и бесполезные для человека районы земли. Кочевники освоили новые способы разведения скота. Кочевники изобрели юрту, седло, стремя. Но время шло вперед, и кочевники все больше отставали от времени. Кочевое хозяйство, неизменное в своих основных чертах, неустойчивое и ненадежное, обрекало их на застой.

Именно поэтому облик кочевника неповторим и своеобразен, своеобразны его мышление, представления, предубеждения и предрассудки. И именно поэтому в нем причудливо сплетены благородство, честность, простота, гостеприимство с недоброжелательностью и недоверчивостью по отношению к внешнему миру, невежеством и фанатизмом. Стойкость, выносливость и непритязательность в нем подчас граничат с консерватизмом. Тяга к лучшей жизни с приверженностью древним традициям. Для того чтобы перейти к прочной оседлости, кочевнику необходимо преодолеть груз прошлого, перестать презирать земледельческий труд, перестать считать кочевание наидостойнейшим занятием. Здесь кочевникам необходима помощь.

А. Хазанов, кандидат исторических наук

Но не только звоном оружия, топотом копыт вошел кочевой образ жизни в историю. Не только седлом и стременами исчерпывается вклад кочевых народов в мировую культуру.

Цена для «настоящих людей»

Как-то мне довелось побывать в одном городке на севере Африки, расположенном на стыке Нубийской и Ливийской пустынь. Средоточием жизни городка был базар.

...Яркими красками сверкают ряды высоких корзин, сплетенных из пальмовых листьев, деревянных, обтянутых кожей щитов, глиняных, причудливо изукрашенных тамтамов; поражают изяществом узкие бронзовые кофейники с длинными ручками; вспыхивают на солнце кривые ножи с инкрустированными рукоятками, каменные и покрытые блестящей поливой глиняные бусы, украшения в виде скарабеев, медальоны из ляпис-лазури и других камней, удивительные ожерелья из слоновой кости, каждая фигурка которых (слон, верблюд, охотник, жираф) — маленький шедевр ремесленника, который трудится тут же под невысоким навесом. Но, кроме самого ассортимента товаров, меня, пожалуй, больше всего поразили сцены торга, подлинный артистизм, и неистощимая выдумка, и темперамент продавцов, и неслыханно высокие цены, с которых начинается всякий торг, о какой бы самой пустяковой вещице ни шла речь: первоначально названная цена в сто, двести, в пятьсот раз превышает реальную. Что это? Надежда на то, что кто-то, не торгуясь, не раздумывая заплатит просимую бешеную сумму? Насколько мне удалось заметить, таких дураков нет. Мне показалось, что это делается для того, чтобы иметь возможность и покупателю и продавцу продемонстрировать в искрометном, полном веселой житейской мудрости диалоге свои артистические способности, чтобы могло развернуться желанное, видимо, и для продавцов, и для покупателей, во всяком случае местных, красочное и темпераментное действо торговли.

Поздним вечером город и базар окутывает влажная тьма. На прилавках и в глубине лавочек поблескивают разноцветными огоньками прорезные медные фонарики. Хозяин базара — нубиец Сеид — уходит домой, лениво шлепая туфлями, оставляя вместо себя своего младшего брата Омеда. В полном ночном безветрии желанная прохлада сама нисходит на город. Как приятно в это время посидеть в тишине за маленьким столиком, попить крепкий сладкий кофе! Я старательно отвечал на бесчисленные вопросы Омеда о моей стране. Он, не оставаясь в долгу, посвящал меня во многие тайны нубийского базара. И тогда-то я узнал, что на базаре существуют три цены: одна, самая высокая, для туристов, другая, пониже, для местных жителей и третья, наиболее низкая, для «настоящих людей». Туристов и местных жителей я повидал достаточно, но кто же из покупателей «настоящие люди»? Омед объяснил, что их можно увидеть на базаре только ночью, потому что они не любят шума и суеты. Кто же все-таки эти «настоящие люди», он не смог объяснить. Но когда он сказал еще, что это люди, которые приходят и уходят и не живут в домах, я понял — он говорит о кочевниках. Тогда я попросил его разрешить побыть мне ночью на базаре. После недолгих размышлений Омед согласился. Этим же вечером, сразу после ужина, он посадил меня на маленькую скамейку и замаскировал со всех сторон корзинами, оставив только щель для обзора. Я стал ждать ночи и прихода «настоящих людей».

Первыми появились четыре огромных, величественных бербера. Они были одеты в белоснежные галабии — свободно ниспадающие до самой земли широкие рубахи. Выражение сурового мужества подчеркивали три широких шрама татуировки: один горизонтальный на лбу и два вертикальных на щеках, образующих П-образный узор. Из этой рамки смотрели со спокойной уверенностью большие, темные, словно графит, глаза.

Вслед за берберами, двигаясь неслышно и грациозно, как пантера, подошел молодой суданец. Тонкий и стройный, с холодным блеском узких глаз, с презрительным изгибом полных губ. На нем была неширокая набедренная повязка, круглая желтая шапочка вроде тюбетейки, из-под которой торчала длинная деревянная булавка с резной головкой.

Берберы и суданец были не только покупателями, но и продавцами. Они принесли свой товар: шкуры крокодилов и целый мешок живых крокодильчиков, уже выделанные желтые шкуры ланей, длинные полосы сушеного мяса, бивни слонов, страусовые перья и тому подобное. Как непохоже было то, что происходило между ними и Омедом, на сцены дневного торга! Да и сам Омед был другим, другими стали его движения и все манеры.

«Настоящие люди» молча выложили свои товары на пустой прилавок. Омед тоже молча, никого ни о чем не спрашивая, положил рядом ножи, наконечники копий, патроны, яды в круглых коробочках из пальмового дерева. Берберы так же молча отодвинули немного к концу прилавка свой товар. Омед положил в свою кучу еще несколько коробок с патронами. Берберы придвинули свою кучу обратно — и торг был закончен. Омед унес свои покупки в глубину одной из лавочек. Берберы положили свои в кожаные мешки, обшитые бахромой. Тогда наступила очередь суданца, и с ним торг прошел очень быстро и тоже без слов. «Настоящие люди» не только по своему внешнему виду, но и по благородной сдержанности манер резко отличались от тех одновременно угодливых и наглых бакшишников, которых вдоволь шляется по многим базарам, да и вообще от всех дневных покупателей и посетителей этого базара.

Берберы, сделав свои дела и выпив вместе с гостеприимным Омедом по чашечке кофе, ушли, а суданец остался. Он стоял, слегка прислонившись к стене, и пристально, не мигая, как смотрят на пламя костра, смотрел на Омеда. Мальчик снял с полки тамтам и начал медленно, а затем все скорее наигрывать какой-то ритмический, тревожный и мелодичный мотив. Зажав тамтам под мышкой, он, ударяя обеими руками по туго натянутой коже, извлекал из него низкие, рокочущие, завораживающие звуки. Суданец, до того совершенно неподвижный, внезапно скользнул в довольно широкий проход между прилавками и, слегка приседая то на одну, то на другую ногу, закружился в грациозном и воинственном танце...

Когда я уезжал, Омед на прощание подарил мне тот самый тамтам, на котором он играл в ту ночь. Тамтам и поныне стоит у меня на полке, напоминая о той ночи, когда я увидел «настоящих людей», которые приходят и уходят, которые не любят суеты и знают, что такое человеческое достоинство.

Г. Федоров

Костры пустыни

Поначалу кажется, что в этой покрытой вулканическим пеплом пустыне Дашти-Навар, расположившейся на высоте 3200 метров над уровнем моря и окруженной кольцом гор, вулканические вершины которых вздымаются на пять километров, никакая жизнь невозможна.

Но здесь живет целый народ — афганские кочевники, пуштуны.

Долгий, изучающий взгляд, фраза, произнесенная гортанным голосом, первая в молчании выпитая чашка чаю, каждый думает о своем и наблюдает за соседом, — так началось мое знакомство с кочевьем.

Усевшись на собственные пятки, устроив локти на коленях и вытянув нервные кисти к огню, кочевник расслабляется, у него лицо молчаливого Христа; он кивает мне понимающе, но не скрывает удивления, узнав, что я не просто прохожий, что я остаюсь с ними в пустыне; он начинает свыкаться со мною.

В сгущающихся сумерках вечера, в розовато-фиолетовом тумане в молчании движутся фигуры молодых женщин в ниспадающих лохмотьях — пока они меня еще не имеют права замечать. Несколько мальчишек, завороженных мягким светом, замерли в отдалении: у них пропала охота бросать в меня камни и нет пока желания играть со мной.

Много раз я устраивался у костра, и каждый раз он казался мне новым, иным. Обжигающим — в знойные безветренные часы; прозрачным — в пламени сухих веток в первые часы вечера; неторопливым — в молочном тлении сухого верблюжьего навоза в сумерках...

Постепенно у меня завязались неплохие отношения с семьей, состоявшей из трех братьев, у каждого из которых были жена и дети. Точно так же, как старший брат возвышался чуть ли не как деспот над остальными двумя, так старшая жена распоряжалась невестками; она шпыняла всех, даже деверей. Именно старшая жена обратилась ко мне с первыми словами и сделала это с таким видом, будто двум другим женщинам мысль об этом и в голову не могла прийти.

На второй год пребывания у кочевников я настолько усвоил язык пушту, что уже понимал разговоры в кочевье. Тогда я смог оценить ту особую роль, которую играют женщины в приютившем меня племени, — эта роль незнакома ни женщинам из соседних оседлых деревень, ни женщинам других кочевников.

Здесь к женщине прислушиваются, здесь за ней признается право на точку зрения, которая порой становится общей.

Горделивые и замкнутые, эти женщины проходили мимо меня. Нет, не проходили, они скользили в своем ежедневном, осмысленном житейскими заботами танце; именно танце, потому что как назвать работой эти даже самые прозаические движения — в каждом жесте сквозит неуловимая элегантность и порывистость; длинные неровные понизу одеяния, блестки серебра на руках и запястьях, таинственная тень под шалями, скрывающими длинные блестящие косички...

Старший из братьев, весьма ревниво поддерживающий собственное положение в семье, относится ко мне дружелюбно, но без интимности. Ее он оставляет своей прелестной дочурке Ливанг, которая сломя голову мчится ко мне каждый раз, когда я возвращаюсь в кочевье. С младшим из братьев отношения у меня совсем иные: Лалагай умен, у него чувствительная натура; он постоянно спрашивает у меня, как будет по-французски луна, солнце, звезды, бараны... Потом, позже, он рассказывал мне о себе, о том, какая радость охватывает его ясной ночью, когда свет луны блестит на воде озера. Он необыкновенно нежен со своим сыном, хрупким малышом, которому, увы, не суждено прожить больше года — после недавней бури у него лихорадка, он бредит.

В долгие переходы Лалагай обучал меня секретам скотоводов, учил распознавать среди животных больных и усталых, учил, как лечить ягнят. И как-то во время скромного семейного чаепития на втором году пребывания в пустыне я был принят в «братья» Лалагая и стал членом его семьи. С той поры мне открылся доступ к самым заветным тайнам кочевья, я мог входить даже в шатры религиозных наставников, где хранились завернутые в козьи шкуры огромные многоцветные священные книги.

Ни разу и ни по какому поводу не потребовали мои друзья какой-либо награды за свой хлеб-соль. Мало того, законы гостеприимства заставляли их предлагать мне солидные суммы денег всякий раз, когда я покидал на какое-то время кочевье. Мне эти деньги наверняка понадобятся, рассуждали они, и мой отказ принять их неизменно вызывал искреннее удивление и глубокую обиду. Скотоводы-кочевники Дашти-Навара богаты, очень богаты, но к деньгам относятся холодно. Кочевник горд и независим в любых лохмотьях; он украшает свою старую рубаху немыслимым орнаментом разноцветных заплаток не потому, что экономит, нет — просто он полон уважения к старым вещам — ведь в каждой из них терпеливый и искусный труд. Точно такое же уважение питает кочевник к пище — ведь порой ее так не хватает. Он уважителен и бережлив к куску хлеба или хлебному огрызку: хлеб — основа его пищи. Все, что не съедено утром, вечером сгодится для приготовления хлебного крошева, перемешанного с жиром, короче — для обеда.

Сегодня праздник, большой свадебный праздник в семье одного из старейшин, живущего на другом конце пустыни. Праздник — уже сам отъезд для встречи с невестой. В голове каравана мужчины, одетые в традиционные рубахи с широкими развевающимися подолами и широкие шаровары — костюм, в сущности, такой же, как в будни, только новый, не вылинявший под жарким солнцем и украшенный орнаментом. Мужчины потрясают ружьями, заботливо надраенными накануне вечером и украшенными цветными платками.

Дальше за ними — женщины, скрывающие под огромными темными шалями пестрые одеяния, расшитые серебряными нитями.

Позади всех, взявшись за руки, бегут рысцой дети. Старшим из них приходится тяжелее всех: как всегда, они тащат на спине — и тащат многие километры — своих меньших братьев. Из темноты шатров вытащены большие обтянутые козлиными шкурами барабаны — дхол.

Сегодня в кочевье всем распоряжается «церемониймейстер»: он принимает гостей, он отдает приказания и следит за порядком. Начинаются пляски, кое-кто из мужчин собирается в группы — человек по двенадцать, остальные же пока заняты приготовлением праздничного стола, ради которого пришлось заколоть не меньше дюжины баранов. Каждая группа танцоров следует ритму своего барабана; поначалу он медлителен, он как бы дает танцорам время разогреться... Но вот летят в сторону сандалии, тюрбаны; танец все стремительнее, он завораживает участников, он готовит и ведет их к экстазу...

Один из танцоров выскакивает в середину круга, теперь он центр общего внимания, и движения его непонятным образом еще ускоряются, от них даже у зрителей кружится голова, даже барабан едва поспевает за ним. И вдруг танцор замирает.

Он замирает неожиданно и на какое-то время застывает недвижно, потом, покачиваясь от усталости, выходит из круга, уступая свое место другому. Танец длится часами, прерываясь лишь на то время, пока танцоры, улегшись в тени, подкрепляются чаем.

А в другом конце кочевья перед пестрой многочисленной толпой женщин самого разного возраста происходят другие танцы — медленные, сдержанные. Два десятка девушек, среди них и невеста, образовали круг, вернее, круговорот красных, зеленых, фиолетовых юбок и красных, схваченных у лодыжек узких шаровар. Массивные браслеты, застежки, тяжелые подвески, сверкающие в ноздрях драгоценные камни, браслеты на ногах, черные, мерцающие на свету косы — все это блестит, извивается серебряными змеями на фоне строгих черных шалей.

Ночная прохлада падает на лагерь, все заворачиваются в одеяла, устраиваются поближе к неугасающему костру. Праздник кончился.

Одна из женщин отдыхает, в изнеможении растянувшись на тряпье. Другая прядет, третья кормит грудью ребенка. Мир и благолепие спустились на кочевье. Уставившись на луну, Лалагай затянул песню; слушают братья, слушают, не переставая заниматься своим делом, женщины; слушает и Ливанг, слушает и улыбается. Как долги, как вечны эти минуты молчаливой сосредоточенности, минуты мира и братства, которые недостижимы даже в самой откровенной беседе. В разговоре ведь каждый понимает все по-своему...

Лагеря кочевников пуштунов разбросаны по пустыне; деревни земледельцев-хазарейцев разбежались по краям пустыни и прилегающим к ней долинам... Кочевники — вольные скотоводы, крестьяне — трудяги, привязанные к клочку земли, вражда между этими двумя группами, трудно понимаемая, но от этого не менее реальная, проявляется во всем: она между людьми, между их религиями, между их обычаями. Сведение стародавних счетов — дело в пустыне не редкое, раньше же положение было еще острее: баран, забредший в поселение хазарейцев, мог стать поводом для массовой резни.

Но, невзирая на этот открытый и постоянный антагонизм, оба народа поддерживают весьма значительные материальные связи. Взаимозависимость между кочевыми и оседлыми племенами чувствуется ежедневно, идет ли речь о зерне, оружии, одежде, предметах утвари. Кочевники, например, не могут не покупать муку в деревнях; лишь самые гордые из них, чтобы не унижаться до контактов с хазарейцами, проделывают многотрудный путь по горам и покупают ту же муку на городском базаре.

Взаимозависимость принимает порой формы совсем уже странные: во время конфликтов хазарейцы стреляют в кочевников из ружей, которые кочевники же им и продали, да и заряжают эти ружья патронами, которые кочевники контрабандно доставили из Пакистана.

Но всякому конфликту приходит конец, хотя бы на время. Когда умирает, к примеру, вождь племени, кочевники приглашают старейшин соседних деревень на траурный поминальный обед — грустную церемонию, на которой не услышишь песен, не увидишь танцев. Конечно, это не похоже на встречу братьев, скорее это простое выражение уважения.

Над хазарейскими деревнями, обнесенными валами из сухого навоза, стоят наблюдательные вышки — они как памятники недавним временам, когда наблюдение за противником было ежедневной необходимостью...

Середина сентября. Дни становятся короче, и холодные порывы ветра врываются в пустыню. С начала месяца в кочевьях оживление. К ежедневным заботам прибавились новые труды. Несколько кочевников было послано в горы на розыски дромадеров, которых выпустили на волю еще в начале лета (порой случается, что ловкие бестии забираются на самые крутые хребты). В эти же дни собирают и быков, бродящих по болотистым берегам озера, и тщательно пересчитывают овец.

Постепенно кочевье расстается со своей тишиной и покоем. Сам отъезд, впрочем, проходит незаметно, он растягивается на целый месяц: каждый день одна, две или три семьи снимаются с места и уходят на юг или на запад. У кочевников нет никаких правил очередности расставания с пустыней: каждая семья сама решает, когда ей тронуться в путь. Обычно первыми уходят семьи, где есть больные или новорожденные. В общем, те, кому особо страшны ледяные ночи. Да и другим, откровенно говоря, уже не терпится — их манит само движение, они уже чувствуют, как хрустит под ногами каменная крошка на перевалах, которые им предстоит преодолеть, как приятно холодит ступни свежая земля на дне глубоких долин и греет песок южных пустынь. Есть какая-то особая сладость в предвкушении будущих стоянок, которые они разобьют где-нибудь между Ялалабадом и Кабдахаром.

Некоторые же семьи — это необъяснимо — любят затягивать отъезд; ураганы следуют один за другим, шатер едва сопротивляется бесконечному ветру — его чувствуешь даже внутри, и каждое утро, просыпаясь, обнаруживаешь, что холодный песок снова успел занести тебя, и тебе приходится пробиваться на свет божий, будто выплывать из затягивающего омута. Вот тогда-то и эти последние кочевники расстаются с пустыней.

Пустыня сейчас похожа на изношенную, брошенную одежду. Вдоль и поперек пересечена она бесчисленными следами, они соединяются в одном из ее углов и образуют общую дорогу — дорогу бегства. Слышны последние пронзительные крики женщин, чего-то недосчитавшихся в трудных сборах, слышен тревожный вой сторожевых псов, нутром почувствовавших скорую нелегкую дорогу.

Колонны сбиваются быстро, и вот караван в пути — каждый при этом на своем месте: овцы и пастухи впереди — их шаг медленнее остальных, потому они выходят на несколько часов раньше; за ними дромадеры, каждый из которых несет на себе гору тряпья и металла — над пестрым огромным кулем торчит треножник для костра, большие медные котлы покачиваются в такт с верблюжьим горбом. Груз, однако, уложен превосходно, ничто не бренчит, не слышно вообще ни звука.

Мужчины идут рядом с караваном. Лишь старики, самые малые дети да больные имеют право ехать на спинах верблюдов.

Впрочем, часто и седовласые старцы ковыляют рядом с верблюдом, вооружась корявым посохом. Посох им нужен не столько для опоры на извилистых, ранящих голые ступни каменистых тропах, сколько для того, чтобы подталкивать зазевавшихся детей или обленившихся животных.

В среднем караван проходит за день километров пятнадцать. Вернее сказать, за ночь — кочевники не любят появляться в деревнях и городах при свете дня. Если случается так, что во время дневного перехода караван встречает на пути деревню хазарейцев, он проходит ее молча, люди идут, высоко подняв головы, ничего не замечая вокруг. Хазарейцы на молчание отвечают молчанием.

Вот так я остался в эти ледяные октябрьские вечера последним кочевником.

Никого. Пустыня отчаянно пустынна. На месте каждого стоявшего здесь кочевья тонкий слой пепла — холодное свидетельство того, что здесь была жизнь.

В полусне оцепенения холода и усталости возникают, вращаются и пропадают видения: за колеблющимися языками пламени моего костра играют в снежки наряженные в разноцветные тюрбаны кочевники; скачут, исчезая в пелене снега, бараны. И все снова бело: пропадающая вдали тропа, плоскогорье, перевал, вершины и сама пустыня — все стало пустотой, единообразной, подернутой дымкой или влажным туманом, бесконечной...

Середина декабря... На этот раз зима взялась за дело всерьез: повалил снег, пурга сделалась невыносимой, она погнала меня к деревенькам хазарейцев.

Хрупкие, несчастные, дрожащие под холодным, развевающим лохмотья одежды ветром, крестьяне суетятся, стремясь собрать побольше сушняка для зимнего тщедушного огня. Скоро они вползут в свои жалкие землянки. Они похожи на мышей, спрятавшихся на склоне горы и выставивших из снега нос. Четыре месяца, а иногда и больше, хазарейцы прячутся в своих норах — без воздуха и света. Лишь изредка они будут показываться на свет божий для того, чтобы поохотиться на волков: деньги, которые они получат за волчьи шкуры, будут им кстати весной.

А кочевники уже далеко, они не заперты за земляными стенами, их не похоронил под собою снег...

Андре Бутьер, французский геолог

Перевел С. Ремов

Подземные храмы «мертвой страны»

Начиналась совершенно мертвая страна. В могильной тишине поднялись мы на плато, ведя коней под уздцы. Ужасный вид открылся нашим глазам; это был камень. Ему не было конца и края. Мы ехали точно по громадному заброшенному дому и даже старались, чтобы кони не очень громко стучали «по полу». Ничего не было: ни птиц, ни кочевников, ни единой былинки. Если бы мне рассказали, что есть такая страна, я бы не поверил...»

Эти строки написаны о полуострове Мангышлак, расположенном на восточном берегу Каспийского моря. И написаны они не тысячу, не пятьсот и даже не пятьдесят лет назад. Написал их в 1933 году комиссар одного из красноармейских отрядов.

Первое впечатление наиболее сильное, но не всегда самое точное. «Страна Мангышлак» известна давно. О ней есть упоминания у Страбона и Истахри. Хозары и сельджуки, монголы и хорезмийцы поили своих коней у, редких пустынных колодцев. Весной 1715 года от колодца к колодцу шел отряд капитана гвардии Бековича-Черкасского. Капитан отправился в «Закаспию» по приказу Петра I, дабы узнать, где проходит «мертвая река Узбой и можно ли оную оживить». Бекович вернулся в Петербург через полгода, потеряв половину людей. Он рассказывал о злых песках, о безлюдье, о колодцах, вода в которых «малым отменна от морской, и пески от моря потоплые и вонь непомерная», о жаре и болезнях. Петр выслушал капитана и приказал отправиться обратно. Больше в Петербург Бекович не вернулся. Его голову пронесли по пескам из Хивы в Бухару на пике с конским хвостом.

Капитан гвардии собирался написать научную книгу с описанием «мест и явлений удивительных». Действительно, от Бековича остались интересные описания Прикаспия и Устюрта, сделанные им после первого путешествия. Но Устюрт и Мангышлак были обследованы значительно позже.

В разное время этот удивительный и суровый край посетили естествоиспытатели Леман, Маркозов, Карелин, Обручев, Коншин, Глуховский, Молчанов и другие ученые-исследователи. И с изумлением писали они, что на этой мертвой земле, где «могут жить лишь камни», сохранились следы высокой и загадочной культуры. «Остатки цветущей эпохи Мангышлака сохранились в довольно частых развалинах каменных укреплений, зданий, могильных памятников и глубоких колодцев, обложенных тесаным камнем», — писал в середине прошлого века историк П. С. Савельев. Это казалось тем более невероятным, что, судя по отрывочным сведениям восточных хронистов, земли Мангышлака давали приют только кочевникам.

И все же Савельев, как и другие авторы XIX — начала XX века, составившие свое представление о прошлом этой земли на основе отрывочных наблюдений и случайных материалов, об истинных масштабах «мангышлакского чуда» и не подозревал...

Несколько лет на Мангышлаке и Устюрте работал палеолитический отряд Мангышлакской комплексной экспедиции Института геологических наук имени

К. И. Сатпаева АН Казахской ССР. Как считает руководитель отряда А. Г. Медоев, экспедиция столкнулась на полуострове с не разгаданной до конца загадкой. На плато Устюрт и Мангышлаке сохранились сотни великолепных архитектурных сооружений и выдающихся образцов изобразительного искусства. Глубокое изучение этого уникального наследия — дело будущего. Но сомнения нет: науке открылся еще один очаг разветвленной и обширной культуры кочевников азиатских степей и полупустынь. Роль этого очага, видимо, выходит за рамки собственно истории этого в недалеком прошлом изолированного края...

За время работы экспедиции было найдено и описано более тысячи великолепных памятников архитектуры: наземные и подземные храмы, огромные города мертвых — некрополи. Исследования также подтвердили предположения о том, что строителями были именно кочевники.

В различных частях полуострова встречаются помещения, высеченные в твердых породах. Как правило, размеры их небольшие.

Интерьер имитирует юрту или чаще всего имеет в плане прямоугольные очертания. Это мечети, обители и усыпальницы мусульманских отшельников и святых. Но, безусловно, интересные с культурно-исторической точки зрения, они бледнеют по сравнению с одним необычным по масштабам и сложности для мира кочевой культуры подземным сооружением IX—X веков, расположенным у южного берега залива Сарыташ.

...Пустынное плато ступенями спускается к Каспию. И здесь прямо на скальном обнажении высечен портал подземного храма, известного у казахского племени адай под названием Шахбагата. Тысячелетие назад резец скульптора обратил безжизненный камень в фигуры животных, загадочные эмблемы, сложнейший орнамент и арабскую вязь надписей-эпитафий. Расположение фигур животных, надписи и другие элементы составляют строго продуманную композицию. Это, по существу, триптих, продиктованный построением портала. Слева и справа от портала — погребальные ниши. На стене одной из них помещена большая гравюра — бой конных лучников.

По углам центрального зала, вырубленного под землей, стоят четыре колонны с капителями. Высота их свыше двух метров, а сами капители — четырех различных и оригинальных типов. Свод центрального зала — купольный, с круглым отверстием для солнечных лучей в центре.

Высекая храм целиком под землей, зодчие древности проявили творческую смелость и чувство гармонии. Находясь в храме, понимаешь, что они действовали, пожалуй, больше как скульпторы, нежели строители, добиваясь полного слияния святилища с природой. Причем Шахбагата не имеет ничего общего с подземными буддийскими храмами и монастырями. Он самостоятелен и уникален. Находки экспедиции выявили и то, что памятники искусства на Мангышлаке относятся не к какому-то короткому отрезку времени — искусство всегда сопровождало жизнь кочевых племен этой «мертвой» земли.

На террасе «мертвой долины», рядом с мечетью, расположен некрополь. Его основные сооружения напоминают сооружения сельджукского искусства, которое продолжало традиции художников древнейших тюркских племен. Традиции эти не исчезли с падением сельджукской державы. Они продолжались вплоть до прошлого столетия. Свидетельство тому — петроглифы у горы Айракты на Мангышлаке, высеченные в XVIII—XIX веках.



Поделиться книгой:

На главную
Назад