— Ну а что ты там делаешь. А?
— Хотел на море поглядеть, — объясняет Ле Фройд. — Никогда не видал. Я ему кровная родня, понимаете?
— А, ну да. — Коварный Дуббз тем временем подбирается к нему бочком. — К родственничкам в гости заглянул, а? как мило.
— Я слышу Повелителя Моря, — дивясь, кричит Ле Фройд.
— Боженька всемогущий, а зовут-то его как? — У обоих лица мокрые, оба перекрикивают ветер.
— Ой, я не знаю, — орет Ле Фройд. — А вы как посоветуете?
— Берт, — предлагает констебль, припоминая, как надо — правой рукой хватать выше левого локтя или же левой рукой хватать…
Ле Фройд оборачивается и только теперь видит констебля, видит толпу. Глаза его округляются и мягчеют.
— Берт — это хорошо, — говорит он и задом шагает в пустоту.
Вот и все разнообразие, что горожане Фуй-Региса поимели с «Белого явления»: много лет подряд наблюдали розовый или веснушчатый отпускной наплыв из Брайтона, Выброс и Отброс всякий день радио-истории отливали в песне, закаты на променаде, световые отверстия объективов вечно подстраивались под морской свет, веющий в небе то резко, то мягко, на ночь аспирин, — и только прыжок Ле Фройда, единственное развлечение, пока не вспыхнула эта война.
Разгром Польши — и вдруг в любой час ночи видишь правительственные кортежи, что подкатывают к «Белому явлению», беззвучные, как сторожевые суда, выхлопы заглушены до беззвучия, — лишенные хрома черные механизмы, что сияли, если ночь звездная, а в остальном облачались в камуфляж лица, которое вот-вот припомнишь, но отодвигаешь в небытие самим вспоминанием… Затем, с падением Парижа, на утес водрузили радиопередающую станцию, нацелили на Континент антеннами, что охраняются плотно, а наземные линии таинственно протянуты вниз, к дому, что день и ночь патрулируется собаками, которых особо избивали, морили голодом и обманывали, дабы выработать рефлекс вцепляться в горло любому, кто бы ни приблизился. Это что, один из Высочайших взлетел еще выше — ну то есть рехнулся? Что, Наши хотят деморализовать Германского Зверя, транслируя ему случайные мысли безумцев, нарекая — по традиции, заложенной констеблем Дуббзом в тот знаменательный день, — глубинное, еле зримое? Ответ — да, все вышеописанное, и не только.
Спросите в «Белом явлении» о генеральном плане бибисишного краснобая Мирона Ворчена, чей плавленый ирисочный голос годами заползал из потертой ржавой букли громкоговорителя в английские сны, затуманенные старческие головы, в детей на грани внимания… Вынужден был откладывать свой план вновь и вновь — поначалу один только голос, — лишенный данных, которые так нужны, никакой поддержки, он пытался достучаться до германской души тем, что под руку подворачивалось: допросы пленных, руководства Мининдела, братья Гримм, собственные туристические воспоминания (юные бессонные вспышки эпохи Дауэса, южные склоны Рейнской долины обросли виноградниками, точно бородами, под солнцем очень зелеными, ночью длинные оборчатые подвязки в дыму и гарусе столичных кабаре — точно ряды гвоздик, шелковые чулки, и каждый высвечен единой, длинной и тонкой штриховкой света…). Но в конце концов появились американцы, и институция, известная под названием ВЕГСЭВ, и поразительные горы денег.
Комбинация называется «Операция „Черное крыло“». Бож-ты-мой, какая тщательная работа — пять лет угрохали. Никто не может целиком приписать ее себе — даже Ворчен. Контрольные директивы — идею «стратегии правды» — составил генерал Эйзенхауэр. Айк настаивал на чем-нибудь «реальном»: крюк в изрешеченной расстрельной стене войны, на который можно прицепить сюжет. Пират Апереткин из Д.О.О. прибыл с первыми достоверными сведениями: в германской программе создания секретного оружия взаправду неким образом участвуют настоящие африканцы — гереро, выходцы из колоний в Юго-Западной Африке. Вдохновленный Мирон Ворчен как-то ночью совершенно экспромтом выдал в эфир пассаж, который затем очутился в первой директиве «Черного крыла»:
— Когда-то Германия обращалась со своими африканцами подобно суровому, но любящему отчиму и карала их по необходимости — нередко смертью. Помните? Но то было далеко-далеко на Зюдвесте, и с тех пор сменилось поколение. Ныне гереро живет в доме отчима. Вы, слушатели, быть может, видели этого гереро. Ныне он не дремлет в комендантский час, наблюдает за отчимом, пока тот спит, — незримый, под защитой ночи цвета его кожи. О чем они все думают? Где сейчас гереро? Что
«Черное крыло» даже отыскало американца, лейтенанта Ленитропа, который согласился подвергнуться легкому наркозу, дабы поведать о расовых проблемах в своей стране. Бесценное дополнительное измерение. К концу ближе, когда потекло больше данных о боевом духе за границей — интервьюеры-янки с планшетами, в высоких ботинках или галошах, новеньких до скрипа, навещают снегом смягченные освобожденные руины, дабы выкопать трюфели трюизмов, возникшие, как полагали древние, в грозу, в миг удара молнии, — контакт в О.П.П.[22] умудрился контрабандой раздобыть копии и передать в «Белое явление». Ни одна душа толком не знает, кто сочинил название «Schwarzkommando»[23]. Мирон Ворчен склонялся к «Wütende Heer»[24] — ватаге духов, что дикой охотой мчится по небесным пустошам с Воданом во главе, — но согласился, что это скорее северный миф. В Баварии эффективность может не дотянуть до оптимальной.
Они все только и болтают об эффективности — американская ересь, а в «Белом явлении», пожалуй, чрезмерно. Громче всех обычно мистер Стрелман, и зачастую боеприпасами ему — статистика от Роджера Мехико. К высадке в Нормандии Стрелманов сезон отчаяния был в разгаре. Доктор понял наконец, что великие континентальные клещи все-таки принесут удачу. Что эта война, это Государство, коего гражданином он стал себя ощущать, будет распущено и воссоздано миром — и что в профессиональном смысле он, по видимости, не получит с этого ни хера. Финансируются всякие радары, магические торпеды, самолеты и ракеты — а где же в мироустройстве место Стрелману? Всего только на минутку заграбастал руководство: свою Группу Абреакционных Вопросов (ГАВ), быстренько заловил себе десяток мелких Сошек, собачьего дрессировщика из варьете, студента-другого с ветеринарии И даже крупный куш — беженца д-ра Свиневича, который работал с самим Павловым в Колтушском институте еще до чисток. Всем скопом команда ГАВ принимает, исчисляет, взвешивает, классифицирует по Гиппократовым типам темперамента, сажает в клетки и тотчас подвергает экспериментам аж дюжину свежих собак еженедельно. А еще ведь есть коллеги, совладельцы Книги; все теперь — все, кто остался из первоначальных семи, — вкалывают в госпиталях, обрабатывают тех, кто измотан и контужен на поле боя по ту сторону Канала и пристукнут ракетой или бомбой по эту. В наше время тяжелых V-бомбардировок врачи видят столько абреакций, сколько врачам прежних времен не светило увидеть за несколько жизней; новые темы для исследований можно предлагать до бесконечности. Из Д.П.П. скаредно сочится денежный ручеек, вниз по корпоративной пространственной решетке отчаянно шелестит бумага — хватает, чтобы продержаться, хватает, чтобы ГАВ пребывала колонией в войне метрополии, но до независимости не дотягивает… Статистики Мехико записывают для ГАВ капли слюны, вес тел, вольтажи, уровни громкости, частоты метронома, дозы бромида, даты и часы онемения, глухоты, слепоты, кастрации. Помощь поступает даже из Отдела Пси, колонии
Старый бригадир Мудинг пристойно уживается с этой бандой медиумов — он и сам склоняется в ту сторону. Но вот Нед Стрелман — прохиндей, ему бы только денег раздобыть побольше, — Мудинг способен лишь взирать на него и стараться не грубить. Не так высок, как его отец, и, по физиономии судя, явно не так честен. Отец был офицером медслужбы в полку Гроума Тыкка, ляжкой словил шрапнели в Зоннебеке, семь часов лежишь молча, пока они, ни слова заранее не сказав, в этой грязи, в этой вони в… да, в Зоннебеке… или — а кто был тот рыжий мужик, он еще в каске спал? аххх, вернись. Ну вот, Зоннебеке… нет, ускользнуло. Рухнувшие деревья, мертвые, гладко-серые, древеснойтекстурыводоворотомкакмерзлыйдым… рыжий… гром… без толку, без толку, блядь, нету его, и этого нету, и этого, ах ты ж господи…
Возраст старого бригадира неясен, хотя наверняка под 80 — возвращен в строй в 1940-м, послан в новое пространство, не просто поля боя — где линия фронта ежедневно или ежечасно меняется, как петля, как золотом осиянные границы сознания (пожалуй, хотя так зловеще здесь негоже,
Кто в силах нащупать дорогу в этом ветвистом лабиринте аббревиатур, стрелочек сплошных и пунктирных, квадратиков больших и малых, имен отпечатанных и заученных? Только не Честер Мудинг — это для Новых Ребят, что выставляют зелененькие усики, улавливая съедобные эманации власти, сведущи в американской политике (знают разницу между «новокурсантами» из УВИ и денежными республиканцами с Востока, стоящими за ОСС), в мозгу хранят досье о латентностях, слабостях, чайных привычках, эрогенных зонах всех, всех, кто однажды может пригодиться.
Воспитанием Честер Мудинг научен верить в буквальную Лестницу Инстанций, как священники прошлых веков верили в Лестницу Существ. Новейшие геометрии его смущают. Величайшее его торжество на поле боя имело место в 1917-м, в загазованном, армагеддоновом месиве Ипрского клина, где бригадир на ничейной земле отвоевал излучину глубиною ярдов 40 максимум, потеряв всего 70 % личного состава подразделения. Где-то в начале Великой депрессии его услали на пенсию — он отбыл сидеть в кабинете пустого девонского дома в окружении фотоснимков старых товарищей — ни один не глядит прямо в глаза, — дабы с замечательно оживленным рвением подзаняться комбинаторным анализом, этим излюбленным времяпрепровождением отставных армейских офицеров.
Он решил сосредоточиться на европейском балансе сил, из-за давней патологии каковых он когда-то страдал, без малейшей надежды очнуться, посреди фламандского кошмара. Он приступил к гигантскому труду, озаглавленному «То, что может произойти в европейской политике». Начинаем, разумеется, с Англии. «Во-первых, — писал бригадир, — собственно, Берешит: Рэмси Макдоналд может умереть». К тому времени, когда он одолел партийные урегулирования и возможные перетасовки кабинетных постов, Рэмси Макдоналд умер.
— Никак не успеть, — бормотал бригадир каждый день, приступая к работе, — все меняется, на ходу подметки рвут. Заковыристо — ох, заковыристо.
Когда перемены дошли до падения германских бомб на Англию, бригадир Мудинг забросил свою манию и вновь предложил услуги стране. Знай он тогда, что это означает «Белое явление»… понимаете, не то чтобы он ожидал боевого назначения, но вроде заходила же речь о разведработе? А взамен — заброшенный госпиталь для чокнутых, пара-тройка символических психов, громадная стая краденых собак, шайки медиумов, водевильных паяцев, радистов, куэистов, успенсковцев, скиннеровцев, поклонников лоботомии, фанатиков Дейла Карнеги, — война разразилась и вытряхнула всех из идефиксов и маний, обреченных — продлись еще мир — на провалы различной глубины; однако
Снежный свет просачивается в высокие окна с частым переплетом, день сумеречен, лишь тут и там в бурых кабинетах горит свет. Младший офицерский состав шифрует, подопытные с завязанными глазами выкликают догадки относительно карт Зенера в спрятанные микрофоны:
— Волнистые линии… Волнистые линии… Крест… Звезда…
А кто-нибудь из Отдела Пси записывает за ними под громкоговорителем в зябком цоколе. Секретарши в шерстяных шалях и резиновых галошах трясутся от зимнего холода, вдыхаемого сквозь мириады трещин в психушке, и клавиши пишмашинок стучат, как жемчужные зубки. Мод Чилкс, которая с тыла смахивает на Марго Эскуит на фото Сесила Битона, сидит, грезя о булочке с чашкой чаю.
В крыле ГАВ краденые псины спят, чешутся, вспоминают призрачные запахи людей, которые, возможно, их любили, слушают, не пуская слюны, Нед-Стрелмановы осцилляторы и метрономы. Закрытые жалюзи проницаемы лишь для мягких течений света с улицы. Лаборанты копошатся за толстым смотровым окном, но халаты их, за стеклом зеленоватые и подводные, трепещут медленнее, смутнее… Все погружается в оцепенелость или же войлочную тьму. Метроном на 80 в секунду разражается деревянным эхом, и Собака Ваня, привязанный к смотровому столу, пускает слюни. Все прочие звуки сурово глушатся: балки, подпирающие лабораторию, удушены в комнатах, заваленных песком, мешками с песком, соломой, мундирами мертвецов заполнены пустоты меж безглазых стен… где сидели обитатели местного бедлама, хмурились, вдыхали закись азота, хихикали, рыдали при переходе с ми-мажорного аккорда на соль-диез-минорный, — ныне кубические пустыни, песочные комнаты, и здесь, в лаборатории, за железными дверями, герметично закрытый, царит метроном.
Проток подчелюстной железы Собаки Вани давным-давно выведен наружу сквозь надрез под подбородком и пришит, слюна течет в воронку, прилаженную, как подобает, оранжевой Павловской Замазкой из канифоли, оксида железа и воска. Вакуум вытягивает секрецию по блестящему трубопроводу, и она вытесняет столбик светло-красного масла, что движется справа вдоль шкалы, размеченной «каплями» — условная единица, вероятно, не равная тем каплям, что взаправду падали в 1905-м в Санкт-Петербурге. Но число капель — для этой лаборатории, для Собаки Вани и для метронома на 80 — всякий раз предсказуемо.
Теперь, когда Собака Ваня перешел в «уравнительную», первую из переходных фаз, между ним и внешним миром натягивается еле заметная пленка. «Внутри» и «снаружи» пребывают неизменными, однако то, что находится на
Уэбли Зилбернагел и Ролло Грошнот бильярдными шарами мотыляются по коридору, закатываются в чужие кабинеты, ищут, где бы разжиться курибельными бычками. Кабинеты сейчас в основном пусты: весь персонал, кому хватает терпения или же мазохизма, вместе с мямлей бригадиром проходят некий ритуальчик.
— У стари-ка ни сты
И все они
Д-р Рожавёльдьи полагает, что это было бы вполне возможно, если б ребята «правильно разыгрывали свои карты». Сейчас одна задача — выживание, сквозь чудовищный рубеж Дня победы в Европе, сквозь новехонькое Послевоенье, с нетронутыми чувствами и воспоминаньями. Нельзя допустить, чтобы ПИСКУС рухнул под ударом молота вместе с остальным блеющим стадом. Должен явиться — и чертовски быстро — способный сбить их в фалангу, в концентрированный источник света, некий лидер или программа, чьей мощи хватит, чтобы все они перетерпели неизвестно сколько лет Послевоенья. Д-р Рожавёльдьи более склоняется к мощной программе, нежели мощному лидеру. Видимо, потому, что на дворе 1945-й. В те дни верили повсеместно, будто Война — смерть, варварство, истребление — основана на принципе Фюрера. Но если заменить персоналии абстракциями власти, если возможно повлиять на методики, разработанные корпорациями, быть может, народы станут жить рационально? Такова одна из заветнейших надежд Послевоенья: не должно быть места кошмарным недугам вроде харизмы… ее следует рационализировать, пока есть время и ресурсы…
Не такова ли на самом деле ставка д-ра Рожавёльдьи в последней его афере, что образовалась вокруг Казуса лейтенанта Ленитропа? Все психологические тесты в досье подопытного, вплоть до его учебы в колледже, обнаруживают недужную личность. «Рожан» эффекта ради припечатывает папку ладонью. Рабочий стол содрогается.
— Напри
Однако преподобный д-р Флёр де ла Нюи — не любитель ММИЛ.
— Рожочка, разве бывают шкалы для измерения межличностных особенностей? — Ястребиный нос зондирует, зондирует, глаза опущены в расчетливой кротости. —
Да ни в жизнь, падре: ММИЛ разработали году в 1943-м. В самом сердце Войны. «Изучение ценностей» Оллпорта и Вернона, Опросник Бернрейтера, в 35-м пересмотренный Флэнаганом, — предвоенные тесты — Флёру де ла Нюи кажутся человечнее. ММИЛ, по всей видимости, проверяет лишь, выйдет из человека хороший солдат или же плохой.
— Солдаты нынче в цене, преподобный доктор, — бормочет мистер Стрелман.
— Я просто надеюсь, что мы не станем чересчур напирать на его баллы по ММИЛ. Мне этот тест представляется слишком узким. Он не учитывает обширные сферы человеческой личности.
— Вот
— Должен сказать, это не ваша область, Стрелман, — улыбается д-р Аарон Шелкстер. — Ваши-то раздражители обычно структурированы, нет?
— Будем считать, я питаю некое постыдное любопытство.
— Нет уж, не будем. Только не говорите, будто не замараете в этом ваши чистые павловские руки.
— Ну нет, Шелкстер, не совсем так. Раз уж вы об этом помянули. Еще мы задумали очень структурированный раздражитель. Тот же, собственно, который нас и заинтересовал. Мы хотим подвергнуть Ленитропа действию германской ракеты…
На лепном гипсовом потолке над головами кишит методистское видение Царства Христова: львы обжимаются с ягнятами, фрукты буйно и безостановочно сыплются в руки и под ноги джентльменов и леди, селян и молочниц. Лица у всех какие-то не такие. Крошечные создания злобно скалятся, лютые звери словно обдолбаны или убаюканы, люди же вообще не смотрят в глаза. А в «Белом явлении» много чудного и помимо потолков. Классический «каприз» в лучшем виде. Кладовая спроектирована под арабский гарем в миниатюре — ныне о причинах можно лишь гадать, — там полно шелков, глазков и лепнины. Какая-то библиотека одно время служила хлевом, пол опущен на три фута и до порога завален грязью, в которой гигантские глостерширские пятнистые резвились, хрюкали и прохлаждались лета напролет, разглядывали полки с клеенчатыми томами и раздумывали, вкусно ли будет их сожрать. В этом здании виговская эксцентричность достигает весьма нездоровых пределов. Комнаты треугольны, сферичны, замурованы в лабиринты. Откуда ни взгляни, таращатся или ухмыляются портреты — этюды генетических диковин. На фресках в ватерклозетах Клайв и его слоны сминают французов при Пласси, фонтанчики изображают Саломею с главой Иоанна (вода хлещет из ушей, носа и рта), на полу мозаичные образы различных версий
□□□□□□□
Веди себя прилично, а то вернем д-ру Ябопу!
А этот, когда Ябоп вырабатывал у него условный рефлекс, вышвырнул раздражитель.
Я вижу, д-р Ябоп заходил сегодня глянуть на твою штучку, а?
— «50 ООО дразнилок Нила Нособура»
§ 6.72, «Отвратительный Отпрыск»
«Нэйленд Смит Пресс»
Кембридж, Массачусетс, 1933
МУДИНГ: Но это же…
СТРЕЛМАН: Сэр?
МУДИНГ: Это же довольно подло, Стрелман? Вот так лезть в чужие мозги?
СТРЕЛМАН: Бригадир, мы всего лишь продолжаем долгую традицию экспериментов и опросов. Гарвардский университет, армия США? Едва ли подлые институции.
МУДИНГ: Мы не можем, Стрелман, это зверство.
СТРЕЛМАН: Но американцы его уже
МУДИНГ: Мы что, обязаны, если так делают американцы? Нам надо, чтоб они развратили
Еще году в 1920-м д-р Ласло Ябоп заключил, что если Уотсон и Рейнер благополучно выработали у своего «Младенца Альберта» условный рефлекс ужаса перед чем угодно пушистым, даже перед собственной матерью в меховом боа, то он, Ябоп, уж наверняка в силах сделать то же со своим Младенцем Энией и младенческим сексуальным рефлексом. Ябоп был тогда в Гарварде — пригласили из Дармштадта. Это случилось на заре его карьеры, до плавного уклона в органическую химию (судьбоносная перемена сферы деятельности, как и — столетием раньше — прославленный переход самого Кекуле к химии от архитектуры). Для эксперимента у Ябопа водился крошечный грант Национального научно-исследовательского совета (в рамках текущей программы психологических исследований ННИС, открывшейся в Мировую войну, когда потребны были методы отбора офицеров и классификации призывников). Может, из-за скудости финансирования доктор и положил себе целевым рефлексом младенческий стояк. Измерять секрецию, чем занимался Павлов, — значит резать. Измерять «страх», рефлекс, который избрал Уотсон, — значит перебор субъективности (что есть страх? Что такое «сильный»? Кто решает, когда ты на-месте-в-поле и вальяжно сверяться с Таблицей Страха просто нет времени?). В те дни ведь не было аппаратуры. Ябопу оставался разве что трехпараметровый «детектор лжи» Ларсона-Килера, но детектор тогда был еще экспериментальной моделью.
А вот стояк… стояк либо есть, либо нет. Бинарно, элегантно. Наблюдение может вести даже
Безусловный раздражитель = поглаживание пениса стерильным ватным тампоном.
Безусловный рефлекс = стояк.
Условный раздражитель =
Условный рефлекс = стояк при наличии
Э…
Короче, по традиции в таких делах, у мелкого сосунка рефлекс бы уничтожили. Ябоп, в терминологии Павлова, «угасил» бы выработанный эректильный рефлекс, а уж потом отпустил бы младенца на все четыре стороны. Вероятнее всего, Ябоп так и поступил. Но, как выражался сам Иван Петрович, «интенсивность угашения определяется не
Может ли у человека условный рефлекс выживать в спячке 20 или 30 лет? Угасил ли его д-р Ябоп лишь до нуля — дождался ли, когда стояк у младенца при наличии раздражителя
Под занавес 1944-го, когда «Белое явление» открыло Ленитропа — правда, многие давно знали его как прославленного Младенца Энию, — будто Новый Свет, разные люди сочли, что открыли разное.
Роджер Мехико считает, что это статистическое уродство. Однако теперь чувствует, как сотрясаются основы этой дисциплины — глубже, чем уродству надлежит сотрясать. Урод, урод, урод — вдумайтесь, что за слово: какая белая окончательность в финальном щелчке языка. Намекает на уход мимо полной смычки языка с зубами — за нуль — в иное царство. Само собой, насквозь не пройдешь. Но умом понимаешь, что вот так тебе идти
Ролло Грошнот полагает, что дело в предзнании.
— Ленитроп умеет предсказать, когда ракета соизволит упасть в заданной точке. До сего дня он выживал, а это доказывает, что он действует, руководствуясь заблаговременной информацией, и обходит стороной район, когда там предполагается падение. — Д-р Грошнот толком не знает, при чем тут секс — может, и ни при чем.
Но Эдвин Паток, самый наифрейдист из психических исследователей, убежден, что дар Ленитропа — в психокинезе. Ленитроп силой своего сознания
— Он подсознательно хочет стереть все следы сексуального Другого, которого на своей карте символически обозначает — и это очень существенно —
Карта — вот что их пугает, карта, на которой Ленитроп ведет счет своим девчонкам. Звездочки складываются в Пуассоново распределение, как ракетные удары на Роджеровой карте Беспилотного Блица.
Но тут — ну… тут не просто распределение. Так вышло, что схемы идентичны. Совпадают до квадрата. Слайды, которые Тедди Бомбаж нащелкал с карты Ленитропа, были спроецированы на карту Роджера, и оказалось, что два изображения, девичьи звездочки и круги ракетных ударов, друг на друга наложились.
Большинство звездочек Ленитроп датировал — уже легче. Звезда всегда возникает
Допустим, рассуждает Стрелман, что Ябопов раздражитель
И все-таки раздражителем
Но если оно витает в воздухе, вот прямо здесь, прямо сейчас, значит, ракеты следуют из него 100 % времени. Без исключений. Найдя, вновь докажем твердокаменную детерминированность всего, всякой души. Любой надежде пространства останется — кот наплакал. Сами понимаете, как важно такое открытие.
Они шагают мимо заснеженных собачьих загонов, Стрелман — в «Гластонбери» и двубортной шинели оленьего цвета, шарф Мехико, недавно связанный Джессикой, трепеща, тянется к суше алым драконьим языком — таких холодов еще не бывало, 39 ниже нуля. К обрывам, лица стынут, на пустынный пляж. Набегают волны, ускользают, оставляя большие полумесяцы льда, тонкого, будто кожа, и ослепительного под вялым солнцем. Две пары мужских ботинок хрустят им, проламываясь к песку или гальке. Самый надир года. Сегодня слышны орудия из Фландрии — приносит ветер с того берега Канала. Руина Аббатства замерла над обрывом, серая и хрустальная.
Ночью в доме на окраине городка, куда ни-ни, Джессика, ластясь, уплывая, когда они уже совсем засыпали, шепнула:
— Роджер… а как же девушки? — Больше ничего не сказала. Но Роджер пробудился. И, хоть устал как собака, еще час валялся, не смыкая глаз, раздумывая о девушках.
Теперь же, понимая, что надо выбросить из головы:
— Стрелман, а если Эдвин Паток прав? Что это психокинез. А вдруг Ленитроп — даже не сознавая —
— Ну. Значит, вашим кой-чего обломится, да.
— Но…
— Может, он женоненавистник.
— Я серьезно.
— Мехико. Вы что, и впрямь дергаетесь?
— Не знаю. Я, пожалуй, все думал, не увяжется ли как-нибудь с этой вашей ультрапарадоксальной фазой. Пожалуй… мне охота знать, что вы на самом деле ищете.
Над ними пульсирует стая «В-17», чей пункт назначения неочевиден сегодня, далеко за пределами обычных воздушных коридоров. Позади этих «Крепостей» синеет испод хладных облаков, и гладкие их валы прочерчены синими прожилками — а кое-где тронуты посеревшим розовым или же фиолетовым… Крылья и стабилизаторы понизу отчеркнуты темно-серыми тенями. Тени мягко оперены, светлее вдоль изгибов фюзеляжа или гондолы. Коки винтов возникают из-под капюшона темноты в обтекателях, раскручивают пропеллеры до невидимости, свет небесный все уязвимые плоскости схватывает одинаковым тускло-серым. Самолеты гудят, себе дальше, неспешно, в вышине нулевого неба, на лету сбрасывают наледь, покрывают небо позади белой ледяной бороздой, цвет их гармонирует с некими оттенками облака, крошечные иллюминаторы и отверстия в мягкой черноте, перспексовый нос отсвечивает облаку и солнцу, навеки покоробленным и текучим. Внутри же — черный обсидиан.
Стрелман все говорил о паранойе и о «понятии противоположения». Царапал в Книге восклицательные знаки и
Конечно, том, что предшествовал Книге, — первая Сорок одна Лекция — настиг его в 28, словно повеленья Венеры из грота, против которых не попрешь: бросить Харли-стрит, отправиться в путешествие, что уводит все дальше, блаженно вперед, в лабиринт работы над условными рефлексами, где лишь теперь, после тринадцати лет с мотком нити, он начинает возвращаться, натыкается на старые улики — он этой тропой уже ходил, — тут и там встречает последствия своего молодого, совершенного приятия… Но ведь она предупреждала — ведь так? а он хоть раз прислушался? — что со временем заплатить придется сполна. Венера и Ариадна! Казалось, она стоит любой платы, лабиринт в те дни казался слишком замысловатым для
— Пьер Жанэ — этот человек иногда изъяснялся, как восточный мистик. На самом деле противоположения он не постигал. «Акты
— Мне бы не хотелось углубляться с вами в религиозные споры, — от недосыпа Мехико сегодня раздраженнее обычного, — но я вот думаю — может, вы все чуток… ну, слишком напираете на достоинства анализа. Ну то есть — когда все разберете на детальки — отлично, я первый зааплодирую вашему ремеслу. Но помимо кучи обломков и обрывков, что сказали
Стрелману такой спор тоже душу не греет. Однако он пронзительно взирает на этого молодого анархиста в красном шарфе.
— Павлов считал, что идеал, финал, ради которого мы бьемся в науке, — истинное механическое объяснение. Он был реалист и не ожидал увидеть такое при жизни. Или еще при нескольких жизнях. Но надеялся на долгую цепь приближений, все лучше и лучше. В конечном счете он верил в чисто физиологическую основу жизни духа. Без причины не бывает следствия, ясная последовательность связей.
— Это, конечно, не мой конек, — Мехико честно хочет не обидеть, но в самом-то деле, — однако есть такая мысль, что эти причина-следствие не бесконечно растяжимы. Что если наука вообще хочет двигаться дальше, ей следует искать не такой узкий, не такой… стерильный набор допущений.
Может, следующий великий прорыв случится, когда нам хватит смелости вообще выкинуть причину-следствие и пальнуть под каким-нибудь другим углом.
— Нет — не «пальнуть». Регресс. Тебе 30 лет, мужик. Нет никаких «других углов». Можно только вперед, раз ввязался, —
Мехико наблюдает, как ветер дергает Стрелмана за полы шинели. Чайка с воплем рушится боком вдоль замерзшей бермы. Меловой обрыв над головою встал на дыбы, холодный и невозмутимый, будто смерть. Давние европейские варвары, что рискнули приблизиться к этому берегу, сквозь туман узрели сии белые заставы и постигли, куда забрали их мертвецов.
Вот Стрелман повернулся и… о господи. Он улыбается. В притворном этом братстве сквозит нечто столь древнее, что — не теперь, но несколько месяцев спустя, когда расцветет весна и Война в Европе завершится, — Роджер вспомнит эту улыбку — она станет преследовать его — как злобнейшую гримасу, какую только видел на человеческом лице.
Прогулка застопорилась. Роджер смотрит на Стрелмана. Антимехико. Воплощенные «понятия противоположения», но на какой коре, на каком зимнем полушарии? Что за разрушительная мозаика, оборотившаяся наружу, к Бесплодной Пустоши… прочь от городского покрова… внятная лишь тем, кто путешествует вовне… глаза вдаль… варвары… всадники…