Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Витязь чести: Повесть о Шандоре Петефи - Еремей Иудович Парнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Петефи снимает со спинки одежды, раскладывает на постели, заваленной рулонами корректуры, листами с беглыми строчками новых стихов. Руки, которые только что ласкающе коснулись перевязанной бечевой стопки, бережно трогают темно-зеленый ментик, отороченный мехом, расшитый бронзовым сутажом. Впервые в жизни по собственному вкусу, не с чужого плеча, не по милости добрых людей. Бедный поэт, как он еще самоубийственно молод! Не может налюбоваться ни на книжку, ни на свой гардероб. Сам не знает, что его радует больше. Наверное, все же одежды, и именно сегодня, в судьбоносную Сильвестрову ночь.

Стеклянную с узорной решеткой дверь отворила она, его Этелька. Дыхание перехватило, когда он глянул в большие, темные от тревоги глаза. Взволнованная, раскрасневшаяся, в хрустящем баражевом платье, тонко веявшем вербеной, она так ждала его нынче, так любила.

Они искали друг друга глазами среди веселых и шумных гостей, светились, сгорали, мучаясь дурными предчувствиями, заранее страдая от неведомых бед. Еще ничего не раскрыв, как они были настороже, как боялись разъединить свои руки в накатившей душной волне. Била дрожь, тоска сменялась блаженством, и не спасала улыбка от наплыва слез.

Что знал о любви молчаливый, ушедший в себя юноша, хмелевший от взгляда, прикосновения, от всевластного запаха свежести и вербены? Что знала о ней эта хрупкая куколка, едва опередившая годами Джульетту, летавшая из кухни в гостиную на подгибающихся ногах?

Они знали все, что нужно для счастья. И не было никаких препятствий, способных им помешать.

Поэт живет, предвосхищая ощущения, в нетерпении любви опережает самое любовь. Стремясь к любви чуть ли не с детства, за что был нещадно порот отцом, Петефи жадно ждал ее высот и смело откликался на каждый зов. Ни болезненный и нежный вместе с тем опыт первых увлечений, ни случайные ласки, подаренные сердобольной товаркой по актерскому ремеслу, не пресекли его устремлений. Отуманенный непреходящей влюбленностью, он рвался измерить любые высоты и бездны, ибо нет для поэта выше истин, чем смерть и любовь.

Сцена, поэзия, революция и единственная мерцающая в мечтах женщина, способная безоглядно взлететь за тобой в пронизанные стрелами солнца небеса, — что еще нужно поэту? Ради этого стоит жить, с ветром нестись навстречу клубящимся тучам, расколотым извилистой искрой. Ему рисовался туманно прекраснейший облик и душа, способная объять горизонты поэзии — пока только так, — а не жестокие контуры мира. В любой прелестной незнакомке он готов был увидеть ее, единственную. И потому Сильвестрова ночь уготовила ему воистину редчайший дар — прелестную девочку, словно сошедшую со страниц древних сказаний, угаданную им самим в «Витязе Яноше», как с легкой руки патрона стал называться «Янчи Кукуруза».

Неразбуженная, кроткая, нежная, эта девочка и сама по первому зову полетела навстречу мечте. Они оба могли лепить друг друга по своему образу и подобию, слив влюбленность воображений в первой большой любви.

Случай слепо бросает кости, но иногда щедрость его ослепительно беспредельна…

Из кухни долетал умопомрачительный дух запеченного мяса, дичи, паприки, чеснока. Скворчали жирные колбаски на раскаленных противнях, кипели красные от перца гуляши из вепря и балатонской рыбы, булькал в огромной кастрюле сдобренный гвоздикой, ванилью, мускатным орехом опьяняющий глинтвейн.

Разомлев от тепла, от духов, от улыбок милых и близких людей, гости нетерпеливо поглядывали на дверь. Звон посуды, столового серебра и дразнящие ароматы вкусного угощения настраивали на веселый, чуть легкомысленный лад.

Михай Вёрёшмарти, пришедший с женой и неразлучным Байзой, вышучивал молодых поэтов. Но если Шандор Вахот отвечал ему остроумной шуткой или непринужденным смехом, то Петефи большей частью угрюмо молчал. Казалось, он едва замечает происходящее, поглощенный тайной и безысходной бедой. Но все знали, что причин для скорби у него, слава богу, нет, и манера его теряться и уходить в себя в присутствии молодых и красивых женщин тоже была известна. Речь, обычно живая, яркая, становилась в такие минуты скованной и принужденной. Лишь с трудом проникаясь общим настроением, он оттаивал и присоединялся к беседе.

Ныне же он был настолько полон упоительным вихрем, уносившим его и ее, что и вправду не слышал обращенных к нему слов. Не смеялся, не отвечал на вопросы, а если и пытался ответить, то, как правило, невпопад.

Шандор Вахот, догадываясь, что происходит с другом, лишь подмигивал Вёрёшмарти, когда возникала очередная неловкость, и красноречиво кивал на прелестную свояченицу. Великий поэт прятал в усы улыбку и, переглянувшись с женой, ронял, словно невзначай, игривое замечание.

Электрическая аура Сильвестровой ночи пронизывала людей, собравшихся встретить чудеснейший праздник в круговороте года. Одни любили, другие грелись возле чужой любви. И падал снег за вымытыми до блеска окнами, и жарко дышал налитый вишневым накалом изразцовый голландский камин.

Горячий глинтвейн крепко ударил в голову, негой разлился по жилам и развязал языки. Даже Петефи рискнул обменяться с Этелькой ничего не значащей фразой о погоде, снежинках и звездочках на небесах.

Рубиновое вино в граненом кубке бросало на фарфоровую глазурь густую прозрачную тень. Шелестело, волнуя, платье Этельки. Рокотал несмолкающий бас Вёрёшмарти, и пламя свечей колыхалось, когда вспыхивал дружный смех. Не верьте блуждающему взгляду любимца муз — он сосредоточен, не верьте его молчанию — оно красноречиво. «Ведь мы с тобою до сих пор так мало говорили, лишь иногда твой быстрый взгляд мои глаза ловили. Когда я дом ваш посещал, ты сразу убегала, но знаю — ты сквозь дверь тайком за мною наблюдала». Она и сейчас следила за ним украдкой, ласкала его быстрыми взглядами растревоженных глаз, потемневших, как небо в преддверии снегопада.

Разговор зашел, по обыкновению, о поэзии, и Петефи, вначале не очень охотно, но все более оживляясь, вовлекся в спор.

— Исконно венгерские стихи и песни силлабичны по самой природе, — говорил Байза, прикладываясь к мундштуку из гусиного пера. — Долгие и краткие гласные позволяют, конечно, вводить метр, но при этом метрическое ударение часто не совпадает с естественным и это, скажу откровенно, немного раздражает меня в новейшей поэзии.

— Силлабизм и ассонансы вам, значит, не нравятся?! — горячо наступал на него Шандор Вахот.

— Я так не говорил! — выставив раскрытую ладонь, отмежевывался от напраслины Байза и сердито попыхивал чубуком. — Но, пусть это старомодно, мне нравятся чистые рифмы.

— Венгерский беден ими сравнительно с другими европейскими языками, — дипломатично заметил Вёрёшмарти.

— На то есть своя причина, — включился в разговор Петефи, овладевший за истекший год еще и английским. — В других языках слова сохраняют при синтаксических изменениях основную форму, а у нас они обрастают, как снежный ком, флексиями.

— От повтора флексий хорошей рифмы не жди, — заключил Шандор Вахот и торжествующе взглянул на Байзу. — Неужели вам не противны литературные пигмеи, ополчившиеся на Петефи за его ассонансы?

— Дело не только в ассонансах, мой друг, — покачал головой Вёрёшмарти. — Но это особый разговор, не для новогоднего праздника… И дамы, видишь, у нас заскучали. Поговорим лучше о лошадях, о борзых, которых так любят в Венгрии. — Он лукаво прищурился. — Это будет беседа как раз для дам.

Сестры и мадам Вёрёшмарти вежливо посмеялись избитой шутке, но Шандор Вахот, стараясь расшевелить друга, упрямо вернулся к тонкостям венгерской поэзии.

— В последнем выпуске «Хондерю» Кути опять обрушился на ассонансы.

— Салонный шут, — презрительно усмехнулся Петефи. — Эти господа не имеют ни малейшего представления о характере венгерских рифм и размеров. Они ищут в наших стихах латинскую метрику и немецкие каденции, а у меня их нет! Я и не хочу, чтобы они там были!.. Именно там, где я более всего приближаюсь к совершенству, к подлинно народной форме, всякие Кути усматривают пренебрежение размером и рифмой. Заблуждение!

— Скорее злонамеренная ложь, — подлил масла в огонь Шандор Вахот.

— Ну будет вам, — остановила его жена. — Обратите свое внимание на нас… Разве мы его не заслуживаем? — Обняв сестру за плечи, она с шутливым вызовом вскинула головку.

— Ей-богу, она права! — Байза ударил себя по колену.

— За прелестных дам, — поднял кубок Вёрёшмарти.

Незаметно приблизилась полночь, и с последним ударом часов были выпиты последние капли глинтвейна. На счастье, чтобы не изменяла удача в наступившем году.

Затем, по народному обычаю, принялись за гаданье.

Опустили в шляпу вырезанные из бумаги рождественские звезды, на которых были заранее написаны имена всех присутствующих и пожелания на будущее — порой стихотворные строфы, порой крылатые изречения великих людей. Так с давних пор пытали судьбу в венгерских деревнях, так узнавали парни и девушки будущих нареченных.

Случай слепо бросает кости, но выдаются часы, когда милость фортуны кажется осмысленной и неистощимой. Побледнев от волнения, Этелька храбро шагнула к столу и, прикусив губку, вытащила свою звезду. Ее тонкие пальчики задрожали, она едва не выронила узорчатую бумажку, но справилась с собой и, залившись румянцем, спрятала предсказание на груди.

Легким пером Петефи там было начертано:

Когда бы буквы те, что здесь тебе пишу я, Могли бы стать твоей судьбою роковой, Я бросил бы перо, хотя бы целым царством Платили щедро мне за каждый росчерк мой.

Пролетела, отблистала колдовская новогодняя ночь. Возвратившись под утро домой, Петефи в чем был, не раздеваясь, рухнул на постель. Потянувшись всем телом, ощутил сладостную, здоровую усталость и задремал, улыбаясь.

Его разбудил встревоженный Шандор Вахот.

— Что случилось? — спросил Петефи, с трудом разлепляя веки.

— Этелька потеряла звезду! — Не зная, горевать ему или смеяться, Шандор Вахот сокрушенно развел руками. — Она прямо в отчаянии. Обыскали весь дом — и никакого следа. Мы так и не ложились… Ты, случайно, не брал?

— Я? Разумеется нет!.. Но поспешим к вам. Я запишу стихотворение прямо в ее альбом.

— Да, я очень тебя прошу! Девочка слезами заливается. Говорит: дурная примета.

7

В самый разгар недомогания лакей поднес Анталу Регули на серебряном блюде конверт с имперским орлом. Временный поверенный в делах Австрии барон Мюнхгаузен с казенной вежливостью приглашал на обед в посольство к пяти часам с половиной. Еще раз взглянув на подпись, Регули улыбнулся, готовый принять письмо за остроумный, не слишком, правда, розыгрыш. Но если имя поверенного и настраивало на определенный лад, то сургучная печать и водяной знак на бумаге места для шуток не оставляли.

Не надумав, что ответить, Регули отослал лакея и принялся размышлять. Впервые за все годы, проведенные Анталом в России, посольство удосужилось обратить на него внимание. Очевидно, статьи в печати и толки в обществе дошли наконец и до этого господина со столь компрометантной фамилией. Что ж, Регули знаменит теперь на весь свет и прежде всего на дорогой родине, где соотечественники, чей след во тьме истории он удостоился отыскать, повторяют его имя с благоговением. Но он болен, измотан, разбит и с удовольствием откажет высокомерным и, наверное, пустым господам из посольства. Почему они вспомнили о нем именно теперь, когда он милостью великодушных хозяев ни в чем не нуждается? Не два года назад, когда он метался из банка в почтамт, напрасно ожидая ассигнованную академией тысячу форинтов. Эти деньги, не окупившие и половины затрат, пришли только теперь, и от них уже практически нету прока. Но ранее посольство почему-то молчало. Венские франты, надо полагать, и слышать не хотели о каком-то там мадьярском докторе, загоревшемся идеей отыскать далеких предков своего гордого и униженного народа.

Остыв от страстей, Регули позвонил в колокольчик и велел срочно отвезти в посольство визитную карточку, затем спросил теплой воды для умывания. Преодолев неверный соблазн первого побуждения, он решился поехать.

— На Дворцовую набережную, — подозвал ямщика, запахивая пелерину. — Но только не шибко, пожалуйста, — добавил и, сунув под мышку трость, вскочил на подножку. — Дом австрийского посла знаешь? — поинтересовался, проезжая по залитой предзакатным огнем Миллионной.

— Кто же его не знает? — отозвался ямщик, прихлопнув ладонью двурогую шапку. — Эх, нечистая сила! Н-но, залетныя!

Бирюзовый особняк с алебастровой лепниной на фронтоне, выходящий парадным подъездом на Дворцовую набережную, слыл в Санкт-Петербурге таинственным. Самое название его — австрийский, или, как выговаривала окрестная дворня, «анстрихский», созвучное с Антихристом, внушало суеверный страх. Недаром в табельные дни, когда брыластый, вечно хмурый швейцар появлялся на улице укрепить на флагштоке желтое полотнище с черным и чуждым каким-то двуглавым орлом, старушки, часто осеняли себя крестным знамением, а соседский, принцев Ольденбургских, кучер так откровенно плевался:

— Аки сера адская! Тьфу на них, пакость…

Ветеран Аустерлица, смолоду невзлюбивший цесарцев и их черно-желтый штандарт, пускал витиеватую матерщину и, дыша деликатным букетом хозяйских винных погребов, презрительно отворачивался, замирая на козлах.

Несмотря на экстерриториальность, дом, построенный прославленным Джакомо Кваренги, осенял герб Салтыковых с княжеской короной над трофеем щита. И вообще почти ничего не изменилось во внешнем облике дворца и окружающей его перспективе. Разве что деревья на Марсовом поле стали повыше, да на эполетах парадирующей лейб-гвардии монограмма АI давно сменилась на HI. Всего лишь одна литера, а уже другая эпоха, новое поколение, совсем иной дух.

А для глаза дворец был куда как хорош. Открытый балкон с гранитными балясинами и узорной решеткой каслинского литья глядел на Неву, расцвеченную по случаю жаркого, безмятежного лета пестрыми флажками парусников и дымящих высокотрубных пироскафов. Прямо над входом приветливо скалилась львиная морда с кольцом в улыбчивой пасти и весело играли отраженным многоцветьем чистые, разделенные на восемь частей окна. На набережную дом выходил четырьмя этажами, на Марсово поле — тремя, а параллельно дворцу Ольденбургских крыло было всего о двух. Для карет и колясок на узкой мостовой места обычно недоставало, потому со стороны Невы прямо к дому подкатывали лишь особы высокого, порой высочайшего ранга, а все прочие въезжали в ворота и, обогнув двор, останавливались у подъезда. Высадив господ, кучера незамедлительно сворачивали на Марсово поле, где и ожидали, кто в приятной беседе, кто в сонной одури, разъезда. И никому, кроме бдительного урядника, отмечавшего, на всякий случай, незнакомых визитеров, не было в них нужды. В летнюю пору кучера разогревались водкой, а зимой в добавление жгли костры, бросавшие зловещие отсветы на окна личного кабинета его превосходительства посла союзной державы.

Вот, собственно, и все касательно особенностей дворца. Остальное — порождение слухов, ибо дома, как и люди, бывают отмечены неизгладимой печатью молвы. Глухие стены, винтовые лестницы и скрипучие половицы словно впитывают в себя шепот, мельканье огней, звон хрусталя или звон оружия, чтобы на века сохранить таинственную эманацию, которой до скончания лет питаются тени. Впрочем, тени — вздор, хоть и кинулась просвещенная Европа в упоительный до жути омут столоверчения. Повторялась, но уже как фарс, как пустое недомогание после серьезного недуга, лихорадочная одурь, овладевшая миром в канун великой революции…

Поразительные пророчества, вещие стуки и прочие явления медиумизма — это было уже не для серьезных умов. Сороковые годы девятнадцатого века ознаменовались триумфом разума, бесповоротно сбросившего последние путы феодальных предрассудков. Железнодорожные рельсы и телеграфные провода, побеждая пространство и время, обещали, того и гляди, связать народы и племена в единую семью. Дымящие пароходы бросали вызов океанским течениям и ветрам, а посеребренная пластинка Дагера, запечатлев преходящий облик, остановила — подумать страшно! — в никуда утекающий миг. Вооружившись съемочной камерой, какой-то смельчак взлетел на монгольфьере над аспидными крышами Парижа и, присвоив себе прерогативы бога-отца, явил изумленной публике застывшее мгновение быстротекущей жизни великого города. Это ли не триумф разума! Взлет гения, пред коим молчаливо отступила пристыженная природа.

И все же, чем ярче свет, тем кромешнее убежище мрака. Неизжитое, смущающее дух ночное сознание отступило в сумрак галерей, секретных переходов, уединенных кабинетов с резными пюпитрами для пожелтевших фолиантов. Пыланье стеариновых свечей в золоченых шандалах, кенкетах и бра, хмельные вихри мазурок и вальсов не отняли вещей памяти у старых, все видевших стен. Так сохраняет потемневший флакон, сколько ни отмывай, властный аромат давным-давно высохших эссенций, и мимолетное веяние их пробуждает воспоминания. О чем, однако? Память памяти рознь. Есть память о бывшем, а есть и о мнимом, навеянном больше злоязычием и пустой болтовней. Бирюзовому дворцу в этом отношении повезло. Своей таинственной славой он был обязан случайному выбору гения. Быть может, капризу.

Едва представил на суд читателя «Пиковую даму» Александр Пушкин, как в обществе стали усиленно искать прототипов. Нащокин, которому читал повесть сам автор, где-то проговорился, будто старая графиня — не кто иная, как Наталья Петровна Голицына, мать Дмитрия Владимировича, московского генерал-губернатора. Внук ее якобы поведал Александру Сергеевичу о том, как проигрался однажды крупно и бросился к бабке на поклон, но вместо денег получил три верные карты, назначенные ей в Париже де Сен-Жерменом. Так это или не так — многие узнавали в старухе не Голицыну, а Загряжскую, — но в дневнике Пушкина есть весьма характерная запись: «Моя „Пиковая дама“ в большой моде. Игроки понтируют на тройку, семерку и туза».

Не удивительно, что при подобном умонастроении легенда пустила цепкие корни и ныне, спустя почти десять лет после трагической смерти поэта, обрела зримые приметы были.

К ним стали с некоторых пор причислять и дом Салтыковых, который еще в двадцатых годах арендовало для себя посольство его апостольского величества Франца, предшественника нынешнего Фердинанда Первого. Расположение покоев, лестницы, переходы в посольском дворце разительно напоминали описанное в «Пиковой даме». Повторяя на раутах начало пути несчастного Германна, гости посла вновь и вновь убеждались в том, что, по крайней мере, сам Пушкин не раз взбегал по мраморным этим ступеням и стремительно пересекал узнаваемую анфиладу парадных комнат.

Да и не мудрено. С Дарьей Федоровной, женой тогдашнего австрийского посла Фикельмона, поэта связывали узы нежнейшей дружбы. Недаром все еще прекрасная Долли, пережившая и великого друга, и свой судьбоносный расцвет, продолжала, уже вдали от России, хранить благодарную память о родном Петербурге, о приключениях, всегда неожиданных, очаровательных, милых.

Нынешней посольше, будь она не заурядной дурнушкой, а даже красавицей, вроде Долли, и в страшном сне не могло бы привидеться, что русский государь, запахнув плащ, проскользнет с внутреннего подъезда прямо в ее амарантовый кабинет. А вот поди, в прежнее царствование подобная escapade[26] была возможна. Александр Павлович хаживал к генерал-майорше Хитрово, матушке Долли, и часами засиживался в милом ему семействе. И письма писал нежные, и цветы посылал.

Но бог с ним, со всем прежним. Канули в Лету глухие пересуды о загадочном исчезновении государя-победоносца, забылась и молва о галантных проказах Дарьи Федоровны Фикельмон. А ведь и нынешняя государыня, тогда молодая, проказливая, инкогнито проникала в покои Долли, чтобы, торопливо переодевшись в бальное платье и сорвав полумаску, скользнуть, замирая от тайного наслаждения, в вереницу галопа или какого-нибудь там попурри, навстречу удивленному Николаю.

Ах, что было, то забылось, быльем поросло. Иных друзей Дарьи Федоровны уж нет, а те далече: кто в сибирских острогах, а кто добывает хлеб свой в поте лица своего на чужбине.

Сам Шарль-Луи, или Карл-Людвиг на немецкий лад, граф Фикельмон пребывает в настоящий момент в Риме, святом граде, где собрался конклав кардиналов для выбора нового наместника господа бога на грешной земле. Несмотря на чин фельдмаршал-лейтенанта, старый граф не очень продвинулся в карьере. Помешало неистребимое русофильство и аристократический либерализм. Канцлер Меттерних, хоть и доверил ему однажды замещать себя на время болезни, недолюбливает Фикельмона. А коли так, прощай мечты о канцлерской орленой портфели, а вместо блестящего, первого в мире двора — возвращение на круги своя. Опять кровоточащая, разорванная на куски Италия, интриги, иезуиты, карбонарии, коварство и лицемерие англичан. Добро бы хоть настоящее дело, а то так, второстепенные дипломатические поручения, изматывающие поездки, приевшиеся споры, дебри ватиканской политики.

Собственно, в связи с ней, точнее, с выборами папы, отозвали в Вену для консультаций и нынешнего хозяина салтыковского особняка. Весь штат посольства поэтому составляли барон фон Мюнхгаузен-ауф-Боденвердер и первый секретарь отец Бальдур. Все политические дела вершил, разумеется, секретарь, потому что, в отличие от своего прославленного предка, барон боялся любой инициативы, был начисто лишен воображения и, знай себе, гонял фельдъегерей на согласование в Вену. И мудро поступал, ибо бездеятельность ненаказуема и является лучшим свидетельством благонамеренности.

Барон встречал гостя на площадке, где сходились дуги парадной лестницы. В большом зеркале, обрамленном белым багетом, предательски посверкивала тщательно зачесанная лысина на затылке. Светлый вестибюль с дорическими колоннами повеял на Регули леденящей прохладой. Бросив лакею пелерину и трость, Антал непроизвольно поежился и с искательной, неосознанной улыбкой стал подниматься.

Барон и шагу навстречу не сделал. Опершись рукой о кованые перила с узорными завитушками, ждал монументом, без малейшего движения и улыбки. Одет был полуофициально: в безукоризненном фраке английского покроя, но без орденов.

Отдавая поклон, Регули неосторожно задел плечом о выступ пилястры, увенчанной коринфским ордером, и окончательно смешался. Лететь на оленях сквозь заснеженную пустыню и полярную ночь он не боялся, а перед начальством робел. Ненавидел себя за это, стыдился, но ничего поделать не мог.

Стол был сервирован на три прибора в угловой гостиной, где два окна гляделись в Неву с Петропавловской крепостью на противоположном берегу, а остальные — на Марсово поле. На подоконниках щедро цвели заведенные еще при Долли камелии, белые и розовые романтические цветы. Горел в последнем огне золоченый шпиль сурового Инженерного замка, беспокойно кружили вороны над кронами дерев, уже тронутых желтизной.

Бесшумный лакей зажег свечи, поправил орхидеи в хрустальной мисе и, отступив к камину, запустил музыкальную шкатулку. Прерывистый звон бронзовых молоточков сложился в прозрачную мелодию Моцарта.

Барон предложил чубук, подвинул набитую табаком туфлю, но Антал сослался на нездоровье и поспешил занять указанное кресло. Ощущая бархат спинки и надежную крепость подлокотников, сразу почувствовал себя ловчее.

Открылась неприметная дверь в обитой кретоном стене, и в гостиную проскользнул худощавый и несколько сутуловатый господин в лиловом доломане с нашивным знаком Мальтийского ордена на груди.

Представив первого секретаря, барон пригласил к столу.

Потрескивая и завиваясь копотью, острые язычки огня боролись с багровым сумраком, разливающимся из окон. Тускло мерцали алмазные грани стекла, тяжело блестело старинное серебро. От устриц, обложенных колотым льдом, пахло морем, нежно алели гарнированные перепелиными яйцами раковые шейки, посверкивала слезой вестфальская ветчина.

Отец Бальдур прочел короткую молитву. Лакей, обойдя по кругу, наполнил высокие рюмки рейнским вином.

Обедали молча, лишь изредка перебрасываясь ничего не значащими фразами. Первый тост был предложен für Kaiser,[27] потом подняли бокалы за отважного путешественника, а далее пили, чаще просто пригубливая, a votre santé, messieurs.[28] Перемен было немного. За мейсенской голубой супницей с консоме дворецкий вкатил зажаренную серну и, жестом фокусника сорвав серебряные крышки, разложил по тарелкам дымящиеся каштаны и моченые яблоки. На дессерт, по венгерскому распорядку, дали простой салат.

Обмакнув пальцы в розовую воду и смяв салфетки, гости барона проследовали в библиотеку, где уже кипела на спиртовке вода для чая, смешанного в Лондоне с бергамотовой отдушкой.

— Так расскажите нам о своем путешествии, дорогой Регули, — перешел к делу барон. — В самых общих чертах, разумеется, — и замолк, предоставив отцу Бальдуру вести беседу.

— Какова основная цель? — мягко поинтересовался первый секретарь. — Помимо чисто романтической мечты найти гнездо, из которого Арпад увел в Гуннию наших воинственных предков.

Речь отца Бальдура лилась плавно, лицо оставалось безмятежным, и голову он держал прямо, но не заглядывал собеседнику в глаза, сосредоточив взгляд в одной точке, чуть ниже подбородка. Регули окончательно уверился в первоначальной мысли, что видит перед собой достойного ученика иезуитов, воспитанного в правилах скромности Игнация — древнего основателя могущественного тайного ордена. Еще за столом Антал заметил, что руки Бальдура не делают ни одного лишнего движения, и невольно позавидовал его ловкой изящной собранности.

— Задача, которую я поставил перед собой, более лингвистическая, нежели историческая, — тщательно продумав ответ, пояснил Регули. — Иначе я бы сразу нацелился на Монголию.

— Вы кончали, по-моему, по юридическому факультету?

— Так пожелал батюшка, но лингвистикой, историей, географией я занимался куда более прилежно, чем римским правом.

— Такая целеустремленность похвальна… Затем вы, кажется, учились в Германии, Дании, Швеции?

Регули молча поклонился, догадываясь, что неподвижно сидящий насупротив человек со сложенными на груди руками, бледными и тонкими, словно у виртуоза пианиста, успел собрать о нем самые подробные сведения.

— В Петербург прибыли из Финляндии?

— Совершенно справедливо. Я провел там почти два года, изучая язык. Поскольку в высших кругах говорят преимущественно по-шведски, мне пришлось поселиться в Лапландии, на самом севере. Должен признаться, что был поражен сходством венгерского языка с лапландским и финским. Это побудило меня продолжить исследования и отправиться дальше в Россию. Для выяснения положения венгерского языка в системе языков финно-угорской группы следовало сделать попытку проникнуть на Урал и в Зауралье, к загадочным вогулам.

— И вам это удалось, — констатировал барои.

— Таинственная Обь, — проникновенно заметил иезуит. — Мистическая река… А скажите, господин Регули, вы советовались с кем-нибудь, я говорю о лицах, наделенных соответствующей властью, относительно ваших планов?

— Программу исследований я имел честь своевременно направить в Венгерскую академию наук, однако ответа долго не поступало. Я был в крайне затруднительном положении, и вообще экспедиция находилась под угрозой. Лишь благодаря материальной помощи она все же состоялась.

— Вам повезло. Сначала Балугьянский, затем господин тайный советник Бэр. — Бальдур на мгновение смежил ресницы. — Очень высокое и своевременное покровительство… Откуда у русских столь очевидный интерес к вашим планам?

— Естественный интерес ученых и патриотов заполнить еще одно белое пятно на карте родины.

— Без вас, господин Регули, это было бы невозможно?

— Возможно, разумеется, но Россия столь велика, а…

— …а ваш энтузиазм столь неподделен, — подсказал иезуит, — что все устроилось к обоюдному удовольствию.

— Пожалуй, что так, — нехотя согласился Антал, ибо что-то не понравилось ему в словах собеседника.

— Очень интересно и достойно всемерной поддержки. Однако вернемся к сути… Начнем, пожалуй, с Перми.



Поделиться книгой:

На главную
Назад