Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Журнал «Вокруг Света» №09 за 1989 год - Вокруг Света на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Семейские

 

Семейские

На зеленые святки меня пригласили загодя, еще в феврале. В общем-то не очень верилось, что где-то до сих пор справляют старинную русальную (Русальная — седьмая после Пасхи неделя, на которую выпадали праздники: Семик, Троица и Духов день. Отмечалась как зеленые святки. Название получила по имени водных берегинь — русалок, хранительниц влаги и первых зеленых ростков, мстительниц за девичьи обиды.) неделю, встречая лето заламыванием березки, плетением венков и потайными девичьими играми, которые неодолимо притягивают парней к запретным для них луговым хороводам. Но приглашали в деревню не совсем обычную. Большой Куналей — старообрядческое поселение в Забайкалье, с богатой историей и собственным народным хором, известным на всю страну. Привлекало и название деревенского гулянья: «Праздник русской березки». Каким он будет, этот праздник, в короткую пору отдыха между севом и покосом, когда веселит крестьянскую душу свежая зелень всходов, а по-весеннему волглый, черемуховый ветер сулит благодатные дожди пополам с солнцем?..

Прежде чем пуститься в путь, я углубился в «Материалы для истории раскола», чтобы уточнить, откуда же взялись в Забайкалье старообрядцы.

История деревни Большой Куналей необъяснима без уходящей в XVII век предыстории населяющих ее семей. Когда честолюбивый патриарх Никон, стремясь единым махом привести русскую обрядность в соответствие с международным каноном, расколол церковь, это обернулось для россиян неисчислимым множеством личных трагедий. Не забывая ни мученической судьбы протопопа Аввакума, ни страстотерпицы боярыни Морозовой, должно признать все-таки, что горше всего приходилось тогда простым людям. Общая душевная сумятица была столь беспросветна, что человек легко втягивался в массовые самосожжения, самоутопления и «запощивания» до голодной смерти. В лихую годину священник-старовер Кузьма из московского посада, спасая своих прихожан от самогубства и полного пресечения рода, увел их в Речь Посполитую. Они обосновались на реке Сож неподалеку от Гомеля. Там к ним присоединился со своей паствой беглый поп Стефан из приокского города Белёва. Потом потянулись сюда и разрозненные старообрядческие семьи. Новое поселение как-то враз расцвело и забогатело на зависть никонианцам.

Тщетно императрицы Анна Иоанновна и Елизавета Петровна учиняли «выгонку раскольников с облюбованных прибежищ». Стоило регулярным войскам уйти с берегов Сожа, как староверы возвращались на свое пепелище, снова сеяли рожь и пшеницу и с прибылью продавали зерно в Ригу, что была тогда центром хлебного рынка северной Европы. Они справлялись и с черной, и с тонкой работой. Умели поладить и с поляками, и со шведами, и с турками, да так, что никому не приходило в голову ополячивать их или отуречивать. Если вдуматься, все это были люди недюжинные. Они прошли сквозь церковную реформу, как через квазиестественный отбор, уберегли потомство, сохранили в целости традиционный образ жизни и приобрели благой опыт сотрудничества с людьми других наций, обычаев и вероисповеданий. С такой вот наследственностью и таким воспитанием второе поколение поселенцев вошло в новый виток исторических испытаний.

Екатерина II не видела выгоды в безалаберных «выгонках раскольников». Присоединив к Российской империи земли, служившие приютом для беглецов, она приказала согнать в Калугу всех староверов посемейно и посемейно же выслать в Сибирь. В 1757 году старообрядческие семьи (25 фамилий) достигли Забайкалья. По весне, как раз перед Пасхой, их развели по глухим таежным распадкам, где были еще не занятые ни коренным населением, ни служилым людом свободные земли. По государственному установлению Екатерины II старообрядцев должно было «водворять на пустопорожнем месте».

«Казна дедам нашим не помогала,— записал уже в XIX веке этнограф С. В. Максимов рассказ забайкальского старовера.— Привел их на место чиновник. Стали его спрашивать: «Где жить?» Указал: «В горах». Стали пытать: «Чем жить?» Чиновник сказал: «А вот станете лес рубить, полетят щепки. Щепы и ешьте»... Поселились. Земля оказалась благодатной. Ожили и повеселели. Приехал знакомый чиновник и руками развел: «Вы-де еще не подохли? Жаль, очень жаль, а вас, чу затем и послали, чтобы вы все переколели».

Чтобы оценить всю гордость этого землепашца, стоит вспомнить хотя бы мнение П. С. Палласа. Он побывал здесь во время своих знаменитых экспедиций 1771—1772 годов и видел, что старообрядцы «по лесистым горам не без многого труда, но и не без желанного успеха расширяются». Но все же пришел к выводу: «Кроме кочующих народов, каковы буреты и тунгусы, никому другому тут жить не можно». А вот официальное заключение начальства, сделанное в 1808 году: «Они поселены лет за 40 на местах песчаных и каменистых, где даже не предвиделось возможности к земледелию. Но неусыпное их трудолюбие и согласие сделало, так сказать, и камень плодородным. Ныне у них лучшие пашни, и их хлебопашество доставляет им не только изобильное содержание, но есть главнейшая опора Верхнеудинского и Нерчинского уездов». Иркутский генерал-губернатор в связи с этим «счел долгом изъявить за то совершенную свою признательность» крестьянам-старообрядцам Мухоршибирской, Куналейской и Урлуцкой волостей. Столь конфузный оборот привычно-жестокого государственного эксперимента на выживание инакомыслящих вызывает чувство глубокого удовлетворения: нашла-таки коса на камень! Но разве дело в губернаторской признательности? В крестьянстве, как, может быть, более нигде, уровень жизни и уровень развития личности означают, в сущности, одно и то же. Возвратившись с нерчинской каторги, декабрист ба.рон А. Е. Розен с восхищением писал о старообрядческой деревне: «А люди... люди! Ну право молодец к молодцу, красавицы не хуже донских, рослые, белолицые, румяные. Все у них соответствовало одно другому: от дома до плуга, от шапки до сапога, от коня до овцы — все показывало довольство, порядок, трудолюбие». Проходили десятилетия. Новых литераторов, этнографов, антропологов вольно или невольно заносило в эту глухомань. Каждый в свое время: и П. Ровинский, и Ю. Талько-Грынцевич, и А. Селищев,— словно передавая эстафету, подчеркивали трудолюбие, спокойное достоинство, крепость тела и независимый нрав здешних крестьян. В новых поколениях воспроизводился не только самобытный физический облик, но и характер первых поселенцев.

Государство по-прежнему именовало их «раскольниками» и относилось соответственно. По петровскому еще указу они обязаны были платить подушную подать в двойном размере. Священный синод не признавал законность их брака, шельмуя старообрядческие семьи как «любодейные сопряжения». Но — вот парадокс — в народе их называли как раз СЕМЕЙСКИМИ. Это было специально придуманное слово. В словаре В. Даля оно приводится фактически как термин, имеющий только одно узкое значение: «Забайкальские раскольники, переселенные семейно». И, надо признать, этот неологизм XVIII столетия был создан людьми с абсолютным языковым слухом. Не привычное «семейные», то есть имеющие семью, а почти неправильное «семейские», чтобы подчеркнуть: входящие в семью, охраняемые семьею. Не исключено, что забайкальские старообрядцы невольно сами нарекли себя, потому что на вопрос: «Чьи вы?» — не могли и не хотели отвечать ни «барские», ни «царские», ни «монастырские»... Семейские! И больше ничьи.

Самоназвание есть акт психологического самоопределения. Внутри великорусской национальности сложилась особая общность людей с собственной культурной традицией и своеобычным характером. Быстрое и повсеместное распространение слова «семейские» в речевом обиходе всех сословий России, включение его в научные труды, официальные бумаги и толковые словари означало косвенное признание права на самобытность. И как бы в подтверждение сохранности самобытных нравов семейских по сей день публикуются исследования их живого фольклора.

Последние километры дороги на «Праздник русской березки», а пейзаж так далек от пейзажа великорусских равнин... Горы, хотя и невысоки, хотя и укрыты по самые вершины просвечивающим на солнце сосняком, пологими своими хребтами с двух сторон ограничивают горизонт, словно бы сплющивая пространство в бегущую под колеса серопесчаную ленту тракта. Не куполом, а стрельчатой аркой возносится высоченное небо. Прозрачное, с легкой наволокой, будто драгоценная глубь топаза, оно заполнено жестким, лучистым светом. Ни облачка в вышине. Ни кустика вдоль дороги. Видно, как струится впереди сухой воздух. И странен глазу рыжеватый отцвет молодой травы — не поймешь: конец мая или начало сентября.

Но вдруг как-то разом меняется цветовая гамма. Падает напряженность желтого свечения. Солнечные лучи не скользят больше по склонам, гаснут в разливе светопоглощающего, земляного, как сказали бы художники, тона. Свежепроскороженная опрятная пашня всюду, где только можно было пройти с плугом. А на плоском дне долины густые иссиня-зеленые всходы сеяных трав расчерчены сеткой непросохших оросительных канавок. Словно приоткрыла свой весенний лик мать-сыра земля, основа основ русского фольклора.

За исправной околицей с подновленными к лету пряслами начинается деревня. Непривычно большая. И непривычно плотно застроенная. Усадьбы сомкнулись, соприкоснувшись столбами заплотов и стенами сараев, будто это городская слобода, а не сельские подворья. Но все в этой непривычности знакомо как воспоминание. Когда-то мне было сказано: «Семейскую деревню ты безошибочно узнаешь. Сам. И не спутаешь ни с какой другой».— «Это почему же? — усомнился я тогда.— По каким таким приметам?» «Узнаешь и все»,— был ответ. Так оно теперь и выходило.

Высокие (не достать до подоконника) и длинные (в две-три связи) избы срублены «в обло», чтобы не пилою, а топором заделывать венцы, приминая волокна, и тем самым как бы закупоривая торцы, не пускать влагу и гниль в глубь бревен. Постройки без единого гвоздя, чтобы не дырявить и не проржавливать смолистую, почти до резонансного звона просушенную древесину. Несокрушимые заплоты из тяжелых лиственничных колод и тонкая вязь резьбы по карнизам, наличникам, воротинам... Тесовые крыши тронуты кое-где зеленоватым лишайником, словно антикварной патиной. Но до естественного цвета промыты снаружи бревенчатые стены. По обычаю хозяйки два раза в год драят дресвою все, что не защищено краской. Изба с вырезанной на фронтонной доске цифрой 1883 поблескивает на солнце, как полированная. Дом здесь не просто ценят. Его холят, как живое существо. Это не обезличенная жилплощадь, а материальное воплощение духа семьи, ее жизненной силы, нравственных оснований и художественной одаренности. А потому, хотя все срубы в равной мере традиционны, словно поставлены одной стародавней плотницкой артелью, каждая изба наособицу. И улица вьется, словно хоровод...

Иду вдоль деревни и час, и другой... Подолгу разглядываю то удивительный скобяной прибор на калитке (художественная ковка, явно прошлый век), то затейливый вырез наличников (похож на стилизованное изображение крылатого пса — хранителя посевов, знакомого по черниговской каменной резьбе XII века). Топонимика поселения наглядно соответствует местоположению усадеб: возле крутого обрыва — «улица Красный Яр», на плоском перепаде бугра — «улица Елань»...

— Чем попусту расхаживать, помог бы дом красить,— слышу вдруг незамысловатую подначку.

Несколько женщин и девочка-подросток на взгорке в три цвета раскрашивают избу. Дело к концу. Белой эмалью покрывают узоры накладной резьбы на пронзительно синих ставнях и наличниках. Тонкой кистью подновляют белизну оконных переплетов. А стены уже влажно сияют свежей оранжевой краской. Невообразимое сочетание сочных, несливающихся цветов поразило неожиданной гармонией, как при виде дымковской игрушки или расписного пасхального яйца. И я почувствовал, что мой праздник начался.

Впрочем, пиджак я снимал напрасно. «Управятся сами,— распорядилась старшая из женщин и добавила: — Да и занятие-то женское...»

Она стояла поодаль в расстегнутой душегрейке без рукавов. На ней был традиционный семейский костюм, предписанный обычаем для ее лет и ее положения матери замужних дочерей. Насколько уместен был на этой улице, в этой ситуации и в ее возрасте темный сарафан из тяжелого шелка с тисненным рисунком в цвет ткани, черная кофта с присборенным рукавом, неяркий платок и длинный чистый передник (запон, как говорят семейские) из однотонного сатина с серой лентой над подолом. Анна Филипповна (так отозвалась она на вопрос об имени-отчестве) была явно довольна и ладной работой дочери, племянницы, невестки и внучки, и теплым погожим днем, и даже возможностью высказаться перед пришлым человеком, хотя в тоне ее нарочитой любезности не было:

— Красимся вот. Легче, чем дресвою-то мыть. А сейчас все так. Дома-то какие разноцветные стоят! Бравенькие! Хоть эшелон краски привези — враз раскупят. Дефицит! — легко обошлась она с новомодным словом.— Да и весело красить-то. Бравенько, коли много баб в семье. Вот и мои развеселились. Что значит, работать семей но,— вдруг сменила она тему.— Не часто так удается. Живем все в одной деревне, а как поженились дети, у всех свои дома. Мы, старые, теперь для них вредные стали. Требовательные.

Щемящая нота, зазвучавшая в разговоре, странным образом не мешала возникшему чуть раньше ощущению праздника. Но и не исчезала. И потом в самые яркие моменты деревенского гулянья возвращалось ко мне это предостерегающее чувство тревоги...

Основные события между тем разворачивались на колхозном стадионе, зеленая лужайка которого как бы объединяла и кирпичную среднюю школу, и бревенчатый сельский клуб. Молодежь соревновалась в беге и прыжках. Но зрители в основном сгрудились вокруг утрамбованного пятачка с беленым бортиком, где местные силачи поднимали двухпудовую гирю. Окружающие хором вели подсчет. Желающих было много. И результаты были неплохие. Но без блеска. Крупные парни были сильны, да увалисты, не вышколены. Это особенно стало видно, когда в круг вышел настоящий спортсмен, школьный учитель физкультуры. В узком трико, стройный, ни грамма лишнего веса, он ритмично взбрасывал гирю, и мышцы не вздувались буграми, а плавно змеились на его плотном торсе культуриста. В толпе началось какое-то шевеление. Коренастого малого в светлом «выходном» костюме дружки настойчиво проталкивали вперед. Он сопротивлялся, но как-то вяло. А оказавшись в первом ряду, сбросил пиджак и как был — в коричневых полуботинках, шевиотовых брюках и розовой импортной рубашке, взялся за двухпудовик.

— Выступает шофер Сергей Хромых,— объявил для порядка судья. Но спортивный ритуал был уже скомкан. Словно на старинной ярмарке зрители выставляли своего силача против «казенного атлета». Парень потетешкал гирю, как бы прилаживаясь к весу, и стал быстро-быстро двигать ею вверх-вниз. По вздувшимся мышцам шеи было видно, что ему трудно. Но лицо оставалось безмятежно спокойным и выражало только полное пренебрежение к тем пустякам, которыми пришлось заняться. Чем бесстрастнее орудовал силач, тем азартнее вели подсчет зрители. Но парень, видимо, не интересовался призом. Подняв гирю ровно столько же раз, что и учитель физкультуры, он разжал пальцы. Гиря без отскока вдавилась в землю. А сам он, накинув пиджак, растворился в толпе. Как того требовал старинный канон русской ярмарки: самый сильный отказывался от победы, чтобы — «никому не обидно!».

Тем временем на футбольном поле появилась сцена — тракторный прицеп с опущенными бортами. Люди вынесли из клуба скамейки и стулья и теперь рассаживались, как на завалинках, теми же компаниями, с теми же разговорами и в тех же позах. Повсюду вихрастые детские головы, уже успевшие выгореть на солнце. Важно, как именинники, прогуливаются мальчики и девочки в ярких семейских нарядах. Это «Родничок» — детская группа Большекуналейского семейского народного хора. Старинный покрой стесняет детские привычки. Длинный передник-запон требует повышенного внимания. Косоворотки торчат колом, словно необношенная школьная форма... Но всякая неловкость в движениях бесследно пропадает на сцене. Ведут ли ребята хоровод, распевая: «Ты, медведюшко, мой батюшка, ты не тронь мою коровушку», бьют ли дроби или пускаются вприсядку, как того требует сюжет народной игры, отдаленно напоминающей древнее заклинание против зверя, их жесты и позы столь органично соответствуют красочным одеждам, что, кажется, одно без другого было бы и неуместно и нелепо.

Всплывает в памяти давний теоретический тезис этнопсихологии: «В народном костюме, его символике, силуэте, цветовой гамме выражаются наследуемые психо-физиологические основы культурной традиции». Всплывает — словно только сейчас его осознал. Откуда эта острота чувств? Может, от того, что обычно видишь либо музейный манекен в старинном уборе, либо аляповатую поделку «а ля рюс» на эстраде, либо живую деревенскую пляску с частушками, но в кримпленовых платьях. А тут все один к одному. И традиция, и исполнители, и костюмы. Ведь подумать только: в Большом Куналее колхозный быткомбинат имеет специальных мастеров для пошива традиционной одежды. Заказчики, особенно пожилые, очень придирчивы, обычая придерживаются строго. Так что на ребятишках костюмы были самые что ни на есть «фольклорные». И притом— «как шьют и носят сегодня».

Но вот на сцену поднялась основная группа знаменитого Большеку-налейского семейского народного хора. Каждый наряд — подлинник. Когда-то, может, еще прапрабабки сшили эти одежды сами для себя, для своих семейных, деревенских праздников. Сейчас на сцене сарафаны из богатой далембы, конхвы, атласа, плиса, бархата, кашемира свежо переливались в лучах солнца набивным узором, в котором преобладают традиционные «пионы», сказочные цветы, известные теперь разве что по жостовской росписи. Шелковые кофты без вышивки «истинно семейских» цветов: алые, жаркие (оранжевые), черемные (бордово-коричневые), багульные (светло-малиновые), саранковые (светло-красные), поднебесные (бирюзово-зеленые) — покоят глаз глубиной и нежностью тона. Плавно колышутся подобранные в контраст к сарафану передники-запоны, на ярком одноцветном поле которых мерцают тяжелые гирлянды (до 7—12 нитей) крупного янтаря простой старинной выделки; центральная бусина — «королек», размером с куриное яйцо, оправлена в серебряное кольцо. Талии подчеркнуты плетенными из гаруса узкими поясами, ромбический орнамент которых неотличим от белорусских опоясок. Крепкие яловичные сапоги как бы подтверждают житейскую предназначенность и добротность костюма. А на фабричных атласных шалях, венчающих наряд (головной убор семейской женщины настолько сложен, что редкая из них может «завязать кику» одна, без помощи родственниц), красуются старинные брошки вперемешку с модной бижутерией.

Меня предупреждали, что подлинный семейский костюм никого не оставляет равнодушным. Но тут было такое пиршество красок, что у меня, похоже, отключился слух и я не заметил, когда был объявлен первый концертный номер. Песня обрушилась неожиданно, как стихия. Поначалу я просто не понимал, про что она. Не разбирал слов. Не различал, грустью или радостью окрашен напев. Звенящее, открытое, как говорят вокалисты, звучание голосов вихрилось вариациями, свивалось, развивалось и переплеталось согласно и неслиянно. Непредсказуемые разрывы и повторы мелодической фразировки перемешивали словесную ткань до полной неразличимости, словно небо в снежных струях пурги...

Песня все продолжала шириться и усложняться, потому что зрители стали подпевать хору. Негромко, словно бы про себя. Но внятно, не пряча своей взволнованности. Я попал в самый эпицентр хорового действа и с головой окунулся в это совместное и углубленное переживание песни. Нечто подобное я испытал только раз в жизни. В ранней юности. Когда еще подростком впервые шел в хороводе, с бессознательной тщательностью повторяя каждый жест, каждую позу взрослых парней, в движении, а не в слове постигая пугающе-притягательную суть русального игрища. Может, и не с той силой, но в той же раскрытости чувств принял я второй куплет песни. И горестный голос запевалы зазвенел будто внутри меня, увлекая к гибельной грани отчаяния. Но в томительной этой маете снова и снова взвихрялись подголоски, как протуберанцы неведомой энергии, и бодрая надежда взвеселяла сердце. Не обида на горькую судьбину, а неукротимая воля к жизни одушевляла тех, кто сложил эту песню. И тех, кто доныне сохранял ее живой. Казалось, здесь, в хоровом пении, заново переживался исторический опыт предков, для которых противостояние жестоким гонениям оставалось единственно возможной формой существования и которые лишь в сопротивлении могли ощутить сладость и гордость бытия. На миг почудилось, что держу в руках ключ к необъяснимому оптимизму русских песен...

Один из голосов поразил молодостью. Той юной, неломаной силой, которая в искусстве дороже опыта и мастерства. Глаз отыскал певицу в центре хора. Вокруг — радуга семейских сарафанов. И все-таки без этого разрумянившегося от песни лица, без сияния этих до прозрачности ясных серых глаз, без этой густой волны рвущихся из-под алой ленты темно-русых волос трудно было бы представить себе, как в действительности выглядел когда-то русальный хоровод. Но, может быть, более всего восхищала статность юной хористки. Наследственные янтари в потемневшем от времени серебре красовались у нее на груди. Рубаха и сарафан ее сшиты были, должно быть, еще в начале столетия. Только тогда делали такую изящную и трудоемкую строчку. Но ей наряд пришелся так впору, словно она-то и была той моделью, по которой исстари шили семейские женщины свои праздничные одежды.

— А почему вы одна выступаете без кики? — подошел я к ней сразу после концерта.

— Мне не положено. Кику носят только замужние.—Деревенская певунья Надежда Федосовна Хромых не конфузилась перед приезжим человеком, но и не рассыпалась в подробностях. В свои 17 лет она уже и людей посмотрела, и себя показала. С Большекуналейским семейским хором объездила пол-Сибири, пела соло в Краснодарском крае и гастролировала в Японии. И видно было: понимает самодеятельная артистка, что не от прессы, а от семейской общинной традиции зависит ее популярность.

— Народный голос,— отвечает Надя на мой вопрос, что же она считает главным своим артистическим достоянием.— Не только «бель канто» сильно воздействует на людей. В Японии свое выступление я начала песней «Посею лебеду на берегу». Зачин у нее привольный. Да еще подъем ощущаю необычайный. Ведь совсем чужим людям пою. Тревожусь, почувствуют ли? Беру как могу высоко и веду на полном дыхании, на полном дыхании. Веду и вижу вдруг: пожилой японец в третьем ряду, сам видно не замечая, потянулся, потянулся к сцене, аж встал. Да так и не садился. А уж как аплодировал! Я потом всякий раз так и начинала: беру как можно выше и веду во весь голос. Для самопроверки. И всякий раз кто-нибудь да вставал!..

Все-таки это совсем девчонка. И детского задора полны ее рассказы о том, как во всесоюзном лагере «Орленок» она боролась за право ходить на линейку не в шортах, а в семейском сарафане. Или о том, сколько раз ее «в России» прямо на улице останавливали: «Погадай!» — будто, кроме как у цыганок, ни у кого народного костюма нет и быть не должно...

Уже за полдень. Концерт кончился, все расходятся — продолжать праздник в застолье. Расходятся посемейно, с чадами и домочадцами, близкой и дальней родовой. Идут об руку, перекрывая широкую деревенскую улицу. Согласное звучание голосов течет вдоль деревни. Люди поют проникновенно, словно несут к жилищу свечи, зажженные от священного огня...

— А Сергей Хромых, который победил в соревновании тяжелоатлетов, вам не родственник? — спрашиваю Надю уже перед самым ее домом.

— Брат старший,— ответила она.— Для него это привычный номер. Пустяки. Он, когда свою легковушку ремонтирует, в одиночку мотор снимает и ставит...

На широком дворе лошадь и охотничьи лайки в вольере. Под навесом телега, «Запорожец» и пара тяжелых мотоциклов. В углу «зимней» избы — чугунная труба с вентилем: артезианская скважина выведена как раз туда, где, по старинному обычаю, должна стоять кадка с водой. Под опрятной божницей со старообрядческим медным восьмиконечным крестом — фотоснимки гоночных автомобилей и портрет Владимира Высоцкого. Деятельный мир сыновей. А в «чистой» горнице — мягкие домотканые половики, горшки с цветами, котенок на подлокотнике кресла, кожаный альбом с фотографиями, выписками из стихов и песен, пожеланиями подруг... И неожиданно — модерновый дизайн стереофонического магнитофона. Как не вспомнить поговорку: «Баба да кошка в избе. Мужик да собака на дворе». Тот самый «Домострой», что каждому указывал его место. Но подробности быта красноречивее слов. «Свое место» здесь каждый обустраивал по своему образу и подобию. И получалось, что «Домострой» каждому его место гарантировал, дабы было где соблюсти собственный интерес, жить «в своем праве». Не на самодурстве, а на праве самовыражения личности строился дом. И непреложная истина звучит в семейском по-фольклорному парадоксальном присловье: «Без мужа жена — круглая сирота. А замужем жена — сама себе госпожа». Не абы какую, а достойную жизнь обеспечивала старообрядцу семья. Потому и был он уверен в себе, инициативен, хозяйственен и независим в суждениях, невзирая на религиозные утеснения, сословное бесправие и официальное моральное пренебрежение. Горький опыт российского раскола показал, что не выжили бы ни люди, ни вера без семьи, которая, как крепость, триста лет выдерживала жесточайшую осаду. И, похоже, спасенная в ней культура все еще способна определять мироощущение людей, одухотворять их существование.

Сейчас хозяева пели, сидя за праздничным столом:

А у птицы есть гнездо,

у волчицы — дети...

У меня, у сироты,

никого на свете...

Переполняемая старинным многоголосием горница гудела, словно резонаторный купол храма. И песня об ужасе и отчаянии бессемейного прозябания была, в сущности, благодарением крепкому дому, тороватым рукам отца-матери, заботе сестер и братьев, памяти дедов и прадедов.

На длинном столе — яства старой крестьянской кухни, слава которой не в изыске, а в простоте, в натуральном вкусе чистого и свежего продукта. В центре «ритуальные» блюда: яишня толщиною в три пальца, сытная даже на взгляд, и воздушно-пышные пироги со свежиной. Из рук хозяйки дома принимаю теплый еще ломоть белого и круглого, как летнее солнце, каравая. Краюха пухово проминается под пальцами, так что смыкаются подрумяненные сухие корочки. Ощущение до того непривычное, что непроизвольно разжимается ладонь. И тотчас же кипенно-белая мякоть хлеба вновь вспухает, как пена на молоке, и краюха расправляется, словно живая трава, пригнутая ветром. Это хлеб со своего поля, замешенный своими руками, на воде из своего колодца, испеченный в своей печи, своей матерью...

Стыдно признаться, грех утаить, что перед поездкой не мог унять беспокойства: как-то примут старообрядцы?! Мы все еще в плену стереотипов церковно-полицейского, как говорили демократы-разночинцы, отношения к староверам. И даже специалисты-историки еще пишут о «ненависти ко всему новому, религиозном фанатизме и национальной ограниченности русских раскольников». Вот и фотокорреспондент, с которым мы приехали, тоже боялся, что не разрешат снимать, будут избегать неформальных контактов. И все оказалось не так, все было по-другому или находило совсем иное, не стереотипное объяснение. Хозяйство крестьянина-старообрядца всегда было самым прогрессивным в округе, потому что он незамедлительно перенимал все новшества, которые сулили выгоду. Семейские первыми в Забайкалье стали пахать не русской сохой, а польским пароконным плугом. Они сразу же научились у бурят новому для себя делу орошаемого луговодства. Но их крестьянский практицизм отвергал официальное прожектерство, которого всегда на Руси было с избытком. Возможно, этим во многом и объясняется пресловутый фанатизм староверов: под видом религиозной нетерпимости легче было отвергать любые начальственные благоглупости. Уже декабрист А. Е. Розен не только понял это, но и дал любопытнейший прогноз, подчеркнув, что старообрядцы «будут блаженствовать, пока люди бестолковые не станут вмешиваться в их дела». Семейская деревня и в самом деле была и остается самой благоустроенной в округе, а Большекуналейский колхоз имени Ленина — самым передовым хозяйством района

Хочется вообще понять, откуда пошли разговоры о замкнутости и заскорузлости староверов. Не будучи богословом, трудно оценивать теологические глубины разногласий, которые в XVIII веке привели русскую церковь к расколу. Но ведь с тех пор каких только течений, толков и согласий не возникло в традиционном старообрядчестве: беспоповцы и беглопоповцы, темноверцы, которые при богослужении гасят даже лампады, и песочники, которые при крещении используют не воду, а песок... Этот религиозный динамизм может говорить о чем угодно, только не о заскорузлости сознания. Неужто традиционное представление о замкнутости староверов сложилось из-за того, что они отказывались есть из одной посуды с кем бы то ни было? Гостям подавали особую посуду, которую отмывали потом не в избе, а в проточном ручье, и ниже по течению скотину не поили. Говорил же Ромен Роллан, что люди прощают все, только не отказ есть с ними из одной чашки...

Но поднимемся над рефлексами, станем на медицинскую точку зрения. Этой незримой гигиенической стеной старообрядческая семья ограждала (и оградила) себя в непредсказуемых обстоятельствах изгнания, на каторжных этапах, в местах, где от повальных болезней вымирали села и улусы. Современный человек обязан понимать рациональный смысл самых причудливых обычаев. Иначе можно бездумно оборвать корни тех традиций, которые обеспечивают выживание народа, или постыдно исказить его духовный облик. Как можно говорить о «национальной ограниченности русских раскольников», если их семейные реликвии — янтарь, с которым познакомились они еще в первом изгнании то ли у латышей, то ли у литовцев, если спят они не на перине, а по монгольскому обычаю на войлоке и под одеялом из бараньих шкур, если в речи их слышится то по-белорусски твердое «давчонка», то приветливое обращение «талаша» (от бурятского «тала» — приятель, кунак)?

Мать Нади, Агриппина Яковлевна, сама, между прочим, солистка Большекуналейского семейского хора, настойчиво пытается увести разговор от пения и песен. «Забота важнее таланта»,— повторяет она. И все понимают почему. Дочь кончает школу. Собирается «в музыкальный». Риск велик. Рафинированным музыкантам многое в ней может показаться «не той экзотикой». Ну а если поступит? Как она, выросшая в семейской деревне, приноровится к нивелирующему быту современного города? Что будет значить там ее умение вести дом в большой семье, доить коров, печь хлебы?.. Чем обернется незнание, к примеру, нотной грамоты? Конечно, за нею будут семья, наследственная жизнестойкость, трудолюбие и привольное детство, которое навсегда остается в сердце человека, как золотой запас энергии и оптимизма. И все-таки слова Агриппины Яковлевны по-своему объясняют, почему даже в самые яркие моменты праздника нет-нет да и вспыхивало в моей душе щемящее чувство тревоги. Жизнь уже не во всем совпадает с песней. И не будем преувеличивать устойчивость народного обычая. Культурную традицию надобно поддерживать, как огонь в очаге.

И мне захотелось понять роль Большекуналейского народного хора в духовной жизни этих людей. Беседа в клубе оказалась долгой. Речь шла не только об успешных гастролях и мастерстве солистов...

— Оказывается, одна только нотная запись не может сама по себе сохранить песню. Оказывается, человек должен научиться носить традиционный костюм,— говорит Ирина Власовна Голендухина, человек опытный и компетентный, руководительница Большекуналейского семейского хора, в родном селе снискавшая звание заслуженного работника культуры республики.— Мои самые важные репетиции — в школе. Сорок восемь ребятишек занимаются в «Родничке». И некоторые не знают, как что называется и как что надевается. Иная девчушка аж расплачется: «У меня фартука нету...» Поглядишь, а она запон под сарафан надела... Труднее с пением. Покажешь первый голос — все точно воспроизводят. А покажешь второй — все начинают вторым петь. И ведь что, если под баян, легко поют на два голоса. А баян уберешь, опять на один голос поют... И ведь все семейские. Это сразу видно, как плясать начнут. Выйдет девчушка и пойдет, как когда-то плясали «на мосту». Все по старине. Откуда что берется. Я-то видела, припоминаю. А они? Не иначе с кровью передалось... А вот пению учить надо. И долго учить. Но без детской группы у нашего хора будущего нет...

Это не укладывается в сознании: бытовое многоголосное пение может уйти из нашей культуры. И никто не сможет помочь, если обычай не сбережет себя сам. Только не надо, нельзя мешать народной культуре, самонадеянно поправлять ее, регулировать и редактировать. В таком случае обычай непредсказуемо мутирует, и умудренные столетиями правила самосохранения культуры перерождаются в «феодально-байские пережитки» или что-нибудь еще похуже. И грустно слышать, как некая чиновная тетя требует, чтобы «Родничок» пел не «увидала я милого, да возрадовалась», а «я увидела день красный и обрадовалась». Из-за дикого ханжества обессмысливается старинная песня. Грустно, что праздник русской березки официально называется «Сурхарбан», так же как все деревенские празднества на территории Бурятской АССР. И просто жаль, что проходил он на стадионе, а не в лугах и не было главного развлечения - катания на лошадях, будто колхоз не в силах организовать это...

Но тем дороже духовный труд подвижников семейской культуры. И есть уникальное доказательство того, что здесь их ценят и почитают. Это самодельная семейская песня, которая начинается словами:

Спасибо, мама дорогая, что ты меня веселой родила,

Янтарь на счастье подарила и в хор семейский привела...

При прощании Ирина Власовна сказала неожиданную фразу: «Вот четыре часа с вами разговариваю и почему-то нисколечко не устала...» Я не нашелся что ответить. И только в машине понял, что не было это банальным комплиментом, что ведь и меня беседа не утомила. И я впервые возблагодарил тот неистребимый во мне говор приокских деревень, который приводил в отчаяние моих учителей иностранного и ставил в тупик синхронных переводчиков. Здесь меня понимали, и я понимал всех до тончайших оттенков смысла. Мгновенно и адекватно. Словно это был феномен языковой сверхпроводимости. Здесь, в Большом Куналее, мы встретились как земляки за восемь тысяч верст и за 350 лет от отчего края.

Шофер торопился домой, в Улан-Удэ. Пейзаж менялся стремительно. И вот уже снова казалось, что горы сплющивают пространство до узкой полосы Сибирского тракта. Есть некая историческая предопределенность в том, что едва ли не первым и самым пронзительным образом Сибири стал именно ТРАКТ. Государственно установленный маршрут. Дорога, которую не выбирают. Которая выпадала русскому человеку, как судьба, сума или тюрьма. И уводила от родимых мест и дедовского распорядка жизни. Но не могла увести его из России, пока он сберегал ее в своей семье.

Село Большой Куналей, Бурятская АССР

Находки у мыса Улу-Бурун

Летом 1984 года исследовательское судно «Виразои» впервые бросило якорь в полусотне метров от скалистого мыса Улу-Бурун у южного побережья Турции. К тому времени за плечами руководителя американо-турецкой археологической экспедиции, основателя техасского Института подводной археологии Джорджа Басса, был почти четвертьвековой опыт подводных раскопок.

Как уже не раз бывало, неоценимую услугу археологам оказали турецкие ныряльщики — ловцы губок. Американские и турецкие ученые даже устраивают в прибрежных поселках, где живут ловцы губок, специальные лекции с демонстрацией фотоматериалов, чтобы научить помощников лучше распознавать на дне моря предметы, которые могут навести на след древнего кораблекрушения...

Первые сведения об улу-бурунской находке поступили к археологам летом 1982 года. После одного из погружений молодой ныряльщик Мехмет Шакир рассказал своему капитану об увиденных на дне больших прямоугольных «лепешках из металла» с ручками на концах. Поняв, что речь, по всей видимости, идет о медных слитках, капитан сообщил о находке Шакира в турецкий музей подводной археологии в Бодруме. Специалисты музея без промедления спустились под воду и обнаружили там останки кораблекрушения, ориентировочно относящиеся к XIV или XIII веку до нашей эры.

Следующим летом Кемаль Пулак, ассистент Джорджа Басса, вместе с директором института Доном Фреем и Джеком Келли, одним из его основателей , провели предварительное обследование находки. Возвратись в сентябре в Техас, они представили Джорджу Басе у фотоснимки, от которых просто дух захватывало. На склоне морского дна на глубине 40— 50 метров лежали 84 изъеденных морской водой медных слитка. Многие из них находились почти в том же аккуратном порядке, в каком, видимо, были погружены на корабль 3400 лет назад.

Тут же можно было видеть шесть громадных кувшинов для провианта, множество терракотовых амфор — очевидно, ханаанского происхождения, то есть сделанных на территории нынешней Сирии или Палестины. Среди крупных сосудов были разбросаны небольшие плоские кувшины-фляги с ручкой. После просмотра фотографий Джорджу Бассу оставалось только согласиться с Доном Фреем: улу-бурунская находка — мечта любого археолога.

К лету 1984 года при поддержке института и Национального географического общества США была организована экспедиция для детального обследования места гибели корабля и проведения раскопок.

Во время первых погружений были подняты на поверхность каменная головка боевой палицы, ханаанская амфора с рассыпным стеклянным жемчугом и амфора, наполненная аурипигментом — золотисто-желтым минеральным красителем. Но главное — медные слитки, как дискообразные, так и прямоугольные (34 подобных слитка с ручками, датированных XII веком до нашей эры, были найдены у турецких берегов еще в 1960 году, когда Джордж Басе проводил свои первые подводные раскопки у мыса Гелидонья. К сожалению, от самого корабля осталось очень немногое). Каждый из почти 200 слитков весил около 25 килограммов, то есть соответствовал античной мере веса — таланту.

Некоторое время спустя Джорджу Бассу довелось ознакомиться с текстом одной из писчих дощечек, найденных при раскопках в Тель-эль-Амарне. В нем упоминался некий дар в виде 200 талантов меди, обещанный царем Алашии (как считается нынешнего Кипра) египетскому фараону. Отправился ли тот груз из Алашии? Достиг ли он Египта? А может, осел на морском дне близ скалистого мыса, который сегодня зовется Улу-Бурун?

Кроме слитков меди, были подняты на поверхность образцы серого ломкого материала, оказавшегося при ближайшем рассмотрении оловом. В сплаве с медью оно дает бронзу (важное сырье бронзового века), но в таком виде попадалось археологам очень редко. Вскоре были обнаружены и сами оловянные слитки — древнейшие из ныне известных. Через Пару дней помощник Джорджа Басса Туфан Туранли отыскал под водой предмет, который мог быть бронзовым кинжалом, хотя покрывавшая его корка не позволяла различить деталей. Клинок впоследствии был очищен и обработан консервантами в бодрумской лаборатории. Его тщательно зарисовали и сфотографировали — ведь все найденное при раскопках остается в Турции.

Зимой, уже в Техасе, Джорд Басе в одном археологическом отчете натолкнулся на фотографию практически идентичного кинжала, найденного ранее вместе с другими такими же в Тель-аль-Аюль, в развалинах ханаанского города в южной Палестине. Тогда и возникло предположение, что турецкая находка имеет ханаанское происхождение и относится к эпохе поздней бронзы.

Более того, немало и найденных медных слитков говорило в пользу теории, которую Джордж Басе отстаивает четверть века: ханаанцы, или финикийцы бронзового века, играли главную роль в торговле в восточной части Средиземного моря. Хотя другие ученые утверждают, что в эпоху бронзы практической монополией на морскую торговлю обладали микенцы. Они приводят факт широкого распространения микенских гончарных изделий во всем Средиземноморье, а где, спрашивается, доказательства ханаанской торговли в Средиземном или Эгейском морях?

Джордж Басе убежден: микенские глиняные сосуды — это только одна часть истории. В конце концов, они не раздаривались, а предназначались для обмена, шли с Ближнего Востока в Грецию. В их число должны были входить и такие виды сырья эпохи бронзы, как медь, олово, слоновая кость, стекло и другие материалы, которые по прибытии на место незамедлительно обменивались на инструменты и оружие, украшения и предметы быта. На росписях египетских погребений с такими же материалами в руках изображены ханаанские купцы. Однако сами материалы удавалось найти очень редко, в данном случае только гибель судна сохранила их в первоначальном виде. Тщательный анализ медных слитков, найденных у мыса Гелидонья, подтвердил ханаанское происхождение везшего их корабля. И вот теперь находка непрозрачных стеклянных дисков цвета кобальтовой сини (впоследствии их оказалось гораздо больше), диаметром 15 и толщиной 6 сантиметров.

Привлекли внимание археологов и пифосы — огромные глиняные кувшины для хранения провианта. Чтобы поднять такой массивный предмет на поверхность, нужно было подвести под него сеть и наполнить воздухом прикрепленный к ней специальный баллон. Для этого под воду ушли четыре аквалангиста. Вскоре двое из них, Кемаль и Робин, вернулись весьма озадаченные. Оказалось, что при подготовке пифоса к подъему из него вдруг посыпались мелкие глиняные сосуды. Несколько из них — несомненно, кипрского происхождения — Кемаль и Робин прихватили с собой в специальной корзине.

В отличие от других районов восточного Средиземноморья большая часть глиняной посуды на Кипре в эпоху поздней бронзы изготавливалась без помощи гончарного круга. Возможно, некоторое несовершенство формы и придавало изделиям своеобразную прелесть, приносило им особую популярность на Ближнем Востоке, где археологи находили посуду в таких количествах, что существовала даже версия о ее местном происхождении. Однако проведенный недавно нейтронный анализ глины показал, что родина этих гончарных изделий — Кипр. И в ходе дальнейших работ под водой были обнаружены почти все характерные типы кипрской глиняной посуды бронзового века. Итак, корабль, по-видимому, шел с Кипра.

Однажды с глубины раздался взволнованный голос Робина, говорившего из подводной «телефонной будки» — наполненного воздухом плексигласового купола, где водолаз мог при необходимости найти убежище или переговорить с теми, кто находится наверху. Робин отыскал на дне массивный золотой кубок.

Рядом с ним лежала микенская чаша для питья на терракотовой подставке. Но этот скромный сосуд оказался ценнее золотого кубка. Чаша имела форму, которая была распространена вскоре после окончания правления египетского фараона Аменхотепа III. Таким образом удалось установить, что корабль затонул предположительно в начале XIV века до нашей эры или немного позже — ведь неизвестно, каков был возраст чаши, когда произошло кораблекрушение.

Участок дна вокруг кубка, где и в дальнейшем надеялись обнаружить ценные находки, исследовал Кемаль, обладающий просто потрясающей способностью распознавать увиденные под водой предметы. Когда, например, во время погружения для осмотра золотого кубка Джордж Басе заметил какой-то остроконечный предмет, торчащий из песка, он подумал, что это просто обломок дерева. Но Кемаль с первого взгляда заключил: «Это зуб бегемота!»

Поскольку и сырье, и кипрские глиняные сосуды, и ханаанские амфоры, и оружие, и украшения происходили из региона, расположенного восточнее мыса Улу-Бурун, можно было предположить, что корабль, прежде чем затонуть, плыл с востока на запад. Однако присутствие резных бусин из балтийского янтаря поставило археологов в тупик. Микенские по форме янтарные бусы, вопреки остальным находкам, позволяли заключить, что судно двигалось в противоположном направлении — с запада на восток. Возможно, бусы принадлежали микенскому купцу, который на этом корабле возвращался домой из какого-то порта на Ближнем Востоке? Догадка приобрела уверенность, когда была найдена каменная печать с микенским узором.

И вот показался остов судна. Корпус состоял из досок шириной 25 и толщиной 5 сантиметров. Техника строительства была той же, что и у судна IV века до нашей эры, найденного в 1967 году близ Кирении на Кипре. Итак, корабли времен мифических героев Одиссея и Ахилла строились по той же методике, что и, почти тысячелетие спустя, греческие и римские корабли. И значит, соответствует действительности оставленное Гомером описание того, как строил свою лодку Одиссей.

В конце сезона 1984 года из предосторожности непрочные детали корпуса судна вновь присыпали песком. На следующее лето почти всеми раскопками на грунте руководил Кемаль Пулак, в то время как Джордж Басе вел исследования в музеях и местах раскопок на Кипре и Ближнем Востоке, изучая ханаанские и кипрские находки, чтобы сравнить их с теми, что были обнаружены у мыса Улу-Бурун. К августу 1985 года Кемаль успел собрать впечатляющую коллекцию поднятых со дна моря инструментов и оружия, украшений и глиняных сосудов.

Сезон 1986 года принес не только уникальные археологические находки у мыса Улу-Бурун, сюрпризы ожидали исследователей и в лабораториях. Большинство из почти сотни ханаанских амфор, поднятых со дна моря, были наполнены какой-то желтой смолой. Анализ, проведенный Джоном С. Милсом из Национальной галереи в Лондоне, показал, что речь идет о смоле фисташки серпентинной, дерева, распространенного на самом востоке Средиземноморья. Смола его использовалась египтянами в погребальных обрядах, хотя для каких целей — пока выяснить не удавалось. Также трудно было понять, почему эта смола, очень редко упоминавшаяся в документах бронзового века, оказалась вторым по объему после меди грузом на корабле.

Микенское слово «ки-та-но» еще раньше было истолковано испанским исследователем Хосе Л. Меленой как «фисташковое дерево». Специалистов поражали огромные количества «ки-та-но», упоминавшиеся в инвентарных табличках, найденных при раскопках в Кноссе на Крите. Только на одной из них речь шла о более чем 10 тысячах литров этого вещества. Было мнение, что слово «ки-та-но» обозначает орехи фисташкового дерева, однако существенного количества их ни разу не обнаружили при раскопках памятников бронзового века.

Через несколько недель пришло известие от Синтии Шелмердин, специалиста по микенскому варианту греческого языка из Техасского университета в Остине, которая сообщала, что слово «ки-та-но» связано с символом, указывающим на ароматическое вещество или специю. Принимая во внимание полное отсутствие на корабле фисташковых орехов, можно было предположить, что в кносских табличках речь шла именно о смоле. Если тысячелетия назад она, как и сегодня, использовалась для изготовления ароматических веществ, значит, на корабле находился исключительно ценный груз.

Еще в сезон 1985 года при раскопках были найдены несколько темных бревен длиной до одного метра. Возникло предположение, что это эбеновое дерево, которое поступало в качестве дани из южных стран, например, из Нубии. Результаты анализа древесины, проведенного на следующий год в Центре исследования структуры дерева (в Мадисоне, штат Висконсин), поначалу разочаровали археологов: «эбеновое дерево» оказалось африканским черным деревом. Однако, работая в библиотеке, Джордж Басе выяснил, что словом «хъбни» египтяне обозначали именно черное дерево, а не то, что в наши дни называют эбеновым. Итак, связь с Египтом все же сохранялась!

В этот сезон центром внимания стал на некоторое время участок раскопок Туфана Туранли. Сначала он обнаружил золотой медальон с изображением обнаженной богини, держащей в каждой руке газель. Этот медальон удивительно походил на другой, найденный ранее при раскопках в Угарите в Сирии. С помощью кисточки и миниатюрного землесоса Туфан буквально по песчинке расчищал крохотную площадку и вскоре обнаружил второй, несколько меньший по размеру медальон.

Затем Туфан откопал две цилиндрические печати, которые ставили на еще мягком глиняном документе. Такие носили при себе многие торговцы Ближнего Востока. Одна печать была сделана из горного хрусталя и снабжена золотым колпачком, какие были в ходу у касситов, владевших Вавилонией во времена, когда затонул улу-бурунский корабль. Рисунки и фотографии второй печати, изготовленной из гематита (красного железняка), были посланы в Лондон. По заключении Британского музея, печать была изготовлена в Месопотамии в XVIII веке до нашей эры.

В «Илиаде» Гомера есть туманный намек на некий письменный документ: «Он послал его в Ликию, дав роковое посланье, на сложенной дощечке тисненное...» Снабженные шарнирами дощечки — диптихи — складывали, чтобы сохранить запись, сделанную на внутренних, вощеных сторонах. Но никогда еще не удавалось найти диптих того периода, о котором повествует Гомер.

...Просеивая осадок, выбранный из последнего пифоса, Кемаль терпеливо пытался составить нечто целое из обнаруженных в нем деревянных осколков. И когда в результате из них получились соединенные шарниром из слоновой кости два деревянных крыла, это показалось просто чудом. «Перед нами писчая дощечка,— объявил Кемаль,— одна из тех, на которые они наносили воск».



Поделиться книгой:

На главную
Назад