Кстати, люди стали есть три-четыре раза в день не так уж давно. Связано это во многом с изменением образа жизни, с тем, что все больше народу селилось в городах, с совершенно отличным от сельского распорядком дня и ритмом жизни.
Надо сказать, у крестьян, почти всей Европы — и в России в том числе — год делился на две части: летнюю и зимнюю. И если в теплое время года крестьянин был занят с раннего утра до вечера, то зимой работы было гораздо меньше. А потому и питался человек летом три раза, а зимой вполне хватало и двух. Многочисленные описания этнографов — еще в прошлом веке все этнографы были и писателями, а потому описания их читать не только полезно, но и приятно — свидетельствуют: летом крестьяне с утра ели суп, кашу, потом на поле съедали что-нибудь холодное, а вечером — свежую горячую еду. При этом плотнее всего ели утром, что неудивительно, ибо человек, которого ждала тяжелая работа на чистом воздухе, должен быть сытым. А зимой обедали дважды (именно «обедали»). Поскольку можно было не торопиться, хозяйка каждый раз готовила свежую пищу.
В городах, где распорядок дня не зависел от времени года, ели три раза в день. Узнать об этом нам помогают многочисленные распоряжения, правила и установления, на которые щедра была бюрократия всех времен и народов. Кстати, ее принято везде и всюду ругать, но что бы мы делали, не будь этих педантичных и нудных записей, которые оставили бюрократы? Следующие их поколения эти бумаги подшили и сохранили для нас. И найти в них можно все, что ученой душе угодно.
Например, трудолюбивые трансильванские чиновники, разрабатывая установленный в 1700 году князем Ференцем Ракоци «Регламент предгорного виноградарства», записали: «Поденщики должны работать с восхода до заката солнца, а отдыхать могут в полдень один час, но не более того и при том завтракать, и еще во время полдника — полчаса. Хозяин же не должен переманивать работников от другого человека, обещая им ужин».
А в другой части Венгерского королевства дети должны идти в школу в 7 утра, а в 10 их должны отпускать домой. Но в 13 часов они снова должны быть в школе, которую покидают к 4 часам пополудни. В это время «они должны утолить голод с родителями». Кстати, как вспоминает один государственный деятель, живший в этих же краях в XVII — XVIII веках, «будучи взрослым, я никогда не ел дома трижды, лишь маленьким ребенком получал по утрам завтрак. Только в конце XVII века дворянство наших мест узнало, что в цивилизованных странах уже едят трижды, и многие переняли сей злозвык (скверный обычай. — Л.М.), но остальные не приняли, считая его французской манерой».
И наконец, для чиновников Королевского Наместничества в Пожони (нынешняя Братислава, тогда входившая в Венгрию) был установлен распорядок работы, где содержится описание того, что надлежит делать, а еще более — что не надлежит. Запрещается курить и музицировать во время работы (а также принимать личных знакомых мужского, а паче женского полу и т.д. и т.п.). Так вот, есть нельзя тоже — ибо, работая с 8 до 11 и с 14 до 17 часов, «надлежит обедать в эти перерывы, до того же только пить восточные горячие напитки». Последнее означает чай и кофе. «Те же, кому эти восточные напитки не нравятся, должны вместо этого съесть суп. И так трижды в день». Написаны правила в 1763 году, а это значит, что в городах стало принято есть три раза в сутки.
Но при чем же здесь смысл слова «обед»?
Существует еще один метод проверки исконного значения слов. Но тут следует нырнуть в глубины не родственного, а, наоборот, абсолютно неродственного языка, где есть интересующие нас заимствования. В грамматически чуждой среде слово зачастую консервируется и сохраняется лучше, чем археологические предметы в торфянике болот.
Я не случайно привел несколько примеров из быта и нравов венгерского народа в недалеком прошлом. Дело в том, что венгерский язык полон славянских корней — так получилось исторически,— но в угро-финской грамматике они законсервировались. «Завтрак» у венгров — «рэггели», от слова «утро», но это единственный неславянский термин, ибо далее следуют «эбед», что как вам ясно, «обед», и «вачора» — «вечеря», «ужин». Между «эбедом» и «вачорой» можно перехватить «ужону», что, впрочем, значит не ужин, а полдник. Но если учесть, что плотно ели утром и вечером, то ужона — как раз то, что и имели в виду русские в древности.
Слово «эбед» встречается и в венгерских хрониках, и в фольклоре. Вот только нигде не написано, во сколько же часов его ставили на стол. Очевидно, и тогда это считалось совсем уж обыкновенным и всем понятным.
Но читать надо внимательно. Есть такая средневековая «Легенда о Маргит». Маргит — это Маргарита, Святая Маргарита в данном случае. В легенде много сюжетов, и один повествует о чудесном исцелении ребенка, которого считали мертвым. Весть об этом разносится вскоре после восхода солнца, появляется священник и решает немедленно отвести дитя к могиле Маргит. «Перед пахаря обедом вся семья из дому вышла», дело происходит весной, когда пахари все в поле, причем ушли туда спозаранку. Дитя проводит долгие часы у могилы святой, а когда возвращается домой, при входе в деревню «колокол на башне церкви полдень добрым христианам возвестил ударом звучным». (Несовершенство перевода остается на совести автора этих строк.)
Итак, от «обеда пахаря» до полудня прошло много часов. Так во сколько же был обед? Мне кажется, что часов в 6 утра. То есть по-нашему это был завтрак.
Помнится, крестьянин уходил в поле на целый день, очень плотно поев. Это был именно обед — самая сытная и обильная еда за день. А в XVIII веке уже появляются словосочетания «полуденный обед» и еще — «утренний обед»...
Можно предположить, что утренний обед — в городах, у почтенных бюргеров и чиновников — это утреннее вкушение пищи сначала по привычке было обильным, как и у их деревенских предков. Такова сила традиции. Но согласитесь, одно дело работать после такой пищи, напрягая каждый мускул тела, а совсем другое — сидеть в закрытом помещении. В такой сон вгонит, что ни о какой производительности труда речи быть не может. И утренняя трапеза становилась все скуднее и скуднее, докатившись до чашечки кофе с бутербродом. И из названия выпал сам «обед», а осталось только «утренний», что, как вы помните, читатель, по-венгерски и будет «рэггели», которое мы переводим на русский язык как «завтрак».
Полуденная же трапеза усилилась, увеличилась, познала собственную важность и отбросила за ненужностью эпитет. Обед, он и есть обед, и ясно когда. Главное, что без него день — голодный.
С течением времени — всего-то за прошедшие полтора-два столетия — городские привычки (куда как более престижные, чем мужицкие!) распространились шире, и постепенно все общество стало есть завтрак, обед и ужин. Или завтрак, ленч и обед. Каждый день.
Но все-таки все по-разному.
Еще чуть-чуть о Манере
Манера Ипполитовна недолюбливала немцев. Она относилась к ним с большим подозрением. Вроде бы, что ей с ними делить? Манера в Германии не была, немцы в Гали не ездят. Тем не менее, каждое упоминание о немцах вызывало у нее слегка презрительную усмешку.
И тому были причины. Когда учитель, уехавший учиться на профессора в Москву, снимал комнату в доме Чхвинджия, он готовился к экзаменам в аспирантуру и долбил немецкий язык. Причем вслух, чтобы лучше запомнить. И вот, когда он повторял с легким грузинским акцентом пословицу об утренних часах: «Морген штунде хат голд им мунде» — «У утреннего часа золото во рту», Манера, помешивавшая мамалыгу, резко к нему повернулась и, покраснев, спросила:
— Что это ты там говоришь? Золото во рту? А как по-немецки «рот»?
И, услышав, что «мунде», всплеснула руками:
— А еще говорят — культурный народ! Как такое можно ртом называть!.. Бесстыдники!
На беду, по-мегрельски похожим словом неприлично называется часть тела, функция которой прямо противоположна назначению рта.
И как Манеру Ипполитовну тогда и впоследствии ни убеждали, что уж в этом-то немцы не виноваты, она качала головой и не отступала от своего мнения.
Увы, при оценке других народов, мы часто полагаемся на случайно услышанное, да еще сравниваем со своим, к тому отношения не имеющим. Но стоит лишь углубиться в предмет — а не углубляясь, лучше не делать выводов ни о своем народе, ни о чужом, ни о его происхождении, ни о своем благородстве, — как становятся ясны трудности, не преодолев которые не стоит даже браться за дело.
Даже за обед в чужом доме.
Поезд, где вас могут съесть...
П оезд остановился на ночь я Я всего в сотне километров от Найроби, на маленькой станции Кима. Пассажиры последнего вагона открыли заднюю дверь, чтобы свежесть июньской ночи позволила им лучше спать. В вагоне — англичанин Райал, немец Хюбнер и итальянец Паренти. ...Лев прыгнул на платформу, прицепленную за спальным вагоном. Просунул огромную голову в полуоткрытую дверь и спокойно наблюдал за своими жертвами. Он выбрал двадцатилетнего Райала, лежащего на нижней полке. Этот полицейский как раз затем и приехал в Киму, чтобы пристрелить хищника, наводившего страх на всю округу. Лев уже успел утащить прямо на глазах остолбеневших от ужаса товарищей — двадцать пять индийских кули и железнодорожников.
Хищник злобно зарычал и уже приготовился к прыжку, но в это время с верхней полки кубарем скатывается перепуганный Хюбнер и буквально падает на льва, уже впившегося клыками в голову Райала. В тот же момент раздвижная дверь купе, выведенная из равновесия тяжестью льва, закрывается. Видя, что путь к отступлению отрезан, животное, бросив англичанина, бросается к окну, прыгает вниз, а затем вновь приподнимается, чтобы схватить висящего на окне полицейского. Его останки будут найдены пять часов спустя в буше...
Человек, который показывает туристам вагон, где летом 1900 года произошла эта трагедия, носит фамилию Шеффилд. Этот британец, до мозга костей влюбленный в Кению, работает на железных дорогах страны ужа шесть десятков лет, последние из которых — в должности хранителя Музея поезда в Найроби. Как все бывшие машинисты, он холит и лелеет, постоянно подновляя на собственные деньги ржавеющие под солнцем и дождем старые машины, которые технический прогресс заставил остановиться навсегда.
С почтительным видом Шеффилд дарит туристам брошюру «Убийцы Кимы» с иллюстрациями, воссоздающими драму полицейского Райала. А тем, кто собирается отправиться в путешествие по кенийским железным дорогам, многозначительно желает счастливого пути.
Туристы выезжают из Найроби в Момбасу поездом, идущим через Киму. С собой им для остроты ощущений стоит прихватить и книгу «Людоеды из Цаво», вечный бестселлер в Кении аж с 1907 года. Это история, поведанная человеком, который свалил двух львов-людоедов, терроризировавших несколько лет район Цаво. Когда с них сняли шкуры, они были изрешечены пулями и уже не стоили и гроша. Прочтя книгу и наслушавшись рассказов Шеффилда, любой обязательно проверит щеколду на двери своего купе, когда поезд трогается по направлению к Индийскому океану.
19 часов. Прибытие в Момбасу следующим утром в 8.30. (Расстояние то же, что и между Парижем и Лионом. Но путь на десять часов дольше, чем на французском суперэкспрессе.
Однако не стоит сожалеть о малой скорости здешнего маленького поезда. Его медлительность как раз и позволяет вдоволь насмотреться на праправнуков описанных в книгах людоедов. Дело в том, что железная дорога пересекает два национальных парка — один сразу за окраиной Найроби, другой — в краю народа камба — национальный парк Цаво. Туристам туда попасть непросто, зато никто не может помешать им наблюдать за здешней природой из окна вагона. Цаво — вотчина кенийского президента. Говорят, там охотятся на слонов с вертолетов... Поблизости, подпирая своими границами склоны Килиманджаро, расположен и третий парк — Масаи-Амбосели. В общем, вся территория между кенийскими нагорьями, где находится Найроби, и Индийским океаном буквально кишит животными, названий которых хватит на все буквы алфавита. И всех их тоже можно увидеть из окна вагона.
«Высовываться из окон опасно!» — предупреждает объявление. Еще более опасно, когда животные пересекают пути в неположенном месте. Именно это проделало недавно неподалеку от станции Вой стадо слонов. Один из этих беспечных гигантов не заметил приближающегося поезда, за которым и осталось последнее слово. Поезд после столкновения остановился. В таких случаях он обычно сходит с рельсов, но на этот раз обошлось. Слон же был убит на месте. Локомотив, правда, пришлось поставить на ремонт в депо неподалеку от Найроби.
Это депо тоже открыто для туристов. К сожалению, служба безопасности не позволяет даже мельком взглянуть на президентские вагоны. Эти два вагона, выкрашенные в малиновый и цвет слоновой кости, имеют удивительную историю. Это поистине «королевские» вагоны: до того как стать президентскими, они принадлежали королеве.
Елизавета II, еще не будучи тогда королевой Великобритании, пользовалась ими во время своего первого посещения Кении, когда ее отец, Георг VI, из-за своей болезни послал ее туда с официальным визитом вместо себя. 6 февраля 1952 года принцесса прибыла в этих вагонах на станцию Гилгил, чтобы провести, как все туристы, ночь в знаменитой гостинице «Тритопс», представляющей собой смотровую площадку на гигантском дереве у водопоя диких животных в лесу. Именно эту ночь Георг VI выбрал для того, чтобы умереть. Таким образом, Елизавета II стала королевой, пребывая... на дереве.
Поезд Найроби — Момбаса хоть и не королевский, но все же его можно назвать княжеским. Проехаться на нем — одно из наслаждений для туристов в Кении. В течение ночи вы окунетесь в атмосферу начала века. Старые вагоны воссоздают дух длительных переездов в пульманах компании Кука. Перегородки из красного дерева, сжатые медно-латунными дверьми, маленькие абажуры из опалового стекла, старые умывальники из посеребренного металла, краны 1900 года. В каждом купе большие вентиляторы, прикрепленные к потолку. Колокольчики, которыми можно в любой момент вызвать обслуживающий персонал. И деталь, достойная дворца: за ночь вам здесь вычистят обувь. Утром проводник согласно английской традиции приносит вам первую чашку чая, а потом вкатывает столик с завтраком. Причем большая часть столовых приборов, несмотря ни на какие кражи, остается тоже прежней — из чистого серебра.
Изысканный вагон-ресторан на 24 места, весь декорированный красным деревом, наводнен официантами в белых перчатках с манерами истинных британцев. Они с усердием удовлетворяют малейшие пожелания клиентов, а быстро обслужив, деликатно просят уступить место следующим. Каждые полчаса молодой лакей с помощью африканского ударного музыкального инструмента — белафона извещает пассажиров о том, что наступил черед другой смены. В общем, даже королева Виктория почувствовала бы себя здесь как дома!
Это — в первом классе. Если же какой-нибудь дорожный «тертый калач» рискнет взять билет в третий, то окажется в компании детишек, едущих на каникулы. У каждой школы — своя униформа, которая и дополняет пеструю панораму этих «джунглей» третьего класса, придавая им вид английского парка. В центре состава — вагоны второго класса, они еще больше напоминают о том, что Кения добилась независимости. Здесь бок о бок, в довольно приемлемом уюте путешествуют небогатые белые, европейцы-стипендиаты среднего достатка и кенийцы тоже из средних слоев. Если же вам захочется поближе познакомиться с местными нравами, можно сесть на 17-часовой поезд, который, однако, еще более ленив, и приехать на следующее утро в то же самое время, когда поспеет и тот, шикарный.
Точность, любовь к ладно сделанной работе — это традиция кенийских железных дорог, которая приятно выделяет их среди других железнодорожных компаний Африки.
Дело в том, что история поезда соединилась здесь с историей страны. Можно сказать, что Кению создал поезд. Не прошло еще и века с того времени, когда этот край мало кого интересовал. «Жемчужина Восточной Африки», «Африканская Швейцария» — все эти эпитеты относились к Уганде. Англичане хотели проложить для нее выход к морю. Поэтому они сделали попытку построить ценой огромных трудностей железную дорогу от Момбасы к озеру Виктория. На этом пути надо было найти какую-нибудь базу, чтобы соорудить там склады и расположить технику. Сержант Эллис выбрал для этого отроги горного хребта, окружавшие деревушку Найробе на высоте 1750 метров над уровнем моря. Этим было положено начало созданию города Найроби — сегодня весьма импозантной и «западной» столицы Кении.
Прогрессу тем не менее не удалось подорвать один из последних чисто британских бастионов на «Кениан рэйлуэйз». Дорога между Найроби и Момбасой — одноколейная, поэтому инженеры Ее Королевского Величества придумали уникальную систему безопасности движения. Она обязывает на каждой станции ее начальника передавать машинисту в специальном сачке своеобразный «ключ» от следующей станции и забирать у него такой же от своей. Перегон открыт, если вы введете «ключ» в аппарат, включающий красный свет и закрывающий путь для встречного поезда. Так как для каждого перегона существует только один «ключ», поочередно перевозимый встречными составами, несчастные случаи любого рода исключены. Если, конечно, не считать столкновений со слонами. Эта система, ничем не обязанная электронике, в ходу еще со времен королевы Виктории.
Как-то один из пассажиров осмелился предложить начальнику станции Найроби упростить систему. Но тот обиженно ответил: «Но мы ведь десять лет назад изменили форму «ключа». Сегодня «ключ» прямоугольный».
Этот начальник станции до сих пор как зеницу ока хранит в кабинете телеграмму инспектора железнодорожного движения: «С тех пор как железнодорожника в Малампаке съел лев, со стороны служащих заметна общая апатия, когда им нужно проверить семафоры...»
Вернемся к нашим фазанам
О зерный край (Лэйк дистрикт). Шесть утра. Кромешные потемки. Ночь была лунная; луна полная, круглая, в ореоле, на совершенно безоблачном небе. Венера много ниже Луны...
Вечером мы наблюдали, как луна восходила против солнца; солнце садилось за гору. Внизу простирался Озерный край... Мы поднялись по овечьему выпасу на вершинное плоскогорье, нам открылась уходящая на все стороны плавность возвышенностей и долин (уэлли). По склонам и по вершинам ползали овцы, сами по себе белошерстные, серенькие, но мазнутые одна синей, другая розовой краской, чтобы знали чьи. Из-под ног выпорхнула куропатка.
По-английски холмы — хиллз, но в Озерном крае, Джин сказала, не хиллз, а феллз, что значит повыше, посерьезнее, поближе к горам.
Наша изба (Ян снял ее по рекламному туристическому проспекту)... О, наша изба! Такой у нее знакомый запах, как в моей избе в деревне Нюрговичи на Вепсовской возвышенности; там тоже феллз, тоже Озерный край. Запах старого дерева, сгоревших в очаге дров...
В этой избе камин помещается в том самом месте, где некогда теплился очаг, согревал, давал пищу. Копоть на камнях — из XVI века, когда сложили из камня эту избу, этот очаг. Оттуда же и дубовые просмоленные балки. Возможно, второй этаж достроили в наше время; на втором этаже четыре спальни; внизу большая горница с камином, с кухонной выгородкой за прилавком, электрической плитой, холодильником, горячей водой (из кухни есть вход в ванную), с телевизором, эйркондишеном, еще чем-то таким, чему и названия нет в нашем обиходе. У камина стоит некое чудо-невидаль — хромированное (может быть, серебряное?) вешало для совочков, щипцов, кочережек: управляться с камином.
Камин топят (на меня возложена обязанность затоплять) дровами какой-то лиственной породы; дрова сыроваты (назавтра у входа в избу появится куль с углем). Впрочем, Шер-маны привезли с собой пачку брикетов долгогорящего вещества, по запаху пробензиненного парафина. Отщипнешь от брикета кусочек, кинешь в топку, поднесешь спичку — долго-долго горит жадным пламенем.
Вечером после ужина долго сидели у камина; зашел разговор о духах: не может быть, чтобы в таком древнем жилище не обитали духи. Разговор полушутливый, но, как всегда, англичане потребовали исчерпывающего объяснения. Джин сказала, что ни в какую загробную жизнь, в духов не верит, принимает за действительное только данную, ею переживаемую минуту — то, что ощущает и сознает. В чем не заподозришь Джин, так это в солипсизме; она исповедует рациональный прагматический материализм...
Но я ей все-таки возразил, в том смысле, что вместе с нами продолжают быть миры нам близких умерших людей. Не загробная жизнь; люди уходят, но их духовная энергия остается. Мертвые разговаривают с нами, мы готовы им отвечать; общение душ не имеет предела; нам являются духи...
Джин без обиняков спросила, верю ли я в Бога. Я отвечал, что в Бога как надмировое существо не верю, но... Не допускающая ни в чем двойственности, Джин не дала мне договорить, заявила о своем абсолютном атеизме, неверии во что бы то ни было ирреальное. Требовательно глядя мне в глаза, Джин сказала: «Я не думала, что советский человек (тогда еще был Советский Союз) может верить в Бога». Ее английский ум требовал однозначности. Я сказал, что, судя по всему, без божеского как соединяющего, возвышающего людей над нерешимостью их проблем человечеству не обойтись в обозримое время. В Советском Союзе низвергли религию, насаждали марксизм-ленинизм как веру, но прошло семьдесят лет, и опять нужна духовная подпорка — в церкви.
Джин сказала, что в Англии церкви пустеют: люди разочаровываются в религии; католицизм приобретает черты диктатуры.
Джин сказала, что человеку не стоит полагаться на марксизм-ленинизм или на церковь, а надо искать опору в самом себе.
Джин сказала, что не может себя посвятить служению чему-либо вне того круга жизни, какой ей отведен. Она служит только себе и своим близким.
Профессия Джин Шерман — самая распространенная среди женщин Великобритании: домохозяйка, правительница дома. Ян Шерман — юрисконсульт одной из промышленных фирм в Бирмингеме (Доридж — пригород Бирмингема). Мы познакомились с ними в Михайловском саду в Ленинграде. Они прогуливались под водительством моего знакомого гида Интуриста. Мы пригласили их на чашку чая, потом переписывались два года. Наконец получили приглашение приехать в Доридж. И подружились...
Горел огонь в камине. Было сколько угодно виски. На дворе была лунная ночь, вокруг простирался Озерный край, где-то между Шотландией, Уэллсом и Йоркширом, к северу от Ливерпуля.
Днем, когда мы приехали в эту долину, на берег ручья, свернув с асфальта на каменистую дорожку, Ян определил по карте место, остановился у белого каменного дома. Вокруг не было ни души. Дом оказался незапертым. Мы вошли в него, подивились роскошеству убранства. Это мы подивились, моя семья. Ян тотчас обнаружил несоответствие дома контракту, заключенному им с фирмой, сдающей дома в Озерном крае: дом оказался без камина. Кондишен, электроплита, электрический камин, сервант с фарфором, спальни наверху — все было, а камина — чтобы сидеть у живого огня — не было. Это никуда не годилось. Мы отправились на поиски хозяина; он явился нам навстречу, приехал на японском «лендровере». Указал нам искомый дом — с камином. Хозяин — фермер-овцепас, и у него четыре дома на сдачу дачникам.
На вид хозяин был обыкновенный сельский мужик, похожий на Ивана Текляшова из моей деревни Нюрговичи: в резиновых замызганных сапогах, в камуфляжной блузе, какие носят в десантных войсках. При входе в дом мужик снял сапоги, что делает и Иван, затопил камин. В отличие от Ивана, прокурившего все зубы сигаретами «Стрела», мужик Озерного края имел великолепные зубы, как у президента Буша, и разговаривал по-английски. Правда, он говорил на диалекте, которого не поняли и наши англичане. Ему налили полстакана виски, он выпил одним глотком, как пьет водку Иван Текляшов, утерся рукавом, еще раз показал нам президентские зубы и куда-то уехал на «лендровере».
Больше встретиться с хозяином не привелось; нас предоставили самим себе — во всем Озерном крае, в это время года не заселенном приезжими.
Вечером Джин сказала:
— Завтра будем жить в свое удовольствие. Утром наварим вволю пориджа, будем весь день плевать в потолок.
Так и вышло (все выходит так, как задумано у Джин). Вечером мы сидели у камина, я рассказывал какие-нибудь истории из русской жизни, Катя переводила; другие тоже живо участвовали в беседе: хихикали, уточняли детали, напоминали: расскажи вот про это!..
Вечер незаметно перешел в ночь. Луну затянуло облаками, однако на дворе вдруг странно развиднелось (дверь наружу в избе стеклянная). В полночь посреди долины на берегу ручья в Озерном крае можно было читать книгу эссе Вордсворта, купленную мною в Грасмере, где Вордсворт прожил лучшие годы и похоронен. Джин сказала, что вот здесь за холмом — она держала на коленях карту — живет ее подруга Клер — сногсшибательная рыжая женщина, которую ей бы очень хотелось повидать. Карту Озерного края Джин купила вчера в городе Кендале, куда мы заехали по дороге от озера Виндермер в нашу овечью избушку.
Мы-таки перевалим через холм, но Клер не застанем дома, повидаемся с ее мужем Тэдди Блэком и взрослым сыном Кристофером; Блэки, старший и младший, — фермеры-овцепасы. Но о них чуть ниже.
Сейчас на дворе раннее утро. Я один не сплю во всем Озерном крае; воздух здесь хороший... Как-то, помню, в селе Никольском на Вологодчине ко мне подошел мужик, почему-то заверил меня: «Воздух у нас хороший. Выпьешь, покуришь, а тоски нет». И здесь тоже: вчера выпил, покурил, а тоски нет.
В овечьем Озерном крае посреди холмов и долин, примыкающих к небу, можно ощутить себя гражданином Вселенной (никто не спрашивает паспорта), приобщиться к нулевому циклу мироздания: се земля, се вода, се небеса. А се огонь, в укромной полости камина...
Сидеть у огня, видеть в стеклянную дверь то, что было вначале...
Вчера мела пурга, несла в себе острые иголочки, секла глаза. Но это было недолго, стоило перевалить горбину холмов, и опять стало тихо.
Сегодня 14 декабря. Один из самых коротких дней. Он еще и не занялся, потемки на дворе. Я пишу в моей первой английской тетради, то есть купленной в Англии (до того писал в советской), в Грасмере, да...
Затеплен огонь в камине... Вернусь домой, меня спросят: «Что ты увидел в старой доброй Англии?» Я отвечу: «Я смотрел на огонь в камельке».
Вчера ехали по узенькой тропе... Тропа для машин выстелена мелкими камешками, чем-то сцементированными. Заехали к Хэйдл Эндрис... Будете в Озерном крае, загляните к ней на хуторок. Хэйдл напоит вас кофе или чаем, покажет (если пожелаете, то продаст) великолепные вещи из местной шерсти, ею собственноручно связанные. У Хэйдл есть большой серый кот, охотно дающий себя погладить, есть куры. Хэйдл походя поглаживает по головкам свою животину.
Ее хуторок чуть в стороне от дороги вдоль ручья. Ян хорошо знает по-вертку...
Когда мы шли в деревню Кентмер в гости к фермерам Блэкам, Клер и Тэдди... Нет, это было уже на обратном пути. Джин сказала, что осенью в этих местах охотятся на лис, с гончими; когда лис убивают, приносят домой, то устраивают празднество: все напиваются, лица у всех краснеют — от вина и ветра,— все танцуют старинные танцы, поют народные песни о том, как пасут овец, охотятся на лис.
В доме у Тэдди Блэка повешены на стене лисья голова и хвост. На табличке обозначено, кто убил лису, когда.
Тэдди Блэк — фермер, живет в деревне Кентмер. Я спросил у него, почему в деревне, а не наособицу, как другие фермеры, например, хозяин сданной нам избы, что значит деревня в Англии, в Озерном крае? Тэдди сказал, что в деревне шесть фермеров, одна на всех церковь, а больше ничего такого общего нет.
Сам Тэдди маленький, щуплый, в обыкновенном пиджаке, какие носят старые мужики у нас в селах. У него только необыкновенно большой нос — руль; это нечто британское, у наших таких рулей не бывает (небось бывают, но я не видал). Тэдди сказал, что у него примерно семьсот овец. Или семьсот пятьдесят. Пятьдесят голов туда-сюда, могут пропасть, а потом найтись. Стригут овец пять раз в году. Самое трудное время для овцевода — это апрель, когда овцы ягнятся, тут уж гляди в оба. На это время нанимают работников, а так управляются вдвоем с сыном. Состриженную шерсть можно сдать сразу или хранить на ферме, но не долее ноября. В объяснения, почему так, а не эдак, Тэдди Блэк не пускался, высказывал сами собой разумеющиеся вещи. Впрочем, он отвечал на мои вопросы, по ним составлял понятие обо мне, насколько я секу в овцеводстве. Я спросил, что знает Тэдди о России, Москве, Ленинграде, он отвечал, что слышать слышал, по телевидению показывают, но толком ничего сказать не может. Из разговора выяснилось, что в хозяйстве Тэдди Блэка есть корова, но не молочная, а для говядины (фор биф). Однако чай подавался с молоком, как всюду в Англии. Магазина в Кентмере нет (как и в моей деревне Нюрговичи), ближайшая лавка в семи милях отсюда.
Тэдди Блэк сказал, что у него на ферме две легковушки, пикап, два трактора и еще кое-что по мелочи. Понятно, что семь миль по асфальту для него не задача. (Я плаваю в магазин в деревню Корбеничи по озеру на надувной польской байдарке «Рекин»: десять км.)
Устройство дома Блэков, собственно, такое, как и всех английских домов в провинции: на первом этаже столовая-гостиная, кухня; на втором спальни, у Блэков их две; ванная, совмещенная с клозетом (в моей деревне я хожу на вольную волюшку, никто меня не видит); эйркондишен... Только порядка поменьше, чем в городском (хотя бы в городке Доридже) доме, нет той чинности, стерильной чистоты. На кухне в доме фермера валяются резиновые сапоги, в том самом, что приносят наши мужики на своих резиновых сапогах из стайки, тем же и пахнет. Зато в доме фермера множество старинных фамильных предметов: часы с гирями, с кукушкой, утюг чугунный с полостью для углей, кофемолка (или, вернее, зернодробилка ) с деревянной ручкой. В сенях закудахтала курица, очевидно, снесла яйцо.
Когда мы покидали наш приют в долине между двумя грядами холмов — каменную избушку со стеклянной дверью и эйркондишеном, Джин сказала, что надо все привести в тот вид, какой был при нашем поселении. Раздумывали, как поступить с горячей золой, выгребенной мною из-под камина. Я предложил высыпать ее на грунт: зола суть удобрения, не повредит грунту. Но на это не пошли: такого до нас не было. Остудили золу (сама остыла): на дворе стужа, на вершинах холмов лег снег; высыпали холодную золу в мусорный бак.
Приводя избу в первоначальный вид, мы еще раз окинули взором великое множество предметов обихода, украшений, всевозможных вещей и вещиц, назначенных к одному — благорасположению постояльцев. Сервизы столовые и чайные, с росписью в китайском духе, духовка для подогревания тарелок, электрические камины в каждом углу, ковры, пледы...
Хозяин не посчитал нужным присутствовать при нашем убытии. На обратном пути мы заглянули к нему на ферму, но его не оказалось дома. С утра овцы нашего хозяина прошли большой отарой куда-то к своим баранам.
Ян запер дверь нашей избушки, ключ оставил в двери в том положении, как он был до нас. Так мы и уехали, вздыхая, стеная от прихлынувших чувств: прелестное местечко! Пока! Бери найс плэйс! Гуд бай!
Тут мне приходит на память одно сравнение из нашей российской жизни: приехал в мою деревню Нюрговичи, нашел в двери моей избы выломанный запор, в избе недосчитался предметов, хотя ничего не стоящих, но жизненно важных: пилы, удочки, швабры. О! Я так любил мою швабру, привез ее из Ленинграда, бывало, подметал в избе и радовался...
Моя деревня Нюрговичи тоже прелестное местечко, но, глядя на оставленный незапертым дом в Озерном крае, со множеством дорогих вещей, я думаю о нашем мужике, унесшем пилу, удочку и швабру из моей избы в Нюрговичах... И мне жалко до слез и его, и меня самого, и всех нас бедных, разучившихся жить по совести. Англичане живут лучше нас не потому, что вкушают вкусную пищу из китайских сервизов, а потому, что собственность для них свята, как природа, история, камни, доброе имя старой прекрасной Англии. Сколько мы их попрекали за это самое собственничество, сколько свое родимое попирали, взрывали, экспроприировали, перераспределяли, разворовывали. Вот, до швабры дошло... В каком месте совесть потеряли? Как ее найти, вернуть?
За одним из поворотов, за каменной оградой... Кстати, об оградах. Камни сложены с превеликим тщанием, очевидно, их складывали в XVI веке и ранее и по сей день складывают; кладка нигде не порушена; в оградах, пересекающих дороги, толково навешены ворота с запорами, у каждых ворот свой особенный запор.
О каменных кладках мы тоже поговорили с Тэдди Блэком. Тэдди сказал, что камни складывали для того, чтобы... освободить пастбища от камней. Ну, конечно, не только для этого, но и для другого: мы видели овец, спасающихся от ветра под защитой каменной кладки; вместе с овцами у оград жались черные лохматые яки. В простом объяснении Тэдди Блэка: пастух собирает камни с пастбища, чтобы вольнее пастись было стаду — находится вполне реальное соответствие в тексте Библии: время собирать камни. Очищали пастбища, заодно обозначали границы выгонов, создавали закутки от ветра — материальная нужда скотопасов обретала бытийный духовный смысл: время собирать камни.
Каменные стенки на холмах в Озерном крае настолько искусно выложены, исполнены заповедного смысла, что одухотворяют холмы и долины с прозеленью травы, ржавчиной жухлых папоротников, белыми снежниками, купами рыжих лиственниц, серыми валунами овец... Ограды на холмах Озерного края видишь не в их утилитарном назначении, а будто извечную оправу, что-то значащий орнамент; если взлететь высоко, как парят здешние коршуны, может быть, сверху откроются замысел кладок, целостность их рисунка. Знаки крестьянских трудов всегда исполнены высшего смысла, гармонии, будь то хлебная нива, стога, каменные изгороди на холмах...