Здесь, на Крите, связь времен действительно существовала. «Дерево», выросшее в эпоху, которую Эванс в честь царя Миноса назвал «минойской», рухнуло, но его корни остались живыми.
Это была эпоха, когда на Крите строили дворцы. Самый большой — царский — стоял в Кноссе и занимал площадь 22 тысячи квадратных метров. В Фэстосе, Малии и Закросе, на востоке острова, дворцы были поскромнее. Все они имели сходную планировку: центральный и западный дворы, лестницы, пропилеи, специальные свето-водные «колодцы». Знатные особы жили на верхних этажах, в лучших и наиболее светлых апартаментах, на первых этажах располагались магазины и мастерские. В нижней части дворцов имелись склепы, предназначенные для подземных богов, вызывающих землетрясения.
Не полагаясь только на богов-защитников, минойские архитекторы усиливали сейсмостойкость дворцов, комбинируя в строительстве дерево и камень. Колонны дворцов делали из стволов кипарисов, устанавливая их толстой частью вверх. В верхних этажах использовали легкие деревянные конструкции, которые при малейшем сотрясении почвы падали, открывая жителям спасительный путь наружу. Четыре тысячи лет назад, в первых, самых ранних дворцах Крита уже были канализация и водопровод. В Кносс вода подавалась по глиняным трубам из горного источника, расположенного в десяти километрах от дворца.
Все это похоже на миф, но существовало на самом деле, спрятанное под двухметровым слоем земли и в недрах генетической памяти критского народа.
— Я помню, как моя мать, еще молодая, прятала на груди небольшой камешек. На нем были непонятные знаки, — рассказывал Николаос. — Такие камни называли «молочными», и считалось, что они приносят женщине здоровье... Англичанин, который раскопал Кносс, собирал их для своей коллекции...
В музее Ираклиона я видел глиняный диск со спиралевидными письменами. Это знаменитое минойское письмо «А», неразгаданное до сих пор. Впрочем, уцелевших фрагментов фресок, рисунков на вазах и саркофагах вполне достаточно, чтобы составить представление о минойском обществе.
Минойский дом был светел и радостен. Не потому ли, что особую роль в нем играла женщина? Нет, матриархата на Крите не было. Народом правил царь, однако поклонялся этот царь — женщине. Богине плодородия. В одном из святилищ Кносса Эванс обнаружил фаянсовую статуэтку: богато одетая женщина с обнаженной грудью держала в руках двух змей. Это и была критская богиня плодородия.
Обыкновенные минойские женщины не держали в руках змей, но внешне напоминали богинь. Они умели быть красивыми: пудрили лицо, выщипывали брови, красили губы помадой, а ресницы — черной тушью. Они носили платья с открытым корсажем, оставляя грудь обнаженной или прикрывая ее легкой полупрозрачной тканью. Длинные локоны свободно падали на плечи, крохотные завитки украшали лоб. Тонкая, перехваченная широким поясом талия, пышная, до пят, юбка. «Да это же настоящая парижанка!» — воскликнул один из рабочих Эванса, откопав фреску с изображением минойской женщины.
— Какие тогда жили красивые люди! Мы не похожи на них, — вздыхал Николаос. Впрочем, критянин лукавил. То, что обнаружили археологи, больше всего напоминало именно нашу жизнь.
Семнадцатый век до Рождества Христова. На Крите мылись в ваннах, пили прекрасные вина из кубков тончайшей работы, выращивали цветы — лилии, ирисы, гиацинты, нарциссы — чтобы держать их в декоративных вазах. Женщины, наравне с мужчинами, участвовали в жизни общества: в праздниках и похоронах, в охотах и спортивных играх — даже таких опасных, как акробатические игры с быками...
Мой собеседник уже мирно подремывал, а я пытался понять, почему минойская цивилизация не смогла найти продолжения. Что поставило предел ее развитию? Природный катаклизм? Но ни одно землетрясение на Крите не было настолько разрушительным, чтобы прервать ход жизни. Даже катастрофическое извержение Тиры, происшедшее около 1500 года до Рождества Христова, не похоронило дворцы Крита. Разрушенный, засыпанный 30-сантиметровым слоем пепла, Кносс был вновь отстроен после извержения и только через сто лет по непонятным причинам пришел в запустение.
Тогда, может быть, вторжение варваров? Столкновение с агрессивным и жизнестойким этносом? Но раскопки доказывают, что дорийские и ахейские племена не воевали с потомками царя Миноса.
Исчезновение цивилизаций — всегда загадка, и мне не по силам было ее разгадать. «Зерно несет в себе зародыш собственной гибели, — философствовал я. — Царь Минос, построивший на острове царство справедливости и достатка, создал и Минотавра. Гибель минойской культуры была предопределена богами...»
Я вышел за пределы старого Ретимнона уже поздно вечером. Набережная, освещенная фонарями и витринами магазинов, вела меня к отелю, но доносившийся из темноты шум прибоя был столь таинственен, а ветерок столь приятен, что я не заметил, как прошел мимо своих дверей. Уже в конце набережной — там, где цепочка отелей и фонарей обрывалась, — я увидел небольшую толпу: человек десять сгрудилось возле парапета. Заинтригованный, я подошел к ним: прямо за парапетом громоздились валуны, затем шла узкая полоска песка, далее темнело море. И вот там, на линии прибоя, среди едва выступавших над водой камней, я увидел то, что привлекло внимание гуляющих: в волнах колыхалось нечто массивное, белое и бесформенное. Дельфин? Кит, выбросившийся на берег? Неизвестное морское млекопитающее? В слабом свете невозможно было понять — я перелез через парапет, через валуны, спрыгнул на песок. В ноздри ударил запах тления. Неведомое существо было мертво. Я всмотрелся: бычья морда, массивные рога... «О Господи — Минотавр!» — невольно пронеслось в голове. Но в следующее мгновение я разглядел копыта. Это была всего лишь туша мертвого быка. Не скрою, в ту секунду я испытал облегчение. «Наверное, сорвался со скалы или упал с палубы грузового судна», — решил я и, отдышавшись, вернулся на набережную.
На следующее утро берег в этом месте был девственно чист. Санитарные команды городка, очевидно, работали ночью. Голубой флаг — символ экологически чистого побережья продолжал спокойно развеваться напротив отелей. Все было как прежде.
Однако во мне что-то изменилось. Беспокойство, которое, подобно занозе, сидело внутри после Кносса, после того прервавшегося разговора с французом, исчезло. «Минотавр мертв» — я хотел сообщить об этом критянам. Минотавр мертв! Все страшное и темное — навсегда в прошлом, нет больше причин для тревоги и грусти. Но вряд ли кто-нибудь, кроме Патрика Фора, понял бы меня в этот день. Всплывая из глубин прошлого, я избавлялся от власти Мифа, чтобы сделать для себя открытие: незримый мостик над тысячелетиями существовал! И минойцы передали по нему самое ценное, что было в их сердцах: свободолюбие, жизнерадостность и гостеприимство.
Цитадель
Днем здесь светло и празднично. Много туристов. Но с заходом солнца что-то неуловимо меняется. Под тяжелыми сводами ворот, вдоль высоких стен бродят странные тени. Старый город спит. Просыпается Цитадель.
Ее не было ни в 1309-м, когда рыцарский орден Св. Иоанна сделал Родос — главный город на острове Родос столицей своего государства, ни спустя полтора столетия, когда уже пал Константинополь. Лишь в 1480-м Пьер Д`Обюссон — Великий Магистр, 15-й по счету, — приступил к строительству новых укреплений. Могучие стены, двойные рвы, башни, тайные ходы — через сорок лет Цитадель была завершена, но ее неприступный вид не испугал турок. Двести тысяч солдат высадилось у стен Цитадели. Полгода осады — и рыцари капитулировали, обменяв Цитадель на собственную свободу. Победитель — Сулейман Великолепный — вошел в Старый город через ворота Святого Атанаса и, следуя традиции, приказал замуровать их... Уцелевшие рыцари уплыли на Крит, а жители Цитадели были изгнаны за ее пределы.
В следующие четыре столетия Цитадель редко тревожили. В середине прошлого века здесь взорвались пороховые склады, забытые с рыцарских времен. От взрыва развалился замок Великих Магистров, но в 1936-м новый хозяин Родоса Муссолини пожелал сделать здесь островную резиденцию, и в рекордные сроки замок был восстановлен. Направо от входа была тогда выбита надпись: «18-й год фашистской эры». Но «эра» скоро закончилась, и в Старый город вернулись греки. На этот раз навсегда. Теперь по узеньким улочкам Цитадели бродят туристы, восхищаясь ее красотой. А тени прошлого исчезли, или, может быть, укрылись в неизвестных еще подвалах и склепах — на самом дне каменного сердца Цитадели.
У входа в бухту стоял когда-то Колосс Родосский — одно из семи чудес света. Но две тысячи лет назад Колосс рухнул, и сегодняшние туристы видят другое чудо — Цитадель.
Белая пыль Акрополя
На скалу Ареопага легко вскарабкаться труднее с нее спуститься: крутые каменные ступени отполированы почти до блеска. Это сделали миллионы подошв… С самого верха скалы, где когда-то судьи-ареопагиты решали судьбы обвиняемых, отлично виден Акрополь и бесконечная река туристов, упрямо текущая вверх, к Парфенону. Этот подъем никогда не был легок, но сегодня он ведет не к святилищу, а к пепелищу.
Ветер носит между колонн белую пыль, как белый пепел. От ослепительной белизны островов наворачивается слеза: в межреберном пространстве Парфенона дрожит видение исчезнувшей статуи. Афина-Дева. Афина Парфенос... Лицо и руки — слоновая кость, одежда, украшения — чеканное золото. У ног богини — рельефы, и на одном — сам Фидий — гениальный скульптор, создатель Акрополя. Зачем ему понадобилось изображать самого себя?
Суд современников безжалостен. Обвиненный в святотатстве, а заодно и в воровстве драгоценных материалов, Фидий окончил свои дни в тюрьме — Акрополь пережил его на две тысячи лет... В 1687 году одно-единственное ядро, пущенное из венецианской пушки и попавшее в турецкий пороховой склад, решило судьбу шедевра: Парфенон был взорван. Упавшие вниз метопы, рельефы и фризы со временем перекочевали в иные пределы. Нынешний Парфенон гол и внушителен. Впрочем, со скалы Ареопага его не видно, и иногда кажется, что он и не существует вовсе.
Бузуки
Директор гостиницы, господин Димитриос, мой старый знакомый по прошлым поездкам в Грецию, на этот раз встретил меня словами: — Сегодня вечером приглашаю вас на праздник Бузуки. Поверьте, вы никогда не узнаете по-настоящему Грецию и греков, если не увидите Бузуки... — с жаром убеждал он.
Меня не надо было уговаривать, ибо я уже наслышался об этом национальном празднике и даже расспрашивал о нем. Я узнал, что само слово «бузуки» означает струнный щипковый музыкальный инструмент типа лютни, размером чуть побольше скрипки. Он был известен очень давно, много веков назад, в частности, в Аравии. Затем, когда Аравийский полуостров вошел в состав Османской империи, бузуки появился в Ираке, Сирии, Ливане и в самой Турции. Вероятно, когда Греция была частью Османской империи, на нем стали играть и здесь. Затем, примерно с середины девятнадцатого века, бузуки наряду с мандолиной и скрипкой стал самым популярным народным инструментом. И, естественно, сам праздник, где всегда звучит музыка бузуки, был назван в честь этого инструмента.
Праздник Бузуки начинается обычно около полуночи и продолжается до трех-четырех часов утра, а иногда и позже. Особенностью праздника является то, что на нем исполняются только греческие песни и танцы. Представление идет до тех пор, пока в зале остаются зрители. Это, конечно, не доставляет большого удовольствия жителям близлежащих домов. Мне говорили, что они пишут жалобы городским властям, и время от времени в прессе возникают дискуссии по поводу Бузуки. Недавно даже греческий парламент посвятил одно из своих заседаний вопросу, связанному с этим праздником...
Примерно в полдвенадцатого ночи мы выезжаем из гостиницы. Представление будет проходить в небольшом городке Артаки — пригороде Халкиды. Димитриос заверяет меня, что настоящий, исконно греческий Бузуки можно увидеть только в таких, неблизких к столице местах.
Дорога идет в гору. От нашей гостиницы, расположенной в небольшом городке Аги-Минас, примерно в семидесяти километрах к северу от Афин, до Халкиды около получаса езды. Мимо нас мелькают ярко освещенные окна частных вил, утопающих в зелени оливковых деревьев. Мы въезжаем в небольшой поселок Кара-Баба. Его турецкое название напоминает о почти четырехсотлетнем османском иге на территории Греции. Поселок раскинулся на вершине холма, откуда открывается великолепная панорама Халкиды и особенно ее набережной, залитой огнями открытых кафе и рыбных ресторанчиков. Халкида расположена на острове Эвбея, втором по величине после Крита греческом острове. Эвбея отделен от материка узким Эвбейским проливом.
Мы спускаемся к проливу и въезжаем на мост, соединяющий остров с материком. Конструкция моста довольно оригинальна. Он разводной, но, в отличие, к примеру, от разводных мостов Санкт-Петербурга, две его части разводятся в разные стороны, параллельно воде. Даже сейчас, ночью, видно сильное течение под мостом. Мне рассказывали, что течение здесь периодически меняет направление и что причина этого природного феномена до сих пор до конца не разгадана.
За мостом, собственно, и начинается Халкида. Это довольно крупный, по греческим масштабам, город. В нем проживают около сорока тысяч жителей; в многочисленных кафе, тавернах, ресторанах и сувенирных магазинах можно услышать французскую, немецкую, итальянскую и конечно, русскую речь. Многие наши соотечественники едут сюда, чтобы отдохнуть, а заодно и приобрести знаменитые греческие шубы. Но это уже другая тема.
На улице, ведущей к Артаки, — множество навесов и лотков, заполненных различными товарами. Здесь бурлит ярмарка... Пока наша машина, объезжая пробки, медленно продвигается вперед, Димитриос рассказывает мне, что впервые во многих странах мира узнали и услышали музыку бузуки благодаря известному французскому фильму «Грек Зорба», вышедшему на экраны мира в 1964 году. Музыку к этому фильму написал Теодоракис. Именно после этого, по его мнению, бузуки стал известен остальному миру, а греческий танец сиртаки стал популярным — но это совсем не народный танец, как считают многие, а искусственно созданный в те годы, на основе элементов народных танцев. А само название «сиртаки» подарили миру французы, произведя уменьшительное, на греческий манер название греческого народного танца сиртос. В современной музыкальной жизни Греции довольно значительную роль играют еще мелодии ребетико. Слово «ребетико» является производным от «ребетис», что означает изгой, отщепенец. Этой название восходит ко времени так называемой малоазиатской катастрофы, когда в результате поражения Греции в греко-турецкой войне, в 1923 году в Афины хлынул поток беженцев. Особенно тяжела была участь неимущих. Они перебивались случайными заработками, а по вечерам шли в дешевые кофейни — текке, где слушали музыку. Там и родились мелодии ребетико. Греки считают главным исполнителем ребетико под аккомпанемент бузуки Танассиса Афанассиу. Он создавал и исполнял свои песни в тридцатые и сороковые годы. Сейчас он живет на острове Эгина, давно уже не поет, но делает музыкальные инструменты — такие, как баклама, изготовляемый из скорлупы кокосового ореха. Это инструмент такого же класса, как и бузуки, но меньших размеров. И, конечно, Танассис Афанассиу делает самые лучшие в Греции бузуки.
Наконец мы на месте. Останавливаемся перед невысоким павильоном с ярко освещенным входом и горящей неоновой надписью по-гречески: «Добро пожаловать!»
Нас встречают и приветствуют два грека: «Калиспера!» — «Добрый вечер!» И приглашают пройти внутрь. Один из них проводит нас к столикам, стоящим на небольшом возвышении, как бы в амфитеатре, сбоку от сцены. «Это лучшие места», — говорит мне Димитриос. Я осматриваюсь. Уютная полутьма в зале, заполненном наполовину, яркая подсветка сцены. Все, как в хорошем ресторане с варьете. Официант приносит вино, фисташки и фрукты. Я взглянул на часы. Было начало первого. Зал постепенно наполнялся. Публика довольно разнообразная. Здесь и влюбленные парочки, и солидные, хорошо одетые люди, и семейные пары с детьми.
Тут надо бы сказать о некотором своеобразии образа жизни греков, особенно летом, когда на большей части территории страны стоит довольно сильная жара. Рабочий день в Греции, как правило, начинается в 8-9 часов утра. Официального перерыва на обед не существует. Подкрепляются прямо на рабочих местах бутербродами, принесенными с собой. Так что большинство работающих к 3-4 часами дня уже возвращаются домой. После домашнего обеда наступает так называемая «сиеста» — послеобеденный отдых, а вечером начинается жизнь вне дома. Они идут в таверны, открытые кафе или на представление Бузуки.
И вот мы сидим с ними и ждем начала праздника.
На ярко освещенной сцене появляется молодой симпатичный грек с длинными черными волосами. Он приветствует публику и представляет небольшой ансамбль, состоящий из скрипки, мандолины, бузуки, гитары, ударных и бакламы, а затем исполняет народную песню. Это — старинная песня, родившаяся в годы борьбы против турецкого ига, мужественная мелодия как бы зовет на борьбу за свободу...
В зале, в проходе между столиками возникают девушки, они несут в руках тарелочки из фольги, доверху наполненные головками гвоздик и роз. Зрители дружно их раскупают. По обычаю, понравившегося артиста надо награждать. И вот первые бутоны уже летят в длинноволосого певца. Он ловит их, подходит к столику, откуда были брошены цветы, кланяется и пригубляет предложенный стаканчик вина. Затем исполняются два народных танца. Один из них — «Пирихиос», его история восходит ко временам древней Эллады. Второй — «Сарикус», он родился в сельской местности и символизирует жатву. Исполнители одеты в национальные костюмы: мужчины — в белых рубашках с широкими рукавами и ярких, вышитых жилетках, на ногах — башмаки с большими черными помпонами на мысках; женщины — в белых блузках с широкими кружевными рукавами, белых юбках, отороченных вышивкой и украшенных красными передниками и желтыми тонкими поясками с кистями.
Внезапно сцена затемняется, звучит восточная мелодия, и в лучах прожектора появляются девушки. Они исполняют танец живота. Мелодия звучит с нарастающей быстротой, и в такт ей ускоряется танец. Награда девушкам — гром аплодисментов и дождь цветов.
Некоторые из танцовщиц подбегают к столикам, тоже берут протянутые им стаканчики с вином и, пригубив, возвращаются на сцену.
Представление достигает кульминации жгучую брюнетку-гречанку, только что исполнявшую мелодичные напевы, разгоряченные зрители берут за руки и приглашают танцевать на своем столике. Певица словно поднимается на высокий подиум, переступая через бутылки и тарелки, выдает несколько «па» под восторженные крики и град цветов... Вслед за ней вскакивают на столы девушки из зрительного зала. Особый восторг вызывает у зала девочка лет пяти. Она, легко взобравшись на стол, за которым сидели ее родители, исполнила свой танец и завершила его реверансом.
И снова звучат в зале неторопливые, как шелест прибрежных волн, греческие песни. Они — о преданной и верной любви, преодолевающей все преграды на пути к счастью...
И вот, наконец, на сцену выходит сам хозяин и устроитель Бузуки — полный, черноволосый мужчина. К нему летят цветы... Он проходит между столиками, с кем-то здоровается за руку, кого-то хлопает по плечу и выпивает предложенное ему вино. А в это время на сцену выбегает кто-то из зрителей и начинает танцевать сиртаки. Кто-то приглашает и нас танцевать. Мы поднимаемся из-за стола, и улыбающиеся в танце люди принимают нас в свой круг.
В четвертом часу ночи мы наконец покидаем праздник Бузуки. Проходя мимо гостеприимных хозяев, говорю им:
— Евхаристо! Спасибо!
— Параколо. Пожалуйста, — тепло отзываются они.
Крокодилы, ученые мужи и аборигены
Я не зоолог и не антрополог, а физик, и приехал в эти места по приглашению Дарвинского университета из американского городка Пало-Альто читать лекции по геофизике, а заодно и квантовой механике на время отсутствия одного из университетских профессоров.
Дарвин — крупный центр, по местным масштабам, с населением около 75 тысяч человек, и столица Северной территории. По площади Северная территория (практически это штат, хотя официально таковым пока еще не признан) превышает территории Франции и Испании, вместе взятые, при том что население его немногим больше 150 тысяч человек. Столица штата вполне современный город, но неподалеку от магазинов, торгующих теми же французскими духами, местные парки кишат дикими валлаби — карликовыми кенгуру. А пруды парков, примыкающих к океанскому побережью, огорожены специальными сетками — от не в меру любопытных и прожорливых «солти». Австралийский «солти» — довольно опасный крокодил; иногда он достигает в длину шести метров и чувствует себя хозяином как в пресных водоемах, так и в море. И тут и там он пожирает все подряд: рыб, более мелких крокодилов, собак и неосторожных двуногих.
Я оказался в Дарвине во время осеннего семестра, а, точнее, поскольку здесь все шиворот-навыворот, в конце апреля прошлого года. Тут как раз подоспело празднование Первого мая, ознаменованное коротким перерывом в лекциях. Может показаться странным, что в далекой Австралии чтут этот праздник. Но не надо удивляться: несоединившиеся пролетарии всех стран отмечают его с почтением, а мелкие предприниматели получают приличную прибыль от оживленной торговли сосисками, пивом и еще кое-чем покрепче.
Перерыв в лекциях вместе с выходными днями дал мне достаточно времени, чтобы добраться до отдаленных мест, где живут почти одни аборигены. Когда-то европейские поселенцы обращались с ними хуже, чем со зверями, но сравнительно недавно положение аборигенов изменилось коренным образом. Им возвращены большие участки их исконных территорий, предоставлено самоуправление и право охотиться на всех животных, птиц и рыб, включая те, на которые для белых наложен строгий запрет. В отдельных случаях аборигены сдают часть своих земель государству в долгосрочную аренду для устройства национальных парков, а иногда и частным лицам на четко определенных договорных условиях. Так, например, один предприимчивый австралиец по имени Макс, похожий на квадратного крепыша баварца, арендует 500 квадратных километров лесных и водных угодий, где неприхотливые посетители вполне могут наслаждаться первозданной природой без помех.
А помехам здесь действительно взяться неоткуда: все население этих громадных владений, примерно равных по площади территории Сингапура с его тремя миллионами жителей, состояло из двух человек — Макса и его помощника, не считая меня — гостя. Впрочем, не будь я научным скептиком, может быть, я тоже насчитал бы тут никак не меньше трех миллионов обитателей — духи умерших аборигенов, похоже, витали в здешних местах повсюду. Во всяком случае, мне это показалось, когда я осматривал скальные образования между речушками и биллабонгами и вдруг увидел груды человеческих костей и черепов в расселинах между скалами, где когда-то аборигены хоронили своих покойников. Я было схватился за фотоаппарат, но Макс меня остановил: по договору с аборигенами фотографировать их усопших предков нельзя — табу. Однако я не удержался и под конец нашей прогулки, заметив ярко размалеванный скелет, — в свое время, судя по всему, это был важный человек — украдкой сфотографировал его, чтобы Макс не видел. Но табу есть табу, и, наверно, с этого и начались наши злоключения. Потом я этот снимок уничтожил, на всякий случай: хотя я научный скептик и не суеверный, но кто его знает...
Первый раз табу дало о себе знать на следующий день. Накануне, за ужином Макс гордо заявил:
— Ну, завтра вставайте пораньше, покажу вам наше пернатое царство.
И гордиться ему, действительно, было чем. По берегам биллабонга, куда мы вышли, расхаживали разноцветные цапли ростом метра в полтора; луга были заполонены тысячами уток и гусей; коршуны-рыболовы зорко всматривались вдаль из своих гнезд размером с солидный бочонок; пеликаны время от времени что-то заглатывали с видимым удовольствием. Добраться же сюда было не так просто. Прежде чем выйти на чистую воду, надо было преодолеть километра два по затопленным джунглям, где обыкновенная моторная лодка оказалась бесполезной из-за густо переплетенных корней деревьев и прочих растений.
Можно было, конечно, пройти пешком, но идти по вязкому болоту не очень-то приятно, к тому же и опасно: даже крупному крокодилу не нужна глубокая вода, чтобы спрятаться, — он легко может зарыться в тину, где его сразу и не заметишь. Но, слава Богу, у Макса была лодка на воздушной подушке, с очень маленькой осадкой. А двигалась и управлялась она при помощи быстро вращающегося кормового пропеллера и за счет перемены направления производимой им воздушной струи.
Добравшись до чистой воды, мы пересели в быстроходную моторную лодку и помчались по биллабонгам и речкам, вспугивая тучи птиц, а часто и крокодилов, мирно дремлющих на берегах с широко открытыми пастями — для самоохлаждения. Высадившись на берег, мы углубились в буш — так в северной Австралии называют очень густой, нерасчищенный лес, — время от времени натыкаясь на динго и валлаби. Побродив по этому зоопарку, где нет ни ворот, ни вольер, мы двинулись обратно, домой. И тут-то оно, нарушение табу, и сказалось.
Мы снова пересели в лодку с пропеллером, но не успели тронуться, как наткнулись на что-то острое, пробили воздушную подушку — и сели на мель. Пришлось шлепать по болоту, стараясь не упасть в темную воду, полную колючих пальмовых ветвей. Но я все же не устоял и плюхнулся в противную жижу, испустив громкое ругательство. И вдруг лес вокруг нас ожил. Из зарослей с визгом выскочило стадо диких свиней и в испуге промчалось мимо. Сидя в «грязевой ванне», я, к своему удивлению, заметил, что у некоторых из этих сравнительно небольших животных, весом около ста килограммов, из пасти торчат порядочных размеров клыки. Свиньи никогда не были эндемиками Австралии — их давным-давно завезли из Европы. И потом некоторые из них, должно быть, одичали. Но откуда у них клыки, как у диких кабанов? Может, это какая-то особая порода? Или просто игра природы — и обычные домашние животные обрели обличье своих далеких предков в результате естественного отбора? Как бы то ни было, эта клыкастая дичь приносит хороший доход австралийцам, в том числе и Максу. Немцы и австрийцы платят немалые деньги за право поохотиться, чтобы потом повесить у себя в доме ценный трофей — голову дикой свиньи.
На другой день нам пришлось проделать тот же путь, только в обратном направлении, чтобы добраться до чистой воды, где нас ждала лодка и рыбная ловля. На этот раз я обзавелся крепким посохом, наподобие костыля, чтобы в буквальном смысле не ударить в грязь лицом на предательском болоте. И поступил умно. Не прошли мы и полкилометра, как лежащая неподалеку коварная темная колода вдруг ожила и, метнувшись в сторону, скрылась под водой. Это был небольшой, двух-трехметровый крокодил, но я инстинктивно отшатнулся и наверняка повторил бы вчерашнее грязевое купание, если бы не дополнительная опора.
А Макс только рассмеялся:
— Да они вас гораздо больше боятся, чем вы их!
— Гм, они-то да, а как насчет их старших собратьев?
Макс-то знал свои места хорошо, я же черпал сведения из газет, и в одной из них был описан вот какой трагический случай.
Не так давно молодой канадец приехал в эти края отдохнуть с женой и ребенком. В один прекрасный день он решил половить раков, надел резиновый костюм и принялся нырять в ручье, протекавшем километрах в ста двадцати от того места, где находились сейчас мы с Максом. Вдруг жена его услышала какой-то шум и, к своему ужасу, увидела мужа: тот отчаянно барахтался в потоке, силясь высвободить ногу из пасти крупного крокодила. И человек, и хищник исчезли под водой. На другой день нашли покусанное, но неистерзанное тело ее мужа. Оставалось, однако, загадкой: почему крокодил на него набросился, но не сожрал? Возможно, его остановил непривычныи вкус резины, а может, он просто не был голоден — только защищал свою территорию: у крокодилов очень развит частнособственнический инстинкт. Но жене от того было не легче. Мне же это послужило уроком — я стал осторожно подходить к «безопасным» водоемам...
Снять лодку с мели мы так и не смогли, потому что помощник Макса уехал к аборигенам в глубь Арнемленда, чтобы перевезти оттуда свою беременную жену и двух ее детей от первого брака. Жаки, белая австралийка, в свое время была замужем за аборигеном-полукровкой и поэтому имела право жить на земле туземцев. Когда они наконец приехали, население нашего «государства» увеличилось вдвое — и работа закипела.
Как-то утром Жаки сказала мне: — Знаете, мой муж и Макс спозаранку уехали чинить лодку. А мне поручено после завтрака отвезти вас на другом джипе к кромке затопленных джунглей. Дальше вы и сами знаете дорогу: там где-то вас и встретят.
От наших палаток до болота надо было проехать километра три через лес по ухабистой дороге. Жаки погрузила трехлетнюю Катлин и полуторагодовалого Ллойда в допотопный джип-«тойоту», сама села за руль, и мы живо двинулись в путь. Вернее, только попытались. Едва Жаки отпустила сцепление, как мотор заглох. Так повторялось несколько раз... В конце концов кое-как, на первой скорости, мы добрались до опушки леса. И тут мотор опять заглох. Я собрался прийти Жаки на помощь, но, обернувшись, заметил, что ее веселые отпрыски развлекаются моими удочками, пытаясь приспособить их под подзорные трубы.
— Эй, бесенята, отставить, а то глаза повыколете, — заворчал я, отбирая у детишек удилища.
В эту минуту машина вдруг рванула в сторону... и с грохотом перевернулась на левый борт. Руль у австралийских машин справа, поэтому я очутился под Жаки, а сзади раздались перепуганные крики маленьких пассажиров, заваленных какими-то вещами. Но, слава Богу, все были живы. Обескураженная Жаки первая выбралась наружу, а я стал передавать ей детей через окно. Как только я поднял Ллойда, на место, где он только что сидел, обрушилось запасное колесо джипа, по халатности не закрепленное как следует. Еще секунда или две — и хрупкого малыша придавило бы стофунтовой махиной. Последним вылез я, мрачно оглядел поверженный автомобиль и ясно услышал странное бульканье.
— Жаки, — крикнул я, — кто его знает, может, бак пробило и из него вытекает бензин? Давай убираться от сюда поскорей.
Жаки, несмотря на то, что была в тягостях, подхватила Ллойда, я взял Катлин, и мы ускоренным темпом отправились дальше.
«Это все проклятое табу, — сверлило у меня в голове. — Хорошо еще, что, кажется, отделались только синяками». Бог его знает, может, тут и правда не обошлось без коварства духов, однако ж и в непреложности законов физики — применительно к происшедшему — у меня не было сомнений. В одном месте после муссонов половина дороги значительно осела. Джипы Макса осторожно объезжали это место и проложили новую колею через лес. Но, сосредоточив все внимание на рычаге переключения скоростей, Жаки не заметила этой колеи и, следуя привычной дорогой, завезла нас в кювет. Теперь, когда все обошлось, бедную женщину беспокоило только одно: что скажет Макс?..
Макс встретил нас у кромки болота и первым делом спросил, где же «тойота». Дрожа от волнения, Жаки не могла вымолвить ни слова, предоставив мне право раскрыть причину исчезновения машины. Как заправский адвокат, я старался защитить Жаки, но она чувствовала себя виноватой передо мной и все время извинялась. Я ее утешал, а потом мне пришла в голову эгоистическая мысль — извлечь из всего этого пользу.
— Жаки, — сказал я, — мне всегда было интересно посмотреть, как живут аборигены на своих землях, вдали от современной цивилизации. Но белых они к себе в Арнемленд не пускают — нужен специальный пропуск. А ты жила там, у тебя, наверно, есть много знакомых среди туземцев. Не смогла бы ты помочь мне с пропуском и отвезти к ним, в какое-нибудь поселение, на пару дней?
— С удовольствием, мне это нетрудно. Недалеко отсюда есть городок Оэнпелли. Местный глава — мой хороший знакомый, он сделает вам пропуск. Там же живет семья матери моего первого мужа. Они чистокровные аборигены, приветливые люди и, я уверена, примут вас радушно.
Воспользовавшись радиотелефоном Макса, Жаки все устроила, как обещала.
Выехав из «владений» Макса и потрясшись часа полтора по местному автобану, мы остановились у контрольно-пропускного пункта. Аборигены-полицейские, просмотрев мои документы, сделали знак «езжайте», и мы въехали на землю коренных жителей Австралии.
Моими тремя спутниками были родственники Жаки по первому браку. Жинджурба, младший сводный брат ее первого мужа, говорил по-английски лучше других, потому что, по его словам, был отличником в начальной школе.
— В школе нас учат по-английски, — рассказывал мне Жинджурба, — а дома и между собой мы говорим только на языке нашего племени.
— А сколько приблизительно человек говорят на вашем языке?
— Человек триста или четыреста, не больше. У нас каждое племя говорит на своем наречии.
Жинджурба, однако, был не совсем прав. На севере Австралии насчитывается около тридцати языковых групп — они, в свою очередь, подразделяются примерно на сто родственных наречий и диалектов. Так что некоторые племена говорят на более или менее общем языке, но есть и такие местные диалекты, которые понимают не больше, чем сто-двести человек. Некоторые языки исчезали и исчезают быстро—в начале прошлого века насчитывалось двести пятьдесят туземных наречий, на них говорили около пятисот племен. Известно, что общая численность этих племен составляла порядка трехсот тысяч человек. В результате зверского отношения к аборигенам эта цифра невероятно уменьшилась, но сейчас благодаря высокой рождаемости — несмотря на не менее высокий уровень смертности — численность коренного населения Арнемленда достигла двухсот пятидесяти тысяч человек.
Бывшая свекровь Жаки и ее родственники встретили меня, действительно, приветливо и начали представлять членов своего большого семейства. Я старался запомнить всех, но не тут-то было. Как я понял, братья отца, главы рода, тоже называют себя отцами. Потому что, в случае смерти «главного» отца, именно они берут на себя ответственность и заботу о его детях. Но попробуйте разобраться в хитросплетении их родственных отношений, если и старики, и малые дети доводятся дядями какому-нибудь одному парню. Когда же мне сообщили, что кто-то из них, по имени Нгамужин, приходится сам себе племянником, тут уж я совсем запутался.
Жинджурба рассказал, что в их племени родственные связи делятся на восемь разрядов и это помогает регулировать порядок заключения браков. Большое внимание, с каким туземцы относятся к сохранению чистоты кровных уз, вполне понятно: живя в тяжелых природных условиях и зачастую в изоляции друг от друга, аборигены, тем не менее, стараются избегать внутриплеменного кровосмешения.
Сегодня почти не осталось аборигенов-кочевников. Но, хотя туземцы ведут оседлый образ жизни, охота, рыбная ловля и собирательство продолжают играть важную роль в жизни племен Арнемленда. В этом я воочию убедился, когда вскоре после наступления раннего тропического вечера мы сели за ужин. На уголья была положена шкурой вниз разрезанная пополам тушка валлаби. К ней присоединились пара кое-как очищенных от перьев диких гусей и куски мяса недавно подстреленного или убитого копьем крокодила. Копья употребляются иногда, чтобы прикончить дикого кабана или крокодила, но главным оружием охоты служат мелкокалиберные винтовки и дробовики. Жуя гусятину, я время от времени выплевывал дробинки, тогда как один из охотников меня уверял, что гусей он подбил бумерангом. Может быть, и подбил, только не этих гусей, хотя бросать бумеранг аборигены мастера. Свое искусство они показали мне на следующий день, ловко подхватывая бумеранг, после того как он возвращался, описав большую дугу по воздуху.
Мясо валлаби оказалось жестким и безвкусным. Потом я ел в ресторанах нежное мясо того же животного, и повара-австралийцы уверяли меня, что аборигены просто не умеют его приготовлять — пересушивают на угольях. Зато крокодил оказался гораздо лучше, чем я ожидал: по вкусу он напоминал курятину. Все эти экзотические блюда мы запивали неплохим, но нелегально добытым австралийским пивом. В каждом округе Арнемленда аборигены сами устанавливают правила, ограничивающие потребление спиртных напитков. В нашем округе разрешалось пить только в баре и не больше шести банок пива в день на человека. Однако ж понятие «бар» оказалось здесь довольно расплывчатым.
Как бы то ни было, настроение собравшихся, подогреваемое пивом, поднималось, шум становился все громче, пока его не перекрыл чей-то мерный голос, привлекший к себе всеобщее внимание. Говорил какой-то старик, на вид еще более невзрачный, чем другие седобородые патриархи. Но внешность — штука обманчивая. Старика звали Нганимиррой, он был старейшиной семейства, известного своими художниками. Из уважения к гостю, то есть ко мне, Нганимирра время от времени останавливался, чтобы дать возможность перевести сказанное. Повествование он начал с «Дримтайм» — эпохи сотворения мира. Следует заметить, что «Дримтайм» фигурирует почти во всех легендах аборигенов и переводится как «Время грез». Но это не «время» в обычном смысле слова, а целая эпоха, когда был создан не только материальный мир, но и само время, до того не существовавшее.