Наталья Васильевна Шумилова б
Полагая сию шутку над собой неумной и непристойной, Наталья Васильевна никак особенно себя не повела: пожала плечами, окинула мужа уничтожающим взором – и пошла было вон из комнаты, словно он ей не о неминучей смерти своей сообщил, а о том, что завтра снова будет дождь, о чем она и сама знала. И вот, уже выходя, Наталья Васильевна бросила случайный взгляд в зеркало – и увидела в нем позади себя человека, к которому выражение «краше в гроб кладут» подходило наилучшим образом. Самое удивительное, что был он одет совершенно так, как ее муж, имел те же синие глаза, которым Наталья Васильевна всегда завидовала, сидел в том же кресле, в которое уселся ее муж, едва вошел в комнату… И у него было совершенно мертвое, обреченное, незнакомое лицо.
Наталья Васильевна обернулась, изумленная до крайности.
– Вижу, поверила, – слабо усмехнулся незнакомец, которого звали Николаем Дмитриевичем Шумиловым. – Да ладно глаза на меня таращить, сам знаю, каков я. Только, молю тебя, не лги, не притворяйся, что горюешь. На моей могиле ты если не спляшешь, то и слезы не выжмешь. Ну что ж, я тебя не виню, моя душа к тебе тоже холодна и равнодушна, и я бы вздохнул с облегчением, когда б смог стать свободным. Ну вот скоро мы друг от друга освободимся.
– Когда? – спросила Наталья Васильевна, не умея скрыть нетерпения и жадности и даже не пытаясь это сделать.
Муж горько усмехнулся, и она пожала плечами: сам же просил не притворяться, чего же обижаться? Впрочем, выражение его лица тут же переменилось.
– Да недолго ждать, – проговорил Шумилов легко, почти весело. – Доктор мне месяц, много два предсказывал, а полмесяца уж минуло. Совсем скоро все сызнова сможешь начинать. Найдешь нового дурака-простака, который будет капитал твоего отца приумножать, как я его приумножал, а при этом ни любви, ни ласки твоей знать не будет.
Наталья Васильевна пропустила упрек мимо ушей, хотя могла б, конечно, упрекнуть мужа ответно: и он-де ее своей лаской и нежностью не баловал ни одного разу во все годы супружеской жизни, а когда на ложе восходил, то, чудилось, делал это с отвращением к жене и презрением… Впрочем, она не могла не вспомнить, что и сама не шибко его привечала. Опять же они были в расчете, так что собачиться повода у нее не было. Да и другое заботило: что-то насторожило ее в голосе мужа, когда он сказал: «Капитал твоего отца приумножать, как я его приумножал…» Что-то не было в этом голосе…
– Ну ты ведь и свой капитал приумножал, – настороженно промолвила она, и по исхудалому лицу Николая Дмитриевича скользнула слабая усмешка:
– В корень зришь, Натальюшка. Дочь купеческая, жена купеческая – сразу ты все поняла, все приметила! Немало сил я приложил, увеличивая твое приданое и наследство, все это после моей смерти вновь твое будет. А вот то состояние, которое я тебе принес, имущество и капитал мой и отца моего покойного, получишь не ты.
Наталья Васильевна на этакую нелепицу только плечами пожала:
– И куда же сей капитал денется? В могилу с собой заберешь? Или сироткам пожертвуешь?
– Одной лишь сиротке, – спокойно ответил муж. – Она живет на свете уж двадцать с лишком годков, не зная, что есть у нее отец родной. Сейчас уж поздно признаваться мне в отцовстве и в ее объятия кидаться… Ни к чему это. Однако именно ей отписал я свои капиталы – почти все, за вычетом того, что должно идти на устройство и приумножение самого дела. За этим мои делопроизводители, знатоки, проследят.
Наталья Васильевна смотрела остановившимся взором, чувствуя странное, болезненное оцепенение во всех членах. Чего он врет? Зачем такие глупости выдумывает? Или вовсе спятил от своей смертельной болезни? Помутился его разум? Не может человек в здравом рассудке такое говорить!
А Шумилов продолжал:
– Те деньги, которые она получит, сейчас вложены в дело, и я вынимать их не хочу, а хочу, чтобы они приумножились. Я вот как рассудил. Ей двадцать один. Не желаю кружить ей голову своим неожиданным появлением и известием об этом внезапном богатстве. Пусть живет, как жила, своей жизнью, которая ей дорога, которую она сама выбрала, а не той, какую я, откуда невесть явившись, готов ей навязать. Если она выйдет замуж до 25 лет, то получит теперешнюю часть капитала, но полностью пятьсот тысяч будут ее в тот день, когда ей 25 исполнится. Если же она, не дай Бог, преставится до сего срока, тогда, конечно, все деньги тебе отойдут, Наталья, за тем малым исключением, которое должна будет получить мать Вареньки и что отдельно оговорено в завещании.
Наталья Васильевна прижала руки к груди.
Все это пока не укладывалось в голове, но радовало одно – у нее есть какая-то отсрочка, чтобы освоиться с этой безумной новостью. Двадцать один этой девке… еще четыре года пройдет, прежде чем на нее нежданно-негаданно свалится огромное богатство, которое она заслужила лишь тем, что этот безумец, Шумилов, обрюхатил однажды девкину мать. То, что сама Наталья Васильевна заслужила свое богатство подобным же образом – когда ее отец обрюхатил ее мать, сейчас ей в голову не приходило. Ну за четыре года многое может случиться! Скажем, девка возьмет да помрет. А что? Всякое бывает на свете! Вот жила себе Наталья Васильевна Шумилова – мужняя жена, а через пару-тройку недель, глядишь, станет честная вдова купеческая. Потому что муж умрет. О, судя по выражению лица, боли донимают Шумилова нешуточные! Так ему и надо, злодею, лихоимцу, кровопийце! Нисколько не жалеет Наталья Васильевна о том, что вскоре овдовеет. Надоели ей мужнины отчужденность, гордыня, причуды. Вот ведь даже наследство путем отказать незаконной дочери не может. Как любой другой человек поступил бы на его месте? Взял бы да и отписал какую-то сумму, чтобы девка получила ее сразу после его смерти. Так нет же – мало того что деньги несусветные, так еще и спустя какое-то время она их получит, когда сумма вовсе баснословной сделается, а она сама, девка эта, вволю натешится вольной жизнью. Что ж там за жизнь у нее, которой Шумилов не хочет мешать, которую не хочет портить этим наследством? Да разве можно что-то испортить деньгами?!
И совершенно потерявшаяся от всех этих ошеломляющих известий Наталья Васильевна воскликнула почти в отчаянии:
– Скажи, Бога ради, почему ты ей сейчас деньги не дашь? Сразу после кончины своей почему их не откажешь?!
Муж посмотрел на нее своими запавшими синими глазами, в которых выражалась не то не постигаемая Натальей Васильевной мудрость, не то полное безумие, и сказал тихим, восхищенным голосом:
– Да потому, что она – актриса. О нет, это не такая, какой была в свое время ее мать, какими становятся другие фиглярки. Я видел ее на сцене. Видел, как она людей с ума сводит. О таких, как она, помнить будут спустя много лет после того, как они умрут. Поэты о них напишут! Художники их нарисуют! У меня есть ее портрет… Может, обо мне вспомнят через годы лишь потому, что я был ее отцом!
Он повернулся к столу и взял оттуда лист картона, проложенный папиросной бумагой, словно вуалью. Откинул ее, и Наталья Васильевна увидела… Увидела знакомый и такой ненавистный профиль Варвары Асенковой.
Первым чувством было неистовое возмущение: опять она! Опять она дорогу перешла! Да что ж, обречена Наталья Васильевна, что ли, вечно о Варвару Асенкову спотыкаться, словно о камень?
Потом явилось спокойствие. Если у человека поперек пути камень лежит, что сделать надо, чтобы дальше без помех идти?
Правильно – убрать этот камень. Отбросить его прочь без всякой жалости!
И как можно скорее. Вот похоронит Наталья Васильевна мужа, а потом…
Она опустила голову, пряча улыбку. Шумилов – ее, можно сказать, покойный муж – с нежностью смотрел на портрет синеглазой актрисы и ничего не заметил.
Он не хотел отягощать жизнь своей дочери. А то, что он взял да и облегчил ее смерть, ему даже и в голову не пришло. И прийти не могло.
Влюбленные во всем мире и во все времена убеждены, что таких чувств, коими обуреваемы они, никто не испытывал и никогда не испытает. А еще им кажется, будто все песни о любви, стихи, поэмы, романы, повести, новеллы созданы именно о них и для них. Варя Асенкова подумала об этом, когда прочла пьесу «Эсмеральда», которая была написана по мотивам необычайно популярного романа Гюго «Собор Парижской Богоматери». Эту пьесу собирались ставить в Александринке.
Варя, конечно, читала модный роман – его все читали! Любовь танцовщицы к ослепительному Фебу тронула до слез. Она мгновенно наделила обворожительного героя пьесы всеми признаками некоего подлинного человека, того самого, который в ее воображении был сравним с настоящим солнечным Фебом, и с восторгом принялась разучивать роль.
А между тем она и представить не могла, какие, так сказать, копья ломались вокруг этой постановки.
Император вызвал к себе министра двора князя Волконского и сказал:
– Я посмотрел присланный вами репертуар. В бенефис Александры Каратыгиной идет «Эсмеральда». Это по роману Гюго? Да ведь роман о революции.
– Но, ваше величество…
– «Эсмеральду» необходимо из репертуара исключить. И вообще, князь, передай Гедеонову: все пьесы, переводимые с французского, должны быть представлены мне. Я уже говорил ему об этом.
– Но, ваше величество… там действие происходит в старые времена, если я не ошибаюсь, да к тому же бунтовщики несут наказание.
– Революция всегда революция. Она может передаваться в виде намеков. Разве нельзя обойтись без этого?
Чрезмерную осторожность Николая относительно революции вообще и французских пьес в частности понять можно было. Двенадцать лет назад, в декабре, он спас свое государство от погибели, от заразы вольнодумства, которой господа радетели за народ нахватались именно во Франции и которую поволокли в Россию, словно новую моду (моду на галстуки и жилеты, на небрежные прически и лимбургский «живой» сыр, моду на бунт и убийство государей…), радостно предвкушая реки и моря крови, которые зальют эту страну немедленно, как только начнется русский бунт, который пугал даже легкомысленного циника Пушкина, недавно застреленного на дуэли. Может быть, конечно, Пестель, Радищев и иже с ними не ведали, что творили, но едва ли. Слишком уж старательно были разработаны их прожекты, предусматривавшие непременное убийство членов царской фамилии – всех, вплоть до маленьких детей. Именно твердость императора, только что взошедшего на престол, спасла тогда Россию от гибели, однако опасение французской заразы не исчезло и не могло исчезнуть.
Впрочем, касательно пьесы «Эсмеральда» Николай Павлович напрасно беспокоился.
В Александринке собирались ставить весьма приблизительную инсценировку, принадлежащую немецкой актрисе Шарлотте Бирх-Пфейер и еще более приблизительно переведенную на русский язык Александрой Михайловной Каратыгиной. Гедеонов на всякий случай перечел ее и представил на суд министра двора следующее послание, объясняющее, почему эта невинная безделка вполне может быть допущена на императорскую сцену:
Прочитав послание Гедеонова, император наложил резолюцию:
Касательно «не той пьесы» драматург и критик Григорьев позднее станет сокрушаться:
«Но Боже мой, Боже мой! Что же такое Бирх-Пфейер сделала из дивной поэмы Гюго? Зачем она изменила ничтожного Фебюса в героя добродетели? Зачем она испортила своей сентиментальностью ветреную, беззаботную Эсмеральду, девственную Эсмеральду, маленькую Эсмеральду?..»
Варю, впрочем, интересовало только то, что пьеса – романтическая, что она о любви, что ей впервые поручена серьезная, драматическая, а не водевильная или комическая роль, что на подготовку пьесы дано всего лишь семь дней.
И что на этой премьере обязательно, всенепременно будет императорская семья…
И вот настал знаменательный день. Театр был набит битком. В императорской ложе за несколько минут до поднятия занавеса появились их величества и великий князь Михаил. Николай Павлович и Александра Федоровна сели у самого барьера. Михаил Павлович устроился позади них.
Занавес открылся, и зрители увидели огромную площадь, на которой волновалась толпа. Но вот крики смолкли:
– Тише, тише, вы, ревуны, вот идет Эсмеральда!
– Эсмеральда? Тише, смирно, место! Эсмеральда! Эсмеральда!
– Примечай, вот идет маленькая ведьма…
Среди расступившейся толпы появилась цыганка с тамбурином и цитрой. На ней был пунцовый шерстяной тюни́к[29], вышитый разноцветными шнурками. Из-под него виднелось золотистое платье с цветной отделкой, которая пенилась вокруг стройных ножек Эсмеральды. Пышные рукавчики подчеркивали изящество ее рук, красные сафьяновые полусапожки обливали тонкие щиколотки.
Костюм сидит как влитой, констатировали мужчины (бесподобная талия, грудь!), и идет Асенковой невероятно. Даже трудно выбрать, в чем она лучше выглядит: в мужском или женском наряде.
Дамы в зале не без ревности отметили, что Асенкова, конечно, обладает чисто актерским умением носить одежду так, словно в ней родилась.
Эсмеральда сделала реверанс императорской ложе, потом – собравшимся на сцене актерам и запела, наигрывая на своей цитре:
Где струятся ручьи
Вдоль лугов ароматных,
Где поют соловьи
На деревьях гранатных,
Где гитары звучат
За решеткой железной –
Мы в страну серенад
Полетим, мой любезный!
Оставив цитру, Эсмеральда подняла тамбурин и начала танцевать фанданго.
– Как хороша она! Божественное созданье! – воскликнул Феб, выражая таким образом мнение мужской части зрителей – и критиков, которые наутро разразятся хвалебными рецензиями.
– Хорошо сказано! – хлопнул в ладоши великий князь Михаил Павлович.
– И в самом деле она очень мила, – вежливо согласилась Александра Федоровна.
Николай Павлович снисходительно кивнул, вспомнив, как при дебюте своем Варя Асенкова глядела на него не отрываясь и именно для него вела свой первый монолог. Вот и сейчас такое впечатление, что она решила играть не на зрительный зал, а на императорскую ложу. Забавно все это выглядит, очень забавно!
А она просто ничего не могла с собой поделать. Ее, словно подсолнух к небесному светилу, притягивало к этой ложе. Она танцевала, пела, кокетничала, горевала, жалела бедного Квазимодо, любовалась Фебом – но играла лишь для него, для одного человека на свете! И только когда она с отвращением давала отпор похотливому Фролло, то не смотрела на ложу. Но стоило начаться ее объяснение с Фебом…
Знатоков и любителей романа Гюго – а таких в зале собралось немало – просто-таки корежило от стараний госпожи Бирх-Пфейер «причесать» пылкое творение знаменитого француза. Особенно когда распутный Феб вместо непристойного предложения Эсмеральды («Симиляр… Эсменанда… Простите, но у вас такое басурманское имя!») сделаться его любовницей и поселиться в «хорошенькой маленькой квартирке» говорит прилично и благопристойно:
– Я приехал сюда, чтобы вступить в службу герцога, и вдруг увидел тебя! Тогда я забыл все. Эсмеральда, мы убежим отсюда нынешней ночью. Я увезу тебя в Германию. Император принимает людей всех наций, можно служить с честью везде!
Эсмеральда радостно отвечала:
– Мне быть твоей женой, мне, бедной цыганке, бессемейной, без отца, без матери… Ах, если бы ты принял меня в служанки, я бы следовала за тобой на край земли – служила бы тебе, как верная собака, которая лижет ноги своего господина и – счастлива! И быть твоей женой, мой благородный, прекрасный рыцарь, мой защитник, мой супруг! Ах, вези меня туда…
Как дрожал голос Вари Асенковой при этих словах, как сияли ее глаза, как трепетало все ее существо, как любила она! Бедный Дюр – Феб, который стоял спиной к императорской ложе и прекрасно видел, куда смотрит Варя, едва за голову не схватился в смятении, потому что она вдруг оставила в покое причесанный монолог Бирх-Пфейер и выпалила те страстные слова, которые сам Гюго вложил в уста своей Эсмеральды в романе:
– Я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь. Ведь я для того и создана. Пусть я буду опозорена, запятнана, унижена – что мне до этого? Зато я любима! Я буду самой гордой, самой счастливой из женщин!
Николай Павлович сидел прямо… У него и всегда-то была горделивая осанка, а теперь его развернутые плечи словно окаменели.
Он тоже отлично помнил роман Гюго и понимал, что актриса вдруг понесла отсебятину.
Да ведь она признается в любви! Публично признается в любви императору!
«Я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь. Ведь я для того и создана…»