— Документы! Я начдив Гай.
— Нет у меня документов. Отправьте меня в штаб армии...
— Штаб армии на текущий момент в Инзе, а командарм здесь.
— Можно его увидеть?
— Увидеть можно, а будить нельзя. — Гай указал на лежавшего в углу военного. — Командарм будет спать еще, — он посмотрел на часы, — тридцать пять минут.
— У меня срочная и очень важная информация.
— Это у кого срочная информация? — сквозь дрему спросил Тухачевский.
Я повернулся к нему: узнает или не узнает?
— Вы, наверно, помните меня, товарищ командарм? Я — разведчик Дрозд...
Игрушечная история
Всюду, где живут люди, дети играют... Скачут верхом на палочках «всадники», летят с протянутыми в стороны ручонками «самолеты», прыгают, прижав к голове два пальчика, трусливые «зайцы». Куда более смелые перевоплощения, чем на театральной сцене, наполняют мир детства. Но ребенок не может творить сам. Ему обязательно нужно что-то, что помогало бы ему в его замыслах. И это «что-то» — игрушка.
В науке есть несколько точек зрения на происхождение игры и игрушки. Одни считают, что труд прямо породил игру, другие полагают, что в жизни первобытного человека сам труд нес в себе элементы игры, третьи, отвлекаясь от истории зарождения игры, видят в игрушке начало искусства. Этнографы придерживаются теории, согласно которой игрушки вначале имели культовое значение и только позднее превратились в предмет детской забавы. Существует и более гибкая теория, которая предполагает, что в условиях первобытного существования предметы могли быть многозначными. «Как квалифицировать их — как предметы искусства, или украшения, или культа, или магии, или как игрушки? — этот порой неразрешимый вопрос в реальной действительности мог иметь совершенно иное решение: как то, и другое, и третье», — пишет педагог профессор Е. А. Аркин.
Первообразы игрушек были и есть еще у животных. Наблюдения ученых и путешественников говорят, что животные не только играют, но и используют в игре различные предметы. Так, обезьяны копают палкой землю, бросают пригоршнями песок, раскрашивают глину, прыгают с палкой как на ходулях, украшают себя лоскутами материи и ветками. Но игры эти принципиально отличаются от игр даже самого маленького ребенка.
Ученые задумали научить обезьяну играть подобно человеку, но попытки оказались напрасными. Очень смышленая обезьяна не могла создать из кирпичиков самую примитивную башенку, хотя на ее глазах экспериментатор строил ее не однажды. Но те же кирпичики в руках уже трехлетнего ребенка оживают, вырастая в дома, мосты, крепости, сказочные дворцы. В очень раннем возрасте ребенок через игру и игрушку не только познает мир, но и мысленно преобразует его.
Возможно, первые игрушки нашим далеким предкам дарила сама природа: ракушки, камни, листья и цветы, кости животных или причудливые древесные сучья. Однако об этом можно только догадываться. По аналогии с современностью можно предположить и то, что любой предмет самого серьезного назначения в быту взрослых, попадая в руки ребенка, становился игрушкой. А быть может, первые «настоящие» игрушки стали делать для себя сами дети, а потом взрослые, наблюдая за детьми, поняли необходимость игрушек и стали изготавливать их специально. Археологи нашли только те из игрушек, что не поддались разрушительному действию времени. К тому же таких находок очень мало, чтобы строить версию совершенно достоверную.
Происходили смены цивилизаций, умирали одни и рождались новые. Изменялись дети, и изменялись взрослые. Изменялись игрушки. Но есть среди них общие для всей истории человечества.
Погремушка, мяч, волчок и кукла. Эти игрушки возникли во времена человеческого детства. Пройдя сквозь многогранный калейдоскоп нравов, укладов, привычек, вкусов, религий, они живут и сейчас. Однако при всем их удивительном сходстве есть не менее удивительное глубокое различие в содержании игры с этими игрушками у разных народов.
Ни один малыш не вырастает без погремушки. Археологи извлекли из могил погремушки тысячелетней давности. В Перу при раскопках древнего города Пахатен была обнаружена мумия ребенка, рядом с которой лежала погремушка — морская раковина с песчинками внутри. Отверстие было залито веществом, напоминающим деготь. Археолог Шлиман при раскопках древней Трои нашел чудесную погремушку с металлическими частицами внутри. Погремушки делали из плодов деревьев, спелых головок мака, сплетали из прутьев, лепили из глины... Несомненно, погремушка была связана с культом. Например, бакаири и другие племена Южной Америки украшали свои религиозные пляски шумом погремушки. Она была «оберегой» — ее шум устрашал злых духов. Но только в мире взрослых обладала погремушка этой таинственной силой, для ребенка она была просто игрушкой — радостью и забавой.
Вожак с медведем (Загорск) — из папье-маше...
Таким же двуликим был мяч. У американских индейцев он был священным предметом, до которого нельзя было касаться руками. Он был символом солнца, луны и земли. А эскимосы игрой в мяч встречали чужестранцев. Они же в конце года, также играя, праздновали победу над зловещим мифическим существом Зедна. В Древней Греции мяч также был одновременно и игрушкой и приношением, угодным богам, которым греки приписывали его изобретение. Богиня красоты Афродита говорит Эросу: «Я дам тебе чудесную игрушку: это шар быстро летучий, иной лучшей забавы ты не добудешь себе из рук Гефеста». Мячи, сшитые веревкой из кожи, были найдены при раскопках в Египте. Дошли до нас и австралийские мячи, сделанные из мочевого пузыря животных, из шкурок сумчатых крыс, скрученные из волос.
И еще один пример — волчок. В его сонном гудении, в скользящем движении, долгом и ровном, чудились когда-то предкам неземные звуки. Его и употребляли на праздниках в честь мертвых. Но тот же волчок был одной из любимейших игрушек в Египте, Сиаме, Бирме, у эскимосов и у негров Южной Америки, где его погоняли кнутиком и бежали за ним. Изготовление волчков было простым. У племен Восточной Африки их делали из круглого кусочка тыквенной корки, в которую продевали палочку, у индейцев — из восковой пластинки или пустого плода, насаженного на палочку.
Но нигде среди игрушек не было и нет ничего равного кукле. Ярче всего переплелись в ней та магическая сила, какую вкладывали в нее взрослые, и трогательная привязанность к ней детей. На самых ранних ступенях цивилизации и в эпохи самых высокоразвитых культур она будила в ребенке всю гамму человеческих чувств: любви, покровительства, зависти, власти, добра, жестокости и благородства...
Известный этнограф Андрее говорит: «Я должен был бы перечислить все страны и народы, если бы хотел очертить сферу распространения куклы». Археологи находили ее всюду: в раскопках античных городов и римских катакомб, в египетских гробницах, в языческих захоронениях и в могилах христиан. И служила она одновременно игрушкой, и идолом, и магическим средством. В Древней Греции девушки, выходя замуж, приносили на жертвенный алтарь свою любимую куклу в знак готовности исполнить материнский долг. А девушки на Чукотке, вступая в брак, прятали свои куклы в изголовье. Кукол здесь никому не отдавали, их берегли как талисман материнства. У древних грузинских кукол лицо обозначено крестом в подражание солнцеликим богам. Как и фигурки этих богов, куклы наделены пестро разрисованным телом и головой с символом креста. У эскимосской куклы тоже нет лица, а вместо носа часто пришит птичий клюв — эскимосы боялись, что кукла с лицом может приобрести душу и навредить ребенку.
Свой особый характер у русской народной куклы. Ловко скручены из соломы подбоченившиеся, словно по деревенской привычке, куклы-«стригушки». Лесовики из мха и шишек будто пришли из страны сказок, столько в них загадочной лесной поэзии. «Панки» из Архангельской области с плоскими, едва намеченными лицами — скорее молчаливые идолы, маленькие «каменные бабы», чем куклы. Их простота символична, как язык первобытного искусства, понятный сегодня детям всего мира. Ребенок свободно облекал такую куклу в образы своей фантазии. Он мог представить ее и женщиной, и ребенком, и крестьянкой, и барыней, и человеком вообще. Народные мастера оставляли за ребенком право на творчество, доверяли ему.
Удивительную изобретательность в изготовлении кукол проявляют ее ревнивые покровители — дети. Достаточно намека на человеческую фигурку, чтобы кукурузный початок, свернутый кусочек лыка или простое полено превратились в предмет самых нежных забот, в сущности одинаковых у африканских детей, у индейцев Северной Америки и у крестьянских детей России.
Средние века оставили нам иных свидетелей. В странах Западной Европы — Франции, Испании, Италии, Германии — при королевских дворах появились роскошные куклы, по костюмам которых изучали моды. Известно, что уже в 1391 году принцесса Англии желала иметь кукол, одетых по новейшим модам парижского двора. Есть легенда о том, что во время одной из кровопролитных войн между Францией и Англией министры обоих дворов Версаля и Сент-Джемса выдали свободный пограничный пропуск кукле, костюм и прическа которой служили образцом тогдашней моды. Стоили такие куклы иногда целого состояния. При них были сундучки приданого с одеждой и обувью и даже кукольные дома с мебелью из дорогих пород дерева и посудой из фарфора, стекла и серебра. Даже владелица могла на такую куклу только смотреть. «Каждая нарядная кукла делает одну девочку высокомерной, а сто других — завистливыми», — писал итальянский ученый Колоцца.
Сейчас человечество, наученное осторожности в своих отношениях к прошлому, бережет свою «игрушечную» историю, хранит реликвии далекого детства в музеях Берлина, Цюриха, Нюрнберга, Мюнхена, Парижа, Лондона, Москвы, Ленинграда. Уникальная коллекция игрушек в нашей стране принадлежит Загорску, городу старейшего промысла русской кустарной игрушки.
Древняя легенда связывает появление здесь первой деревянной игрушки с именем основателя знаменитого Троице-Сергиева монастыря игумена Сергия Радонежского, который будто бы дарил детям самоделки. Интересные исторические сведения сохранились в расходных дворцовых книгах XVII века, где упоминается о покупке для царских детей «потешных возков, деревянных коней, птичек». Историк И. К. Снегирев сообщает, что «крестьяне и крестьянки лежащих по Троицкой дороге селений подносили царю и царице хлебы, калачи, пироги, блинки, сыр, квас, пиво, бражку, мед, соты, орехи, репу, бруснику, землянику и другие овощи, а для царевичей — игрушки и потехи».
В народе же долго жило предание о том, что в середине XVIII века появился среди посадских людей глухонемой Татыга и положил начало всему игрушечному производству. Он вырезал из липы большую деревянную куклу и продал ее в лавку купца Ерофеева. Тот выставил ее как украшение, но скоро нашелся неожиданный покупатель. И тогда Татыга получил еще заказ, потом еще, и начался игрушечный промысел в Сергиевском посаде. В середине XIX века он стал крупнейшим в России — здесь жило 1500 кустарей-игрушечников. Чего только не продавалось в монастырских лавочках: и резные крашеные фигурки барынь и гусаров, и разные солдатики — поодиночке, взводами, конные, пешие, и куклы на всякий вкус — пикантные бледнолицые «талии», черноглазые «моргалки», неваляшки, кланяющиеся барышни и франты.
Самые разные стороны жизни нашли в игрушке свое отражение: крестьянский и городской быт с их обычаями и модой, война, религия, искусство и сказочный, фантастический мир.
В начале XIX века появились в посаде совсем новые игрушки — лепные из папье-маше, — тогда и был сделан в России первый шаг на пути к массовой промышленной игрушке. Экзотические собаки и львы с голубыми гривами, забавные зайцы с «писком», петухи «на крику», манящие лакированной поверхностью, словно пестрые ярмарочные вывески, не имели конкурентов ни у нас, ни за границей. Любопытно, как смело и находчиво оживлял кустарь свои игрушки тем, что было под рукой. Вот погонялка с козой, а в руках у погонялки настоящая пушинка, или птичка «с писком», какие бывают только в сказках, а хвост — из настоящих перьев!
В конце XIX века эта мера сочетания реального и условного стала нарушаться. Игрушки обсыпали крупой, опилками, дробленой шерстью, обтягивали кроличьими шкурками — и все ради близости к живой натуре. Игрушка теряла свой присущий только ей «игрушечный» язык и выходила за пределы границ искусства. Особенно губительным было влияние дешевой немецкой промышленной игрушки, которая заполнила в XIX веке все рынки Европы. Сергиевские кустари не выдерживали конкуренции, разорялись, промысел терял прежнее художественное лицо и к концу века пришел в полный упадок. Так погибли в разных местах десятки промыслов. Но что-то осталось. Влечет ощущением естества чистого дерева, не тронутого краской, богородская резьба «в белье». По-прежнему драгоценно сияют тонкие лепестки золота на ярких дымковских игрушках. Несравненна красота белой, как фарфор, глины, из которой лепят и сегодня игрушки в деревне Филимоново Тульской области. И, как когда-то раньше, по-своему удивительны свистульки из села Абашево Пензенской области. Рога козлов и оленей, украшенные бронзой или алюминием, то согнуты полумесяцем, то круто откинуты назад, то величественно, как корона, венчают головы сказочных животных. Их блестящие фантастические морды напоминают маски святочных игрищ.
Но это уже не игрушка. Она лишилась той среды, для которой была рождена, превратившись в музейный экспонат или в памятный подарок. Подарок, дорогой тем, что ощущаешь в нем теплоту ручного труда и почти детскую наивность, чистую и откровенную.
Сейчас дети живут в ином мире. Их увлекают космодромы, ракеты, радиоуправляемые планетоходы, космонавты и куклы, которые могут делать все, что умеют люди. Куклы ходят, бегают, плачут, смеются, плавают, сидят на горшке, поют, разговаривают... Словом, в игрушке наступил век техники, с его прогрессом, с его потоком разнообразной информации, с его трезвой оценкой предметного мира. Не случайно ученых многих стран тревожит нарушение равновесия эмоционального и рационального начал в современном человеке. Особенно опасно утерять остроту эмоционального восприятия в детстве, когда духовная сторона личности только зарождается. Что-то может сделать здесь и игрушка. Народная игрушка стала экспонатом. С ней больше не бегают, не возятся, не играют. Но на нее еще смотрят. Смотрят внимательно, с искренним любопытством и радостью. Смотрят, как без устали клюют богородские «куры на кругу», как в ритме дергаются веревочки. Слушают постукивание деревянных клювов...
Дети, получавшие от игры во всю историю человечества одинаковое наслаждение, слышат самих себя и, может быть, отголоски давних-давних времен.
Зверь третий номер
Медведи окружали нас, но в их белых мордах не было жадности и злобы.
Один, сутулый, уставившись тупо в землю, нес на хребте бревно, неловко поддерживая его передними лапами. Корявая лесина почти вываливалась из лап, но не падала.
Другой занимался веселым делом грабежа: обхватив колоду, он раскорячился и, улыбаясь долгой улыбкой сытого зверя, лизал мед. Странным казалось только, что колоду ему поддерживал с другого конца очень задумчивый заяц с непомерно длинными ушами. Косой не понимал, что можно найти хорошего в меде, но не смел бросить колоду и убежать.
Еще один медведь тащил за собой соху, а за ней вышагивал мужик с громадной облысевшей почти головой, но с бровями и носом великолепно мудрыми. И взор, и лоб — все было мудрым, и голова чья-то знакомая — не Льва ли Толстого?
Еще медведи плясали под балалайку, и на балалайке тоже играл медведь. А два других, совсем уж чудно, резались в шахматы, но ударяли фигурами по доске с таким «звериным» азартом, будто было это домино...
И все это происходило в тишине.
Только деревянная ручка стамески терла мозоли на руке Василия Степановича. Сухой звук этот едва слышен был в комнатушке.
Порой Василий Степанович взглядывал в окошко, но торопливо. Не знаю, успевал ли что там увидеть: просто давал отдохнуть глазам.
В окне же — за «игрушечной» фабрикой, за белым развалом липовых бревен у дороги, а там за последним отбившимся от села домом — нежились в солнце холмы. В их траве прятались гнезда. Птенцы уже были большими — с большими клювами, раскрытыми в писке. Птицы падали к ним в траву, задевая ее, — значит, опять был шум, пусть даже легкий. Там стрекотали кузнецы, наверняка быстро пробегали мыши — значит, опять шуршала трава, пропуская их и закрывая за ними дорогу. И ничего этого не было слышно. Только холмы за окном лежали такие ясные, что при одном взгляде на них все это слышалось — и птицы, и мыши, и трава.
Василий Степанович начал посапывать от усердия. Будто сейчас заснет. Иногда у него так получалось, когда он вот-вот заговорит.
— ...умер отец,— сказал он без печали, — а мне годов — вот как пальцев на руке... Нет, шесть, — поправил себя с укоризной.
Он ковырнул медведя, сидящего на ладони, но уже без интереса, самой маленькой стамеской. Не взял никакой стружки. «Готово. Сейчас поставит».
Тринадцать генералов Топтыгиных уже сидели перед ним на столе, каждый в своих санях; теперь и этому нужны сани.
— Когда жив был, мать лапки резала для зверя. А он тушки... У нас все зверем зовут: медведь — зверь, и заяц — зверь, курица тоже. Который двигается — игрушка, нет — значит, будет скульптура...
Чтобы не сидеть без дела перед мастером, я тоже взялся резать скульптуру. Это был зверь третий номер.
Всех номеров семь. Первые два — совсем маленькие звери, седьмой — чуть ли не в полметра ростом, а третий самый удобный: не так мал, но еще и не велик. В большом каждый грех в пропорциях виден сразу, а третий номер — с хороший кулак, начинать лучше с него.
В руках Василия Степановича медведь вылезал из белого дерева так легко, как будто все, что делал старик, было только помощью зверю, на самом же деле тот давно уже тяготился своей деревянной тюрьмой и теперь вылезал сам, только что не ревел от радости. Морду ему помочь высунуть, лапы освободить, а тушка вроде бы даже готова, в заготовке видна.
Не освободившиеся от деревянных пут звери лежали тут же на полу — горка липовых поленцев. Липовый чурбак разваливают топором пополам, половинки — от середки — надвое, четвертушки, если велики, — еще раз, еще. И в каждом белом куске сидело по зверю. Только старик знал, в каком спрятан конь, где томится медведь, где заяц. Он знал это так хорошо, что видел выпуклый бок зверя сквозь тонкую липовую кору: в коре уже был изгиб, нужный зверю, — так дерево уходило в стружку совсем мало. (Потом, уже много спустя, увидев в лесу никудышный кусок дерева, я никак не мог отделаться от мысли, что и в нем сидит зверь, только никто не умеет освободить его.)
Морда из моего дерева вылезла странная. Не хотелось, чтобы старик видел ее. Но он и не видел. Делал свое и говорил, когда самому хотелось:
— Мать так и резала лапки, соседу носила. Тот согласился брать. И я за то ж взялся. Осмелел — тушки стал резать...
Четырнадцатый Топтыгин уже сидел, развалившись в санях, но, оглядев весь ряд, Василий Степанович стал поправлять зверю пасть. Он выбирал стружку, тонкую, как лепестки, почти прозрачную. Белая стружка липы становилась от тонкости чуть желтоватой, уже свет проникал в дерево.
Старик строгал, но морда у медведя не менялась. По крайней мере, я не видел перемены. Зверь был такой, как те тринадцать. Я еще раз вгляделся, как старик держит нож. Нож не прилипал к его ладони, большой палец левой руки помогал ему входить в дерево, но тут же отскакивал от ножа, как только лезвие готово было выйти из дерева, и опять наскакивал на нож, опять отпрыгивал — клевал нож, как клюв птицы. Научить палец помогать ножу, чтобы нажим получался сильным и быстрым, было самым -рудным. Не усвоив этого, никто не шел дальше. Три месяца из трех лет начинающий резчик учится держать нож: ровный надрез — вертикальный... горизонтальный... вертикальный... горизонтальный... Не может же быть, чтобы в одной деревне рождались, как грибы, люди, от природы умеющие резать, и именно в Богородском. А за холмами, в соседней деревне, вдруг одни портные.
Но чужая ловкость так легка в мысленном подражании, что про три года не хочется помнить. Все легко и просто, а значит, просто для каждого. А почему не для меня? Медведи сидят в санях такие одинаковые, что отвернись, старик поменяет их местами — и уже никогда не поставишь их, как прежде.
Старик взглянул на мои руки быстро, как в окно.
— Третий номер я год резал, — сказал он.
Не думаю, чтоб он жалел дерево или укорял. Скорее так вышло. Может, только не случайно.
Наверное, любой мастер, отдавший жизнь одному делу, при всей доброжелательности к начинающим и дилетантам испытывает то ревнительное чувство, которое всегда сопровождает опыт при взгляде на неопытность.
Так что не знаю, укорял ли старик, но он стал говорить не о себе, о дереве:
— Липы здесь и никогда-то не было. Откуда ей тут? Рубили, конечно, — по садам. А в лесу ее нет. Вон они, леса-то... Осина шла. А что осина? — вскинул он голову. — Не согласишься резать, а режешь. Иудино дерево. Желтеет, сохнет, чертово дерево. Потом через всю игрушку трещина ползет. Скорей бы избавиться от такой игрушки!
Он долго молча резал и сказал, не поднимая взгляда:
— Липа белая... Вон она какая!
За белой липой три человека ездили от фабрики постоянно. В прошлые годы возили из Горьковской области. Кончилась там, теперь с Урала. Липы в лесах вообще немного, а ее надо выбрать на лесоповале, отделить, доставить — и не просто так, загодя. Год-два липа должна сохнуть на воздухе.
Когда-то в селе каждый резчик свой кусок липы выделывал сам: топили русскую печь, выгребали все до последнего уголька, только тогда в печь клали липовый чурбак. Лежал он там, пока не остывала печь: сох, но не отдавал влагу сразу, словно варился сам в себе, в своем же соку.
Дерево выходило из печи в меру сухое и в меру волглое: его резали — оно поддавалось легко, но не «бежало» впереди ножа — не трещало.
Когда начали резать в селе, никто не знает. Те, для кого народная игрушка предмет изучения, утверждают — это и причина, и следствие, — что начинается игрушка с изобилия поделочного материала. Это верно и с глиной, и с берестой. А в Богородском?
То же самое с медведями.
— Почему все-таки медведи? — спросил я Василия Степановича. — Все почти игрушки с ними. И теперь, и раньше...
— Веселый зверь. Я лично для себя так думаю.
— А в лесах здесь много медведей водилось?
Старик глянул насмешливо, явно радуясь тому, что сейчас скажет:
— Никогда не было, вот!
— Чудно это, Василий Степанович. Ни волк, ни лиса...
— Волки есть, как же. Ребятишки видели прошлой зимой.
— Может, собака?
— Нет, волк. В темноте видали, глаза светились. У собак не светятся.
Он долго резал, но думал, наверно, о медведях.
— Одного-то медведя убили, — сказал вдруг. — Давно, не на моей памяти. Да как убили... отравили. На волков охотились, тушу отравленную оставили, он и нажрался. Сдох.
Странно выходило.
— Как же, Василий Степанович, липы не было, а резали вон с каких времен. И медведи... Не водились сроду, а режут почти их только?
Я уж давно не пытался ковырять ножом свою деревяшку, слушал.
— В сказках погляди сколько их, медведей.. И говорят про него. Не скажут, зверь — получеловек, говорят, полузверь. Он всем зверям зверь Полетел наш Гагарин в космос, а мы уже игрушку ему сделали. Он вернуться не успел, а игрушка готова: медведь к ракете шагает... То думай, какого человека резать, рабочего там, или крестьянина, или еще кого, а медведь, он всегда медведь. Удобный зверь.
— А почему все-таки здесь? Ведь не где-нибудь, а именно в Богородском резали?
— Сам я этого не знаю, — задумался Василий Степанович, — а тоже интересовался. Люди-то и старее меня есть... — Он перестал резать и держал стамеску, как карандаш.
— Дева здесь жила... С пастушком они ребеночка прижили, она и сделала ребеночку куклу. Из редьки вырезала. А потом из дерева стала делать. Так говорят, — пожал он плечами.
Я начал сожалеть, что где-то в разговоре, не заметив, отвлек Василия Степановича от его жизни. Но вышло так, что он сам об этом вспомнил. Опять он резал, изредка поглядывая в окно, и говорил:
— В сорок третьем году, был я как раз под Сталинградом, приходит от жены письмо. Так, мол, и так, начинают у нас в деревне поднимать игрушку. Промысел, значит. А насчет тебя все договорено, жди бумаги. Кроме тебя, говорит, отзывают Стулова еще и Максимова.