Кроме меня с Роном, на борту был еще матрос по имени Тафи, носивший в судовой роли гордый титул «помощника капитана».
«Искатель приключений» вышел в море. Нам с Роном пришлось довольно долго лазать по карте, прежде чем мы обнаружили крохотную точку с названием Сен-Фаль.
Своим именем этот клочок суши обязан шкиперу Сен-Фалю с корвета «Альсимен», который умер здесь в 1850 году. Сегодня остров почти безлюден. На нескольких пальмах свили гнезда морские орлы, птицы осторожные и разборчивые. Тишина.
Рифы лагуны Сен-Фаля подарили фильму множество новых кадров. Никогда прежде не доводилось мне видеть столь красивых морских звезд! Что касается раковин, то они лежали здесь пластами. Мы бродили целыми днями по колено в воде, а вечером продолжали работу при свете факелов. Попытаться описать раковины? Напрасная затея. Мы собрали по нескольку десятков ночных гребешков, леопардовых свитков, кошачьих глаз и мраморных наутилусов...
Барометр застыл на «ясно». Лагуна, казалось, погрузилась в дремоту. Мы рассчитывали провести на Сен-Фале, по крайней мере, еще неделю, втайне надеясь на милость удачи.
На следующее утро, когда мы отошли на два километра от берега, чтобы покопаться в запасниках этого громадного морского музея, я нырнул к большому кораллу. Сунув руку под камень, я вдруг почувствовал сильный укол, похожий на тот, который случается при прикосновении к оголенному электрическому проводу. Я выскочил как ошпаренный и закричал: «Рон! Тафи!» Те решили, что я нашел заветную глория марис.
Действительность оказалась куда менее радостной. Судя по всем признакам, я схватился за одну из раковин-убийц. Быстрое онемение подтверждало диагноз. Боль была такой невыносимой, что пришлось сжимать зубы.
В панике я выхватил нож и сделал глубокий надрез вокруг места ожога. Рон и Тафи полезли в воду посмотреть на виновника несчастья, но под камнем было пусто.
Внезапно Тафи закричал:
— Рыба! Рыба-скорпион!
Выходит, я ошибся: меня уколола рыба-скорпион, птероис волитан — для тех, кто интересуется ихтиологией. Что ж, ее яд вполне способен составить конкуренцию раковине-убийце. На счету этой рыбы шесть смертных случаев, последний из которых произошел в 1965 году с одним рыбаком в проливе Торреса. Бедняга умер через несколько часов после укуса в ужасных мучениях, потеряв до этого зрение (что особенно отрадно сознавать кинооператору)...
Спутники наложили мне на левую руку жгут, и мы побрели к яхте. Рон надеялся, что на острове Пум сыщется доктор.
Пум лежит рядом, если смотреть на крупномасштабной карте. На самом деле ушло пять часов, прежде чем мы подошли к его закрытой рифами лагуне. С каждым часом мои надежды гасли все больше, взор затягивала пелена. Рука онемела полностью.
Рон по рации связался с берегом и спросил, на месте ли врач. Ему ответили, что он два дня назад уехал за лекарствами на Новую Каледонию...
Это известие, вместо того чтобы окончательно добить меня, неожиданно улучшило самочувствие. Пелена перед глазами начала рассеиваться, я уже видел, что происходит в метре, потом в двух метрах от себя. Врача нет, надеяться надо только на себя. А поэтому спокойно, спокойно... Такое впечатление, что рука обрела чувствительность. Да, я шевелю пальцами! Вот я взялся за доски палубы, они шершавые...
— Тафи, — сказал я. — Сыграй-ка что-нибудь не очень похожее на похоронный марш.
Тафи обрадованно помчался в каюту за гитарой. Жизнь продолжается! Он взял несколько аккордов и заиграл «Когда святые маршируют». А я, все еще лежа, стал легонько отбивать такт пяткой...
«Обогнуть землю»
Полевые исследования я начинал в геологической экспедиции на Печоре и приполярном Урале. Составляли геологические и геоморфологические карты, вели поиски олова и вольфрама. Потом участвовал в выборе направления Урало-Печорской железнодорожной трассы. Но этот проект, как известно, не был осуществлен: дорога пошла значительно восточней — прямо по болотам, потому что там нашли нефть...
Но вы скажете, была же какая-то причина, почему моя жизнь превратилась в кочевую... Дело в том, что я родился в очень глухом районе уральского Севера, с детства мечтал заглянуть за горизонт: манило неизвестное, заветной целью было попасть в Новую Зеландию.
— Почему именно в Новую Зеландию?
— Потому что она географический антипод моему родному Приуралью, и, чтобы попасть в нее, надо обогнуть почти всю Землю. А я ведь хотел путешествовать... По-моему, стоило там побывать. Страна вулканов, гейзеров и ледников, спускающихся прямо в субтропические леса, — все это, в сущности, на «пятачке» земли...
— И удалось?
— Пока мечта не сбылась...
— А как же ледники?
— Это само собой получилось. Вначале на Урале случайно обнаружил несколько небольших ледничков. Как раз там, где об их существовании никто не подозревал. Вообще считалось, что на Урале ледников нет и быть не может, а я позже нашел их там несколько десятков. Это меня заинтересовало. Сначала ледники были моим хобби, а затем увлекся ими настолько, что отправился с нашей первой Антарктической экспедицией на самый дальний и самый большой ледник планеты.
Кстати, отправился туда из Арктики. Узнал об экспедиции в сентябре 1955 года, а через четыре месяца, в январе, корабли «Обь» и «Лена» уже подошли к берегам Антарктиды.
Все дальнейшее не раз описано в книгах, расскажу, как мы ушли в глубь Антарктиды, чтобы основать станцию Пионерскую.
...Вышли на двух тракторах. Они тащили наши балки и сани с горючим. Двигались в сплошной серой мгле против сильнейших стоковых ветров, постепенно поднимаясь по ледяному куполу все выше и выше. Солнце и звезды проглядывали редко, но как только они показывались, поезд немедленно останавливался, и наш «астроном» Конон Павлович Синько спешил определить координаты. Все остальное время приходилось двигаться, ориентируясь с помощью шлюпочного компаса. Обычно это делали мы с Александром Михайловичем Гусевым. Связанные веревкой, уходили на несколько десятков, а иногда и сотен метров вперед, чтобы железо тракторов не мешало показаниям компаса. А за нами тянулся весь поезд. Точность такой ориентировки была, конечно, весьма приблизительной, но помогал ветер: он с завидным постоянством дул нам прямо в лоб. Более чем за месяц удалось пройти триста семьдесят пять километров, поднявшись при этом на три тысячи метров над уровнем моря. Непогода держала нас иногда на месте целыми сутками. Работать приходилось много, но, скажу прямо, от жары мы не страдали: температура колебалась между минус тридцатью и пятьюдесятью градусами. Когда мне приходится рассказывать об этом переходе, я привожу одну цифру, и почему-то всем сразу становится понятным, как мы шли. Андрей Петрович Капица, который выполнял тогда обязанности и сейсмика, и тракториста, потерял во время похода шестнадцать килограммов веса — пуд!
— А вы сколько?
— Мне терять особенно было нечего. Одно время меня там называли: новый вид млекопитающего с наружным скелетом...
— Вы ведь улетели несколько раньше?
— Да. На двадцатые сутки пути стало совершенно ясно, что пройти в глубь материка на все четыреста километров и вернуться своим ходом в Мирный не удастся. Мы оказались перед альтернативой: или бросить поезд и вывезти участников самолетами, или на базе этого поезда попытаться создать внутриматериковую станцию. Приняли второе решение. И мы с Сомовым вылетели в Мирный для подготовки и организации этой станции. А восьмого мая поезд остановился окончательно.
— А вы?
— Тут скорее надо спрашивать о них... Они построили станцию, и вскоре почти всех их вывезли в Мирный. Мне же предстояло зимовать на Пионерской. Но туда еще надо было попасть, а попасть было не так просто.
Вылетали туда трижды. Первый раз сесть не удалось — посадочную на Пионерской готовили, но заструги изуродовали ее настолько, что даже такой ас, как Иван Иванович Черевичный, не решился сесть. Во второй раз началась такая пурга, что мы попросту не нашли Пионерскую. И радиосвязь разладилась. Снова пришлось вернуться в Мирный, да и его-то нашли с трудом, когда горючее было уже на исходе.
Представьте мое настроение, когда вновь прибежал кто-то из летного отряда с распоряжением срочно собираться на третью попытку. Но на этот раз против моего ожидания мы все-таки сели. Как сейчас помню лиловую, прямо как чернила, пелену — она окутывала покрытую застругами антарктическую равнину — и лица подбежавших к самолету... Капица, он уже начал гляциологические наблюдения, под шум самолетных моторов прокричал, показывая куда-то в полярную ночь: «Там станция... там! А вон, метрах в двухстах, гляциологическая площадка... А в общем, Гусев все знает и все расскажет!» Гусев оставался на зимовку.
Обнялись, и самолет почти с места взмыл в воздух. Мы остались вчетвером.
Предполагалось, что через два-три месяца нас сменят, но погода испортилась, и мы застряли на Пионерской на всю полярную ночь. Это была вообще первая зимовка на ледяном куполе восточной Антарктиды.
— Как она проходила?
— Первое, что сделали, с помощью примитивного ручного бура пробурили во льду скважину почти на шестнадцать метров... Приведу еще одну цифру, чтобы было понятно все. В середине августа на поверхности снега минимальная температура достигла минус шестидесяти семи и шести десятых градуса. И это при ветре около десяти метров в секунду. Такой температуры до нас еще не отмечала ни одна экспедиция. Помню, французы в радиограмме пожелали нам одного: благополучно вернуться на родину. Никто не верил, что такая зимовка возможна... А мы не прекращали наблюдений ни на один день: ни метеорологических, ни гляциологических.
Каждый день я отправлялся к той скважине. Сверху вогнал в нее деревянную трубу, чтобы не осыпались края, — эти трубы были предназначены для вентиляции в нашем домике. Потом на автономных шнурах опустил в скважину заленивленные термометры. Да, это именно от слова «ленивый»: температура на поверхности и в глубине ледника была слишком различной, и эти термометры, когда оказывались в другой среде, долго сохраняли свои показания, ленились изменяться... Верхнее отверстие в трубе заткнул кошмой, чтобы холод не проникал внутрь. А на самый верх, чтобы ветер не сквозил, надевал консервную банку. Все записи приходилось делать не на бумаге, а на фанерке — ее я тоже специально вырезал, она была с острой ручкой... Снимал банку, вытаскивал кошму, доставал самый верхний термометр и быстро вгонял кошму на место. Тут же записывал на фанерке показания термометра, обязательно карандашом. Вот у меня и фанерка та сохранилась — в столе, как память, — могу показать... Потом фанерку втыкал рядом с собой, чтобы не унесло, для этого специально и ручку острой сделал...
— Сколько же занимала вся эта процедура?
— У меня — часа два-три каждый день. Были же и другие измерения. Гусев вел полный цикл метеонаблюдений, Кудряшов обеспечивал наше моторное хозяйство, а Женя Ветров — радиосвязь... Все это были ценнейшие наблюдения. А если учесть загадочность, если можно так выразиться, внутренней жизни ледников, то их ценность осталась такой и до сих пор.
— Но ведь прошло немало времени с тех пор. Чем вы занимались потом? И сейчас?
— В последние годы я перекочевал на ледники Тянь-Шаня и Памира. Там со своими коллегами изучал возможности искусственных воздействий на ледники, чтобы увеличить сток с них. Занимался ледниками, которые периодически очень быстро наступают, и это может привести к катастрофическим последствиям. Эти ледники с моей легкой руки стали называть пульсирующими. Один из таких—Медвежий, на Памире. За ним мы ведем наблюдения вот уже десять лет. Наша цель — выяснить закономерности его движения и возможности прогнозирования катастрофических подвижек.
По моему глубокому убеждению, наука — я говорю о любой науке — должна, просто обязана на любом уровне своего развития заниматься и прогнозированием. Не следует ждать какого-то высшего уровня развития науки, когда, дескать, только и возможно прогнозирование...
— А что происходит с Медвежьим?
— Быстро движущийся ледник представляет собой жуткое зрелище. Это огромная, сплошь шевелящаяся масса льда, грязи, камней. Все меняется прямо на глазах: глыбы наползают друг на друга, проваливаются, всплывают опять, исчезают трещины, появляются новые. Но хотя сама подвижка ледника производит весьма сильное впечатление, опасна не столько она, сколько озера в подпруженных ледником долинах. До апреля 1963 года Медвежий, вернее лед в нем, двигался довольно спокойно: со скоростью около пятидесяти-семидесяти сантиметров в сутки. Но в конце апреля его скорости резко возросли: до пятидесяти-ста метров в сутки. Ледник покрылся трещинами, конец его вздулся гигантской каплей и стал продвигаться вниз по долине. Руша на своем пути все, он прошел около полутора километров и остановился. Но запрудил долину реки Абдукагор, и в ней начала скапливаться вода. Образовалось озеро, и наконец подгруженная вода промыла туннель в ледяной толще и хлынула в Ванчскую долину, вызвав мощный паводок и разрушительный сель. К счастью, обошлось без жертв.
— Как же можно изучать ледник, когда он в таком состоянии?
— В этом все и дело. Чтобы изучать ледник, лучше всего находиться на нем, но это невозможно во время подвижки. Мы смогли ступить на Медвежий только через год. И то это был риск. Приходилось спускаться в трещины на глубину чуть ли не в тридцать метров. Это когда полутонные глыбы вот-вот обвалятся: висят над тобой, сбоку, снизу...
После того как подвижка закончилась, нижний конец ледника стал быстро разрушаться, а в верховьях вновь началось интенсивное накопление снега и льда. Оно и должно в будущем привести к новой подвижке. Это неизбежно.
— Когда же это произойдет?
— Наблюдения, которые нам удалось провести, позволяют с достаточной долей вероятности предположить, что очередная подвижка может наступить в ближайшее время. И к ней нужно готовиться.
— Ваша следующая экспедиция, конечно, связана с Медвежьим?
— Да, мы намерены продолжить исследования. А затем попытаемся составить каталог ледников этого класса и более полно разобраться в механизме и причинах катастрофических подвижек.
— А, извините, Новая Зеландия?.. Как с ней?
— Ну, у меня еще есть время...
«Увидеть гнездо стерха»
Это было весной в прошлом году. В Береляхе, на Индигирке, где я уже бывал раньше. Удача такая случается редко. Не рассчитывал я, что найду его. И все получилось неожиданно: приехал якут-пастух Ваня Горохов, мой знакомый, сказал, что видел каталыков — якуты так называют стерхов: наверное, мол, у них там гнездо. Я спросил, почему он так думает. Иван ответил: «Ведут себя странно, не улетают, наверняка там гнездо». В карте он не больно разбирался, но описал по ориентирам, по сопкам, как и куда ехать. Выходило километров сорок по тундре.
Мы были вдвоем — со мной студент Паша. Добыли лошадь, взяли нарты, потому что ехать надо было со всем хозяйством: палатка, спальные мешки, посуда, продукты, даже дрова. Начало июня, но еще холодно было. Местами снежок лежал. А иногда и свежий подсыпал. Нехорошая, в общем, весна.
Двигались ночью. Солнышко все равно в небе, а птиц лучше видно. Они если уж вылетают, так прямо из-под ног.
Первый переход у нас был До избы на озере Бюгючен. Летом там рыбаки живут, но, сейчас, конечно, никого не оказалось. Да весной в ней и не переночуешь: избушка маленькая, сложена из дерна, еще и осела, снегу в ней, льда набито — так что мы просто рядом палатку поставили... Куропатка прилетела. Самец. Они любят возвышенные места для обзора — вот и прилетел: сидел на избушке и кричал. Пока до избы шли, два раза видели стерхов. Но далеко пролетали, не гнездовые. Отдохнули мы, поспали, только начали собирать палатку и лошадь седлать — и тут в упор налетела пара... Они шли прямо на нас, при ярком солнце! Я вскинул аппарат: взводил и щелкал, раз за разом. Последний раз щелкнул, когда стерхи проносились прямо надо мной. Они чуть-чуть не укладывались в видоискателе. Я нажал спуск... Я точно слышал щелчок. Это был прекрасный кадр! Я даже успел отрегулировать резкость. Все остальное было пустяк в сравнении с этим кадром...
Но не буду вас интриговать. Снимка потом не оказалось.
— Как?
— Не оказалось, и все! Что-то я сделал не так, хотя до сих пор не могу понять точно, что именно.
— А гнездо? Вы нашли его тогда? И почему вы вообще увлеклись птицами?
— Я убежден, что такая любовь к животным, которая определяет затем весь жизненный путь человека, свойство врожденное. Может быть, наследственное. Как любовь к музыке, или к математике, или к стихам.
Отец у меня кристаллограф, но был он охотник и страстный любитель природы. Мы с братом учились читать по книгам Брема, Сетон-Томпсона, Мензбира, Формозова. Потом начались голуби, певчие птицы... Дома, на Ордынке, комнаты были маленькие, но я держал до сорока клеток. Весь потолок, стены, подоконники...
— А сейчас? Я слышу пение.
— Это у ребят чиж поет. Я уже не держу птиц — времени не хватает. Птицы — дело хлопотное.
— Ну и как же дальше было с птицами?
— Про них пришлось забыть. Дальше была война. Я ведь до самой Германии дошел. А после демобилизации все снова вернулось в правильное русло: поступил на биофак — и не жалею ничуть. Дипломная работа была по гаге. Но потом специально птицами заняться не удалось: попал в Академию медицинских наук. Стал охотником за вирусами. Казахстан, Тува, Бурятия, Туркмения. А потом Кольский полуостров, тундра. Тундры становилось в моей жизни все больше и больше: Врангель, Таймыр, Индигирка. И сейчас, кстати, скоро туда поеду. Летом я люблю свободу, безлюдье, а края там...
— Что значит охота за вирусами?
— Ну вот на Кольском... Матросы стали заболевать какой-то странной болезнью. Подозревались, если можно так выразиться, птицы. Дело в том, что матросы брали яйца с птичьих базаров. Вот нам и пришлось обследовать сотни и тысячи убитых птиц.
— Согласитесь, это все-таки немного странная форма любви к птицам — охота за вирусами...
— Возможно. Но, как правило, работу я свою в экспедициях выполнял быстро, остальное время занимался птицами для души. Смотрел, слушал... Я коллекционер по природе. Собрал прекрасную коллекцию яиц. Конечно, сугубо научную, и она сейчас в Зоологическом музее, здесь, в Москве. Когда-нибудь я напишу книгу «В поисках птичьих гнезд».
— И там будет о белом журавле?
— Да. И о нем.
— Расскажите, как вы нашли тогда его гнездо.
— Это чудо — белый журавль! Что вы знаете о нем?
— Ничего.
— А вообще о журавлях? Ведь их становится все меньше и меньше. Большие, броские — прекрасные птицы. Представьте огромную птицу, очень осторожную, которая не любит людей, прячется от них, а сама заметна — она почти в рост человека...
Только серый журавль еще, пожалуй, удержится долго. И то на севере Европы... А такие, как красавка, исчезают прямо на глазах. Но есть еще и редчайшие — их исчисляют чуть ли не десятками. Например, гнезда черного журавля не видел никто и никогда. А гнездо даурского за всю историю русской орнитологии найдено, пожалуй, одно.
Бывает, что саму птицу увидишь случайно, мельком, быть может, раз в жизни. А уж гнездо и подавно! Его ведь прячут. А крупные птицы особенно осторожны у гнезда. Журавль, например, мало того, что выбирает место для гнезда с хорошим обзором, но при появлении опасности непременно отбежит. Бежит согнувшись метров на сто в сторону и только потом поднимется. Найди такое гнездо!
— А белый?
— На всем земном шаре он гнездится только в двух районах. Это кусочек тундры между Яной и Ализеей с центром в Береляхе, и второе пятно — низовья Оби. Но о втором никаких сведений у орнитологов давно нет. Это вообще одна из загадочных птиц нашей фауны. Каталык, белый журавль, он же стерх. Мало кто видел не то что гнездо, а вообще живого стерха. Их замечают редко, когда они летят осенью с Оби в Афганистан через Тургайскую депрессию. Я видел стерхов на весеннем пролете один раз на Байкале. Недаром стерх внесен в знаменитую «Красную книгу» — международный список вымирающих животных. Предполагается, что стерхов сейчас осталось около четырехсот пятидесяти пар. Я считаю, что их гораздо меньше. Гнездящихся — не более ста двадцати пар.
Всего два человека видели их гнезда с кладкой: Владимир Иванович Перфильев, якутский зоолог, — он нашел гнездо первым. И второй — я: впервые в 1965 году и потом совсем недавно, весной 1972 года...
Вот почему я тогда не сразу поверил Ване Горохову: не поверил в свое счастье. Не может быть такой удачи дважды в жизни.
— И как это было?
— Тогда, у охотничьей избушки, я еще не знал, что снимка не будет. Настроение было отличное: снять стерха так близко — это уже удача.
На втором переходе я опять шел пешком. Идти по тундре трудно: на ходу жарко, а сесть отдохнуть нельзя — сразу мерзнешь. Так я и шел не спеша, глядел в бинокль, иногда посматривал, где Паша. Опять я отстал сильно, но не огорчался. Впереди уже был виден бугор, около которого, если верить описанию, ждали нас стерхи. Паша должен был разбить там лагерь. Оставалось пересечь залитую водой низину. Когда я посмотрел на бугор в бинокль, Паша был уже там, ставил палатку. Только я тронулся... и тут услышал их голос-Глубокий голос белых журавлей. Они кричат так же, как и обыкновенные серые. От неожиданности мгновенно присел: не спугнуть бы! Я почти сидел в воде, а они сделали круг, другой, стали загибать на третий — плавно, красиво... Значит, все правильно! Есть гнездо! До Паши было не так уж далеко, и я поспешил к нему: хотелось скорей узнать, не видел ли он, откуда они слетели. Нет, он не заметил.
Стерхи пошли на посадку. Большие, они красиво садятся! Опустились далеко, постояли, потом один пошел... Ну, думаю, на гнездо... Я уже стал замечать ориентиры, чтобы потом искать гнездо, но он все шел. И взлетел. Так уж сразу-то гнезда не показал. Зашли мы за бугор, залегли, подождали с полчаса. Потихонечку, медленно я высунулся из-за бугра... Один стоит. Повел биноклем немного налево — и что б вы думали? Сидит на гнезде! Сидит самым наглым образом!