Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гумилёв сын Гумилёва - Сергей Станиславович Беляков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ВЕРСИЯ АХМАТОВОЙ

Выслушаем и другую сторону. Ахматова уже на рубеже пятидесятых и шестидесятых обвиняла во всем тюрьму, лагерь и лагерных друзей Гумилева: «…он таким не был, это мне его таким сделали!» – восклицала она перед Эммой Герштейн.

«Бог с ним, с Левой. Он больной человек. Ему там повредили душу. Ему там внушали: твоя мать такая знаменитая, ей стоит слово сказать, и ты будешь дома», — говорила она Чуковской.

Анна Андреевна Ахматова обладала удивительным даром влиять на людей, внушать им свою точку зрения, свой взгляд. Они как будто попадали в ее силовое поле.[30] Вот Лидия Чуковская, умная и независимая женщина, многое знавшая о слабостях Ахматовой, вычеркивала отдельные строчки и вырезала целые страницы в своем дневнике, которые, по-видимому, могли опорочить Ахматову в глазах потомков. Она приняла ахматовскую версию: «…где его рассудок?» — возмущалась Лидия Корнеевна вслед за Анной Андреевной.

Эмма Герштейн, много лет влюбленная в Гумилева, оговаривалась («Оба были больны, обоим надо было лечиться») и даже назвала свой мемуарный очерк о трагическом отчуждении матери и сына «Раненые души». И все-таки Эмма Григорьевна совершенно приняла именно ахматовский взгляд. В.Н.Абросимова, помогавшая Эмме Григорьевне в работе над мемуарами, разделяла ее (то есть ахматовскую) точку зрения: «…система искорежила даже такой недюжинный ум и выдавила из него многие жизненно важные составляющие».

Свой мемуарный очерк Эмма Григорьевна начинает с критики академика Панченко, автора вступительной статьи в первой публикации переписки Ахматовой и Гумилева. Александр Михайлович отзывался об Ахматовой с большим уважением, но все таки посчитал упреки сына матери справедливыми: «Сын тоскует о жизни на воле, хотя бы о реальном знании о ней. Мать поэтесса пишет о "состояниях" – отсюда его упреки и ее обиды на сыновние "дерзости" (вообще-то письма очень нежные). Как сытый голодного не разумеет, так и "вольный" – узника».

«К сожалению, в комментарии и вступительной статье академика теплое чувство дружбы взяло верх над требовательностью ученого», — строго замечает Герштейн. Однако сама Эмма Григорьевна менее всего напоминает беспристрастного литературоведа. Логику исследователя она подменяет красноречием человека, свято убежденного в собственной правоте: «Наоборот, возражу я, — это узник не разумеет вольного. <…> Но что же могла написать Анна Андреевна о своей жизни? Что после прощания с Левой и благословения его она потеряла сознание? Что она очнулась от слов гэбэшников: "А теперь вставайте, мы будем делать у вас обыск»?" Что она не знает, сколько дней и ночей она пролежала в остывшей комнате? И когда в один из этих дней она спросила десятилетнюю Аню Каминскую: "Отчего ты вчера не позвала меня к телефону?", то услышала в ответ: "Ну, Акума, я думала, ты без сознания…" Что в этом тумане горя она сожгла огромную часть своего литературного архива…» Все это правда, и слова Эммы Григорьевны очень убедительны, да только они, по счастью, относятся к страшному, но сравнительно краткому периоду жизни Ахматовой. Гумилев больше всего упрекал Ахматову в молчании и недомолвках уже позднее, в 1955—1956-м. А жизнь Анны Андреевны тогда уже никак не напоминала бесконечно растянувшийся день ареста.

Более всего Ахматова и Герштейн ругали солагерников Гумилева: «Это все влияние советчиков Льва Николаевича, его лагерных друзей, так называемых "кирюх"». Это они, они будто бы невольно помогли развиться худшим чертам его личности – завистливости, обидчивости, неблагодарности.

Среди «кирюх» были поэты, художники, востоковеды, инженеры, священники. Как фронтовик, вернувшийся с войны, навещает родных еще воюющего товарища, так и эти люди, по просьбе самого Гумилева, приезжали к Ахматовой в Ленинград. Кажется, принимала она их не слишком приветливо (по крайней мере Л.К.Павликова и С.С.Серпинского). Справедливо ли обвиняли их Ахматова и Герштейн? Не думаю, что стоит перекладывать ответственность на других. Льву Николаевичу в год освобождения исполнилось сорок четыре года, в такие лета люди отвечают за свои слова и свои поступки.

Иосиф Бродский отчасти держался ахматовской версии. Он называл Льва Гумилева «замечательным человеком», но считал, что тот решил, будто после пережитых в лагере мучений ему все позволено, отсюда и его грубость с матерью, его обиды. Но едва ли не большую роль, по мнению Бродского, в этой вражде матери и сына сыграли Ирина Пунина и ее дочь Аня. Бродский рассказал Соломону Волкову поразительную историю, которая произошла за несколько недель до смерти Анны Андреевны:

«Размолвку с сыном Ахматова переживала очень тяжело. И когда она уже лежала с третьим инфарктом в больнице, Гумилев поехал к ней в Москву. <…> Но тут Пунина подослала к нему Аню, которая передала ему якобы слова Анны Андреевны (которые на самом деле сказаны не были) — слова о том, что-де "теперь, когда я в больнице с третьим инфарктом, он ко мне на брюхе приползет". После чего Лева в больницу к Ахматовой не пошел».

Получается, что Ирина умело разжигала рознь между матерью и сыном. Но чтобы разжечь, необходимо горючее. Все-таки не Пунина принимала решения за Ахматову и Гумилева. Отчуждение возникло и без ее интриг.

ПЛОДОНОСЯЩАЯ СМОКОВНИЦА

В двадцатые годы юный Лева Гумилев был застенчивым, добрым юношей, который любил мать беззаветно, как будто не требуя взаимности.

Впрочем, даже в лагере, уже отправив Ахматовой несколько «неконфуцианских» писем и вволю пожаловавшись на нее Эмме и Птице, он временами как будто пытался вернуть свои детские чувства.

Из письма к Эмме Герштейн 12 июня 1955-го: «Пусть моя горечь останется при мне, а маму расстраивать не буду; это верно, что она совсем меня не понимает и не чувствует, а только томится».

Гумилев не зря так много переписывался с Эммой. Именно Эмма, возможно, вопреки собственному желанию, очень точно о нем сказала. Помните? «…Ему не было предусмотрено на земле никакого места». Увы, не только в советской жизни ему не было места, но долгие годы и в жизни Анны Андреевны. Поч ти все детство он провел без нее, в Бежецк Ахматова приезжала всего два раза, на Рождество в 1921-м и летом 1925-го. И каждый раз спешила вернуться в Петроград.

Нет, удивителен не их разрыв в 1956-1966-м, удивительно, что Ахматова и Лев Гумилев, несмотря на годы, проведенные врозь (самые важные, бесценные детские годы Левы!), все-таки стали родными людьми, по словам Эммы, как будто связанными «невидимой нитью». Надежда Мандельштам вспоминала: «Мать и сын, встречаясь, не могли оторваться друг от друга».

Исайя Берлин, не знакомый с воспоминаниями Герштейн и Мандельштам и к тому же наблюдавший Ахматову и Гумилева совершенно в других обстоятельствах и в другое время, повторит их оценку: «Отворилась дверь, и вошел Лев Гумилев, ее сын (сейчас он профессор истории в Ленинграде); было ясно, что они были глубоко привязаны друг к другу».

В августе 1939-го Ахматова показывала Лидии Чуковской как дорогую вещь «розовое с какими-то восточными буквами пасхальное яйцо: "А это мне Левушка подарил…"»

В письме к сыну от 27 марта 1955 года Ахматова спрашивала: «Получил ли ты открытку, где я, цитируя В.В.Струве, сообщила тебе, что за смертью академика Якубовского только Л.Н.Гумилев мог бы вести научную полемику с буржуазными учеными по вопросу о тюрках. Каково!» Да, она хотела подбодрить сына, но в этой фразе чувствуется и материнская гордость.

В свою очередь Лев Николаевич, даже беспощадно ругая мать, никогда не подвергал сомнению ее талант, природный ум (говорил о ней: «моя умная мать»), «исключительные филологические способности».

Не раз они выступали и единым семейным фронтом. Вспомним, как Ахматова хотела «напустить Леву» на Лину Самойловну Рудакову. Иногда им удавались такие совместные акции. Н.Н.Пунин подозревал, что Лева, по поручению Ахматовой, взял из его шкафа «сафьяновую тетрадь, где Ан. писала стихи, и, уезжая в командировку, очевидно, повез их к Ан., чтобы я не знал. От боли хочется выворотить всю грудную клетку. Ан. победила в этом пятнадцатилетнем бою» (так Пунин видел теперь свои отношения с Ахматовой).

Четыре послевоенных года, от возвращения Гумилева с фронта до ареста, на фоне десятилетия 1956-1966-го представляются счастливыми. «Был короткий период некоторого равновесия и спокойствия для А.А.», — вспоминала Ирина Пунина.

Но уже в 1949-м в отношениях матери и сына наступило такое охлаждение, которое Гумилев будет сравнивать с отчуждением 1956-го и 1961-го. Слова Гумилева подтверждает и Наталья Роскина: «…совместная жизнь матери и сына не пошла гладко. Чувствовалось, что в их глубокой взаимной любви есть трещина. С какой-то болезненной резкостью Лев Николаевич говорил: "Мама, ты ничего в этом не понимаешь". "Ну конечно, в твое время этого в школе не проходили". Однажды, расспрашивая меня о Московском университете, он задал мне какой-то вопрос по общему языкознанию, на который я не сумела ответить, и мрачно пробурчал: "Чему только вас учат". Анна Андреевна сказала: "Лева, прекрати. Не смей обижать девочку". А за себя она никогда не умела вступиться. <…> Здесь была застарелая мучительная драма ее трагического материнства и его при ней сиротства. Этой драмы мне приоткрылся лишь узенькой краешек».

Гумилев изредка дарил Ахматовой подарки, вспомним хотя бы японский халат из Германии. Но вот часто ли она дарила сыну подарки?

В музее-квартире Гумилева посетителям охотно показывают персидскую миниатюру, которую Ахматова подарила (точнее, передарила) сыну. Красиво, но сын, вернувшийся из лагеря почти без средств к существованию, нуждался не только в украшениях. Ахматова, кажется, не помогла ему даже обставить комнатку на Московском проспекте. А ведь тогда, в 1957-м, она не страдала от бедности.

Гумилев вечно ходил оборванцем, к тому же оборванцем голодным. Так было и в тридцатые, и в конце сороковых. Наталья Викторовна Гумилева, жена Льва Николаевича, со слов супруга запомнила и пересказала фразу Ахматовой: «Лев такой голодный, что худобой переплюнул индийских старцев…»

Наталья Викторовна по-своему трактовала разрыв матери с ее будущим супругом: «Как кошки отгоняют своих котят, так Анне Андреевне пришлось отогнать Льва, потому что она не верила, что они смогут жить вместе без осложнений».

По словам Эммы Герштейн, Ахматова за четыре дня до смерти передала Льву через Михаила Ардова свою последнюю кни гу «Бег времени» с дарственной надписью: «Леве от мамы. Люсаныч, годится? 1 марта 1966 г.» Ахматова напоминала сыну о довоенных днях на Фонтанке, когда она обучала французскому соседского мальчика Валю Смирнова, а тот никак не мог произнести правильно слово «Le singe» (обезьяна): «Каждую минуту он вбегал в комнату, выкрикивал что-то совершенно невнятное и ликующе спрашивал: "А это годится?"»

Гумилев говорил Михаилу Ардову, указывая на автограф: «Вы знаете, что это такое? <…> Это – ласка, то, чего я добивался все эти годы».

Но этого объяснения, на мой взгляд, недостаточно.

Истинную причину их враждебности назвала сама Ахматова, хотя, возможно, принимала ее скорее за следствие, чем за причину. Эмма Герштейн писала, что Ахматову в новом, вернувшемся из лагеря Льве «поражал появившийся у него крайний эгоцентризм. "Он провалился в себя", — замечала она».

Трудно поспорить, но разве новое состояние Гумилева («провалился в себя») не было свойственно самой Анне Андреевне? Еще в 1922 году Корней Чуковский записал в дневнике: «Мне стало страшно жаль эту трудноживущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе – и еле живет другим».

Сорок лет спустя как будто ничего не изменилось. 1 января 1962-го ее в больнице навестили литературовед Виктор Андронникович Мануйлов и востоковед Александр Николаевич Болдырев. Только прощаясь, Мануйлов вспомнил и рассказал Ахматовой, что в Сорбонне есть специальный семинар, посвященный ее творчеству. «До того сдержанная и спокойная Анна Андреевна вдруг вспыхнула и с негодованием воскликнула: "Вы с этим шли ко мне, Вы говорили почти целый час, и Вы могли уйти, не рассказав мне этого!"».

Пока не требует поэта К священной жертве Аполлон, В заботы суетного света Он малодушно погружен…

Ахматова приносила в жертву своему дару многое, в том числе и счастье сына. А что ей оставалось делать? Поэт, хоть на вре мя отказавшийся от своего дара ради близких, подобен евангельской бесплодной смоковнице.

Но и Гумилев не хотел остаться бесплодной смоковницей. Возмущенная Эмма Герштейн писала: «Леве не терпелось строить себе новую свободную жизнь». Но Гумилеву шел уже сорок четвертый год! К 1956 году большая часть жизни прошла, а он только успел защитить кандидатскую диссертацию и напечатать пару малозначительных материалов. Даже рукопись «Истории Срединной Азии» не была окончена, а грандиозные научные замыслы еще даже не на бумаге. Все, что, на его взгляд, мешало его возвращению к академической карьере, к научной работе, — вызывало у него сильнейшее раздражение: «…я сам всю жизнь работаю для Советского Востоковедения. <…> Максимум через полгода я потеряю работоспособность, и мне будет еще хуже – я не смогу заниматься историей, которая одна меня держит. Тогда возвращение мне будет не нужно», — писал он Герштейн.

Михаил Ардов много лет спустя попытается невозмутимо и спокойно оценить эту драму: «…каждый из них был в свою меру прав. Однако же Льву Николаевичу следовало бы проявлять больше терпимости, учитывая возраст и болезненное состояние матери». Легко же судить со стороны, легко судить много лет спустя. А Гумилеву эта вражда уже в лагере виделась безнадежной и бесконечной: «Всё это вместе вроде античной трагедии: ничего нельзя исправить и даже объяснить».

Объяснить как раз можно. Как ни странно, это сделал тот же Михаил Ардов, но не в своих мемуарах, а в разговоре с Лидией Корнеевной 28 июня 1966 года: «Миша говорит о Леве как о колоссальном уме и своеобразии. Похож на Анну Андреевну. Гордыня. Нашла коса на косу».

Часть VIII

В ЦВЕТНОМ МИРЕ

Гумилев не раз писал Эмме, а затем рассказывал своим знакомым, что за лагерные годы он совершенно не постарел, не изменился, лагерная жизнь разрушает организм, но консервирует душу. На самом деле изменился и сам Гумилев, изменился и окружающий мир.

Не забудем, что Гумилева в 1949-м забрали из ноябрьского Ленинграда. А вернулся он в мае 1956-го, и первоначально даже не в Ленинград, а в Москву. Серочернобелый мир поздне сталинского СССР стал только воспоминанием. Шестидесятые начались не в 1961-м, а в 1956-м.

Москва 1956 года – светлый, праздничный, солнечный мир. Этот мир и прежде, еще в лагерные годы, прорывался лучиками, струйками света через советское кино, которое Гумилев в лагере так внезапно полюбил.

Бывшему зэку, только что покинувшему лагерь под Омском, столичная жизнь должна была показаться воплощенной киносказкой. По улице Горького проносились автомашины, уже не только вельможные ЗИМы и полковничьи «Победы», но и демократичные «Москвичи». На Цветном бульваре торговали мороженым и газировкой. По Тверскому фланировали девушки в цветных крепдешиновых платьях: кремовых в крупных бордовых розах, жемчужно-серых в алых маках, темно-синих в белых и желтых хризантемах. Китайский натуральный шелк был тогда дешев.

В чемоданах Льва Гумилева лежали прочитанные в лагере книги, рукописи двух будущих монографий и нескольких статей. «У меня замыслов на целую библиотеку», — говорил он позднее Эдуарду Бабаеву. Расстановка сил в научном мире оказалась благоприятной для Гумилева. Его враги или умерли, как академик Козин, или доживали последние месяцы, как профессор Бернштам. Друзья были сильны и влиятельны. Они помогут Гумилеву найти работу и вернуться к академической жизни. С Алексеем Павловичем Окладниковым летом 1957-го Гумилев отправится в экспедицию на Ангару. Директор Эрмитажа Михаил Илларионович Артамонов устроит Гумилева на работу.

Правда, первая попытка получить место научного сотрудника в Эрмитаже не удалась, просто не нашлось свободной ставки. Гумилев даже решил оформиться дворником в Этнографический музей, но в октябре 1956-го Артамонов нашел ему место в отделе первобытного искусства, казалось бы, совершенно далеком от научных интересов Льва Николаевича. Гумилева взяли на ставку сотрудницы, ушедшей в декретный отпуск, и Артамонов, зная характер своего друга, отпустил шутку: мол, пусть заботится о том, чтоб сотрудницы регулярно беременели и отправлялись в декрет, чтобы ставка оставалась за ним.

Должность Гумилева называлась так: «временно исполняющий обязанности старшего научного сотрудника». Оклад – 1000 рублей (после хрущевской денежной реформы 1961 года – 100 рублей), для немолодого уже человека с ученой степенью – очень скромный. Гумилев сначала даже обиделся на Артамонова, ведь тот прежде будто бы собирался пригласить Гумилева руководить издательством Эрмитажа. Но решение Артамонова оказалось мудрым: Гумилеву была нужна не начальственная должность, а возможность спокойно заниматься научной работой. Эту возможность он и получил. Собственно, в отделе первобытного искусства Гумилев и не появлялся, его рабочим местом стала библиотека Эрмитажа. Лев Николаевич, таким образом, получал зарплату и мог все рабочее и свободное время посвящать науке.

Каждый день он садился за огромный стол напротив молоденькой сотрудницы Натальи Казакевич, вскоре в него влюбившейся, и погружался в свои старые рукописи и в библиотечные книги. Впрочем, иногда ему все-таки приходилось отвлекаться на дела служебные: «Сейчас я либо читаю до потери сил, либо работаю для оправдания своей зарплаты и сержусь на себя за то, что дело подвигается так медленно», — писал он своему пражскому другу Петру Савицкому.

Сотрудник, в рабочее время занятый своими делами, разумеется, должен был раздражать любого нормального начальника, но когда заведующий библиотекой Государственного Эрмитажа Оскар Эдуардович Вольценбур решил сократить ставку Гумилева, то с удивлением узнал, что Гумилев в штате библиотеки и не числится.

Разумеется, бесконечно так продолжаться не могло, да и Лев Николаевич начал тяготиться своим положением. Хотя из года в год срок работы Гумилеву продлевали, сам он уже три года спустя начал искать другое место, а лучшим местом для востоковеда был, конечно же, Институт востоковедения. И Лев Николаевич одно время рассчитывал на поддержку одного замечательного человека.

В октябре 1958-го Гумилев познакомился с членом Королевского Азиатского общества, историком, этнографом, лингвистом, искусствоведом, бывшим директором Института Гималайских исследований «Урусвати» Юрием Николаевичем Рерихом. Рериха пригласил приехать в Советский Союз лично Никита Сергеевич Хрущев. Высокое покровительство и сияние славы Николая Рериха помогли карьере его сына. Юрий Рерих заведовал сектором философии и истории религии Индии в Институте востоковедения АН СССР. Впрочем, он занимал свое место вполне заслуженно: выпускник Гарварда, полиглот (он знал более тридцати языков), путешественник, большую часть жизни проживший в Индии.

Первое знакомство Рериха и Гумилева было шапочным, мимолетным, но уже 15 января 1959 года на совместном заседании Географического общества СССР, Ленинградского отделения Астрономо-геодезического общества СССР и Российского Палестинского общества Гумилев слушал доклад Рериха «О кочевниках Тибета». Эта тема была Гумилеву интересна. Полгода спустя Гумилев и Рерих познакомились ближе, и Лев Николаевич нашел Юрия Николаевича «замечательным ученым с исключительно живым умом и потрясающе интересными мыслями». Гумилев даже познакомил Юрия Николаевича с рукописью своей диссертации о тюрках и получил одобрение, а Рерих, видимо, пообещал помочь Гумилеву получить место в Институте востоковедения. Свидетельство этого мы находим в письме известного востоковеда Исидора Саввича Кацнельсона от 12 апреля 1960 года. Рерих решил «обратиться в дирекцию с ходатайством о зачислении Вас в наш Институт. О поддержке и он, и я будем просить Василия Васильевича (Струве. – С.Б.), который со свойственной ему обычной добротой и отзывчивостью, конечно, не откажет. Пока об этом не следует распространяться – завистники всегда найдутся», — писал Гумилеву Кацнельсон.

Увы, пройдет чуть больше месяца, и Юрия Николаевича не станет, а Гумилев так и не получит места в институте.

Льва Николаевича смерть Рериха потрясла. Он писал Абросову, что «подавлен бедой нашей науки. <…> Писать и думать больно».

«Интересно, как бы сложилась судьба Л.Н.Гумилева, если бы Ю.Н.Рерих не ушел из жизни так внезапно?» – спрашивает Марина Георгиевна Козырева, автор исследования о Гумилеве и семье Рерихов.

Действительно интересно. Правда, если бы план Рериха и Кацнельсона удался, Гумилеву, скорее всего, пришлось бы переехать в Москву. В Ленинградском отделении института ему не было места.

СОВЕТСКОЕ ВОСТОКОВЕДЕНИЕ

Между ноябрем 1949-го и маем 1956-го прошла эпоха. Даже советское востоковедение, по своей природе консервативное, переменилось необычайно. Еще в 1950-м ИВАН переехал из Ленинграда в Москву. Переезд был делом политическим. В годы холодной войны основным полем боя стали страны Азии и Африки, а после революции на Кубе – и Латинской Америки. Советское правительство нуждалось в грамотных советниках, переводчиках, дипломатах. А старый, сугубо академический Институт востоковедения, по мнению Сталина, Микояна, Хрущева, только зря проедал государственные средства, занимаясь изучением рунических надписей древних тюрков и анализом классических арабских текстов, созданных больше тысячи лет назад. Даже академика Крачковского, лауреата Сталинской премии, кавалера ордена Ленина, стали все чаще критиковать за «недооценку современной арабской культуры», а когда он осенью 1950-го вернулся из отпуска, то узнал, что все сотрудники его отдела просто уволены.

Вскоре после переезда института в Москву престарелого академика Струве перевели с директорской должности заведовать отделом Древнего Востока. В Ленинграде осталось лишь отделение института, первоначально человек двадцать, да и то потому, что перевезти в Москву библиотеку и хранилище древних рукописей оказалось невозможно.

Работа по реорганизации института продолжалась еще несколько лет, а партия и правительство теперь не оставляли ИВАН без своей опеки. На XX съезде КПСС Анастас Иванович Микоян, член Политбюро и первый заместитель Председателя Совета министров, вновь взялся за дела советского востоковедения: «Есть в системе Академии наук еще институт, занимающийся вопросами Востока, но про него можно сказать, что если весь Восток в наше время пробудился, то этот институт дремлет и по сей день. Не пора ли ему добраться до уровня требований нашего времени?»

«Правильно говорил Микоян о нашем институте: дремлет сукин кот. Такая импотенция творческой мысли, что я даже не мог подумать, что это возможно», — поддержит товарища Микояна Лев Гумилев, тогда еще простой советский заключенный, не представлявший, в чем смысл затеянной реформы.

После критики Микояна институт возглавил бывший первый секретарь ЦК компартии Таджикистана Бободжан Гафуров. Уж каким ученым был этот выпускник Всесоюзного коммунистического института журналистики, сделавший карьеру в отделе пропаганды ЦК Компартии Таджикистана, судить не мне. Но сами востоковеды признали его талантливым организатором. Гафуров за двадцать два года руководства принес институту немало пользы, уступив в 1978-м свой пост директора Евгению Примакову, связанному как с партией, так и со спецслужбами.

При Гафурове исчезла старая аббревиатура ИВАН, вместо нее появилась новая – ИНА: Институт народов Азии. Старое название вернется только в 1970-м году. О новом облике института можно судить по журналу «Народы Азии и Африки», который ИНА издавал вместе с Институтом Африки. Вот несколько заголовков журнальных статей 1962 года, взятых наугад: «Антикоммунизм – орудие колонизаторов», «Из истории борьбы маратхов с европейскими захватчиками», «Борьба Гуджаратского государства против португальских завоевателей» и т. д.

Но Ленинградское отделение института сохранило традиции старого востоковедения благодаря своему первому заведующему Иосифу Абгаровичу Орбели.

Академик Орбели был деканом восточного факультета ЛГУ, поэтому он пригласил в Ленинградское отделение института в основном своих выпускников, талантливых молодых востоковедов. Среди них были, например, Ким Васильев и Сергей Кляш торный, будущие критики Гумилева.

Льва Гумилева академик Орбели, очевидно, не любил. Востоковед М.Ф.Хван будто бы даже боялся дружбой с Гумилевым «рассердить Орбели», а гнев академика был страшен.

Дружба Гумилева с Артамоновым, который в свое время сменил Орбели на посту директора Эрмитажа, могла только повредить Льву Николаевичу. Старый и больной Струве Гумилеву ничем бы не помог, он и сам боялся властного, авторитарного, непреклонного Орбели. В Эрмитаже даже показывали укрытие, где Василий Васильевич прятался от гнева Орбели. И.М.Дьяконов, описывая внешность академика Орбели, вспоминал стихи Николая Гумилева:

И казалось, земля бежала Под его стопы, как вода; Смоляною доскою лежала На груди его борода. Точно высечен из гранита. Лик был светел, но взгляд тяжел: Жрец Лемурии, Морадита К золотому дракону шел.

Подбор сотрудников академик контролировал лично. Узнав, что список проверяет московское начальство, Орбели заявил: «Я проверил все, кроме подштанников, а подштанников я проверять не буду!» Всех его кандидатов утвердили.

Ленинградское отделение института много лет спустя, уже в новой России, превратится в самостоятельный Институт восточных рукописей РАН, где и сейчас работают ученые, которых пригласил академик Орбели.

Гумилев же остался в Эрмитаже до мая 1962 года.

САВИЦКИЙ

Гумилев, вернувшись к научной жизни, нуждался в друзьях и единомышленниках. Они нашлись не только среди советских историков и востоковедов. Уже в конце 1956 года Гумилев начинает переписку с Петром Николаевичем Савицким, русским мыслителем, одним из основоположников евразийства. Здесь ему помог случай. В 1956 году в библиотеке Эрмитажа Гумилев разговорился с профессором ЛГУ и сотрудником Эрмитажа Матвеем Александровичем Гуковским. Выяснилось, что Гуковский сидел в одном лагере с Савицким и даже подружился с ним. Гуковский и дал Гумилеву адрес Савицкого.

Савицкий происходил из богатой семьи черниговских помещиков, его отец был губернским предводителем дворянства. В 1913 году Петр Николаевич окончил гимназию в Чернигове, а в 1917-м – Петроградский политехнический институт и стал стипендиатом по кафедре истории хозяйственного быта. Вскоре Савицкий получил пост коммерческого секретаря Посланника российской дипломатической миссии в Норвегии, но проявить себя на этой должности, видимо, не успел.

Во время Гражданской войны Савицкий служил в правительствах Деникина и Врангеля на довольно высоких дипломатических постах помогли не только природные способности и знание европейских языков, но и личные связи. Петр Бернгардович Струве, получив от барона Врангеля пост министра иностранных дел (начальника Управления иностранных сношений), взял своим заместителем Савицкого. Молодой человек за помнился ему еще по Петроградскому политехническому институту, где Струве заведовал кафедрой.

После поражения Врангеля Савицкий перебрался в Константинополь, затем в Софию, а оттуда в Прагу. Эмигранты в двадцатые годы называли столицу Чехословакии «русским Оксфордом». Если военной столицей русской диаспоры был Белград, культурной – Париж, то Прага стала научной столицей.

С конца 1921-го Петр Николаевич работал приват-доцентом, с 1928-го заведовал кафедрой в Русском институте сельскохозяйственной кооперации, позднее работал в Археологическом институте имени П.Н.Кондакова, состоял в Русском научно-исследовательском обществе. С 1935-го преподавал русский язык в Пражском немецком университете. Летом 1941-го Савицкий публично заявил, что «Россия непобедима», немцы этого не стерпели, и Петру Николаевичу пришлось оставить университет. Впрочем, его тут же пригласили стать директором русской гимназии, но в 1944-м он лишился и этой должности как человек с точки зрения оккупационных властей неблагонадежный: «Немцы меня репрессировали, но я остался тогда жив. Меня спасло то, что я "фон Завицки" с двумя печатными генеалогиями на триста лет в пражских библиотеках, и еще то, что повсюду мои ученики по Немецкому университету в Праге. А даже немцы не любят расстреливать или вешать своих учителей», — писал он Гумилеву в апреле 1967-го, за год до своей смерти.

Среди смершевцев учеников у Савицкого не нашлось, и последний евразиец был арестован вскоре после освобождения Праги советскими войсками.

Основания для ареста, конечно, были. Всетаки евразийцы пытались создать настоящую антисоветскую организацию, а Савицкий был одним из ее лидеров.

Он провел восемь лет в ГУЛАГе, освободился в 1954 году, а в 1956-м, как только представилась возможность, вернулся в Чехословакию. Близкое знакомство с порядками в советской «иде ократии» не подорвало его русского патриотизма, но, очевидно, укрепило в мысли, что от Советской страны лучше держаться подальше.

Почти сразу после возвращения в Прагу начинается его переписка с Гумилевым. Переписка сама по себе замечательная.

Гумилев и Савицкий как будто были единомышленниками. Оба предпочитали смотреть на русскую историю «с Востока», точнее – с просторов Великой степи. Оба до крайности не любили немцев и вообще европейцев, ругали отечественных западников, оба увлеченно обсуждали сюжеты из истории Центральной Азии. Впрочем, Савицкий чаще и охотнее писал о Древней Руси. В августе 1966-го Гумилев приехал в Прагу на археологический конгресс. Савицкий встретил его на вокзале. Они долго гуляли по городу и беседовали.

Как и Гумилев, Савицкий был убежденным тюркофилом и монгололюбом. Даже страшного Аттилу называл «Батюшкой», что, впрочем, не было такой уж экзотикой, ведь в дореволюционной историографии существовала идея о славянском происхождении гуннов, просуществовавшая несколько десятилетий от Хомякова до Иловайского включительно. Но, в отличие от Гумилева, Савицкий всегда предпочитал Россию и русских тюркам и монголам. Судя по переписке, он был большим патриотом России, любившим свою родину и русский народ больше, чем евразийских кочевников. Старый евразиец даже упрекал Гумилева в излишнем увлечении татарами и монголами: «В 1924-25 гг. состоялось – и с большим шумом – несколько Е[вр]А[зийских] выступлений на тему: Русь начинается с XIV в[ека]. Я был зачинщиком. С большой выразительностью обращались мы тогда и к памяти "великого и сурового отца нашего Чингисхана". <…> Теперь я придаю большее, чем придавал тогда, значение – и при этом именно в вопросах культуры – нашей киевско-новгородско-суздальской предыстории IX–XIII веков. Нашу же молодость и наши интеллектуальные потенции дает нам, по моему мнению, наша русская мать – сыра земля». Савицкий будет с восторгом писать Гумилеву о начале «русской космической эры» и о грядущей «Русской эпохе всемирной истории».[31]

Через Савицкого Гумилев начал переписываться и с Георгием Владимировичем Вернадским, действительно крупным историком, который много лет занимался русской средневековой историей и взаимоотношениями русских княжеств с Золотой Ордой. Писать Вернадскому, гражданину США, прямо в Нью-Хейвен Гумилев не решался, а связывался с ним через Прагу, то есть через Савицкого, который много лет поддерживал переписку с Георгием Владимировичем. Только после смерти Савицкого Гумилев начнет отправлять письма непосредственно в Нью-Хейвен.

Евразийские вопросы в переписке с Вернадским и даже с Савицким почти не затрагивались, так что собственно евразийский элемент здесь очень невелик. Корреспонденты обсуждали спорные вопросы русской истории и проблемы взаимоотношений Руси с кочевниками Великой степи. Переписка была научной и весьма далекой от политики.

ХУННУ

Весной 1957 года Гумилев, как мы помним, не без помощи Ахматовой, получил собственное жилье – комнату в двенадцать квадратных метров в коммунальной квартире на Московском проспекте, в те времена этот район считался очень далеким. Жилье даже по тогдашним меркам было скромным, если не сказать – убогим, но Гумилев был рад и ему: «…все-таки хотя бы свой угол. Там я стал очень усиленно заниматься».

Правда, первые три года прошли почти без публикаций: «…я, как Мартин Иден, разослал свои работы в последний раз: больше я пытаться уже не в силах», — писал он Абросову. Возможно, Гумилев несколько торопил события. Письмо датировано 9 декабря 1956-го, прошло только полгода после возвращения из лагеря. Между тем рукопись в научном журнале, как правило, ждет публикации несколько месяцев. Но Гумилеву не терпелось вновь включиться в научную жизнь: писать и печататься, выступать на конференциях. Поразительно, но свой первый в после лагерной жизни научный доклад он прочитал уже 5 июня 1956 го в Музее этнографии. А ведь еще 5 мая он был зэком.

Гумилев работал тогда очень много, несмотря на болезни, приобретенные в лагере, на язву, которая часто обострялась. В отличие от скромного Васи Абросова Гумилев был не только талантливым ученым, но и пассионарным человеком. Он умел работать с самоотверженностью фанатика. Научился он со временем и пробивать свои статьи.

Из письма Льва Гумилева к Василию Абросову от 20 сентября 1957 года: «…Вася, у нас долг перед Наукой, перед Культурой. Пусть я дойду до истерии, но буду писать работы и стараться напечатать их. Я это должен делать».

Кроме того, у Льва Николаевича была одна природная черта, чрезвычайно развившаяся из-за длительного пребывания в мире академической и университетской науки. Гумилеву часто казалось, будто коллеги ему мешают, вставляют палки в колеса, преследуют.

Из воспоминаний А.Г.Никитина: «Почти все разговоры у него касались его борьбы за публикации, — вернее, борьбы с ним научных сотрудников академических институтов с целью помешать ему опубликовать свои работы».

Иногда это соответствовало действительности, но во второй половине пятидесятых он еще не успел нажить себе новых врагов. А старые враги ушли из жизни. Как раз 5 июня 1956-го в Музее этнографии Гумилев в последний раз столкнулся с Бернштамом. Разумеется, они поругались. Бернштам обиделся и уехал, не прощаясь. Но в декабре Александра Натановича не стало. Академик Козин умер еще раньше. У других востоковедов, очевидно, не было такого уж предубеждения против Гумилева.

Другое дело, что научная работа не терпит спешки, а Гумилеву еще нужно было уточнять, дополнять, редактировать. Только вернувшись к научным библиотекам Ленинграда, он понял, как неполна еще его «История Срединной Азии», которую он считал в лагере почти оконченной.

В августе 1959-го Гумилев жаловался молодому ученому Андрею Зелинскому, участнику Астраханской экспедиции: «У меня опубликована всего лишь одна статья. <…> Если будет так продолжаться, займусь историческими романами. Ведь через них тоже нужно донести мысль…» Между тем как раз в 1959-м Гумилева начали печатать ведущие научные журналы – «Советская археология», «Советская этнография», «Вестник древней истории». За один год у него вышло шесть статей. Это станет его нормальной «производительностью». Из года в год он будет печатать редко по четыре, чаще по 5-7 статей, а иногда и намного больше. В 1966 году, например, помимо книги «Открытие Хазарии» у Гумилева выйдет 11 статей. «Статьи мои начали брать нарасхват и даже заказывать», — писал он Абросову.

В июне 1957-го Гумилев получил от Института востоковедения предложение издать монографию. В декабре 1957-го он сдал в редакционно-издательский отдел института рукопись «Хунну», своей первой книги, переработанной «Истории Срединной Азии в древности».

Гумилев ликовал: «"Хунны" взяли ИВАН!!! Обсуждение прошло так гладко, что я даже не ждал. <…> Книга представлена к печати. Артамонов – редактор», — писал Лев Николаевич «другу Васе». Правда, в ИВАНе рукопись пролежала два года. В феврале 1959-го книгу вернули Гумилеву на доработку. Гумилев был очень недоволен, но за доработку взялся, и в конце апреля 1960-го его первая книга «Хунну: Срединная Азия в древние времена» вышла в академическом Издательстве восточной литературы. Мечта Гумилева сбылась – он стал профессиональным историком-востоковедом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад