Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: От империй — к империализму. Государство и возникновение буржуазной цивилизации - Борис Юльевич Кагарлицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Первая англо-французская война закончилась миром в Бретиньи (Brétigny), по которому Плантагенеты получали собственное суверенное княжество в Аквитании (неподконтрольное не только Парижу, но и парламенту в Лондоне), а со своей стороны отказывались от прав на французскую корону. Тут надо сделать очень важную оговорку: суверенная Аквитания не была английским владением, даже если в военном смысле оставалась протекторатом англичан. В плане юридическом это было новое независимое государство, связанное с Англией личной унией.

Франция находилась в плачевном состоянии, эффективная прежде бюрократическая модель разваливалась на глазах, крестьяне, озлобленные феодальными поборами, восставали, причем их движение, получившее название «Жакерия», на начальном этапе получило поддержку и в городах. Парижские буржуа требовали дешевой администрации и прекращения коррупции.

Перруа называет Жакерию «синонимом крестьянского бунта — опустошительного, не имеющего ни цели, ни завтрашнего дня»[172]. На самом деле «жаки», как презрительно именовали своих сельских подданных представители аристократии, прекрасно сознавали за что они сражаются — феодальные поборы становились непомерными из-за растущей в условиях рыночных отношений потребности сеньоров в наличных деньгах. Реальная политическая значимость Жакерии состояла в том, что восстание нашло поддержку в городах, прежде всего в столице. Собравшиеся в столице Генеральные Штаты добивались реформ, а купеческий прево Парижа Этьен Марсель (Étienne Marcel) возглавил восстание. Толпа ворвалась в покои дофина, истребила прямо на его глазах придворных, убила маршалов Нормандии и Шампани, а затем надела на наследника престола сине-красный шаперон — символ парижских горожан.

Немецкий историк Винфред Эберхард (Winfred Eberhard) замечает, что восстание Марселя было на самом деле «первой революцией» французской буржуазии[173]. Власть в Париже, как отмечает Эберхард, оказалась в руках «неформальных собраний» народа, которые «получили почти такое же значение, как официальные институты». Они принимали ключевые решения и санкционировали «акты революционного насилия»[174]. Люди собирались в церквах, на кладбищах, на Гревской и других площадях столицы. Свободные дискуссии завершались коллективными решениями. Представители власти, включая дофина и, позднее, его соперника Карла Наваррского (Карла Злого), вынуждены были на этих собраниях обращаться к народу за одобрением своих действий. Перед нами разворачивается классическая картина революционного двоевластия, когда официальная власть не имеет силы, а народная власть не имеет законного статуса.

Чувствуя, что положение его становится изо дня в день все более шатким, дофин бежал из столицы.

По словам Перруа, Этьен Марсель «полагал, что призван осуществить великие замыслы, считал себя защитником городских свобод против некомпетентной и деспотичной власти монарха. Он пишет фламандским городам, напоминает им об Артевельде, назначая себя его духовным наследником»[175]. Однако умеренной части буржуазии не слишком нравилась власть городской черни, поддерживавшей «диктатуру» Марселя, который к тому же выступил в поддержку крестьян. Заговоры следовали один за другим. Движение «жаков» было утоплено в крови. По просьбе парижан в город вступил англо-наваррский гарнизон. Капитаном города был назначен Карл Злой, правитель Наварры и Нормандии, пользовавшийся поддержкой английского короля. Однако «умеренным» все же удалось осуществить переворот. Этьен Марсель был убит, а Карл Наваррский ушел назад в свои владения. «Дофин возвратился в Париж, и те, кто его изгнал, теперь заискивали перед ним, — констатирует Перруа. — Не было необходимости ни долго свирепствовать, ни казнить много людей. Парижская революция закончилась. Королевская власть, изнуренная материально, вышла из нее морально усилившейся»[176].

Движение было подавлено, но ужас, пережитый аристократией и чиновниками во время восстания Марселя, оставался в классовой памяти французской элиты, надолго определяя ее подозрительно опасливое отношение к собственной столице и ее населению. В годы Великой французской революции Этьена Марселя вспомнили и оценили в качестве одного из ее предшественников[177]. Однако ему, в отличие от других персонажей той эпохи, не нашлось места в консервативном национальном мифе, на котором воспитывались последующие поколения французов.

Вскоре новая война, вспыхнувшая между Валуа и Плантагенетами, обернулась неожиданным поражением последних. У историков (и в особенности у военных историков) вызывает некоторое недоумение то, с какой легкостью английские завоевания в Аквитании были потеряны после мира в Бретиньи. Государство, обладавшее победоносной армией, не проигравшей за 20 лет ни одного крупного сражения, отдавало город за городом противнику, который даже не решался вступить с англичанами в открытую битву. Французский командующий Бертран Дюгеклен[178] (du Guesclin) не проявил себя выдающимся полководцем (в серьезных сражениях он участвовал дважды: оба раза был разбит и взят в плен). Возглавлявший основные силы французов на юге герцог Анжуйский вообще не был известен военными подвигами. Не понадобилось ни пассионарного порыва Жанны д’Арк, ни полководческого гения будущих французских генералов, ни даже рыцарской отваги, чтобы постепенно очистить территорию, занятую, по мнению современников, лучшей армией Европы!

Перруа констатирует: «Провинции, потерянные с 1360 г., возвращали скорее благодаря дипломатии, нежели вооруженной силе»[179]. Некоторые авторы ссылаются на старость Эдуарда III и смерть «Черного принца». Но именно «Черный принц» в качестве правителя суверенной Аквитании позволил втянуть себя в междоусобную войну, которую вели претенденты на кастильский престол и имея ограниченные силы и ресурсы, растрачивал их на войну в Испании (где дело, несмотря на очередные выигранные сражения, обернулось не в пользу поддержанного им кандидата). Английские авторы объясняют неудачи своих соотечественников тем, что (the command of the sea passed to the French and their Spanish allies) «было утрачено господство на море»[180]. Действительно, франко-кастильский флот блокировал побережье Аквитании, препятствуя переброске подкреплений из Британии. Но это не помешало Джону Гонту с пятнадцатитысячной армией совершить в 1373 году «большой поход», пройдя насквозь всю Францию от Кале до Бордо, не встретив сопротивления.

Лоуренс Джеймс приводит куда более прозаическую причину катастрофы, постигшей Аквитанский доминион Плантагенетов в 1370-е годы. У английского короля просто кончились деньги[181]. Нехватка денег вынудила Эдуарда III объявить себя банкротом, и этот суверенный дефолт разорил кредитовавших короля ломбардийских банкиров. Правда, даже после этого Плантагенету удавалось находить на континенте финансистов, готовых ссужать его деньгами, но по большей части это оканчивалось плачевно для кредиторов. Даже огромный выкуп, полученный после Пуатье за взятого в плен французского короля Иоанна II, не исправил положения (правда, в полном объеме согласованная сумма никогда не была выплачена)[182].

Англия XIV и XV веков могла собрать армию нового типа, но все еще опиралась на средневековую финансовую систему. Она не могла долго поддерживать подобные вооруженные силы. Финансовая база была слишком узкой. Потому после каждой выигранной битвы следовало не развитие успеха, а наоборот, отступление, передышка. Одерживая победы на полях сражений, Эдуард почти никогда не мог их стратегически развивать.

Нехватка ресурсов, с которыми столкнулись победители после мира в Бретиньи, была порождена не случайными обстоятельствами, а структурными противоречиями. Последние Плантагенеты использовали регулярную армию и модернизированное государство для достижения целей все еще вполне феодальной политики. Плантагенеты, хоть заявляли претензии на французскую корону, стремились вовсе не к завоеванию и даже не к расчленению или разгрому Франции. «В течение 22 лет Эдуард III, король Англии, преследовал единственную цель — ликвидацию вассальной зависимости своего владения на французской территории от короля Франции»[183]. Одновременно король и «Черный принц» стремились по возможности вернуть прежние границы своих аквитанских владений, а при случае и расширить семейную вотчину за счет земель в Пуату. Все эти цели были достигнуты в Бретиньи, но они не имели никакого отношения к государственной политике. Если на первом этапе подобный подход дал блестящие результаты, то с течением времени выявлялась его несостоятельность.

Иными словами, ресурсы и возможности английского государства были мобилизованы для защиты династических интересов одного из французских феодалов, являвшегося по совместительству королем Англии. С точки зрения интересов буржуазии, которая бдительно следила за выделением средств через парламент, единственным по-настоящему ценным приобретением Бретиньи был порт Кале. Он, кстати, остался в руках англичан не только после неудачной войны за Аквитанию, но даже после того, как Столетняя война завершилась в 1453 году победой Франции.

Рост национального самосознания и гордость, вызванные блестящими победами при Креси и Пуатье среди англичан, оказывались в противоречии с конкретными политическими целями, ради которых велась война. Растущая буржуазия заинтересована была в Кале, как торговых воротах на континент, куда больше, нежели в Аквитании. Регулярную армию, собранную для войны, невозможно было содержать в условиях мира. Пытаясь найти применение для своих оставшихся без дела и жалованья солдат, «Черный принц» вмешался в борьбу претендентов, боровшихся за трон Кастилии. Несмотря на то что английские лучники вновь показали себя непобедимыми, эта авантюра закончилась катастрофическими последствиями. Расходы на кастильский поход оплачены не были, а победоносные солдаты превратились в грабителей: «прогнанные без оплаты из Аквитании, хлынули в Овернь и грозили Бургундии»[184]. Кастилия превратилась в союзника Франции против Плантагенетов. А «Черный принц», правивший Аквитанией, пытался возместить свои расходы за счет дополнительных налогов и тем самым спровоцировал недовольство местной знати, обратившейся с апелляцией в Париж. Это противоречило договору в Бретиньи, но было на руку Валуа, стремившимся к реваншу.

Захваченные территории надо было оборонять английскими гарнизонами, на содержание которых парламент все менее охотно давал деньги точно так же, как и на морские экспедиции в Бискайский залив. Дисциплина регулярной армии ушла в прошлое, военные лидеры англичан превратились в полевых командиров, воевавших зачастую на собственные средства и ради собственного интереса. Гасконь должна была защищать себя сама, не имея для этого ни ресурсов, ни военно-политической организации, подобной английской. Показательно, что в своих французских вотчинах Плантагенеты сохранили традиционные феодальные порядки, в постепенном преодолении которых как раз и состояла сила Англии. Надежды Плантагенетов на лояльность гасконской знати оказались преувеличенными. Хотя буржуазия крупных городов и большая часть дворянства осталась им верна, многие феодалы колебались, примыкая к той стороне, которая на данный момент оказывалась сильнее. «Черный принц» не нашел ничего лучшего, как мстить подданным за предательство их сеньоров: так катастрофическому разорению был подвергнут Лимож. Впрочем, не исключено, что жестокая расправа была вызвана тем, что изменивший принцу епископ Лиможский утратил контроль над ситуацией — французский отряд герцога Беррийского бежал при приближении англичан, а в городе начался антифеодальный бунт. Хроники жалуются на «разбушевавшуюся чернь» (indisciplinatum vulgus), заправлявшую в Лиможе[185]. Показательно, что взяв город, «Черный принц» пощадил предателя епископа, тогда как рядовые горожане подверглись безжалостным репрессиям.

В скором времени у Плантагенетов не осталось ничего от их недавних завоеваний, не сохранилась в целости даже старинная провинция Гиень. Лишь Бордо и несколько небольших территорий вокруг нее составляли теперь феодальный домен английского короля.

Парадоксальным образом, поражения англичан в 1370-х годах продолжают ту же логику политического развития, что и их победы в 1340-е годы. Суть этой логики в ослаблении военной организации феодализма, на смену которому должно было прийти новое государство.

ГУСИТЫ: РЕВОЛЮЦИЯ СНИЗУ

Английская армия, разгромившая французских рыцарей под Креси и Пуатье, была не единственным примером новой военной организации в Европе XV века. Точно так же не была Англия и единственной страной, где происходили социальные и политические катаклизмы. Пока короли Англии и Франции боролись за власть, ведя Столетнюю войну, еще более драматичные события и еще более радикальные потрясения происходили на востоке Европы в Богемии.

На протяжении последующих веков историки изображали гуситское движение то как социальный протест, то как национальное выступление чехов против немецкого засилья, то как религиозную борьбу. Разумеется, имело место и то, и другое, и третье. Но значение гуситского движения велико именно тем, что оно представляло собой полномасштабную революцию, потрясшую и попытавшуюся изменить общество.

Гуситская революция — самая ранняя из всех известных в истории (если не считать революциями перевороты, происходившие в полисах древности), является одновременно и самой малоизученной. Конечно, речь идет не о перипетиях политической и военной борьбы, подробно описанной в многочисленных исследованиях, или о боевой тактике гуситской армии, которой посвящено множество работ военных историков. Речь идет именно об анализе и понимании специфики революционного процесса, развернувшегося в центре Европы в середине XV столетия. Даже в 90-е годы XX века для историков остается открытым вопрос, действительно ли «эпоха революций началась с гуситского движения»[186].

Чешский историк Йозеф Мацек констатирует: «Националистический миф сводит сложную картину гуситского движения к простой повести о победоносной борьбе чехов против немцев»[187]. Идеологи и вожди народных выступлений Ян Гус и Ян Жижка предстают перед нами в образе патриотов, борцов за независимость. Между тем это движение никогда не определяло себя как национальное. «Программа гуситов основывалась на христианском универсализме. К гуситам присоединялись немецкие священники и польские дворяне, их прокламации распространялись во Фландрии и Венгрии (в венгерской Трансильвании в 1438 году даже произошло большое восстание крестьян, которое возглавили гуситские проповедники). Все это более чем наглядно свидетельствует об интернационализме гуситской революции»[188].

Советские историки, державшиеся жесткой нормативной доктрины официального «марксизма», вели счет буржуазным революциям с нидерландской реформации, а потому категорически отказывались признавать революционный характер событий, происходивших в Богемии XV века. Они демонстративно игнорировали прямые высказывания Энгельса, характеризовавшего Крестьянскую войну в Германии начала XVI века как неудавшуюся революцию[189], и уж тем более не признавали статуса социальной революции за борьбой, развернувшейся в Чехии на сто лет раньше. Солидаризируясь с буржуазной традицией чешского патриотизма, они предпочитали трактовать борьбу гуситов как сугубо национальную, выступление славян против немецкого засилья. Иного мнения придерживались чешские марксисты. Так, Роберт Каливода писал в 1961 году, что гуситское движение «является революцией в собственном смысле слова»[190].

Эта революция, хоть и потерпевшая в конечном счете поражение, оказалась своего рода моделью всех последующих революционных переворотов вплоть до XX века. Табориты и чашники оказались прообразами последующих революционных партий — просвитериан и индепедентов в Англии, якобинцев и жирондистов во Франции, меньшевиков и большевиков в России. Был в гуситской революции свой «термидор» — битва при Липанах, был даже и собственный «Бонапарт» — гуситский король Иржи из Подебрад.

События, происходившие в Чехии в начале XV века, были тесно связаны с общеевропейскими процессами точно так же, как «еретические» идеи, за которые сожгли пражского теолога Яна Гуса, были самым тесным образом связаны с теориями, выдвигавшимися Джоном Уиклифом (John Wiclif, Wycliffe, Wyclif) в Англии. Когда после смерти Уиклифа его сторонники (лолларды) стали подвергаться преследованиям у себя на родине, многие перебрались в Богемию, где продолжали свою агитацию, объединившись с учениками Гуса. Как отмечают английские историки, идеи Джона Уиклифа проникли в Богемию, и у него гуситы «позаимствовали больше, чем из других источников, включая целый ряд идей, которые самому Гусу казались чересчур радикальными»[191].

К концу XIV века Чехия (Богемия) была одной из наиболее развитых стран Европы, находясь в одном ряду с Северной Италией и Фландрией. Серебро из местных рудников играло важную роль в экономике всего континента. В середине столетия его ежегодная добыча оценивалась примерно в 100 тысяч марок в год, огромная сумма по тем временам[192]. С 1348 года в Праге действовал крупнейший, и в течение некоторого времени единственный, университет в Центральной Европе.

В середине XIV века императорская корона оказалась у богемского короля Карла Люксембургского, который, будучи искусным дипломатом и, говоря современным языком, эффективным менеджером, успешно использовал свое положение в качестве формального лидера Германской империи для того, чтобы расширить собственные владения и увеличить богатство Богемии. Под властью Карла оказались земли в Верхнем Пфальце, Тюрингии и Саксонии, и даже маркграфство Бранденбург. В отличие от своего отца Иоанна Слепого, превратившего Богемию в источник средств для непрерывных и, как правило, неудачных авантюр, Карл воспринимал развитие чешских земель как гарантию своего влияния в империи, а потому заботился об их процветании. Для остальных частей империи правление Карла было менее благополучным — именно он «Золотой Буллой» 1356 года закрепил раздробление Германии.

Чума и экономический кризис затронули земли Чешской короны в гораздо меньшей степени, чем соседние страны. Добыча серебра, олова и железа постоянно увеличивается, вводятся различные технологические усовершенствования — новые каменные печи для плавки железа, механический молот, приводимый в движение водой. Создаются литейные производства, которые впоследствии использовались для изготовления артиллерийских орудий. Развивались также сукноделие и ткачество. Использование труда наемных рабочих в местных мануфактурах и рудниках уже приняло массовый масштаб, так что в 1399 году историки фиксируют первые сообщения о забастовках, сопровождавшихся требованием улучшения условий труда и повышения заработной платы. В том же году пражские подмастерья создали некое подобие профсоюза. Еще одна крупная забастовка произошла в Праге в 1410 году.

Торговые связи Чехии с германскими городами активно развивались в годы правления Карла Люксембургского, который, в качестве императора Священной Римской империи, добился привилегий для пражских купцов на всей ее территории. Венецианцы создали в Праге свое постоянное представительство (что-то среднее между посольством, коммерческим офисом и товарным складом), а чешские купцы получили возможность беспрепятственной торговли в Венеции. В Восточной Европе торговое лидерство богемской буржуазии было неоспоримым, ее представители активно вели дела не только на территории Литвы и русских княжеств, их связи простирались и дальше на Восток. «С далекого Урала был доставлен в Чехию малахит, которым Карл украсил Святовацлавскую часовню в Пражском Замке. Транзитом через Восточную Европу шли в Чехию восточные ткани, краски, лекарства»[193].

Как отмечает чешский историк, к началу XV века кризис затронул Богемию, быть может даже несколько меньше, чем некоторые другие западные общества, но здесь «напряжение пробилось наружу не местными возмущениями или восстанием одного сословия, как это имело место в других странах Европы уже в течение предыдущего столетия, а разразилось всеобщей революцией»[194].

Экономика Чехии стимулировалась «внезапным размахом добычи кутногурского серебра, имевшим все последствия инфляции»[195]. Покупательная способность денег падала. Купцы были недовольны снижением прибылей. «Для остальных представителей городского общества спад производства оборачивался стагнацией заработной платы, ростом безработицы и повышением стоимости жизни. В результате многие впали в долги, закладывали свои дома и вещи, чтобы добыть денег на повседневное существование»[196].

Американский исследователь оценивает снижение реальной заработной платы, приводя следующий пример: «В 1378 году один рабочий день строителя, участвовавшего в сооружении собора Святого Вита, оплачивался суммой от 9 геллеров до одного гроша. Спустя 20 лет рабочие, выполнявшие аналогичные задачи, получали либо пол гроша плюс еду, либо один грош без еды»[197]. Между тем цены росли. Дорожало зерно, увеличивалась квартплата. Экономический спад чувствовался в Богемии острее именно потому, что эта страна была более развита, а население больше зависело от состояния рынка и денежного хозяйства. Как отмечает чешский историк Йозеф Мацек, зарплата все больше отставала от роста цен: «На неизменный заработок наемного работника можно было купить все меньше продовольствия»[198].

Ремесленники были недовольны конкуренцией монастырских мастерских, освобожденных от налогов. Массы были возмущены растущей стоимостью жизни. Буржуазия в целом требовала юридического равенства сословий и «дешевой церкви».

Положение крестьян в Чехии было в целом не хуже, чем за 50 или 100 лет до того (некоторые историки, даже утверждают, что оно улучшилось), но усиливалась социальная дифференциация села и потребность в деньгах. Напротив, часть дворянства нищала, а потому «положение богатого крестьянина бывало лучше, чем положение бедного владыки»[199]. Неудивительно, что обедневшие за время кризиса дворяне, надеялись поправить свои дела за счет захвата церковных земель.

Социальное напряжение накладывалось на конфликты между немецкой и чешской буржуазией в городах. Соотношение немецкого и чешского элементов было постоянным источником конфликтов. Немецкими были верхушка церковной иерархии, монастыри и городской патрициат, тогда как основная масса городской буржуазии и мелкопоместного дворянства, как и крестьяне говорили по-чешски. Не удивительно, что бюргерская критика официальной церкви накладывалась здесь на антинемецкие настроения, а перевод Яном Гусом Библии с латыни на народный (то есть чешский) язык приобретал еще более острый политический смысл, чем в Англии, где тем же занимался Уиклиф.

Владения католической церкви к середине XIV века были очень велики, один лишь пражский архиепископ владел 900 селениями, 14 городами и 5 замками, вызывая не только зависть местного дворянства, но и неприязнь короны — призывы радикальных проповедников к национализации церковных земель находили при дворе заинтересованных слушателей.

В 1391 году в Праге была основана Вифлиемская часовня, где проповеди велись на чешском языке, а в 1409 году чешские профессора вытеснили немцев из Пражского университета. Обиженные немцы удалились в Лейпциг, где основали новый университет, а ректором в Праге был избран Ян Гус, уже прославившийся проповедями в Вифлиемской часовне.

Король Вацлав поощрял деятельность Яна Гуса и на первых порах все шло в направлении реформы сверху, о которой велась дискуссия и в правящих кругах Англии, где привечали Уиклифа. При этом, однако, как и многие неудачливые реформаторы, король был непоследователен, колеблясь между сторонниками Гуса и консерваторами.

Между тем давление снизу было слишком велико. Смерть Вацлава и приход на смену ему такого же непоследовательного, но находившегося под влиянием консерваторов Сигизмунда, подтолкнула развитие революционного кризиса.

Критические выступления Гуса и его единомышленников проходили безнаказанно в условиях, когда сама католическая церковь пребывала в состоянии анархии, а право возглавлять ее оспаривали одновременно два, а то и три Папы. Но в 1414 году, когда единство церковной иерархии было восстановлено, Констанцкий Собор занялся делом Гуса. Чешский реформатор прибыл туда с охранной грамотой императора Сигизмунда Люксембургского, что не помешало организаторам собора бросить его в тюрьму. Вопрос о судьбе проповедника был решен опросом делегатов собора, которые после краткого обсуждения решили, что проще всего будет Гуса сжечь, что и произошло 6 июля 1415 года.

Еще до того, как Яна Гуса казнили, богемское и моравское дворянство начало писать петиции Сигизмунду Люксембургскому, заявляя, что «они воспринимают обвинения против Гуса как обвинения против всей чешской нации и богемской короны» (they regarded accusations against Hus as accusations against and affront to the Czech nation and the Bohemian Crown)[200].

Наряду с чисто религиозным требованием Причастия для мирян под двумя видами выдвигались и вполне конкретные экономические лозунги — отмена церковной десятины и экспроприация церковных имуществ. Начался стихийный захват монастырской и церковной собственности, в котором участвовала значительная часть средних слоев и даже чешской знати. Впрочем, лозунг Причастия из чаши для мирян, с точки зрения позднейшей истории кажущийся сугубо символическим, имел для людей XV века конкретный политический смысл. Утверждая одинаковые обрядовые правила для всех, независимо к какому сословию они принадлежали, гуситское движение закладывало основы гражданского равенства, а потому чаша на знаменах чешских повстанцев становилась вполне внятным и привлекательным символом.

Ситуация быстро вышла из под контроля. Крестьяне отказывались платить церковную десятину, а сельские священники их в этом поддерживали. Начались погромы монастырей. В июле 1419 года на горе Табор собралось 42 тысячи крестьян с семьями, к которым присоединилось значительное число обедневших рыцарей, чешских священников и представителей городских низов. Основанный ими новый город стал политическим центром для радикального крыла гуситского движения, играя в чешской революции ту же роль, что и Якобинский клуб во французской. «Радикальное левое крыло буржуазных революций и его программу, — пишет Роберта Каливода, — таким образом, впервые в истории мы находим в гуситской революции»[201].

Городские низы Праги, возглавляемые лидером столичного плебса проповедником Яном Желивским (Jan Želivský), восстали 30 июля. Народ начал громить церкви и дома немецких патрициев. Восстание перекинулось на Плзень и другие города. Политическую платформу революции сформулировали «4 пражские статьи», а затем более радикальные «12 таборитских статей». Смерть короля Вацлава (Wenceslas IV) в том же 1419 году окончательно закрепила ситуацию безвластия, поскольку кандидатура императора Сигизмунда Люксембургского, имевшего наибольшие права на богемскую корону, была неприемлема для чешского общества, которое не могло простить ему гибели Яна Гуса.

Политические течения, сформировавшиеся в Чехии в годы гуситской революции, оказались прообразами партий и движений, которые мы видим во всех последующих революциях вплоть до 1917 года, — от сторонников ограниченной монархии и буржуазного порядка до социалистов и коммунистов, отвергающих частную собственность. Табориты ввели у себя общность имуществ. На улицах города ставили бочки, куда все приходящие складывали свои вещи, поступавшие теперь в общее пользование: «В Таборе нет ни моего, ни твоего, но все имеют поровну, у всех все всегда должно быть общим, и никто не имеет права иметь что-либо для себя одного»[202].

В основе идеологии таборитов лежал своеобразный коммунизм, который «был идеалом, вдохновлявшим массы и основой объединявшей их демократической общины (Volksgemeinschaft)»[203]. Однако производственная деятельность обобществлена в Таборе не была. Как отмечали позднейшие исследователи, это был «только коммунизм потребления»[204].

В лагере таборитов были представлены все будущие левые течения — от умеренно-социалистических до анархо-коммунистических, а многие вожди таборитов крайне неодобрительно относились к пропаганде радикалов. Ян Жижка, непобедимый военный лидер Табора, не только не разделял идей левого крыла движения, но и периодически вступал в борьбу с ним. По мнению Энгельса, лидеры Табора воспринимали общность имуществ «лишь в качестве чисто военного мероприятия»[205].

В связи с этим Энгельс замечает, что, поскольку практическое воплощение коммунистического принципа было в условиях Средневековья технически невозможно, данная идеология по существу становилась знаменем радикальной демократии: «Нападки на частную собственность, требование общности имущества неизбежно должны были выродиться в примитивную организацию благотворительности; неопределенное христианское равенство могло, самое большее, вылиться в буржуазное „равенство перед законом“; упразднение всяких властей превращалось в конце концов в учреждение республиканских правительств, избираемых народом. Предвосхищение коммунизма в фантазии становилось в действительности предвосхищением современных буржуазных отношений»[206].

Тем не менее для практических интересов буржуазии «здесь и сейчас» этот радикальный плебейский коммунизм представлял непосредственную угрозу, будучи конкретным выражением классовой борьбы, которую низы общества уже вели не только против старого феодального порядка, но и против капитала, не дожидаясь того момента, когда просвещенные социалистические идеологи откроют пролетариат в теории и признают за ним всемирно-историческую роль. В конечном счете дворянство и крупная буржуазия выиграли от участия в гуситском движении, укрепив свои состояния за счет захваченного церковного имущества, однако это была рискованная игра, исход которой не был очевиден вплоть до битвы при Липанах. «Левое крыло» гуситов, объединившееся вокруг Табора, периодически вступало в конфликт с умеренными пражскими бюргерами, известными как чашники или утраквисты (Utraquisten)[207]. Поэтому не удивительно, что в Германии, Венгрии и Италии формирующийся средний класс возлагал надежды на реформы, а не на революцию.

По словам Роберта Каливоды, мы «находим в гуситской революции классическое воплощение механизма, диалектики левого и правого крыльев, характеризующих ход и завершение революции буржуазного типа»[208]. Внешняя угроза не давала консолидировать завоевания «умеренных», борьба с интервентами была невозможна без поддержки масс, а потому «требовала гегемонии левизны почти в течение всего 15-летнего периода революционных столкновений»[209].

Революция, свергнув власть Люксембургского дома, на протяжении долгого времени была не в состоянии организовать стабильные государственные структуры. И не только потому, что идея республики еще не стала распространенной и понятной в обществе. Движение поднималось снизу и было совершенно новаторским для своего времени, оно не могло найти для себя готовых политических форм. В 1420 году чешскими сословиями были приняты «4 пражские статьи», выдвигавшиеся в качестве условия престолонаследия, однако ни один из европейских монархов не готов был приобрести богемскую корону ценой признания пражских принципов, ибо это означало бы открытый разрыв с Папой Римским.

В Чехии развернулась острая борьба партий, периодически принимавшая форму военных столкновений. Прагу контролировали умеренные чашники (Utraquisten), опиравшиеся на столичную буржуазию и часть чешской аристократии, которая поживилась за счет экспроприации собственности монастырей и немецкого городского патрициата. На этом, по их мнению, революция должна была бы закончиться, уступив место новой монархии, которую надеялись установить, пригласив короля из Польши или какого-либо другого соседнего государства. Единственная проблема состояла в том, чтобы заключить с католической Европой политический компромисс, который признал бы религиозные права новой Церкви, а заодно и права новых собственников на захваченное в ходе революции имущество. Однако препятствием для такого компромисса становилось растущее влияние Табора. Эта партия говорила о новом социальном порядке, отвергала возможность компромисса с папистами и подозрительно относилась к перспективе восстановления монархии.

Как и в последующие эпохи, главным международным вопросом стал экспорт революции. Дельбрюк, описывая переход гуситов от обороны к наступательным военным операциям в 1427 году, справедливо констатирует: «Это развитие аналогично тому, которое затем всемирная история пережила во время английской и французской революций»[210]. Однако распространение политического влияния гуситов опиралось не только на превосходство военных сил, созданных революцией.

Во Франции собирали пожертвования на поддержку борющейся Богемии, во Фландрии сторонники гуситов вели открытую агитацию, которую официальная Церковь смогла подавить лишь жестокими репрессиями, из Польши и Венгрии в Прагу направлялись добровольцы.

Гуситское движение получило сильную поддержку в Польше. Как заметил один из позднейших историков, в этой стране многочисленные бедные дворяне, стремившиеся поживиться за счет разграбления церковного имущества, «были гуситами в плохом смысле» (im schlechten Sinne Hussiten waren)[211]. Борьба между последователями Яна Гуса и официальной католической церковью продолжалась в Польше вплоть до 80-х годов XV века.

Гуситская пропаганда активно распространялась в соседних странах, хотя сами гуситы стремились демонстрировать умеренность, боясь оттолкнуть потенциальных союзников из числа дворян, крупной буржуазии или местных князей. Раздел церковного имущества был привлекателен для дворянства, многих представителей знати и даже королевской власти, но для них нетерпима была революционная форма, в которой это происходило, ибо как показали события в Чехии, процесс грозил зайти слишком далеко. Консервативная пропаганда апеллировала прежде всего к ужасам анархии, сопровождающим революционный переворот, доказывая, что потеря контроля над низами приведет к крушению всей социальной иерархии, к ликвидации существующих отношений собственности. «Дворянство Германии и иных стран и само отлично это сознавало, поэтому у него нигде не нашла благоприятного отзвука даже та гуситская пропаганда, которая маскировала молчанием антифеодальное острие своей революции. Оно здесь было, дворянство это чувствовало, боялось его и в соответствии с этим поступало»[212]. Потому идеи чешской революции находили отзвук преимущественно в низах общества. Современники писали о волнениях в деревнях, жаловались, что еще немного и «крестьяне из Германии перейдут на сторону чехов»[213].

Немецкий городской патрициат был вытеснен из Богемии, но не из Моравии. Чешский язык потеснил в Праге не только немецкую речь, но и латынь. Однако разделение на папистов и гуситов далеко не всегда происходило по национальному признаку. Значительная часть чешских феодалов объединилась со своими немецкими братьями по классу. Национальные различия, как всегда бывает во время революции, уступали место идеологическим и классовым.

Рост национального самосознания в Чехии был скорее следствием революции и успешных освободительных войн, чем их причиной. Как и в случае последующих буржуазных революций, нация формировалась под влиянием социального переворота. Немецкие патриции, поддерживавшие католическую партию, были вытеснены из крупных городов, что, как справедливо отмечает Йозеф Мацек, обернулось прежде всего «торжеством чешской буржуазии»[214]. Именно эта буржуазия, взявшая в свои руки власть в городах, получила возможность культурной гегемонии. Чешский язык оказался одним из первых среди новых европейских языков, потеснивших латынь, причем не только внутри страны, но и на международном уровне, он «стал официальным языком государственной службы и даже дипломатическим языком»[215]. На нем составлялись дипломатические документы в Польше и Венгрии.

Табориты и чашники находились в постоянном противостоянии, перераставшем в вооруженные столкновения. Но несмотря на все конфликты, их сплачивала внешняя угроза. Как бы ни стремились к компромиссу лидеры умеренных партий в Праге им приходилось периодически объединяться под общими знаменами с Табором для борьбы с Крестовыми походами, которые организовывали немецкие князья и Папа Римский.

У радикального крыла гуситов были даже собственные представления о Перманентной революции: «Исходным пунктом таборитов являлось их учение о начавшемся мировом перевороте, который должен закончиться победой добрых людей над злыми. Переворот табориты представляли себе как акт насильственного устранения „грешников и противников закона Божьего“, под которыми они мыслили феодалов, высший церковный клир и чиновников феодального государства»[216]. Это угодное Богу дело должно быть совершено под руководством религиозно-политического «авангарда» — «верными», ревнителями «Божьего дела», готовыми «лично проливать кровь противников закона Христа»[217]. Легко заметить, что сама идея религиозно-военной организации, являющейся по совместительству политическим союзом и боевым братством, возникла под влиянием опыта рыцарских орденов, только приспособленного, переосмысленного и демократизированного для решения религиозных задач. В этом смысле Сталин был по-своему верен исторической традиции, сравнивая большевистскую партию с орденом «меченосцев». Только логичнее было бы возводить преемственность не консервативно-феодальной рыцарской структуре, а к гуситскому движению.

Первое крупное военное столкновение между гуситами и крестоносцами императора Сигизмунда произошло под Витковым. Под началом императора было до 80 тысяч бойцов, включая немецких рыцарей, наемную пехоту и 12 бомбард, которые обслуживали около тысячи человек орудийной прислуги. Войска гуситов были почти в десять раз меньше. Серьезного сопротивления императорская армия не ожидала, а потому решительные действия пришедших на выручку Праге таборитов оказались для ее командиров полной неожиданностью. Заняв господствующие возвышенности, табориты поставили рыцарскую конницу в невыгодное положение. Всадники вынуждены были, как и при Азенкуре, спешиваться. Бестолковый штурм укрепленных позиций закончился для крестоносцев плачевно — им пришлось отступить. Ничего революционного в военном плане при Виткове еще не произошло, но исход столкновения не предвещал для имперских армий ничего хорошего. Как отмечает российский военный историк, «эта первая победа таборитов показала, насколько безответственно подходило руководство армии крестоносцев к военным действиям против еретиков»[218].

Последующие битвы одна за другой заканчивались разгромом крестоносцев. В то время как католические армии действовали шаблонно, повторяя раз за разом одни и те же ошибки, табориты совершенствовали свою тактику и организацию.

Как отмечают военные историки, новая тактика гуситов стала возможна потому, что, с одной стороны, Богемия XV века являлась одним из наиболее развитых «промышленных регионов» Европы, а с другой стороны, войско таборитского вождя Яна Жижки состояло в основном из крестьян, которые «не умели сражаться копьями, как выученная пехота» (were mainly peasant infantry with no tradition of pike warfare)[219]. Поэтому в Таборе было создано новое вооружение на основе крестьянских орудий труда — топоров, цепов, вил и т. д. Эта пехота активно использовала огнестрельное вооружение, не только тяжелые бомбарды, но и всевозможные виды ручного стрелкового оружия, которое было еще новостью на полях сражений. Пехота действовала под прикрытием мобильной крепости, составленной из тяжелых повозок с защищенными бортами — вагенбург (Wagenburg). Такое укрепление не было изобретением чешских повстанцев, оно применялось при обороне и раньше (причем не только в Центральной Европе), а после начала гуситских войн получило еще большее распространение — англичане построили вагенбург, чтобы защищаться от французской артиллерии во время «битвы селедок» (Battle of the Herrings) в 1429 году[220]. Однако лишь гуситы превратили вагенбург в центральный тактический элемент своей военной организации. Специально оборудованные повозки использовались одновременно для транспортировки войск и грузов, как прикрытие для стрелков, подвижные артиллерийские батареи и т. д. Подобно английской армии Генриха V, табориты сочетали высокую мобильность и способность быстро появляться в нужном для себя месте с оборонительной тактикой во время полевых сражений. Как отмечает российский военный историк, основой боевой организации таборитов была «комбинация стрелков и воинов, вооруженных длиннодревковым оружием ближнего боя в сочетании с „боевыми“ повозками»[221].

Кавалерия в войсках таборитов играла второстепенную роль, однако в решающие моменты сражения именно она наносила внезапный удар по измотанному или начинающему отступать противнику. В рядах таборитов было немало представителей чешского мелкого дворянства и рыцарей, привыкших сражаться верхом. Под Витковым конница Жижки составляла примерно 1800 всадников, дополнявших семь с небольшим тысяч пехотинцев, — вполне нормальная пропорция для армий того времени[222].

Необходимость давать отпор Крестовым походам, заставляла чашников и таборитов объединяться — в такие моменты пехота Табора укреплялась за счет тяжелой конницы чашников. Изменение социальных и экономических условий позволило изменить и соотношение сил за счет новой тактики и технологии. Гуситы были не просто крестьянским ополчением, а революционной армией. Потому, в отличие от таких же ополчений недалекого прошлого, они не разбегались при столкновении с рыцарской конницей, а применяли новую городскую технику. Именно гуситы первыми начали эффективно использовать огнестрельное оружие в полевых сражениях, создавая высокую плотность огня, способную сдержать и рассеять конницу, идущую в лобовую атаку.

Победы над крестоносцами сопровождались обострением межпартийной борьбы в лагере гуситов. В 1424 году между чашниками и таборитами вспыхнули военные действия. Жижка разбил чашников у города Малешов (Malešov) 7 июня 1424 года. Исход битвы решила внезапная контратака таборитской конницы. Табориты, укрепившиеся на возвышенности, пустили по склону горы повозки, врезавшиеся в ряды чашников и вызвавшие там смятение. После этой победы на некоторое время Жижка был фактически хозяином Чехии, но 11 октября 1424 года он умер от внезапно вспыхнувшей эпидемии чумы.

Вплоть до 1436 года Чехия жила без короля. В 1433 году католическое духовенство, собравшееся на Базельский Собор, пошло на компромисс с чашниками. Документ, закрепивший условия этого соглашения, вошел в историю как Пражские компактаты. Собор признал Причащение из чаши для мирян и согласился с проведенной в Чехии секуляризацией церковных имуществ. Новые собственники получили легальный статус. Это был «термидор» гуситской революции. Умеренные чашники, поддержанные католической партией, нанесли таборитам поражение в битве у Липан 30 мая 1434 года. Несколько позднее в Польше король Владислав III Варненьчик (Władysław III Warneńczyk) нанес поражение сторонникам гуситов под Гротниками (Grotniki).

Табор не был взят — его занял лишь много лет спустя гуситский король Иржи из Подебрад. Однако дело радикалов было проиграно не только из-за изменившегося соотношения военных сил. Страна устала от войн, революционных потрясений и безвластия. Она мечтала о спокойствии и порядке, который обещала политика компромиссов, проводимая чашниками.

Соглашение умеренных чашников с католиками, вошедшее в историю как Компактаты, формально положило конец гуситским войнам. Очередной компромисс 1435 года вынудил короля считаться с представителями сословий. В 1436 году Чехия приняла католического короля Владислава Люксембурга. Однако история гуситского движения была еще далеко не закончена.

БОНАПАРТЫ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

Как известно, бонапартистские, или «цезаристские», режимы возникают на спаде революции, когда новая элита, с одной стороны, стремится нормализовать ситуацию, поставив под контроль разбушевавшиеся массы, а с другой стороны, закрепить некоторые результаты революционного переворота. По словам Антонио Грамши, «цезаризм является отражением такой ситуации, когда борющиеся между собой силы находятся в состоянии катастрофического равновесия, то есть такого равновесия, при котором продолжение борьбы может иметь лишь один исход: взаимное уничтожение борющихся сил»[223].

Политический порядок, воцарившийся в Англии в начале XV века и тем более в Чехии к концу гуситских войн, идеально подходит под данное определение. Разумеется революции в Англии не произошло. Однако социальные потрясения были очень масштабными. Старый феодальный порядок получил серьезный удар. В этом смысле можно, пользуясь терминами Грамши, говорить о «пассивной революции» или о «революции сверху».

По мнению Грамши, «пассивная революция» осуществляется частью верхов в ответ на растущее давление снизу. С одной стороны, попытки революции низов потерпели поражение. Но с другой стороны, удержать старый порядок уже невозможно, и наиболее разумная часть верхов сознает это. Часть революционной программы проводится сверху самими правящими кругами. Государственный лидер получает при этом относительную свободу действий, имея возможность маневрировать между классами. Именно поэтому «цезаристский режим», как правило, может прославить себя великими победами: политик, умеющий использовать открывшиеся возможности, оказывается гораздо сильнее, чем его конкуренты, связанные традиционными интересами.

К концу XIV века социально-политический кризис, переживаемый Европой, достиг таких масштабов, что серьезные перемены были неминуемы. Эпидемия чумы, прокатившаяся по Европе, оказалась одновременно и кульминацией кризиса, и поворотным моментом, после которого разложение старой феодальной экономики начало дополняться становлением новых производственных отношений.

В Англию чума (или как ее тогда называли «Черная смерть») проникла к концу лета 1348 года. После массовой гибели населения работать в феодальных имениях стало некому. Вилланы (или колоны, как их называли по-латыни на древнеримский манер) — просто вымерли. «Тогда прекратились доходы, тогда земля вследствие недостатка в колонах осталась невозделанной», — констатировал летописец.[224] Если раньше главной проблемой была нехватка земли, то теперь ее сменил дефицит рабочей силы.

1348 год был урожайным, и на первых порах цены на продовольствие резко упали: ведь число потребителей снизилось катастрофически. Продавался за бесценок и скот, зачастую оставшийся без хозяев. Но уже в следующем году цены столь же резко пошли вверх, поскольку сократилось производство. Это, в свою очередь, усиливало тенденцию к удорожанию рабочей силы. Землевладельцы жаловались на «злонамеренность» рабочих, которые не хотели наниматься на прежних условиях, требовали вмешательства государства. «Злонамеренность, — отмечает советский историк Д.М. Петрушевский, — проявили не одни только сельскохозяйственные рабочие. Не в меньшей степени „наглыми и строптивыми“ (elati et contrariosi) показали себя и ремесленники, также поднявшие цену на свой труд, а также продавцы съестных припасов, повысившие цены на предметы первой необходимости».[225] Государственное вмешательство последовало в виде королевского ордонанса 18 июля 1349 года, обязывавшего всех наемных рабочих трудиться за ту плату, которая была установлена в соответствующей местности в течение последних 5–6 лет до эпидемии чумы. Иными словами, на фоне свободных цен заработная плата была заморожена (как видим, государственное регулирование рынка началось не в XX и даже не в XIX веке, а уже в Средние века, причем, как всегда бывает в кризисные моменты, по инициативе частных собственников).

Увы, как и следовало ожидать, ордонанс 1349 года не достиг поставленной цели, зато он резко накалил социальную ситуацию, создав условия для политизации общественного недовольства. Противоречие между конкретным наемным работником и его лендлордом превращалось в конфликт между формирующимся классом наемных рабочих и королевской властью.

Этот конфликт достиг кульминации в ходе крестьянского восстания Уота Тайлера (Wat Tyler) в 1381 году, когда на протяжении нескольких месяцев королевская власть в Англии висела на волоске. Родившийся в Бордо молодой Ричард II унаследовал престол от Эдуарда III, но он не имел ни авторитета, ни опыта своего отца, ни даже репутации отважного военного лидера, как его преждевременно умерший старший брат — «Черный принц». Он находился в постоянном конфликте с парламентом.

В 1399 году Генрих Болинброк, герцог Ланкастерский, низвергнув Ричарда II при поддержке парламента, стал королем Генрихом IV. Вступая на трон, он обещал новый порядок, ответственное управление и финансовую дисциплину, однако сам оставался обычным феодальным правителем.

Династия Ланкастеров заложила основы современного бюрократического государства в Англии, в значительной степени вопреки собственной воле. На протяжении двух столетий — со времени подписания Великой хартии вольностей — в королевстве поддерживался определенный баланс сил. Монархи пытались укрепить свою власть, манипулируя крупными феодальными кланами, стравливая их друг с другом либо удовлетворяя их растущие амбиции за счет внешней экспансии в Уэльсе, Шотландии, Ирландии и Франции. В свою очередь, аристократия совместно с ведущими городами, опираясь на растущее влияние парламента, пыталась ограничивать власть королей. Всякий раз, когда король выходил за рамки своих полномочий, начинался очередной феодальный мятеж, поддерживаемый горожанами, затем следовало примирение, и власть монарха возвращалась в отведенные Хартией границы. Социальный порядок был поколеблен в XIV веке чумой, изменившей экономическую структуру деревни, а затем восстанием Уота Тайлера. Однако, несмотря на обострение классовой борьбы в конце столетия, политический режим еще некоторое время держался. Даже Генрих Болинброк, будущий король Генрих IV и основатель ланкастерской династии, на первых порах выяснял отношения с «зарвавшимся» королем Ричардом обычным способом, — с помощью феодального мятежа, за которым последовало очередное примирение. Но после смерти влиятельного Джона Гонта — отца Генриха — король Ричард решил, что настало время решительно разобраться со своими обидчиками, учинив серию политических процессов, которые закончились суровыми приговорами. Генрих Болинброк, находившийся в изгнании во Франции, воспользовался случаем. Высадившись на острове, он легко занял Лондон и провозгласил себя правителем. Переворот был активно поддержан лондонской буржуазией, уставшей от королевских фаворитов и финансовой безответственности двора. Однако находящийся под стражей Ричард по-прежнему представлял опасность. После некоторых колебаний Болинброк принял решение, достаточно простое и естественным образом напрашивающееся, но имеющее далеко идущие последствия для всей государственной системы, — короля убить, а самому сесть на его место.

Если первое никого особенно не удивило и не возмутило, то второе было абсолютно беспрецедентным. Болинброк, хоть и был королевской крови, но законным наследником не являлся. Мало того, что он узурпировал трон, но, что гораздо важнее, в Англии нашлось изрядное количество семей, имевших на корону ничуть не меньшие, а часто и большие права.

Не удивительно, что все царствование Генриха IV представляло собой сплошную череду феодальных мятежей, причем, в отличие от прежней эпохи, дело никак нельзя было решить миром. Трон оказался полностью лишен поддержки феодальной аристократии. В свою очередь, у Ланкастерских королей не оставалось иного выхода, кроме как искать поддержки городов и парламента, делая им уступку за уступкой. Традиционный для предшествующей эпохи альянс крупной буржуазии и феодальных баронов был разорван.

Мало того, что выросло влияние парламента, начал меняться и характер государственной власти. Если раньше правительство формировалось представителями аристократических семей, то теперь на их место пришли профессиональные администраторы. Разумеется, большая часть этих администраторов вышла из той же аристократии, но система формирования аппарата радикально изменилась. Раньше связь со своим кланом — как позднее и принадлежность к той или иной партии — была важнейшим критерием при отборе кадров и основой политического влияния того или иного деятеля. Отныне, напротив, людей подбирали по личным качествам. Причем, чем меньше связи было у того или иного администратора с его феодальной родней — тем лучше.

Начала меняться и армия. Для борьбы против аристократических мятежей и подавления геррильи, развернувшейся в Уэльсе, феодальная дружина оказалась непригодна. Она могла оказаться нелояльной (Генрих IV, например, планировал отправить дружины Перси воевать в Шотландию в то самое время, когда клан Перси поднял восстание на севере Англии). Невозможно было и кормить армию за счет грабежа местного населения. После нескольких лет контрповстанческих операций в Уэльсе, грабить там было уже нечего. Нужна была армия дисциплинированная, надежная — такая, которая не разойдется по домам по собственной воле (как сделал ранее тот же Перси в Уэльсе, бросив армию и принца, когда стало ясно, что в восставшей провинции поживиться нечем). Короче, нужна была регулярная армия, получающая казенное жалованье и служащая непосредственно короне.

Военная реформа, начатая еще в конце XIII века и продолженная Эдуардом III, получила новый стимул. Принцип комплектования войск оставался еще долгое время феодальным, но организация и управление начали меняться. Бойцов можно было теперь перераспределять между ротами и менять командиров подразделений, нечто в феодальной дружине немыслимое.

Когда принц Гарри возглавил военные силы отца, в них появились специализированные саперные, инженерные и артиллерийские подразделения, была организована постоянная разведка местности, появились полевые хирурги. Организация медицинской службы особенно волновала молодого короля, получившего рану стрелой в лицо во время подавления одного из мятежей в Англии.

Позднее в Нормандии снабженная продовольствием, получавшая регулярное жалованье армия во время похода не грабила мирное население, не жгла поселков (кроме тех случаев, когда это специально приказывали) и этим выгодно отличалась от французских войск, которые терроризировали своих соотечественников.

Валлийская кампания для принца Гарри оказалась важным уроком. Он понял, что война — это прежде всего деньги. Отныне ни одно серьезное предприятие не начинается без основательной финансовой подготовки и согласования с парламентом. Это, в свою очередь, означает, что цели и смысл войны меняются: интересы буржуазии оттесняют традиционные феодальные мотивы.

Генрих IV вряд ли в полной мере осознавал смысл происходящего. До конца жизни он оставался всего лишь феодальным магнатом, захватившим престол, озабоченным сохранением своей добычи и периодически мучающимся угрызениями совести. Его расходы вызывали регулярные скандалы в парламенте, которому король каждый раз принужден был делать унизительные уступки, внутренне уверенный, что низкородные депутаты в палате общин просто злоупотребляют своим положением и пользуются его временной слабостью.

Обещание нового порядка материализовалось при Генрихе V, который проводил молодость, деля время между подавлением феодальных мятежей и работой в парламентских комиссиях, обсуждая финансовые вопросы с депутатами Палаты общин. Этот король-рыцарь уделял изучению финансовой отчетности не меньше времени, чем боевым операциям, лично читал бухгалтерские книги, делал пометки и перепроверял расчеты. Король-бухгалтер Генрих VII Тюдор был в этом смысле преемником и последователем героя Азенкурской битвы.

Уильям Шекспир описал юного принца Гарри как шалопая, проводившего время в бессмысленных попойках с недостойными людьми, но позднее раскаявшегося. Эта история явно противоречит известным сегодня фактам о юности короля. Из документов времен Генриха IV возникает совершенно другой образ принца Уэльского: очень делового, великолепно образованного и крайне деятельного. В самом деле, трудно представить себе, как молодой принц, находил время для распутства и гулянок в промежутках между заседанием парламентских комиссий, военными операциями, официальными церемониями и проверкой бухгалтерских книг. Разумеется, пиры и пьянки во дворце принца Уэльского были частью социальной нормы того времени, явно не выходя за рамки общепринятого и даже необходимого общения, типичного для элиты феодального общества.

Сохранились и финансовые документы, свидетельствующие о «щедрых дарах», которые принц преподносил своим «друзьям». Но странным образом, парламент, который весьма негативно относился к королевскому расточительству в случае Ричарда II и Генриха IV, никогда не протестовал против трат принца Уэльского. По-видимому, «дары» принца были сравнительно скромными по сравнению с тем, как поощряли своих фаворитов и лояльных феодалов его предшественники — никто никогда не обвинял Генриха V в фаворитизме (стоившем, как известно, Ричарду короны и жизни). Однако дело не только в этом. Бросается в глаза, что большая часть «даров» представляет собой денежные суммы или ювелирные изделия, которые в те времена нередко переплавляли или просто продавали для получения финансовых средств. Традиционная феодальная система предполагала в первую очередь вознаграждение за службу и лояльность в виде замков и поместий, которые Генрих V раздавал куда более скупо.

Лояльность парламента к принцу была вызвана не только тем, что он проявлял в своих расходах разумную сдержанность, но и тем, что его расходы, с точки зрения буржуа, были вполне целесообразными. Дошедшие до нас сведения о «дарах» явно представляют собой просто информацию о вознаграждении за службу.

Откуда же тогда легенда о распутстве и пьянстве, столь прочно укоренившаяся, что ее продолжали повторять даже некоторые историки XX века? Похоже, мы имеем дело с очередным примером идеологической борьбы. Ведь ключевым моментом критики, обрушившейся на голову принца посмертно (а возможно — в виде слухов и сплетен — уже при жизни), было не то, что он пьянствовал и гулял — нормальное поведение для молодого аристократа, а то, что делал это в обществе «недостойных людей». Иными словами, принц окружал себя людьми сравнительно низкого звания. Не простолюдинами, конечно, но представителями семейств, стоявших достаточно низко в феодальной иерархии. Это не могло не рассматриваться старой аристократией как скандальное поведение. В свою очередь, «собутыльники» принца показали себя позднее хорошими администраторами и эффективными военачальниками, что, разумеется, было далеко не случайностью.

Не удивительно, что парламент легко доверял королю деньги: доходы казны удвоились за счет жесткого контроля над работой королевских представителей на местах, подавления коррупции и ликвидации феодальных синекур. Королевский флот, в промежутках между боевыми походами, совершал коммерческие рейсы, перевозя вино из Бордо. Благодаря частичному самофинансированию флота, Генриху удалось нарастить серьезную морскую мощь при сравнительно умеренных расходах, обеспечивая одновременно безопасное судоходство — в отличие от своих предшественников и последователей он вел жесткую борьбу с пиратством, не только иностранным, но и английским.

Современники отмечают глубокую религиозность Генриха V[226]. Его речи и письма поражают крайней религиозной экзальтацией. В то время как в переписке других государственных мужей и даже церковных деятелей мы встречаем лишь стандартные и достаточно формальные упоминания о Боге, тексты Генриха просто пестрят ссылками на Божественную волю и предопределение. Объяснить подобные высказывания исключительно пропагандистскими задачами, которые решал этот, в остальных отношениях весьма прагматичный, монарх, невозможно, поскольку даже современникам религиозность короля казалась чрезмерной, своего рода «перебором» и, следовательно, не могла эффективно служить его пропагандистским целям. Как совместить христианский фатализм короля с его полководческой деятельностью, трезвым политическим расчетом и совсем не феодальной любовью к бухгалтерской отчетности? Все это совершенно не сочетается в образе средневекового монарха. Зато те же черты, в тех же пропорциях наблюдаются у деятелей английской и голландской революций полтора столетия спустя.

В канун битвы при Азенкуре, король поразил одного из своих соратников, жаловавшегося на то, что они не смогли взять с собой несколько дополнительных отрядов, ответом: если Бог решил дать англичанам победу, то он дал им ровно столько солдат, сколько для этого потребуется. «А те, что пришли сюда со мной, это Богом избранные люди, которых Он определил совершить это дело вместе со мной» (For these I have here with me are God’s people, whom He designs to let me have at this time)[227].

В отличие от Жанны д’Арк, чья религиозность была глубоко католическая и средневековая, Генрих предстает перед нами явным предшественником протестантизма.

Христианский фатализм Генриха несомненно сложился под влиянием идей Уиклифа. Это фатализм не средневековый, а по сути протестантский, точно соответствующий религиозно-философским воззрениям, которые спустя полтора столетия будут проповедовать Жан Кальвин и английские пуритане!

Образ дополняет подчеркнуто скромная («не королевская», по мнению современников) манера одеваться, напоминающая одежду пуритан XVII века. Это выглядело очень странно на фоне изысканной «бургундской моды» аристократии того времени, но явно импонировало народу и буржуазии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад