Маркиз. Поднявшись к вам, вместо того чтобы позвать вашу гувернантку, я поддался первому порыву. Простите мою неловкость. Я вижу, что ничего серьезного, к счастью, не произошло.
Бланш. О, вы самый снисходительный и учтивый отец на свете...
Маркиз. Господин Руссо желает, чтобы мы были друзьями своих детей, чего нельзя сказать о нем самом[6]. Но по здравом размышлении, боюсь, как бы мы с этой дружбой в один прекрасный день не пожалели о снисходительности и учтивости. Ведь дружба на руку скорее нам. Другом быть легче, чем отцом... Но не будем больше говорить об этом пустячном случае.
Бланш. Нет такого ничтожного случая, отец, чтобы в нем не отразилась воля Божия, как вся безмерность неба отражается в капле воды. Да, это Господь привел вас сюда, чтобы выслушать то, что мне столько раз не хватало мужества вам сказать. Если вы позволите, я решила постричься в кармелитки.
Маркиз. В кармелитки!
Бланш. Я думаю, такое признание удивляс* вас меньше, чем вы хотите показать.
Маркиз. Увы! Со столь добродетельной юной особой, как моя дочь, всегда нужно опасаться голоса неумеренного благочестия. Вы знаете, из-за злосчастных обстоятельств вашего рождения я питаю к вам привязанность особенно нежную и не хотел бы вас неволить ни в чем. Мы поговорим обо всем этом на досуге, а пока подумайте о том, что вы, без сомнения, переоценили, — не свое мужество, нет, но cbgh силы и здоровье.
Бланш. Мое мужество...
Маркиз. Девушка не такая гордая, как вы, не стала бы терзать себя из-за того, что вскрикнула разок.
Бланш. Мое мужество... (Внезапно решается говорить; пытаясь убедить отца, она словно поддается понемногу надежде убедить саму себя.) Боже, да, я действительно думаю — во мне немало такого, за что вам не придется краснеть. Зачем бы Господу наделять меня только презренными свойствами, создавая меня такой, какая я есть? Слабость моей натуры ^— не просто унижение, Им ниспосланное, но и знак Его воли, запечатленный на Его смиренной служанке, Я вовсе не должна стыдиться этого, скорее уж меня может искушать гордость таким предназначением. О, конечно, я знаю, что в вашем присутствии не следует хвалиться кровью предков и величием нашего рода. Пусть! Каким чудом я могла бы уродиться вовсе недостойной стольких замечательных людей, знаменитых как раз своей отвагой? Есть разная храбрость — таг я теперь думаю. Одна, разумеется, в том, чтобы не дрогнуть перед дулом мушкета. А другая в том, чтобы пожертвовать всеми преимуществами завидного положения и уйти жить среди тех, подчиняться тем, чье происхождение и воспитание много ниже твоего.
Она умолкает, немного смущенная. Старый маркиз слушает ее молча, опустив голову. Потом произносит с усилием, словно исполняя свой долг.
Маркиз. Дочь моя, в вашем решении больше гордыни, чем вы думаете. Правда, святошей меня не назовешь, но я всегда думал, что люди нашего звания должны вести себя с Богом честно. Мирскую жизнь не покидают с досады, как новобранец, который дает себя убить в первом же жарком деле из страха струсить и тем без всякой пользы лишает своей службы короля и отечество.
Она явно пошатнулась от удара, но не сдалась.
Бланш. Я не презираю мир, и едва ли будет правдой сказать, что я его боюсь. Просто для меня мир — как стихия, в которой я не могу жить. Да, отец, я самим существом своим не выношу шума и оживления, меня отвращает и самое изысканное общество, многолюдные улицы меня оглушают, и, просыпаясь ночью, я невольно вслушиваюсь, как шумит там, за нашими тяжелыми шторами, за пологом моей постели этот огромный неутомимый город, который утихает только к рассвету. Избавьте меня от этого непосильного испытания, и вы увидите, на что я способна. Неужели вы осудите молодого офицера, отказывающегося от службы в королевском флоте, если он не переносит моря?
Маркиз. Дорогое мое дитя, только вашей совести решать, по силам вам такое испытание или нет...
Бланш. О, сжальтесь, отец, оставим этот спор. Сжальтесь, позвольте мне верить, что существует лекарство от этой ужасной слабости, несчастья моей жизни! Увы! Господин де Дамас, должно быть, совсем слеп, когда речь идет обо мне. Ведь он счел, что я вела себя достойно сегодня. Господи! Я едва сидела на подушках, я вся заледенела и не отогрелась до сих пор, потрогайте мои руки... Ах, отец! Если бы я не надеялась, что у Неба есть какой-то промысл обо мне, я умерла бы со стыда тут у ваших ног. Быть может, вы правы, я не прошла испытание до конца. Но Господь не посетует на меня за это. Я все приношу ему в жертву, я все покидаю, ото всего отрекаюсь — только пусть он вернет мне честь.
Вторая картина
Сцена I
Несколько недель спустя. Приемная монастыря кармелиток в Компьене. Настоятель- ницаиБланш разговаривают через двойную решетку, задернутую черной тканью. Настоятельница, госпожа де Круасси,— старая и явно больная женщина. Она неловко пытается пододвинуть свое кресло поближе к решетке. Ей это удается с трудом. Она немного задыхается
и говорит улыбаясь.
Настоятельница. Не подумайте, что это кресло— привилегия моего сана, как табурет у герцогинь. Увы! Я хотела бы чувствовать себя в нем удобно из любви к моим дорогим дочерям — они так обо мне заботятся. Но возвращаться к старым привычкам, слишком давно утраченным, непросто. Мне теперь ясно — то, что должно бы доставлять удовольствие, для меня всегда будет только унизительной необходимостью.
Бланш. Как это, наверно, радостно — сознавать, что ты так далеко продвинулась по пути отрешения от мира, что уже не можешь вернуться назад.
Настоятельница. Бедное мое дитя, привычка в конце концов позволяет отрешиться ото всего. Но какой прок монахине отрешаться ото всего, если она не отрешится от самой себя, то есть от собственного отрешения?
Молчание.
Я вижу, суровость нашего устава вас не пугает?
Бланш. Она меня притягивает.
Настоятельница. Да, да, у вас высокая душа.
Молчание.
Запомните все же, что самые простые с виду обязанности на деле зачастую оказываются самыми тяжелыми. Можно одолеть гору и споткнуться о камешек.
Бланш (горячо). Ах, матушка, кроме этих маленьких жертв, есть другие страшные вещи...
Настоятельница. Ну, ну, что же это за страхи?
Бланш (все менее уверенным голосом). Преподобная мать моя, я, наверно, не сумею... Мне трудно... вот так... сразу... Но если позволите, я подумаю и отвечу вам после...
Настоятельница. Как пожелаете... А могли бы вы ответить мне теперь же, если я спрошу, в чем вы полагаете первую обязанность кармелитки?
Бланш. Побеждать естество.
Настоятельница. Прекрасно. Побеждать, а не насиловать — разница очень важная. Тому, кто стремится насиловать естество, удается только утратить естественность. А Господь ждет от своих дочерей, чтобы они не разыгрывали всякий день комедию перед Ним, но служили Ему. Хорошая служанка всегда там, где она должна быть и где ее присутствие не бросается в глаза.
Бланш. Я мечтаю проскользнуть незамеченной...
Настоятельница (улыбаясь, с легкой иронией). Увы! Это дается лишь долгими усилиями, и слишком жаркое желание тут не облегчает дела... Вы очень высокого происхождения, дочь моя, и мы не требуем от вас забыть о нем. Отказаться от преимуществ такого происхождения не значит сложить с себя все обязанности, им налагаемые, и эти обязанности покажутся вам здесь труднее чем где бы то ни было.
Протестующее движение Бланш.
О, разумеется, вы горите желанием занять последнее место. Опасайтесь этого тоже, дитя мое... Стремясь спуститься как можно ниже, рискуешь перейти меру. А крайность в унижении, как и во всем прочем, порождает гордыню. И такая гордыня в тысячу раз изощреннее и коварней мирской, которая по большей части есть лишь пустое тщеславие...
Молчание.
Что вас толкает в наш орден?
Бланш. Ваше Преподобие велит мне говорить со всей откровенностью?
Настоятельница. Да.
Бланш. Хорошо. Меня манит подвижническая жизнь.
Настоятельница. Подвижническая жизнь — или некий образ жизни, который, как вам кажется (и напрасно), облегчает путь к подвигу, так сказать, подгоняет подвиг вам по росту?
Бланш. Простите меня, преподобная мать моя, я никогда не строила таких расчетов.
Настоятельница. Самые опасные из наших расчетов — те, которые мы называем иллюзиями...
Бланш. Наверно, у меня есть иллюзии. Но я только того и прошу, чтобы меня от них избавили.
Настоятельница (с нажимом на этих словах). Чтобы вас от них избавили... Вам придется заниматься этим самой, дочь моя. Здесь у каждой слишком много хлопот со своими собственными иллюзиями. Не обольщайтесь мыслью, что первейший долг монахинь — приходить на помощь друг другу, чтобы украситься в очах нашего небесного Господина, как те девушки, что обмениваются пудрой и румянами перед балом. Наше дело — молиться, как дело лампы — светить. Никому не придет в голову зажигать лампу для того, чтобы она светила другой лампе. «Каждый для себя» — такой закон в миру, и наш закон немного на него похож: «Каждый для Бога»! Бедняжка! Вы мечтали об этой обители, как пугливый ребенок, которого няньки уложили в постель, мечтает в своей темной спальне о тепле и свете гостиной. Вы ничего не знаете о том одиночестве, в котором обречена жить и умереть настоящая монахиня. Ведь есть какое-то число настоящих монахинь, хотя гораздо больше — посредственных и дурных. Да, да! Здесь, как и повсюду, зло остается злом, и от прокисших сливок, хотя они и сделаны из доброго молока, тошнит не меньше, чем от тухлого мяса... О, дитя мое! Нежности не в духе нашего ордена, но я стара и больна, конец мой очень близок, и я могу себе позволить нежность к вам... Вас ожидают суровые испытания, дочь моя...
Бланш. Это не страшно, если Бог даст мне силы.
Молчание.
Настоятельница. Он будет испытывать не вашу силу, но вашу слабость...
Молчание.
Мирские прегрешения хороши тем, что их зрелище отвращает такие души, как ваша. Но те, что вы найдете здесь, вас обманут. Если все взвесить, дочь моя, то быть плохой монахиней — это, по-моему, плачевней, чем быть разбойником. Разбойник может раскаяться, и это будет для него как бы вторым рождением. Но плохой монахине рождения не предстоит, она уже родилась, родилась неудачно, и, если не случится чуда, она так и останется недоноском.
Бланш. О мать моя, я хочу видеть здесь только благое...
Настоятельница. Кто под видом милосердия закрывает глаза на грехи ближнего, тот зачастую всего лишь разбивает зеркало, чтобы не видеть в нем самого себя. По немощи нашей натуры мы распознаем собственные пороки сначала в других. Остерегайтесь поддаваться неразумной снисходительности, которая расслабляет сердце и затемняет рассудок.
Молчание.
Дочь моя, добрые люди недоумевают, для чего мы нуж-ш, и в конце концов их вполне можно понять. Мы думаем, наша аскеза дает им доказательства того, что можно обойтись без многих вещей, которые им кажутся необходимыми. Но для вящей убедительности примера они должны твердо знать, что эти вещи нам так же необходимы, как им... Нет, дочь моя, наше заведение основано не для того, чтобы умерщвлять плоть и хранить добродетели, мы — дом молитвы, одна лишь молитва оправдывает наше существование, и кто не верит в молитву, может держать нас только за обманщиков или дармоедов. Если бы мы сказали это нечестивцам откровеннее, нас бы лучше понимали. Разве не вынуждены они признать, что вера в Бога присуща всем? И разве это не странное противоречие, что все люди верят в Бога, а молятся Ему так мало и так плохо? Они чтят Его только страхом. Если вера в Бога дана всем, разве не должно быть то же и с молитвой? Да, дочь моя, такова воля Божия; он не сделал молитву, в ущерб нашей свободе, потребностью столь же властной, как голод и жажда, но допустил, чтобы мы могли молиться один вместо другого. Так всякая молитва, пусть даже молитва бедного пастуха, стерегущего стадо, становится молитвой всего рода людского.
Краткое молчание.
То, что бедный пастух делает время от времени по движению сердца, мы должны делать день и ночь. Не потому, что мы уповаем молиться лучше, чем он, напротив. Простота души, тихая покорность величию Божию — у него это миг вдохновения, благодать, подобно озарению свыше; а мы посвящаем всю жизнь тому, чтобы этого достичь — или обрести вновь, если уже испытали когда-то. Ведь это дар детства, и чаще всего он с детством и умирает... Когда выходишь из детства, нужно очень долго страдать, прежде чем в него вернешься, как на исходе ночи встречаешь новую зарю. Вернулась ли я в детство?
Бланш плачет.
Настоятельница. Вы плачете?
Бланш. Я плачу больше от радости, чем от боли. Слова ваши суровы, но я чувствую, что и более суровые слова не могли бы сломить порыв, влекущий меня к вам.
Настоятельница. Его следовало бы умерить, а не ломать. Поверьте, это дурной способ вступать в Кармель — кидаться в него очертя голову, подобно несчастному, за которым гонятся грабители.
Бланш. Правда, у меня нет иного прибежища.
Настоятельница. Наш орден не прибежище. Не орден хранит нас, дочь моя, а мы храним наш орден.
Долгое молчание.
Скажите мне еще: выбрали вы уже для себя, хотя это и не очень вероятно, монашеское имя — на случай, если мы вас допустим к испытанию? Но вы, конечно, об этом еще не подумали?
Бланш. Подумала, мать моя. Я хотела бы зваться сестрой Бланш от Смертной Муки Христовой.
Настоятельница чуть заметно вздрагивает. Она как будто колеблется какое-то мгновение губы ее шевелятся; потом ее лицо вдруг обретает спокойное и твердое выражение человека, который принял решение.
Настоятельница. Ступайте с миром, дочь моя.
Сцена II
Какое-то время спустя, перед запертой дверью внутри монастыря кармелиток. Бланш молча ждет вместе с капелланом. Ее должны принять послушницей. Дверь открывается, позволяя увидеть, что Община собралась. Все монахини в черных покрывалах, ниспадающих с головы до пояса. Когда дверь снова запирается, они откидывают покрывала. Настоятельница и мать Мария от Воплощения Сына Б о ж и я, ее помощница, берут послушницу за руки и ведут ее в сопровождении поющих монахинь к подножию статуи, изображающей Царя Славы: Младенца Иисуса в царской мантии, со скипетром и в короне.
Сцена III
Центральный коридор на втором этаже монастыря. В этот слабо освещенный коридор выходят все кельи. Звонит колокол - это знак гасить огни. Настоятельница закрывает
приоткрытую дверь из кельи Бланш.
Настоятельница. По уставу дверь должна быть закрыта, дитя
мое.
Бланш. Я... Я... Я думала... (С призвуком наигранного оживления в голосе.) Я просто ничего не видела в темноте, матушка. Настоятельница. А что вам нужно видеть для сна? Бланш. Мне... Мне... Мне не спится.
Настоятельница. Ночи в монастыре короткие. Хорошая монахиня, как хороший солдат, должна уметь засыпать когда надо. Те, кто молод и здоров, как вы, со временем приобретают такую привычку. Бланш. Простите меня, магушка... Настоятельница. Забудем эту детскую провинность.
Настоятельница уходит, закрыв дверь. Бланш медлит немного и наконец снова приоткрывает дверь. Настоятельница возвращается, замечает это, останавливается, потом идет дальше, не закрыв двери.
Сцена IV
В лазарете Мария от Воплощения и Врачу изголовья настоятельницы.
Врач. Боюсь, что больше мы ничего не можем сделать... Вы слишком многого требуете от нас, мать моя. Я же не Господь всемилостивый...
Настоятельница смотрит на него и тут же отводит глаза. Она говорит укоризненным тоном и с какой-то ребячливой оживленностью, в которой сквозит плохо скрываемый страх.
Настоятельница. Неужто? Вы уверены? А я думала... Вчера я поела супу не только без отвращения, но почти с удовольствием, разве не так, мать Мария?
Мать Мария. Ваше Преподобие говорит правду... Настоятельница. Откровенно говоря, я даже чувствую себя гораздо лучше, чем во время предыдущего приступа. Мне всегда становится хуже при наступлении жары, такая уж у меня особенность. Ваш предшественник, бедный покойный господин Ланнелонг, это хорошо знал. Вот разразится гроза, и вы увидите, мне сразу станет легче...
Врач переглядывается с матерью Марией от Воплощения.
Врач. Я только хотел сказать, что было бы неплохо не принимать
больше лекарств и предоставить природе поработать самой, не гнать мокроты... Quieta поп movere[7].
Мать Мария. Да сохранит вас Бог для нас, мать моя!
Глаза настоятельницы неподвижно уставлены в пол, лицо ее мрачно. Наконец она произносит
словно про себя.
Настоятельница. Предаю себя воле Его, на исцеление или на смерть.
Врач с матерью Марией уходят.
Сцена V
Коридор перед лазаретом.