Армия отказалась назвать снайпера, убившего Даниела О"Хэгана. Все равно, мол, отвечает за всех командир. После того как клубы газа на Донор-стрит стали рассеиваться, а толпа собираться вновь, из казарм подоспело подкрепление. Привезли и новинку — пушку, бьющую по людям водяной струей. Водомет. Производство западногерманское (фирма «Мерседес-Бенц»). Водомет стрелял хорошо. В официальной сводке английских оккупационных сил ему дана лестная оценка. Предлагается также добавлять в воду несмывающуюся краску. «Будем метить мерзавцев». Я слышу, как хохочет румяный майор, похлопывая по груди пухлолицего капрала. Гулко резонирует стальной панцирь под его вязаной фуфайкой.
Даниель О"Хэган не был ни первым, ни единственным, сраженным пулей на улицах Белфаста. Он был первым, о котором достоверно стало известно, что застрелил его английский солдат.
До этого люди падали мертвыми во время перестрелки, в которой, кроме войск, принимали участие вооруженные горожане. Среди мертвых были и католики и протестанты. Первых гораздо больше. Был мальчик Патрик Руни, девяти лет. Он сидел дома; пуля, посланная с огромной силой, пронзила наружную стену и попала ему в затылок. Был пятидесятилетний католик Самуэл Макларион, также убитый в собственном доме пулеметной очередью с полицейского броневика. Был сорокавосьмилетний протестант Дэвид Липтон. Пулеметная очередь настигла его на родной протестантской Палмер-стрит. На той же улице погиб пятнадцатилетний католик Джеральд Маколей, пришедший сюда, чтобы помочь своим единоверцам вынести вещи из подожженных жилищ.
Есть среди убитых школьники и пенсионеры, докеры и торговцы, безработные и полицейские, ревностные прихожане и безбожники.
Среди английских солдат много раненых — камнями, осколками. Убитых же не было. Было несколько случаев самострела.
Когда английские солдаты вошли в город, жители католических гетто в кварталах Фоллз, Баллимакарретта, Баллимэрфи встретили их благосклонно. Угощали чаем. Чай этот был парадоксальным.
Парадокс августа 1969 года состоял в том, что английские войска вроде бы пришли защищать католиков, тяготеющих к независимой Ирландской республике, от погромов протестантских экстремистов, фанатично преданных английской короне.
Но зимой грани парадокса начали стираться. К апрелю же все встало на место. Тогда, в августе, английские «силы порядка» расставили кордоны лишь после того, как католики уже наладили самооборону, окружили свои кварталы стеной баррикад, создали вооруженную охрану, учредили надзор за порядком. Всем этим занимались комитеты гражданской защиты. Так в государстве протестантской диктатуры возникали очаги католического самоуправления.
Английские войска начали со сноса баррикад. Потом исподволь началось разоружение католиков. В Северной Ирландии много оружия. Протестантское большинство создало для поддержания своего господства над католическим меньшинством легальные и тайные вооруженные отряды. Только протестантам был открыт доступ в армию Ольстера, в полицию Ольстера, в добровольческие соединения Ольстера.
Есть свои «вооруженные силы» и у воинственного пастора Яна Пейсли. Впрочем, даже более умеренными протестантами это воспринимается как факт естественный: ведь пастор убеждает свою паству, что они, избранные богом, должны держать католиков — «папистов» — в страхе божьем, крушить их огнем и мечом. Именно молодчики Пейсли были наводчиками при погромах кварталов католической бедноты. Когда подстрекаемая ими толпа жгла и грабила, полиция вела себя тихо. Даже когда с крыш соседних зданий хладнокровные пулеметчики вели заградительный огонь. Имена пулеметчиков правосудию неизвестны, хотя на боевых учениях протестантских «тайных» (по официальной версии) лож маршируют и судьи и прокуроры. Во время своих парадов оранжисты несут с собой пики и алебарды. Ночью им раздают иное оружие.
Катапульты, шлемы, щиты, луки и стрелы английских воинов. Алебарды, пики, хоругви оранжистов.
Беженцы, прячущиеся за монастырскими стенами.
Костры, в которых сжигают соломенные чучела врагов.
Трагедия ирландского народа разыгрывается в зловещих средневековых декорациях.
Приезжая сюда, теряешь ощущение века XX. Асфальт и неон Белфаста бессильны утвердить реальность настоящего. Прошлое, повсюду властно дающее себя знать на Британских островах, в Ольстере на первый взгляд и вовсе закрепостило ход истории.
...Белые кресты нарисованы мелом над дверями ярко разукрашенных домов. Это дома католиков. Ночью их сожгут протестанты.
Что это? Новая варфоломеевская ночь? Неужели религиозное рвение жителей Ольстера столь фанатично, столь испепеляюще жестоко к иноверцам?
Нет.
Обличье религиозной войны ни в малейшей мере не отражает сути событий в Северной Ирландии. Ни католики, ни протестанты не рвутся обратить в свою веру инакомыслящих. Меньше всего обозначены они различием в толкованиях догматов христианства. Они противопоставлены друг другу как непримиримые социальные касты. Дух непримиримости уходит корнями в историю. Отсюда и атрибуты из средневековья.
Историю? Нет, скорее в чудовищное насилие над историческим процессом, содеянное в Ирландии господствующим классом Англии. Ирландия — первая добыча английских колонизаторов. Отсюда все ее муки.
Посылаемые из Лондона войска не раз и не два одерживали победы над ирландскими полками. И после каждой происходила раздача ирландских земель английским лендлордам. Местных крестьян сгоняли с их наделов, которые передавались английским колонистам. После очередного подавленного бунта купцам Сити был подарен город Дерри. Они переименовали его в Лондондерри, построили порт и крепость.
История продолжалась. Великая английская буржуазная революция принесла ирландскому крестьянству новые невзгоды. Именно ему пришлось расплачиваться за поражение своих господ, ставших под знамена монархии и католической веры. Республиканские войска протестанта Кромвеля, пройдясь огнем и мечом по Ирландии, оставили после себя новые отряды колонизаторов.
Затем наступил краткий период реставрации, а вместе с ним и те события ирландской истории, которые все еще питают живую ткань нынешней гражданской войны.
В 1685 году на английский трон взошел Яков II, король-католик. Протестанты, утвердившиеся на захваченных ирландских землях, впервые испытали страх возмездия. Они опасались и физической расправы, и потери своего имущества. Это было уже примерно четвертое поколение пришельцев, и они уже привыкли называть себя ирландцами и все, чем владели, считали «своим» навеки.
Но надеждам католиков на возврат к былому и страхам протестантов не суждено было сбыться: в 1688 году английский трон захватил протестант Вильгельм Оранский. Католик Яков II бежал в Ирландию. Вооружившиеся ирландские протестанты заперлись в городских крепостях. Несколько месяцев осаждали войска Якова II крепость Лондондерри. Но когда к изголодавшимся осажденным прорвалось судно с провиантом, осаду пришлось снять. Это произошло 1(12) августа 1689 года. И вот 280 лет спустя протестантские экстремисты устроили воинственное шествие по улицам Лондондерри, завершившееся избиением рабочих-католиков и новой вспышкой гражданской войны.
Ровно через одиннадцать месяцев после снятия осады Лондондерри армия Вильгельма Оранского, высадившаяся в Ирландии, встретилась с войсками Якова II на реке Бойн и разгромила их, навсегда покончив с католической реставрацией. Ирландцам, исповедовавшим в большинстве своем католичество, была уготована участь побежденных. Годовщина битвы при реке Бойн, справляемая как апофеоз победителей «Оранжевым орденом», стала для католической Ирландии днем национального позора.
...Черные котелки надвинуты на брови, широкие оранжевые ленты спускаются с плеч к животу. Рядовые «братья» несут с собой зонтики и трости. Те же, что повыше чином, размахивают шпагами, алебардами. Взгляд у шагающих надменный и хмурый. Идут хозяева. Идет созданный в 1795 году «Оранжевый орден», сто тысяч ольстерцев-протестантов, опора правящей юнионистской партии...
И все-таки этим экскурсом в историю вряд ли можно объяснить суть происходящего ныне в Северной Ирландии. Разве что средневековые декорации. Ведь Северная Ирландия была отнюдь не единственным местом, где в ту эпоху и позже кровавые столкновения происходили под церковными хоругвями, где социальные конфликты были окрашены в религиозные тона. Отчего же именно в Северной Ирландии раны, нанесенные в сражениях XVII века, кровоточат до сих пор?
К началу XIX века память о бурных событиях столетней давности начала стираться и в Ирландии. Католическая и протестантская беднота видела в своей судьбе много общего. Лозунг «свобода, равенство, братство», донесшийся сюда из революционной Франции, звал к забвению религиозных распрей ради общей борьбы с английским господством. Но буржуазия метрополии вовремя заметила опасность и приняла меры. Ее искушенные политические деятели уже обладали изрядным опытом применения в колониях принципа «разделяй и властвуй». В Ирландии этот принцип был применен с особым коварством.
Большинство земель на северо-востоке Ирландии принадлежало английским помещикам, которые сдавали ее в аренду с аукциона. На землю претендовали и католические и протестантские крестьяне. Но зачастую католик был готов заплатить немыслимую цену и жить впроголодь, лишь бы остаться на земле предков. Смена семей, обрабатывавших сдававшиеся наделы, была частым явлением. Накапливался груз соседских обид, междоусобиц, мести. Лишившиеся на аукционах своих наделов крестьяне-протестанты все чаще уходили на заработок в город. Из них и составился в основном ирландский пролетариат. Когда же в начале XX века в город потянулись и окончательно разоренные ирландцы-католики, они были встречены там весьма недружелюбно протестантской беднотой. Бесправные и нищие протестанты и католики осаждали биржи для безработных. Нанимателями же были фабриканты, наследники тех дельцов-протестантов из Сити, которые два века назад осели на ирландской земле. Они понимали, что в борьбе с требованиями своих рабочих больше всего следует опасаться их объединения. Расколоть рабочий класс Ирландии, недавно покинувший крестьянские поля, удобнее всего было по религиозному принципу. Поэтому фабриканты-протестанты брали на работу лишь своих единоверцев. Для упорядочения этого неожиданного братства эксплуататоров и эксплуатируемых были созданы религиозные ордена, поддерживавшие к тому же железную воинскую дисциплину и послушание.
Привилегии, которыми в течение всего XIX века пользовались североирландские протестанты, были окончательно узаконены при разделе Ирландии в 1920 году, когда шесть северо-восточных провинций Ирландии были оставлены на границах Великобритании как особая «домашняя» колония, а остальная часть стала независимым государством Эйре.
Англия всячески противилась ассимиляции протестантских и католических низов. К двадцатому веку слова «католик» и «ирландец» звучали неразличимо. Ирландец же протестант оказался как бы человеком без родины. Не англичанином, но и не ирландцем. Связь с землей своих предков он утратил. На земле же, кормившей его, он так и не был признан своим, хотя и стал ее господином. Безродность ложилась на него тяжким психологическим грузом, заставляя замыкаться в себе, заставляя искать в тайных братствах религиозных орденов не «слова божьего», а уверенности в своей исторической правоте, якобы доказанной в битвах семнадцатого века. Им так нужна была внутренняя убежденность, что их привилегии справедливы. Убежденность не приходила.
Оставался наркоз фанатизма.
А что же католики? Раздел Ирландии, обрекший их на роль «граждан второго сорта», неизбежно толкал к мысли, что вооруженная борьба рано или поздно поможет им объединиться со своими соотечественниками, жившими на территории независимой республики. Начиная с тридцатых годов история Ольстера — это история непрекращающихся схваток, которые вели ирландские республиканцы за освобождение своей страны от Великобритании. Мужественные, жертвенные акты революционной борьбы ирландского народа беспощадно подавлялись правительством Северной Ирландии, которое с благословения Англии создало мощную систему вооруженных протестантских отрядов. Между тем гражданская борьба в Северной Ирландии все больше приобретала черты социального столкновения. Экономический кризис, на долгие годы поразивший Ольстер, привел к еще большему обострению хронических болезней в шести провинциях: массовой безработицы, жилищного голода, инфляции. В этих условиях преимущества, которые получали протестанты при найме на работу и поисках жилья, становились для множества семей вопросом куска хлеба, жизни или смерти. И чем горше становилась жизнь всей ирландской бедноты, тем отчаянней цеплялись и лелеяли свои привилегии чуть менее нищие, чем их соседи, жители протестантских кварталов.
К середине шестидесятых годов положение в Ольстере осложнилось еще и тем, что в английской печати все чаще стали раздаваться голоса, советующие английскому правительству предоставить Ольстеру самому улаживать свои неурядицы. Суть этих предложений заключалась в том, что сохранение прежней формы прямого колониального управления Ольстером не только стало бременем для английской казны, но и создавало прореху в том «демократическом фасаде», который капиталистическая Англия стремилась представить глазам мира. Юнионистское правительство Северной Ирландии хорошо понимало, что опасения в том, что Англия «предаст их», не лишены логики. Этот страх «быть покинутыми» еще сильнее поощрял воинственный дух протестантских экстремистов. Они стали зачинщиками расправ над католическим населением в «превентивных целях». Одной из целей зачинщиков религиозного разгула в Северной Ирландии было доказать английским властям, что мирное разрешение конфликта, который они сами же завязали в Ольстере, невозможно.
Внешне расстановка сил в Северной Ирландии как бы образует треугольник: правящее протестантское большинство, обездоленное (в социальной и экономической области) католическое меньшинство, английские оккупационные силы, призванные «разнимать драчунов».
Треугольник этот вовсе не равносторонний, даже не равнобедренный. Он был шатким, подвижным, неустойчивым.
Армейские власти все меньше заботились о том, чтобы выглядеть нейтральной силой. Юнионистское правительство сначала исподволь, а после возвращения братьев-консерваторов к власти в Англии вполне открыто стало использовать войска для своих надобностей. Впрочем, было ли когда-нибудь различие в надобностях у правительств, заседающих на Уайтхолле и в Стормонте? Различие в средствах было. Лондонские политики ощущали себя более уязвимыми со стороны мирового общественного мнения. Но постепенно кожа грубела. Все равно позора не оберешься! Действуйте по обстановке!
Это милостивое разрешение было расшифровано в Белфасте отчетливой декларацией! «Войска шутить не будут». С кем не будут шутить войска?
С погромщиками Пёйсли?
С бандами «Оранжевого ордена»?
Декларация была обращена к жителям беднейших кварталов Белфаста, где ютятся годами не имевшие заработка рабочие католического вероисповедания.
Солдаты уже оккупировали эти кварталы. Их жители уже прошли сквозь унижение повальных обысков. Они уже узнали, что ощущает человек, поставленный лицом к стене, не смеющий повернуть голову, когда в его квартире хозяйничают люди в военной форме и его постель перевертывают штыками.
Нет, давно уже не зовут в гости английских солдат жители Фоллз-роуд, Девис-стрит, Нью-Лодж-роуд и Юнита-уок. Солдаты являются без приглашения.
На Донор-стрит сегодня, висят черные флаги. Улочка небольшая, затиснутая. Две двухэтажные стены смотрят друг в друга. Шесть шагов — дверь. Ни палисадника, ни деревца, ни даже ступеньки перед дверью. Еще шесть шагов, два окошка, уставленных цветами, и новая дверь, новая семья. Открываешь дверь и попадаешь с улицы сразу в жилую комнату. В этой небольшой жилой комнатке, уставленной цветочными горшками, собралась сейчас вся семья О"Хэганов. Мать, отец, трое детей.
Даниеля уже перенесли в морг католического госпиталя «Mater Ifirmorum». Госпиталь находится на улице Крамлин, населенной в основном протестантами. Идти в госпиталь О"Хэганы опасаются.
Сына уже не вернешь. Его убил английский солдат, посланный «для охраны жизни и имущества жителей столицы Северной Ирландии».
В Каракумы с оказией
По самой удобной дороге вдоль гряды барханов стадо шло к воде, и наши пути совпали. Ни один верблюд не свернул в сторону, они только ускоряли шаг. Тогда мы круто свернули влево и все-таки обошли их.
Песчаное облако, окружавшее стадо, стояло долго позади нас — теперь верблюды бежали точно по нашим следам.
Но все же мы первые увидели станцию... Верблюды пришли к ее воде утром, когда зеркальные лепестки опреснительной станции уже блистали на солнце. Как гигантский подсолнух, лепестки весь день поворачивались к свету, ловя каждый его луч, и если стоять близко, то можно было слышать, как включались автоматически моторы насосов и перегоняли воду. Вокруг не было ни души... Но по тому, как матово сверкали стеклянные ряды на площадке под лепестками — действительно похожие на парники! — чувствовалось главное: здесь есть вода...
Когда и этот бархан мы устелили кривыми стволами саксаула и, увязая в песке, догоняли машину, Аннагельды сказал, что я могу звать его «просто Анна».
— Гельды это так... Это полностью. Для незнакомых.
Он улыбнулся и полез в кабину, мне же вольно было понять его улыбку как угодно: быть может, он извинялся, что так поздно я буду звать его «просто Анна» — мы выползали с машиной уже не на первый бархан.
Да и сейчас, забираясь в кабину, мы знали, что залезаем в нее ненадолго. Наш шофер Аман плохо вел машину. Впрочем, это могло и казаться, как кажется порой, когда неудачи идут одна за другой, а ты должен только следить за их ходом со стороны, не имея права вмешаться. И все-таки он плохо переключал скорости. Поэтому мы и елозили взад-вперед перед каждым крутым барханом. Неторопливый по натуре, Аман разгонял машину хорошо, но, когда она, вся дрожа, теряя последние остатки второй скорости, подползала к перевалу, Аман включал первую скорость гораздо медленней, чем это нужно было машине. Когда дрожь нельзя было унять даже в собственных руках и ногах, мы с Анна понимали, что пора выходить ломать саксаул.
— Вот если б гружены были тяжелее... — сказал, включая заднюю скорость, Аман.
Мы же везли всего тысячу восемьсот литров воды, пресной воды из Бахардена. Тяжелый плеск ее был слышен за спиной.
— Вода... — очень задумчиво сказал Анна, когда мы неслись по такыру, как по асфальту. И больше ничего не сказал про нее. Стал говорить про такыр.
— Даже змеи здесь не живут. Не заползают... У них животы нежные. И зайцы, лисы — сюда никто не заходит, боятся лапы покорябать... А дыни знаешь какие на такырах? Пробовал?
— Нет.
— А змеи на ночь на такыр заползают, — вернулся почему-то к змеям Анна. — Здесь их никто не беспокоит ночью.
Он говорил о змеях без брезгливости и страха.
Машина перелезла бархан за такыром. Бархан был так великолепно огромен, что застилал нам весь горизонт, и вот теперь нам открылся город... Конечно, это были только развалины с тяжелыми волнами желтого песка. Сыпучие волны взбирались на остатки кирпичных стен, стремясь достичь их искрошенных вершин. Но все равно это был город. Его величие и сила чувствовались даже в останках, и то, что он сумел остаться незасыпанным совсем, еще больше подчеркивало это величие. Так в старинной картине, на полотне которой сохранились лишь вялые силуэты, даже рама говорит не о себе, а о когда-то великолепном полотне. А ведь ей приходилось всего лишь оттенять это полотно... Так было здесь с песками. Анна глядел на город словно впервые, но когда он заговорил...
— Археологи копали... — и тут же, будто извиняясь за слабость, добавил: — Приехать я к ним не мог... Хотелось очень. А однажды выбрался... В этом городе даже кирпичный завод был. А ведь это очень давно было. Громадный город — в песках! До Бахардена здесь семьдесят километров... А у нас только поселок...
— Как же он погиб? —спросил я.
Анна не хотел этого вопроса.
— Они нашли здесь глиняную трубу... Труба шла в Бахарден. Потом на всем пути откопали остатки. Попадаются совсем целые куски. Я сам видел... Погиб он странно. Всякое говорят. И с неохотой добавил: — Говорят, по этой трубе шло молоко... Прямо из стад. Они пили его, — кивнул он в сторону развалин. — Но его нельзя было выпить все. Они купались в нем... Такой город должен был погибнуть. — Анна улыбнулся. — Говорят так.
Окаймленные белым, длинные мягкие иглы кандыма проплывали по сторонам. Барханные пески пропали. Наверное, они ждали нас за горизонтом. А здесь колыхался созен — высокий, стройный, с тонкими длинными листьями ивы. Изредка попадались уже высохшие его ветви, ветер их уже не мог колебать, но они были наклонены только на запад. Так всегда наклоняется высохший созен. Могучими пучками, как осока на кочкарнике, возвышался селин, и тут же ветвился «святой борджак». Это был корм для всех ползающих, прыгающих и бегающих пустыни. Борджак нельзя было употреблять для топки, грех... Говорят так.
Первого зайца увидел я, а через пять минут Аман принес его уже завязанного узлом и бросил в кузов, где лежала наша цистерна с водой. Теперь мы с Анна глядели во все глаза, стремясь увидеть второго. Но только суслики выходили из нор навстречу нашей машине. Изумленные, они сидели на толстеньких задах перед черными отверстиями нор, потом или скрывались в своих подземельях, или вдруг убегали, напуганные шумом мотора, смешно и высоко вскидывая задние лапы. Им сильно надо было их вскидывать, чтобы нести свое тело... Лучше было ящерицам. Эти бежали по барханам, пока машина не догоняла их, и тогда в отчаянии, работая всеми лапами, туловищем, головой, мгновенно зарывались в песок. Порой зарывались у самого колеса, и тогда над тем местом, где только что копошилась ящерка, видна была сыпучая свежая ямка. Барханы ждали нас за горизонтом. Саксаул выламывался легко, но в конце концов нами овладело сонное безразличие. Я точно знаю это состояние: оно желтого цвета скуки и песков. Можно сколько угодно закрывать глаза, это не поможет — желтый цвет уже в тебе... Все так же уносили от нас толстые зады суслики, все так же мы пятились с барханов, но уже не глядели, как скрываются от нас ящерицы. «Если бы дождь», — проскрипел сквозь зубы Аман. Он замолчал, но мы знали, как хороший дождь прибил бы пески и как шел бы наш «газик».
— Всё! — выдохнул Анна, и я увидел, как он раскачивается в такт движениям машины.
Я глядел на него, а видел всех нас: как тяжелые тряпичные груши, набитые до отказа сухим песком, мы раскачивались между пыльным стеклом и спинкой сиденья. Нам было уже безразлично, приедем ли мы с заходом солнца на место или будем ехать к нему всю ночь.
— Анна, когда же мы приедем на эту станцию?
Он только пожал плечами.
Мы пили чай у подножья бархана, глядя в огонь костра. Светлые пески темнели, и вокруг нас горели початки чомуча. Сейчас мне кажется — и это бывает часто, — что я не видел их никогда. Но я видел их... Величиной с руку до локтя, они выползали из голого песка. Вокруг них не торчало ни травинки, они не просто росли: казалось, они вылезают из песка даже сейчас, когда ты смотришь на них; змеиные цветы — так называли их, и в их безжизненной, жестокой яркости действительно было что-то змеиное. А они были еще похожи на оранжево-желтые ананасы, и это сходство с великолепными плодами, сходство разительное, тоже казалось ядовитым, как ядовиты были эти жуткие исчадья песков. В окружении их хотелось смотреть на что угодно, только бы это было сделано руками человека, сделано здесь, в этой же пустыне, где выросли жуткие мясистые цветы... Поэтому, я заметил, мы так подолгу смотрели на свою машину, иногда глядели все трое сразу. Поэтому я и спросил о станции:
— Как она выглядит, Анна?
— Просто. Как парники...
Это действительно было слишком просто. Но Анна, сколько я его ни выспрашивал, ничего другого сказать не мог. «Да, как парники... Только рамы углом. Сходятся на середине... Неужели ты не видел парников?»
И опять мы пили чай.
Не знаю, но или оттого, что мы уже не тряслись в машине, или это случилось от выпитого чая, только мы ощутили облегчение. Тусклое состояние, что ты не выдержишь больше ни шага в этой пустыне, вдруг растворилось, и вновь появилось ощущение жизни. Оно явилось в самом простом своем варианте — чего-то хотелось: говорить, спрашивать, смотреть — да все равно что... И тогда Анна рассказал о том, что я спрашивал. Он говорил, а Аман не убирал пиалы, потому что здесь нельзя стоять, если сидит старик, и нельзя быть без шапки, если старшие сидят в шапках. Анна был старшим: он был освобожденным парторгом совхоза, и он был старше нас года на два...
— Три года назад,— сказал он,— нам предложили дать на постройку этой станции несколько тысяч. Мы дали. Мы хотели бы дать меньше. Ты поймешь почему... Я расскажу тебе другой случай. Это было еще раньше... Тоже приехал научный сотрудник. Все документы у него были в порядке. Совхоз, мол, должен понять ценность его опытов, ну и все такое... Сам понимаешь. А он, этот ученый, овец осеменял... Хорошо осеменял. Дело это небыстрое, но пошло: овцы стали приносить по три ягненка — вроде бы польза совхозу. Но овца это не поняла. Шкурки стали меньше, крошечные стали совсем... Потом он просил нас дать положительный отзыв. Не дали мы, никакого не дали...
Вот и со станцией... Пойдет вода или нет, а деньги с нас шли, почти два года шли... Шестьдесят тысяч! На эти деньги столько всего можно было сделать! Поставь еще чаю, Аман...
Аман принес сухих веток, и черный, закопченный кувшин тут же обняло пламя. Анна неторопливо обкладывал его мелкими сухими прутьями и несколько веток отбросил в сторону.
— Борджак?
Он молча кивнул.
— А ведь пошла вода! — рука его вместе с возгласом замерла.— Отлично вода пошла... Ты не представляешь, как мы были рады! Даже не то совсем... — Анна поморщился. — Мы, знаешь, помнили про деньги, но забыли о них, понимаешь?! Мы поверили в воду. А потом я понял все... Не знаю, как не понимал раньше. Ведь просто! Я скажу — и ты поймешь... Я ездил на эту опреснительную чуть ли не каждую неделю. В общем, как была возможность, так и ездил. И увидел воду. Я попробовал ее...
Анна вынул кувшин из огня и снял пепел с воды.
— Конечно, это начало... Мы уже думаем, где поставить такие станции. Не надо будет гонять стада к колодцам. Просто бетонируем площадку, достаем стекла — их можно достать. И пускаем соленую воду под стекло — ее здесь сколько хочешь. А дальше все делает солнце... Конечно, это может сделать только наше солнце, здесь, в пустыне. С одного квадратного метра стекла пять литров воды. Пять литров пресной воды в день. Ты понимаешь?! Пей чай, ты плохо пьешь чай... Нельзя так пить в пустыне.
— А стекла, Анна? Обыкновенные стекла?
— Конечно. Ты спрашиваешь меня, как я спрашивал их, ученых. Только мне спрашивать надо было больше,— Анна улыбнулся.— Стыдно было, понимаешь... Я подстерегал их потом: как новый кто приедет на станцию, лаборант какой-нибудь, так начинаю и его мучить, — он тихо засмеялся.
Он говорил еще о древних египтянах... («Мне рассказывал об этом тоже один ученый со станции»,— сказал он.) Египтяне выкладывали из огромных камней пирамиды, и ночью камни собирали росу. Роса стекала в основание пирамиды, каплями скатываясь по остывшим бокам камней. Когда Анна говорил о них, казалось, он видел эти капли, как видели их те полуобнаженные люди, когда приходили с рассветом к пирамиде. Они, наверное, присев, долго смотрели, как стекают последние струйки прозрачной росы... Капли падали со звоном. Мне показалось, что Анна жалел тех людей...
Ученые из Ашхабадского физико-технического института пришли, в сущности, в ту же самую пустыню, какой она была века.
— Они сказали... — Анна повторил, что сказали они, слово в слово, как, наверное, повторял уже не раз. — Они сказали, что соленая вода, если пустить ее под стеклом, будет испаряться, оседать на стекле уже пресной и потом стекать по желобу... «Стекать туда, где ее никогда не было...» И воды будет много. Очень много!
— А стекла. Что стекла... — сказал он. — Туда верблюды заходят... Пришлось колючей проволокой огородить все. И то следить надо. Если верблюд хочет пить и чует воду — придет за десять километров. Шкуру в кровь порвет о проволоку, а все равно прорвется... Вода зовет.
Он пил чай и опять усмехнулся.
— Ты что, Анна?
— Да вспомнил... Кандидат рассказывал. Со станции тоже. Сидит он как-то, слышит: стекло звенит. Вышел, говорит, смотрю, стоит на станции старик чабан, палкой стекло ворошит в песке, а стекло уже разбито. Стоит, головой качает... Ты что, говорю, делаешь, отец? Зачем разбил? Не бил, говорит, я. Я потрогал... Тихо потрогал — не бьется. Простое стекло, а не бьется! Обман, говорит... Стукнул сильней — опять ничего. Изо всех сил стукнул... Не очень крепко делаешь, говорит.