Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мне 40 лет - Мария Ивановна Арбатова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однажды классная в порыве ярости сообщила нам, что в Спарте нас бы всех просто сбросили со скал… В субботу по дороге домой я спросила отца, что он думает о том, что в Спарте таких детей, как я, сбрасывали со скал. Отец улыбнулся и сказал, что Спарта — это тупиковый путь государственности и что она не дала миру никого, кроме полководцев, а вот Афины… И долго рассказывал про Афины. До понедельника я боялась расплескать эту фразу: я многозначительно излагала её перед зеркалом, я держала её под языком как дольку шоколада. При первой возможности я изрекла её классной, заняв наиболее пышную, по моим десятилетним представлениям, позу.

— А кстати, — сказала я, — вы говорили по поводу Спарты…

Когда я закончила всю тираду, класс представлял собой финальную сцену «Ревизора», а классная была белого цвета.

— Кто тебе сказал такую глупость? — заорала она, и подхалимы фыркнули. — Ты вообще знаешь, что такое Спарта и что такое Афины? Тогда выйди перед классом и расскажи подробно! Ты думаешь, что если пришла из массовой школы, то наведёшь здесь свои порядки? Вон из класса!

Я убежала плакать. Это был мой первый опыт правозащитной деятельности с вполне типичными последствиями.

С родителями других детей педагоги разговаривали так: «А вот мы вышибем вашего ребёнка из интерната, и кому вы нужны с таким ребёнком? Обществу такой ребёнок не нужен!». Родители трепетали.

Учебная программа десятилетки была растянута на одиннадцать лет, об этом заранее не предупреждали. При возвращении в обычную школу ты не только терял год, но и выглядел умственно отсталым. Для ребёнка с физическим изъяном и для его родителей такое испытание часто было непосильным. Количество детей сказывалось на зарплате персонала, и они делали учеников крепостными.

Дети были в основном из неблагополучных семей — какой нормальный родитель отдаст болезное дитятко в концлагерь. Многих дома не ждали даже на выходные, и они оставались в интернате вместе с иногородними. Конечно, я со всем своим набором замашек торчала, как кость в горле. Меня привозил папа, эдакий улучшенный вариант Марчелло Мастроянни в пожилом возрасте, я всё время умничала и пыталась ставить взрослых на место. Про моего папу никто не понимал, что такое «редактор», а сочетание «Министерство обороны» будоражило мальчиков, не годных в армию. Потом, через много лет, один одноклассник даже утверждал, что помнит, как папа приезжал за мной в генеральской форме.

Проучившись полгода, я с изумлением узнала, что меня собираются бить, «чтобы не считала себя лучше других». Мне объявили место и час линча, я отнеслась к этому юмористически — у меня не было подобного опыта — и гордо явилась с заготовленной педагогической филиппикой о битье. Однако в беседке, спрятанной в лесу, моим ораторским способностям не дали развернуться, по-деловому натянули шапку на глаза, чтоб не видела, кто бьёт, повалили и начали озверело лупить ногами и костылями.

Ногой мне разбили нос и губы и долго возили лицом по земляному полу беседки. Когда все ушли, я с трудом встала, влезла в автобус и поехала через всю Москву. В метро меня, естественно, пустили без пятачка, назойливо пытаясь затащить в медпункт. Было очень стыдно, я стояла в вагоне, закрывая разбитое лицо руками в крови, смешанной с землёй. Хорошо, что я не видела себя в черкало, иначе пошла бы пешком. Пока ехала, я еле сдерживалась, чтобы не заорать всему вагону: «Я больше не пойду туда, хоть убейте!».

Продезинфицировав и заклеив пластырем моё прежде хорошенькое личико, родители покачали головами и сказали что коллектив не бывает не прав. И хорошо бы подумать и исправиться…

— Но я ведь ничего не сделала! — завопила я.

— Но других ведь не били, — ответила мама. Через две недели, когда лицо зажило, отец отвёз меня обратно, обещая, что всё будет хорошо. Мы подошли к двери класса, открыли её, отец многозначительно кивнул из-за моей спины классной, и я ощутила лопатками закрытую за мной дверь. Шёл урок, и пятиминутная пауза, пока классная лиса прокрутила все ходы, показался мне вечностью. Я стояла, набычившись, как не сломленный пионер-герой перед новыми пытками.

Сейчас я понимаю, что у отца был телефонный разговор.

— Садись, детонька, на место, — приторно сказала классная, и два десятка лиц из торжествующе-презрительных стали недоумевающе-испуганными. Дети, видимо, ждали расправы со мной за самовольный отъезд и двухнедельный прогул. Но классная понимала, что если отец зайдёт к Лизе, то она вылетит из интернатской малины.

— Рассказывай, ничего не бойся, — предложила она королевским жестом.

— Я и так ничего не боюсь, а рассказывать ничего не буду, — сказала я, и классная поняла, что я могу испортить её сценарий, и перехватила инициативу. Она подняла главных стукачей, и, торопясь, перебивая друг друга, однокашники живописно восстановили мизансцены, скрытые от меня натянутой на глаза шапкой, бесстыдно закладывая друг друга.

Классная метала громы и молнии, орала о том, что класс должен был посоветоваться с ней (ха-ха!), а теперь она вынуждена доложить обо всём Лизе. От этого все похолодели, моя главная подружка даже начинала тоненько плакать. У меня всегда так по жизни — морду бьют мне, а прибедняется при этом кто-то другой. Классная подержала патетическую паузу (чем больше актёр, тем больше пауза), а потом сказала, что готова оставить это маленькой тайной, если увидит удовлетворяющие её масштабы раскаяния. По малолетству, конечно, мы не понимали, что засветиться Лизе классная не могла: ей же платили деньги за то, что она присматривала за нами.

Насладившись группешником раскаяния, классная завернула о том, что у Зои Космодемьянской тоже были какие-то проблемы с товарищами по парте и что то, что я никого не заложила, свидетельствует… и что за это меня надо избрать на какую-нибудь очень почётную пионерскую должность. В общем упоении эту должность сочинили и прикололи к моей зажившей роже, и голос ближайшей подружки, недавно кричавшей «Сюда, сюда, сюда ещё никто не бил!», жарко зашептал с соседней парты «Пересядь ко мне, я так по тебе соскучилась».

Детские слёзы быстро высыхают, детские раны быстро заживают. Я не помню очень многого в своей жизни, но через тридцать лет я почему-то помню свою розовую шапку, своё чёрное пальто в крапину, резиновые набалдашники костылей, летящих в лицо, вкус песка с кровью на губах и изумлённое «за что?». Я была ничем не лучше этих детей, я просто не была готова к выживанию в их среде, потому что их родители предали их раньше и глобальней, чем мои меня. Как говорят англичане: «Если кошку не гладить по спине, у неё высыхает спинной мозг».

Наша классная руководительница была большая умница. Туберкулёзного вида лиса, крашенная под красное дерево, она ежедневно продавала нас за две копейки и тут же покупала обратно. Она почти не покидала интернат, работая на две ставки и весь рабочий день бегая за косоглазым заторможенным женатым баянистом. Баянист, даже на наш детский взгляд, не стоил её прыти, но, оказавшись в бабском коллективе, почуял себя лакомым куском. Пока классная устраивала свою сексуальную жизнь, с нами случались все передряги. Мы понимали, что нас ежесекундно предают, но любили классную, потому что больше любить было некого, а кто в мире бывает привязчивей брошенных больных детей…

Однажды утром на линейке перед завтраком классная, дико обозлившись, дала крепчайший подзатыльник Надьке. Надька упала, заревела, и её подняли, потому что сама она встать не могла: ноги Надьки в двух ортопедических аппаратах составляли половину размера туловища. Они были так деформированы, что было непонятно, как она носится на них, загребая стоптанными ортопедическими ботинками. Все девчонки в аппаратах носили под платье тренировочные штаны, из которых цеплючие железяки выдирали целые кляксы трикотажа. Девчонок ругали за дырки, и они лепили аккуратные заплаты из всего, что попадало под руку. Дикое зрелище являли собой отглаженное школьное платье и галстук над немыслимом по гамме, вытянутом на коленях тренировочном трикотаже.

Меня, конечно, пальцем не трогали. Не трогали также отличников и подхалимов. Остальным жаловаться было некому, да, собственно, и в голову не приходило жаловаться.

— Вот заведите собственных детей и бейте их сколько захочется! — вякнула я, поднимаю Надьку.

— Вон! Вон из интерната! Без родителей чтоб не возвращались! — дико заорала классная. Могла ли я знать, во что обходятся подобные вяканья по адресу сорокалетней безмужней и бездетной бабы. Мы пошли в лес. Надька не была моей ближайшей подружкой, но роль всенародной заступницы сохранилась за мной и после коллективного избиения, потому что я знала, что дома мне за это «ничего не будет».

Хотелось есть, дело было до завтрака. Решили ехать к Надькикым родителям, живущим на другом конце города, поскольку жертвой стала всё-таки она. Я должна была выразительно изложить историю и поднять их на защиту дочери. Главное место в плане занимало количество съедобностей, которое мы после этого получим.

Денег на транспорт, естественно, не было. Видимо, чтобы добавить в сюжет исключительности, я остановила самосвал. Не то, чтобы я была чересчур сообразительна, просто я видела в советских фильмах, как где-нибудь на целине люди поднимают руку и перед ними тормозит огромная машина. Водитель вылез из кабины и вытаращил на глаза на двух пятиклассниц. Я душещипательно рассказала историю. Мужик ответил многоэтажной матерной фразой недоумения, «как на такого ребёнка ещё и руку можно поднять», бережно подсадил Надьку в кабину (сама она залезть не могла, у неё было очень сильное поражение ног), и мы поехали через всю Москву. Я смотрела в окно и умирала от гордости за собственную самостоятельность и изобретательность.

Дома у Надьки никого не было. Соседка по лестничной площадке отперла забитую коврами и хрусталём квартиру, так не вяжущуюся с заброшенной, драной Надькой, единственной дочерью. Мы бросились в кухню и начали хлебать холодный суп ложками прямо из кастрюли. Соседка жалостливо на нас глядела. Оторвавшись от супа, я прорепетировала на ней историю про битьё советского ребёнка и т. д. Соседка посмотрела на меня, как солдат на вошь.

— Смотри, Надька, — сказала она мягко. — У отца твово запой, а мать на сутки пошла, злая как собака. Вот те рупь, езжай-ка в свой интернат и прощения проси, а то здесь покрепше схлопочешь.

Надька уронила ложку в суп. Ложка, всхлипнув, исчезла.

— Поехали, — жалобно попросила она. — Ты не поймёшь. Меня знаешь как мамка бьёт? Чем попало, целый час, пока вся злоба не выйдет.

— А ты? — потрясённо спросила я.

— А я — ору. Когда соседи прибегут — отымут, когда — нет.

И мы поехали обратно. Классная лиса не задала нам ни единого вопроса, она просто до конца недели не разговаривала с нами. И, надо сказать, мы чувствовали себя от этого глубоко несчастными.

Папа любил гулять со мной по заросшим пустырям. Я плела венки, а он составлял изысканные букеты из высокой травы. Он вообще был эстетом, у него был любимый вопрос: «Что ты предпочтёшь: вкусную еду из некрасивой посуды или невкусную еду из красивой посуды?». Я, как и он, всегда выбирала второе.

— Вот, слушай, — говорил папа. — Ты Мария Ивановна. Я Иван Гаврилович.

— Не хочу быть Маша. Хочу быть Вика или Женя, — ныла я.

— Ты уже Маша, и будешь только Машей. Я Иван Гаврилович, отец мой Гаврил Семёнович, дед мой Семён Лупович, прадед мой Луп Савельевич.

— Что это за имя такое «Луп»? Его что, лупили?

— Нет. Не его лупили. Он лупил. Он был Тысяцкий. Тысяцкий — это который командует тысячей. — Я представляла себе Лупа Савельевича с бородой лопатой, в отцовской шинели и шлеме Ильи Муромца, получалось кинематографично.

Отец был человеком с размахом. Если я просила мороженого, он приносил целый портфель мороженого. Однажды летом портфель растаявшего эскимо пришлось вывалить в таз и долго вылавливать деревянной палочкой клоки фольги и острова шоколада.

Как-то в день рождения мы вдвоём ездили по городу, папа пообещал купить всё, чего бы я ни пожелала, и я не могла ни на чём остановиться. Мы зашли в кулинарию ресторана «Кристалл» выпить воды, и я увидела на дальнем прилавке торт. Выдумать такого торта я не могла, он был дитя сверхфантазии: шкатулка из бисквита величиной с большую книгу была приоткрыта, а внутренности и крышка шкатулки густо усажены кремовыми розами невозможной пышности. Онемев от восторга, я показала на него пальцем.

Торт оказался сделанным по заказу и ждал хозяина. Не знаю, что уж там отец говорил продавщицам в течение получаса, но только они сломались. Прижимая к груди, я несла торт по тридцатиградусной жаре. Он благоухал в нос и означал мою принадлежность к тем, у кого сбываются желания. Пекло и пылкое объятие сделали из него кашу.

— Как ты мог это купить? — возмущалась мама. — Это голый крем! Как его есть в такую жару? А если б она у тебя попросила луну с неба, ты бы тоже купил?

Я обиженно запихивала в рот помятые кремовые розы, всю следующую неделю меня тошнило.

Зимним воскресным полуднем я, пятиклассница, была дома. Пахло воскресным обедом, стёкла запотели от только что выстиранного белья, по телевизору шла «Таня» Арбузова. Отец вышел из кухни и почему-то лёг. Это было странно: он никогда не ложился днём. Я даже не успела удивиться. Он попытался что-то сказать, у него не получилось, он засмеялся, страшно захрипел и умер. Всё это выглядело совершенно неправдоподобно.

Потом его положили на стол, одели в костюм, причесали. Пришли какие-то люди. Мама оставила меня в той же комнате на ночь. Мы сидели втроём с её подругой. Они разговаривали. А я смотрела, не изменится ли у него выражение лица, не встанет ли он, не засмеётся, потому что больше некому сказать, что всё это розыгрыш. От напряжения у меня заболели глаза. И тогда я начала прислушиваться — может быть, он что-то скажет, совсем тихо, так, чтобы услышала только я. Я знала, что покойники холодные, но я не могла подойти к нему и дотронуться, как будто между нами стояло стекло.

Какие-то соседки заходили, что-то спрашивали, хозяйственно поправляли лацкан пиджака. Как будто он разрешил им до себя дотрагиваться. Утром появилась толпа офицеров, они суетились, важным шёпотом обсуждали совершенно неважные вещи. Мне велели надеть чёрное, но у меня не было ничего чёрного, и я надела форму. Десять надутых полковников никак не могли развернуть гроб в коридоре. Военный оркестр яростно играл Шопена, папины медали, с которыми я в детстве играла, несли на бархатных подушечках. Ружейная пальба и незнакомые, сюсюкающие со мной люди. Какие-то дядьки, долго распинающиеся о его достоинствах. Меня толкают в плечо и строго говорят: «Пойди, попрощайся! Надо поцеловать! Иди скорее, сейчас будут заколачивать! Слышишь? Что ты стоишь?».

Я так ненавижу всех, что даже почти не плачу. Кто эти люди? Чего они припёрлись? Стучит молоток. Они засыпают моего папу землёй в этом дурацком ящике. Моего папу, который вчера гладил меня по голове большой нежной ладонью… Я слышу узкое слово «сирота». Кто сирота? Мне совершенно необходимо пожаловаться ему на всё, но они засыпали его землёй и какой-то маскарадно-похоронной дрянью. Всё. Теперь они едут к нам домой пить и жрать. Без него.

Маму уже увезли на какой-то машине. Я отстаю, едва не теряюсь. Никто, кроме отца, не знает, что мне трудно быстро идти по глубокому снегу. Я бегу за толпой по Востряковскому кладбищу, надрывая сустав, перепрыгивая через могилы, которых очень боюсь. Слёзы замерзают дорожками на полосатом интернатском пальто, выданном на вырост. Я понимаю, что осталась совсем одна.

Конечно, у меня мама и брат… Но, мама, оставляющая десятилетнюю интернатскую девочку, на глазах которой умер отец, на всю ночь в комнате с его телом… И брат с проблемами переходного возраста…

Я мечусь по квартире. Мне не хватает папы, его тепла, разговоров с ним, ощущения защищённости оттого, что он дома. Я открываю шкаф, в котором висят его вещи, листаю книги с его пометками, смотрю в зеркало и ищу его черты на своём лице. Я не понимаю, как он мог уйти от меня, как он мог меня бросить? Он ведь знает, что я больше никому не нужна! Я ищу на улице похожую походку, похожий костюм, похожий силуэт, похожую интонацию. Всю взрослую жизнь я буду искать мужчин, похожих на него.

Глава 4

ПАПА

Мой отец Иван Гаврилович Гаврилин — одна из загадочнейших фигур. Он умер на моих глазах. Я очень похожа на него. Образ сильно замусорен легендами мамы, безуспешно пытавшейся перенести родительскую модель семьи на иное время, иные обстоятельства и иное соотношение опыта и интеллекта внутри супругов.

Папина биография в каком-то смысле чёткая реализация в эпохе, а не мимо неё. Родился в 1910 году в деревне Кудашево Рязанской области. Про его отца, моего деда Гаврила, кое-что понятно, про его мать, мою бабушку Наталью, не понятно ничего. Она умерла, унеся с собой истории, с помощью которых внучки перекачивают из бабушек информацию о предках и жизненные навыки. Женская культура в нашей малоцивилизованной стране — культура преимущественно устная. Из-за взаимной нетерпимости отцов и детей она, обычно, передаётся через поколение.

Биография обокрала меня в этом смысле и как очень позднего ребёнка, и как дочь амбициозной женщины, не сумевшей сохранить родственные связи ни с одной, ни с другой стороны. Я выросла без дедушек и бабушек, без тёть и дядь, без двоюродных сестёр и братьев. Это вынуждает меня разгадывать образы предков как кроссворды.

Женские биографии, подобные истории жизни бабки Натальи, не остаются ни в письмах, ни в дневниках, ни в трудовых книжках. Она была редкой красавицей, и отец рассказывал, как, уже будучи молодым мужчиной, привёз её в Москву и был удивлён, что на неё оглядывались на улице. Несмотря на одиннадцать детей, шесть из которых не дожили до школьного возраста, несмотря на нелёгкую работу по хозяйству, пока дед не стал номенклатурой, — она сохраняла поразительную красоту.

Интересно, что в автобиографии дед Гаврил, возмущаясь гибелью солдат по вине плохого командования, не писал о собственных умерших детях. Погибших солдат он считал большей принадлежностью своей «мужской» биографии, чем собственных детей. Отсутствие санпунктов у солдат невероятно возмущало его офицерское достоинство, но дети и женщины ещё не были фигурами, права которых, в том числе и на жизнь, ему пришло бы в голову обсуждать.

Мой отец рос старшеньким в благополучной деревенской семье. В 10 лет стал атеистом своеобразным способом. Видимо, его замучили молитвами, и он решился на следственный эксперимент: начал подбрасывать икону к потолку, полагая, что если бог есть, он непременно вмешается. Дед Гаврил тоже со временем стал атеистом и даже не крестил младшую дочь.

Мой папа практически жил без отца, служившего то царю, то революции, то возрождению страны; и, как старший сын, сформировался в качестве семейного лидера. Предполагаю, что жёсткий и патриархальный дед Гаврил начал обламывать сына, но слишком поздно. Соперничество было серьёзным. В шестнадцать лет, закончив профшколу, папа забрался на чердак с книжками и занимался сутками. Носившая туда еду бабка Наталья боялась, что сын сойдёт с ума от учёности, а дед злился, что тот удумал какую-то «журналистику» против его требований учиться «по технической части».

Однако терпение у моего отца было в деда: он поехал в Москву с деревянным сундучком, набитым книгами, и поступил в МГУ. Дед Гаврил, привыкший чувствовать себя во всём первым, несмотря на возраст, тут же поступил на заочное отделение финансовой академии.

Факультет, на котором учился мой отец, превратился в знаменитое ИФЛИ (Институт философии и литературы). Первая жена отца — Валентина Крайнова — была его однокурсницей. Отец учился на историческом отделении, она — на философском. В 1932 году, после получения диплома, папа остался работать в том же институте, а через год перешёл редактором плакатов в издательство «Изобразительное искусство». В 1934-м стал замом главного редактора молодёжного вещания Радиокомитета, где работал с Левитаном. В 1935-м заведовал отделом литературы в журнале «Смена». Писал стихи, однажды показал их поэту Суркову, Сурков ему это дело отсоветовал. В честные намерения Суркова не верю, но думаю, что Пастернаком мой папа тоже не был.

В 1936 году его отправили в Узбекистан заведовать отделом пропаганды газеты «Комсомолец Узбекистана». То ли хранила судьба, то ли покровители, многих из «Смены» именно в это время посадили. Вряд ли он хотел уезжать — жена Валентина была беременна. Он мечтал о ребёнке, надеясь таким образом скрепить союз с женщиной, сердце которой ему не принадлежало.

Это был странный альянс, Валентина была старше и опытней, у неё за спиной было детство аристократки, превратившейся в беспризорницу после смерти матери, роман с громко расстрелянным известнейшим лицом своего времени, фамилия которого останется для нас тайной, и философское образование. Папа был молодой романтический красавчик, приехавший из села, начитанный, благодаря домашней библиотеке, и большими усилиями вписывающийся в образ молодого руководителя. Родственники говорили, что он написал за жену и кандидатскую, и докторскую. Хотя непонятно, почему, написав для неё две проходные диссертации, написал себе совершенно непроходную.

Мой сводный брат Юра родился 28 ноября 1937 года.

К этому времени папа вернулся в Москву в качестве редактора издательства «Молодая гвардия», с которым у меня будет гнусная встреча через сорок лет. В 1940 году был переведён старшим редактором политической литературы Госмориздата — партия бросала его с места на место.

Наступил 1941 год. Папа не служил в армии из-за астигматизма глаза, хотя и отлично стрелял. Он стал капитаном, оставаясь редактором политической литературы воениздата НКВД, писал листовки и брошюры, поднимающие боевой дух Советской армии. А как владеющий немецким языком, в рупор занимался разложением немецких войск. В 1942-м он — редактор политической литературы Военного штаба Северо-Кавказского и Закавказского фронта.

28 августа 1943 года в возрасте семи лет погиб мальчик Юра. Отцу 33 года, у него появилась огромная седая прядь.

После победы отец создавал первое издательство на русском языке в Лейпциге. Страна, и семья вместе с ней, зализывала раны, но Валентина Крайнова больше не могла иметь детей.

Папа закончил адъюнктуру при Военно-политической академии имени Ленина. Комнату на Алексеевской поменял на две комнаты в общежитии Тимирязевской академии, оформив их как собственность. Они переехали потому, что Валентина преподавала философию в Тимирязевской академии, а отец начал преподавать марксизм в академии Ленина.

В 1947-м папу назначили начальником идеологического отдела «Красной звезды». Это генеральская должность. Ему 37 лет, он молодой, горячий, образованный, честный. Через три года уходит оттуда, не сработавшись с главным редактором. Возвращается преподавать марксизм-ленинизм, теперь уже в Военной артиллерийской академии им. Дзержинского.

Его можно считать социально успешным: искренний сталинист, резкий в оценках, доносов не писал и не верил в их существование, образованный и со вкусом, говорящий курсантам «вы». Обаятельный и красивый. Умеющий жить на широкую ногу, любивший рестораны и шикарные курорты, знающий толк в поварах и винах. Мама любила упрекнуть, что я «вся в папочку».

Папа был создан для того, чтобы читать лекции: сочетание мужественной внешности, остроумия, невероятной густоты и бархатности голоса делали его редким персонажем в преподавательской среде. Если бы не трудное сожительство с Валентиной и гибель сына, жизнь папы до определённого периода могла бы вызывать зависть.

Что-то происходит с ним в 1947 году, когда он работает в «Красной звезде». В его записной книжке появляются стихи на немецком и афоризмы: «Чувства возникают неожиданно, точно дети», «Лучший способ научиться хорошим манерам — это спать с благовоспитанной женщиной», «Вы ищете в супе фортепианных струн»…

Очень много огромных цитат о неразделённой любви из классических произведений. Какие-то страницы записной книжки аккуратно вырезаны ножницами. У него редакторская культура отношения к тексту и бумаге при широком жесте во всём остальном. Вырезал явно он, мать бы неаккуратно вырвала.

История высылки папы в провинцию темна и непонятна. Мама утверждала, что он напился и был доставлен патрулём в комендатуру. Его сестра и племянница рассказывали, что чистка кафедры философии МГУ, которой заведовал друг, задела его крылом. Второе больше похоже на правду, хотя не исключено, что дело было в чём-то третьем.

К этому моменту папа, по версии мамы, а других на этот случай у меня нет, находится в чисто товарищеских отношениях с женой, питается по ресторанам и живёт в разных комнатах с ней. Мама приходит к подружке в Тимирязевку, знакомится с Валентиной Крайневой, видит её мужа и влюбляется наповал. Бегает к нему на свидания, и однажды, 8 марта, жена пытается её задушить. Отец застаёт их в этой мизансцене, оттаскивает бушующую Валентину и даже связывает ей руки ремнём, о чём мама до сих пор вспоминает весьма сладострастно. Через сорок два года именно 8 марта я приглашу в дом даму, претендующую на моего первого мужа, и буду уговаривать забрать его немедленно.

Так или иначе, 16 октября 1951 года отец получает приказ в 24 часа выехать из столицы и три города на выбор. Он выбирает Муром. Что для мужчины, желающего расстаться с бывшей женой, с которой они потеряли ребёнка, может быть удобней отъезда по приказу? Он отдаёт Валентине Крайновой ордер, лишается всех прав на московское жильё, собирает чемодан и отправляется в новую жизнь.

В провинцию за ним собирается красотка из хорошей семьи, моложе его на 12 лет, готовая бросить под ноги любви не только столицу, но и диссертацию. Ему 41 год, он безумно хочет детей.

В Муроме до того, как дали квартиру, поселился у хозяйки. Та начала делать женские пассы, что неимоверно ускорило мамин приезд. Мама забеременела, но бывшая жена Валентина, не желавшая регистрировать отношения с отцом даже после рождения сына, была автоматически вписана в его офицерскую книжку. Из-за этого родители смогли зарегистрировать брак только 10 октября 1953 года, а через три недели родился мой брат.

Представляю, каким напрягом это было для мамы. Изо всех сил правильная в 29 лет, из семьи, где всё полагалось делать «как у людей», она оказалась в загсе на сносях посреди чужого города. Образ первой жены так и не ушёл из её пантеона, свою жизнь она старалась жить с точностью до наоборот. Валентина была профессором — мама стала домохозяйкой, Валентина не занималась бытом — мама изображала Золушку при домработницах. Валентина не желала регистрировать отношения — мама рвалась замуж, Валентина была сдержанна в области секса — мама строила из себя Мессалину. Валентина в пожилом возрасте объехала весь мир — мама боялась ездить в метро.

Новая квартира в Муроме, налаженный быт, домработница, разносолы с рынка, обеды по синей книге «О здоровой и вкусной пище», новые друзья, спокойная провинциальная жизнь. Попытка держаться на интеллектуальном плаву с помощью выписывания всех толстых журналов и хождений в кино.

Отец читает лекции по марксизму-ленинизму. Он спокоен, авторитетен и уравновешен. Однажды входит во двор в ту секунду, когда мимо пробегают полуодетая соседка и гонющийся за ней пьяный мужик с топором. Отец отнимает у него топор, кладёт в портфель, идёт домой обедать и забывает о топоре до следующего утра. Это рассказ брата-очевидца. В маминых апокрифах подобных историй нет, её истории ориентированы исключительно на её жертвенность в браке.

Устраивает ли его жизнь провинциального преподавателя? Друзья остались в Москве, но образ жизни стал гораздо здоровей. Прекратились офицерские выпивоны по кабакам. (Мать утверждает, что после гибели сына отец начал сильно выпивать. Не исключаю, хотя своё «сильно» она меряет от деда Ильи, не бравшего в рот спиртного в принципе).

Семья с няней и домработницей — а без них мама не справляется — держится на заработках отца. В пятьдесят лет он имеет неработающую нервическую жену, двух нездоровых детей — никаких других у психованной матери быть не может — и родителей жены с непростыми характерами, приезжающих из Москвы помогать, когда мама со мной ездит по санаториям. Отец с мамой из разных миров, она проживает в жанре трагедии и заставляет окружающих в этом участвовать. Она на 12 лет моложе, у неё бешеная энергия, полное непонимание того, как эту энергию можно применить, потребность отчитываться перед собственной матерью по любой мелочи и полное неумение строить партнёрские отношения.

На муромских фотографиях она дородна и довольна жизнью: при дефиците мужиков в 29 лет отхватила подполковника, при повальных коммуналках поселилась в отдельной квартире, родила двоих детей, имеет няню и домработницу. Изо всех сил пытается вписаться в образ офицерской жены, после замужества набирает вес, печёт торты по книжке, даже шьёт детскую одежду, не имея к этому ни малейших способностей.

И вдруг гром среди ясного неба — хрущёвское сокращение армии. Не дослужив до полковничьих погонов и соответствующей пенсии, в 1960 году папа демобилизован. Прощай большая зарплата, муромская квартира, денщики и прочая социалка. Он в панике, за двадцать лет жизни в погонах ему не приходилось решать бытовые проблемы. Семья на шее, жена инфантильна и дети нездоровы. Московское жильё оставлено бывшей жене. Где жить? Сможет ли он обеспечить их на гражданке?

Из Мурома семья перебирается в Москву, на Арбат, на площадь дяди. Для отца это унизительно. Он готов на всё и идёт работать за жильё главным редактором журнала «Жилищно-коммунальное хозяйство». Не представляю себе человека, более далёкого от содержания дурацкого журнала с фотографиями новых домов, белых кухонных гарнитуров и модных причёсок на ярких вкладках. Ему дают квартиру, двухкомнатную смежную хрущёвку, хотя мог претендовать на большее. Когда первый раз приходит смотреть её, удивляется: «Такие узкие лестницы, здесь ведь даже гроб не развернуть».

Он сажает деревья вокруг новостройки, замеряет чёрточками рост детей на стене, работает, помогает по дому вечно умирающей жене, по воскресеньям стирает бельё машиной и ходит за покупками на неделю. Он поёт в застолье с друзьями и родственниками русские песни и спорит до хрипоты о политике. Ходит гулять со мной и учит составлять изысканные букеты из полевых цветов, рано встаёт, долго пьёт чай и читает утренние газеты. Выпивает, в материном понимании это выглядит как «спивается».

Страшное напряжение на работе и бесконечные истерики дома. Мать, по собственному выбору отказавшаяся от социальной реализации, не подозревает, что у кого-то другого на этом поле могут быть проблемы. Она привыкла что муж зарабатывает, но не догадывается о том, что для этого семья не должна быть для него полем боя.

Отец переходит из журнала старшим редактором в Военное издательство и редактирует всякие там «Основы марксистской философии» и «Основы научного коммунизма». Это то, что ему интересно, и то, в чём он понимает, но глаза… У него сильные очки, а с мелким текстом он работает с помощью лупы. Плюс гипертония.

В целом жизнь не удалась. Двадцатый съезд поставил под сомнение всё сделанное. Диссертация оказалась не проходной ни при Сталине, ни после его смерти. Карьера после демобилизации пошла под откос. Первая жена не любила, вторая — не понимает. Первая держала дистанцию, вторая — превратилась в домохозяйку, говорить с ней не о чем. Первый сын погиб, второй — в тяжёлом переходном возрасте. У них с отцом страшная конкуренция, и мало вникающий в воспитание отец оказывается перед совершенно враждебным подростком. Мама сделала из брата игрушку, и, гипотетически уважая отца за мужество и интеллект, брат выказывает ему материно пренебрежение.

Мама хотела видеть в брате выдающегося ребёнка и одновременно с этим не давала ему интеллектуально и социально развиваться. Она повторяла рисунок поведения бабушки Ханны, поступавшей с ней ровно так же. Но бабушка всю жизнь работала, у неё было меньше времени и сил, чтобы давить детей, она была значительно образованней, умней и тактичней мамы.

Как большинство совковых жён, мама допускала отца в воспитание исключительно в роли полицейского. И со всей страстью социально нереализованной женщины отдавалась бесконечным внутрисемейным провокациям.

2 марта 1968 года днём папа умер на моих глазах. От него осталась редко посещаемая могила, много-много книг, двое детей, и неправда, которую мама рассказывает себе и всем остальным.

Ещё осталась тетрадь с записями, озаглавленная им «Всякая всячина». Смесь анекдотов, цитат и заметок. Например:

«— Портфель у вас всегда такой пухлый, что вы в нём носите?

— Часть ума и грязное бельё».



Поделиться книгой:

На главную
Назад