Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гумилёв сын Гумилёва - Сергей Станиславович Беляков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

27 января и 5 февраля Ахматова вместе с Лидией Чуковской будет составлять письмо к Ворошилову. В то же самое время письмо Ворошилову написал знаменитый и влиятельный архитектор Л.В.Руднев, автор проекта здания МГУ на Воробьевых (тогда Ленинских) горах. Руднев же позаботился, чтобы письмо Ахматовой попало Ворошилову в руки. В феврале 1954-го, как в памятном октябре 1935-го, Ахматова пришла к будке комендатуры у Троицких ворот Кремля и передала конверт с двумя письмами (своим и рудневским).

Но поступок, спасительный двадцать лет назад, на этот раз не дал результата. В 1935 году Сталин был полновластным хозяином страны, любившим решать единолично все вопросы, от постановки нового спектакля в Художественном театре до вооружения новейшего истребителя. Ворошилов в 1954-м формально считался главой государства, но от реальной власти был далек. Впрочем, в 1954-м даже Хрущев еще не был авторитарным правителем. Это было время «коллективного руководства», когда Хрущев еще боролся за власть с Маленковым.

Эмма Герштейн правильно оценила слабость Ворошилова, но наивно предположила, что он, получив письмо Ахматовой, непременно должен был проконсультироваться с Хрущевым и получить от него инструкции насчет Ахматовой и ее сына. На самом же деле Ворошилову скорее всего и в голову не пришло беспокоить Хрущева по такому ничтожному, с его точки зрения, поводу.

Ворошилов сделал то, что и полагалось чиновнику его ранга, — направил письмо Ахматовой в Прокуратуру, где и должны были провести проверку. В июне пришел ответ, подписанный Генеральным прокурором Р.А.Руденко: «Исходя из того, что ГУМИЛЕВ Л.Н. осужден правильно, Центральная Комиссия по пересмотру уголовных дел 14 июня 1954 года приняла решение отказать АХМАТОВОЙ А.А. в ее ходатайстве о пересмотре решения Особого Совещания при МГБ СССР от13 сентября 1950 года по делу ее сына – ГУМИЛЕВА Льва Николаевича».

После этого неудачного приступа Ахматова с помощью своих друзей начала что-то вроде планомерной осады. Василий Васильевич Струве, еще недавно считавший Гумилева погибшим, написал письмо Хрущеву. Написал, как мы знаем, и Эренбург. Николай Иосифович Конрад передал свое письмо в Кремль через врача, лечившего секретаря ЦК П.Н.Поспелова.

В ноябре – декабре 1955 года благодаря усилиям Анны Ахматовой, Эммы Герштейн и Надежды Мандельштам трое видных ученых, три доктора исторических наук – академик В.В.Струве, директор Эрмитажа М.И.Артамонов и лауреат Сталинской премии А.П.Окладников – направили в Прокуратуру СССР свои письма, где просили как можно скорее пересмотреть дело Гумилева и выпустить талантливого ученого на свободу.

В письмах все оценивали способности Гумилева исключительно высоко и доказывали, что такой ученый принесет Советскому государству немалую пользу. Но были и существенные различия. Отзыв В.В.Струве самый положительный, хотя и не слишком конкретный. Видна опытная рука человека, за много лет изучившего психологию советского начальства:

«Л.Н. — выдающийся знаток истории Среднего Востока, отсутствие которого из наших рядов приносит большой ущерб нашему делу. Его отличные способности и исключительная память позволили ему, даже находясь в условиях своего места заключения… написать две крупных и солидных научных работы. <…> Теперь, когда враги СССР, во главе с США, ведут ожесточенную идеологическую борьбу против нас в Азии, наличие такой научной величины, как он, было бы чрезвычайно необходимо».

Выдающийся советский археолог А.П.Окладников знал Гумилева меньше, к тому же он не решился объявить Гумилева невинно осужденным и специально оговорился: «…если и была вина, то много меньше по объему, чем все то, что он уже перенес в заключении». Окладников объяснил Надежде Яковлевне Мандельштам, служившей посредником в этом деле: «Струве 80 лет (на самом деле В.В.Струве в 1955 году было 66 лет. – С.Б.), он академик, он может, а я не могу…» Но в целом и его характеристика была исключительно положительной:

«Меня, как и всех, кто мог ознакомиться с его работами, поражала удивительная смелость его мыслей и подлинная историчность его взглядов. <…> Важно было бы вернуть этого талант ливого и полезного нашей науке молодого исследователя к настоящей жизни в науке».

Директор Эрмитажа М.И.Артамонов знал Гумилева лучше других, работал с ним несколько экспедиционных сезонов. Его характеристика резко отличается от предыдущих. Она даже озадачивает, так как не вписывается, в отличие от писем Окладникова и Струве, в рамки самого жанра – прошения или ходатайства. Артамонов тоже высоко оценивает способности Гумилева: «…со временем он станет гордостью советской исторической науки». При этом Михаил Илларионович рассказывает о «неуравновешенном, впечатлительном» характере Гумилева, его склонности к «беспорядочному образу жизни», о ребячестве, остром уме и злом языке. Словом, создает картину, при которой можно объяснить как арест Гумилева, так и необходимость его освобождения.

Гумилев, которому Эмма переслала копии этих писем, был воодушевлен. Позднее он будет утверждать, что именно письма Конрада, Струве, Артамонова и Окладникова помогли ему выйти на свободу, но так ли это, сказать трудно. Самое позднее из этих писем, артамоновское, датировано 19 декабря 1955-го. Через два месяца начнется XX съезд, 25 февраля Хрущев прочитает свой «секретный» доклад, который вскоре станет известен всем, кто хоть сколько-нибудь интересовался политической жизнью. Тогда будет решено и дело Гумилева.

Почему же нельзя было решить его раньше?

Эмма Герштейн излагает свою версию. Самой страшной виной Гумилева было чтение стихов «о кремлевском горце». Герш тейн ссылается на разговор Н.Я.Мандельштам с Фадеевым. Однажды нетрезвый Фадеев в лифте шепнул Надежде Яковлевне: «Это поручили Андрееву – с Осипом Эмильевичем». Кроме того, Андреев в 1940 году вместе со Ждановым и Маленковым забраковали ахматовский сборник «Из шести книг».

Отсюда следует вывод, что товарищ Андреев, наряду со Ждановым и Маленковым, был гонителем Мандельштама, Ахматовой и ее сына. Именно он мешал освобождению Льва Гумилева. «Нет сомнения, — считает Эмма Герштейн, — что от него исходил запрет на пересмотр дела Л.Гумилева. По всей вероятности, он никогда не мог забыть и простить оскорбительную строфу из стихотворения Мандельштама». И только после XX съезда, когда «ослабла власть А.А.Андреева», дело Льва начали пересматривать.[29]

Мог ли Андреев повлиять на судьбу Гумилева? Скорее всего, ни о каких ахматовых, гумилевых и мандельштамах он и не думал. Представить себе не могу, чтобы партийный деятель и государственный чиновник самого высокого ранга, потерпев поражение в кремлевской аппаратной борьбе, интересовался стихами поэта, давнымдавно стертого в лагерную пыль. Тем более Андреева не могла занимать судьба какого-то з/к из Омска. Полноте. Не до стихов было товарищу Андрееву.

Но если не Андреев, то кто же стоял на пути Гумилева? Не прокурор же Руденко, которому до Гумилева и подавно дела не было?

Во всем Советском Союзе, кажется, только Ирина Пунина не хотела возвращения Гумилева. Но, к счастью, Ирина Николаевна Пунина, скромный преподаватель-искусствовед, была здесь бессильна.

Скорее всего никто и не стремился держать Гумилева в тюрьме. Просто он попал между шестеренок неповоротливой бюрократической машины. Не случайно Сергей Лавров начинает главу о последнем гумилевском сроке с цитаты из «Замка» Франца Кафки: «У вас нет даже отдаленного представления о нашей администрации, раз вы так думаете. <…> Вам, видно, еще никогда не приходилось вступать в контакт с нашими канцеляриями. Всякий такой контакт бывает только кажущимся. Вам же из-за незнания всех наших дел он представляется чем то настоящим».

Точнее и не скажешь. Дело Гумилева, несмотря на заступничество академиков и влиятельных, известных писателей (Эренбурга, Шолохова, Фадеева), так и продолжало бы вращаться между деталями громадного государственного механизма, если бы Никита Сергеевич Хрущев не выступил со своим докладом, который оказался поворотным в истории послевоенной Европы и мирового коммунистического движения. Среди бесчисленных следствий этого доклада самым замечательным и бесспорно благим стал пересмотр множества дел и освобождение тысяч политических заключенных, среди которых оказался и Лев Гумилев.

2 июня 1956 года Военная коллегия Верховного суда отменит постановление Особого совещания при МГБ, осудившего Гумилева на десять лет. 30 июля дело Гумилева будет прекращено «за отсутствием состава преступления». Но Гумилев получит свободу еще до юридического признания невиновности, 11 мая 1956 года.

Часть VII

НЕВСТРЕЧА

За год до освобождения Гумилев написал Эмме Герштейн: «…неужели она полагает, что при всем ее отношении и поведении, за последнее время достаточно обнаружившимся, между мной и ей могут сохраниться родственные чувства». К маю 1956-го он ничуть не смягчился, его будущая встреча с Анной Андреевной не сулила ничего доброго.

Лев Гумилев поехал в Ленинград через Москву, где решил остановиться на Ордынке у Ардовых, но совершенно не рассчитывал встретить там свою мать. Анна Андреевна приехала в Москву 14 мая, а на следующий день приехал Лева.

Ясным майским днем на пороге ардовской квартиры появился вчерашний зэк «в сапогах, косоворотке, с бородою, которая делала его старше и значительнее». Но бороду Гумилев сбрил, сразу помолодев, по словам Михаила Ардова, лет на двадцать. Ахматова попросила Михаила помочь Гумилеву приобрести приличную одежду. Ардов-младший повел Льва в комиссионный магазин на Пятницкой, где они купили «башмаки, темный костюм в полоску, плащ…»

Пока они ходили по магазинам, Ахматову навестила Чуковская. По ее словам, Ахматова была если не счастлива, то по крайней мере оживлена: «Любо было видеть ее помолодевшее, расправившееся лицо, слышать ее новый голос. <…> "Накурил Левка" – сказала Анна Андреевна, рукой разгоняя дым, сказала таким домашним, мило-ворчливым материнским голосом…»

Правда, Гумилева Чуковская в тот день так и не увидела, а встреча матери и сына вовсе не была такой радостной, какой она предстает в мемуарах Ардова и «Записках» Чуковской. По свидетельству Эммы Герштейн, Гумилев приехал из лагеря «до такой степени ощетинившийся» против матери, «что нельзя было вообразить, как они будут жить вместе».

Гумилев даже много лет спустя с раздражением вспоминал встречу 15 мая 1956 года: «… я застал женщину старую и почти мне незнакомую. Она встретила меня очень холодно, без всякого участия и сочувствия». «Изменилась она и физиогномически, и психологически, и по отношению ко мне».

Ахматова была разочарована и рассержена ничуть не меньше. Позднее она будет жаловаться на сына все той же бедной Эмме: «Ничего, ничего не осталось, одна передоновщина».

Литературовед Алла Марченко, биограф Ахматовой, пыталась оправдать и мать, и сына, но сделала не слишком удачно. По ее словам, Гумилев приехал не вовремя: «Если бы телефонным звонком с вокзала или телеграммой с дороги он предупредил мать об освобождении, она к его приезду наверняка сумела бы собраться, приготовиться. <…> Лев Николаевич застал родительницу врасплох. <…> Нездоровую, невыспавшуюся, раздраженную. Приехав накануне из Ленинграда, А.А. полдня провела в редакции. Хотела сразу сделать два дела: сдать завершенные переводы и получить гонорар за прежние. И то и другое не удалось».

Но если все дело было в недоразумении неготовности к встрече, то мать и сын вскоре должны были примириться. События же развивались по-другому.

Из Москвы Гумилев уехал один, хотя в помощи Ахматовой нуждался, ведь в Ленинграде надо было прописаться. Ахматова вернется только через месяц и узнает, что Гумилев прописался у Татьяны Александровны Крюковой, сотрудницы Государственного этнографического музея, с которой он вместе работал еще до ареста. Крюкову Анна Андреевна недолюбливала. В одном из писем к Гумилеву Эмма Герштейн пересказала ревнивый сон Ахматовой, в котором она увидела, по всей видимости, сына с Татьяной Александровной. Гумилев тогда оправдывался не перед матерью, а перед подругой. Он писал Эмме:

«Ее сон в руку. Тать[яна] Ал[ександровна] — старая дама, которая влюбилась в меня и, видимо, бескорыстно. Близости у нас не было, с моей стороны было только дружеское расположение. Но она мне писала теплые слова и посылки слала, как Вы. Эмма, милая, дорогая, как бы я хотел расцеловать Ваши руки и Вас…»

Эта «старая дама» была на три года моложе Эммы, так что в правдивости слов Гумилева можно и усомниться. Татьяна Александровна еще много лет будет ухаживать за Гумилевым, приносить подарки к церковным праздникам: крашеные яйца, веточки вербы.

Лев Николаевич называл Крюкову «светлой женщиной Таней», хотя и сочинял о ней насмешливые эпиграммы:

Утром рано из тумана В гости к нам спешит Татьяна.

Прописка послужит поводом к новому скандалу. Гумилев считал, что Ахматова вообще не хотела его прописывать. Правда, тогда же Ахматова пропишет Гумилева у себя на улице Красной Конницы, 4, кв. 3, куда она переехала вместе с семьей Ирины Пуниной в 1952 году.

Прежде Ахматова жила во дворцах – Шереметевском, еще прежде в Мраморном. Пусть на самом деле она занимала комнату во флигеле, часто заселенном вполне зощенковскими типами.

В 1952-м Ахматова с Ириной Пуниной и Аней Каминской вынуждены были переехать в «обыкновенный желтокоричневый ленинградский доходный дом, в обыкновенную питерскую чиновничью квартиру» на улице Красной Конницы, которую Ахматова по привычке называла Кавалергардской.

Из дневниковых записей Георгия Васильевича Глекина, биолога, биофизика, вторая половина 1950х: «А.А. живет в небольшой коммунальной квартире на втором этаже старого четырехэтажного дома (№ 4) по ул. Красной Конницы. Вдали – туманная громада Смольного монастыря. Лестница – чисто петербургская, захламленная, ведет на площадку второго этажа. <…> На столе у комода – два образа причудливой формы, но старого письма. Над кроватью – лубочное изображение птицы – не то Сирин, не то Гамаюн, в головах (под стеклом) замечательно выразительный рисунок Модильяни, изображающий полулежащую А. А. (еще молодую). Среди вещей на горке – подаренный мною старинный триптих».

Ахматовой эта квартира не нравилась: «Страшное место», — сказала она Антонине Любимовой.

Квартира на улице Красной Конницы была коммунальной, помимо Ахматовой там жила Ирина Пунина со своим вторым мужем Романом Альбертовичем Рубинштейном и дочерью от первого брака Аней Каминской. Были в квартире и посторонние для Ахматовой и Пуниных люди: одну из комнат занимали А.Анаксагорова с сестрой. Вражда Льва с Ириной Пуниной продолжалась уже третье десятилетие. Анатолий Найман считал, что именно Ирина Пунина ссорила Льва с Анной Андреевной. Ахматова «не хотела, чтобы я жил ни у нее на квартире, ни даже близко от нее», — вспоминал Гумилев.

БЕСМЫСЛЕННО И БЕСПОЩАДНО

Даже если бы Лев дружил с Пуниной и Каминской, если бы мать и сын не поссорились в первый же день, жить вместе они не смогли бы. Гумилеву, немолодому уже мужчине, была необходима своя комната. Он встал в очередь на жилье еще летом, а осенью 1956-го Ахматова напишет Александру Андреевичу Прокофьеву, первому секретарю правления Ленинградской писательской организации, лауреату Сталинской премии и бывшему чекисту: «Мой сын Лев Николаевич Гумилев… прописан у меня, где ему решительно негде жить, и поэтому я осталась в не очень приспособленном домике в Комарове совсем одна. <…> Милый Александр Алексеевич, я прошу вас вот о чем: если можно как-нибудь, поторопить получение сыном комнаты от жилотдела». Но Гумилев получит отдельную комнату только весной 1957-го. До тех пор Ахматова старалась задержаться или в Комарове, или в Москве. Впрочем, она все-таки нашла общий язык с Львом. Нашла, как ни странно, на деловой почве: «…она от меня требовала, чтобы я помогал ей переводить стихи, что я и делал по мере своих сил, и тем самым у нас появилось довольно большое количество денег».

Вряд ли слово «требовала» здесь уместно. У Гумилева, человека резкого, независимого и обидчивого, вообще трудно было что-то потребовать. Ахматова предложила совместную работу, Гумилев не стал отказываться, ведь ему были нужны деньги на обзаведение хоть какимито вещами. К работе переводчика его склоняли и друзья. Поэту Матвею Грубияну, солагернику Льва, так понравились гумилевские переводы с идиш, что он начал горячо убеждать Льва Николаевича сменить профессию: «Ярослав Смеляков считает, что у Вас блестящий слог, богатый язык и вкус поэта с огромными возможностями. Так что, Лев Николаевич, — Вы совершаете большое преступление… что Вы не занимаетесь переводами, Вы бы стали богатым, купили бы квартиру, машину, жену… и чего пожелали бы…»

Гумилев поначалу и не отказывался. В июне 1957-го он писал Абросову: «С осени я начну перевод персидского поэта Бе хара и надеюсь заработать свои 20 000 руб.» Два года спустя Гумилев писал брату, как выгодно заниматься переводами: за строчку платят 5 рублей, так что если не лениться, то за один вечер легко заработать все 100. Несмотря на такую блестящую перспективу, Гумилев большую часть времени занимался наукой, а к началу шестидесятых и вовсе оставил переводы. Между тем на зарплату Гумилева в Эрмитаже (1000 дореформенных рублей) можно было жить, но жить очень скромно. Еще в мае 1959-го Гумилев жаловался, что у него нет приличного костюма.

В 1956-1957-м он не только работал вместе с Ахматовой, но даже вел с ней и с Пуниными общее хозяйство. По крайней мере Ирина в январе 1957-го хвалила стол, кресла и чашки, купленные Гумилевым для квартиры на Красной Конницы, Ахматова помогала сыну деньгами и заботилась о его здоровье: «Скажи Леве, что я умоляю его меньше работать по вечерам и вообще поберечь голову. Где он обедает?» Судя по этому письму к Ирине Пуниной (25 января 1957), отношения между матерью и сыном тогда не были так уж безнадежно испорчены.

Весной 1957 года Гумилев получил комнату в коммунальной квартире на Московском проспекте, куда поспешил перебраться, нос Ахматовой они некоторое время продолжали переводить. Кажется, последняя совместная работа была над переводами Ивана Франко и двухтомным изданием сербского эпоса о князе Лазаре, братьях Юговичах и других героях (обе книги вышли в 1960 году).

Еще несколько лет Гумилев и Ахматова общались друг с другом, Гумилев заходил к ней в гости.

Увы, 30 сентября 1961 года случилась ссора, после которой Ахматова и Гумилев расстались навсегда.

Незадолго до этого Ахматова переехала в новую квартиру на улице Ленина, 34; там всё и случилось. «Перед защитой докторской, накануне дня моего рождения в 1961 году, — вспоминал Гумилев в 1987 году, — она выразила свое категорическое нежелание, чтобы я стал доктором исторических наук, и выгнала меня из дома. Это был для меня очень сильный удар, от которого я заболел и оправился с большим трудом». Гумилева в тот же день встретил Михаил Илларионович Артамонов, который вскоре должен был оппонировать Льву Николаевичу на защите докторской диссертации. Артамонов испугался за ученика: «В таком виде, Лев Николаевич, на защиту не являются. Вас трясет. Извольте привести себя в порядок!» Уже в первых числах октября у Ахматовой был второй инфаркт.

В подробнейшей «Летописи жизни и творчества Ахматовой» даты 30 сентября 1961 нет, хотя сведения о событиях этого дня составителю известны из записей Лидии Чуковской. В отличие от Гумилева Ахматова не запомнила или просто не пожелала называть эту дату, зато довольно много рассказала Лидии Корнеевне, когда та пришла к Ахматовой в больницу 1 января 1962 года: «Этот великий ученый не был у меня в больнице за три месяца ни разу, — сказала Анна Андреевна, потемнев. — Он пришел ко мне домой в самый момент инфаркта, обиделся на что-то и ушел. Кроме всего прочего, он в обиде на меня за то, что я не раззнакомилась с Жирмунским: Виктор Максимович отказался быть оппонентом на диссертации. Подумайте: парню 50 лет, и мама должна за него обижаться!»

Лев Николаевич рассказывал несколько по-иному жене об этой, как оказалось, последней прижизненной встрече с матерью. Судя по его рассказу, поводом к ссоре послужили восточные переводы. Гумилев много переводил с восточных языков, Ахматова делилась с ним деньгами, но «считала, что довольно сильно потратилась, отправляя посылки ему в лагерь, и теперь он должен их отработать.

В те времена он часто ее навещал. Порой она встречала его холодно, иногда с важностью подставляла щеку. В тот раз она сказала Льву, что он должен продолжать делать переводы. На это он ответил, что ничего не может сейчас делать, так как на носу защита докторской, он должен быть в полном порядке, всё подготовить.

— Ты ведь только что получила такие большие деньги – 25 тысяч. Я же знаю!

— Ну, тогда убирайся вон!

Лев ушел. Он очень расстроился, так как это был уже не первый случай ее грубости».

Разумеется, рассказ Гумилева тенденциозен, а сама Наталья Викторовна, передавая слова супруга, вряд ли сумела избежать неточностей и передержек. Я бы не слишком доверял такой интерпретации, но вовсе отвергать тоже не хочу. Несколько фактов заставляют задуматься. Незадолго до возвращения Гумилева из лагеря Ахматова спрашивала у Чуковской, можно ли купить за 800 рублей хороший мужской костюм. Нехарактерно для Ахматовой, прежде денег как будто не считавшей.

Мемуары Эммы Герштейн скорее проахматовские. Но они написаны много лет спустя после смерти Анны Андреевны. А в середине шестидесятых Герштейн оценивала происходящее иначе. Лидия Чуковская передает содержание их с Эммой беседы, состоявшейся 17 мая 1966 года. Эмма говорила, что Ахматова в последние годы очень много тратила на Пуниных и Ардовых, на Леве же почему-то экономила: «…не позаботилась о его костюмах, деньгах, лечении: деньги для него вообще давала не щедро…» Сам Лев Николаевич, особенно «во хмелю», был менее деликатен. Он будто бы назвал мать «старухой-процентщицей».

Эта неожиданная скупость говорит, конечно, не об алчности, а о каком-то болезненном состоянии. Ахматова, даже получая приличные гонорары за переводы, не умела и не хотела обустроить даже собственный быт, купить самые необходимые вещи. Ее лежанку (иначе не скажешь) в Будке много лет подпирал кирпич. Анна Андреевна была поэтом, а не ростовщиком. Переводы оказались только поводом, но не причиной ссоры, да и сама ссора началась, когда Гумилев был еще в лагере.

В любом случае эта вражда дорого будет стоить им обоим. Лидия Чуковская имела все основания записать: «Никакое по становление ЦК не властно с такой непоправимостью перегрызать сердечную мышцу, как грызня между близкими».

«От обиды я нажил язву», — уже в старости рассказывал Гумилев своему другу, академику Панченко. «Именно эта язва в конце концов свела его в могилу», — добавлял Александр Михайлович.

После смерти Ахматовой Гумилев скажет Михаилу Ардову, что 5 марта 1966 года потерял мать в четвертый раз: «…первый – какое-то отчуждение в 1949 году, второй – в пятьдесят шестом, сразу после освобождения, третий – последняя ссора, когда они перестали встречаться».

Мать и сына пытались примирить и Нина Антоновна Ольшевская, и Эмма Григорьевна Герштейн. Впрочем, мирили ли знакомые Ахматову с Гумилевым или же ссорили – сказать трудно. Осенью 1965-го друзья Ахматовой не пустят Гумилева в больницу к матери, он только сможет передать ей записку. Ахматова, правда, была возмущена: «Как же не понимают мои друзья, — сетовала она, — что это сын мой единственный, самый близкий мне человек, наконец, единственный мой наследник…»

Впрочем раньше, осенью 1961-го, Гумилев не хотел видеть Ахматову даже в больнице, да и в ее инфаркт не поверил: «А мою болезнь он не признаёт. "Ты всегда была больна, и в молодости. Всё одна симуляция"». Из рассказа Ахматовой неясно, сказал ли он это Ахматовой уже после 30 сентября (по телефону?) или ей стало плохо во время разговора.

Надо сказать, что и Ахматова в свою очередь не верила в болезни сына: «…он говорит, что у него язва, а сам на шестой этаж втаскивает стол, от чего при язве он умер бы. Он, конечно, чем то болен, но добрая половина его болезни ни что иное, как остатки лагерной симуляции».

Осенью 1962 года Ахматова раздумывала, стоит ли поздравлять Льва с днем рождения, вдруг рассердится? Что же, она хорошо знала своего сына. Еще 12 сентября 1962-го он писал Василию Абросову: «Моя мамаша продолжает порочить меня где может. Возврата отношений не может быть».

В 1965 году Ахматова уверяла Эмму Герштейн, что Льву достаточно прийти и попросить: «Мама, пришей пуговицу», как мир между ними тут же наступит. Красиво, хотя пришивала ли она ему пуговицы прежде?

Мне хотелось бы завершить эту главу немедленно и завершить, по возможности, примирением матери и сына или хотя бы намеком на примирение, как попыталась это сделать Эмма Герштейн.

Увы, даже смерть матери не принесла мир в душу Льва Николаевича. На похоронах Гумилев плакал, но обид своих не забыл и не простил.

Знаменитый реставратор, искусствовед Савва Ямщиков утверждал, что в беседах с ним Гумилев никогда не касался двух тем: «…страданий узника ГУЛАГа и отношений с матерью. "Я не хочу посвящать Вас в хождение по кругам ада, ибо у меня не останется времени для науки"», — говорил Лев Николаевич. Однако с другими собеседниками Гумилев был намного откровеннее.

В своих воспоминаниях, записанных в 1986-1987 годах на магнитофонную ленту, Гумилев ничуть не доброжелательнее к Ахматовой, чем в своих горьких письмах из Камышлага. По свидетельству географа Олега Георгиевича Бекшенева, Гумилев в 1972 году не стеснялся ругать Ахматову даже на лекциях перед студентами. Историк литературы Михаил Давидович Эльзон в конце восьмидесятых с возмущением показал Гумилеву выпуск «Книжного обозрения», где ахматовский «Реквием» был назван «памятником самолюбованию». На это Гумилев ответил: «Правильно». — «Что правильно?!!» — «Памятник самолюбованию».

О противоестественной вражде матери и сына говорили и писали современники, о ней пишут биографы, литературоведы. Но все их версии восходят всего к двум первоисточникам: к высказываниям Ахматовой, к интервью и воспоминаниям Гумилева.

ВЕРСИЯ ГУМИЛЕВА

Лев Гумилев еще в лагере решил, что с его матерью произошла какая-то неприятная для него перемена. Московская встреча с Ахматовой его в этом убедила. Но что же послужило причиной перемены?

Из магнитофонной записи 1986 года: «Ее общение за это время с московскими друзьями – с Ардовым и их компанией, среди которых русских, кажется, не было никого, — очень повлияло на нее».

Из магнитофонной записи 1987 года: «Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зиль берману, Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим, имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились».

Слова Гумилева в пересказе филолога Михаила Кралина, 1980е годы: «Когда меня забирали, она осталась одна, худая, голодная, нищая. Когда я вернулся, она была уже другой: толстой, сытой и облепленной евреями, которые сделали всё, чтобы нас разлучить».

К отношениям Гумилева с евреями мы еще вернемся, но уже сам список «недоброжелателей» Гумилева должен удивить читателя. С каких пор Виктор Ардов, в 1936-м хлопотавший за отчисленного из университета Леву, стал его врагом? Правда, после смерти Ахматовой, когда начнется тяжба за наследство Ахматовой, Ардов, ко всеобщему удивлению, станет на сторону Ирины Пуниной.

Более того, Надежда Яковлевна Мандельштам писала, что в окружении Ахматовой один только Анатолий Найман не настраивал ее против сына. Но опятьтаки с еврейским заговором не получается: еврей Найман даже в глаза осуждал Ахматову за конфликт с Львом, а та же Ирина Пунина, русская, была как раз самым последовательным противником Гумилева.

Но если об отношениях Гумилева с Ардовыми можно спорить, то уж Эмма Герштейн, добрый ангел Гумилева, явно не заслужила такой отповеди. Не было другой женщины, так бескорыстно и самоотверженно хлопотавшей за Гумилева, отдавшей ему столько лет жизни.

Впрочем, именно к письмам Эммы Герштейн, очевидно, восходит версия об ответственности друзей Ахматовой. 25 марта 1955 года Гумилев вложит в конверт с письмом к Эмме записку для Виктора Ардова. Гумилев попросит Эмму записку прочитать, отведя своей подруге роль цензора. Эмма, как мы помним, прочитала эту, по ее словам, «наивную и глупую» записку, но передавать Ардовым не стала, предпочла уничтожить текст. До нас дошла только первая фраза: «Что я Вам сделал плохого?».

Вероятнее всего, о какой-то неблаговидной, с точки зрения Гумилева и Герштейн, деятельности Ардова Лев мог узнать от самой Эммы. Этому есть и еще одно косвенное подтверждение. Герштейн в мае 1955-го собиралась сопровождать Ахматову в Омск на свидание с Гумилевым, но, по словам Эммы, Анна Андреевна «подверглась такому натиску противников этой поездки, что совершенно растерялась». Среди противников Эмма называет «Пуниных, Ардовых и окружающих их лиц».

Хотя версия о «вредном влиянии» ахматовских знакомых-евреев и возникла уже в пятидесятые, в сознании Гумилева она, по всей видимости, утвердится лишь много лет спустя, ведь все процитированные высказывания относятся уже к восьмидесятым годам. К тому же в пятидесятые Гумилев еще не был последовательным антисемитом.

Несколько иначе о влиянии недоброжелателей Гумилева на Ахматову писал в июле 1962-го литературовед Юлиан Григорьевич Оксман. Он винил прежде всего семейство Пуниных: «Тяжелые конфликты с Левой только на этой почве, так как Пунины его обижали и обижают, а он ревнует мать к ним».

В своих самых злых письмах из лагеря Гумилев обвиняет не друзей и знакомых Ахматовой, он обвиняет мать, прежде всего мать. Когда Анна Андреевна предположила, что ее с сыном кто то ссорит, Гумилев тут же отреагировал: «Увы – это она сама».

Более того, даже теплые, приятные ему письма Ахматовой Гумилев приписывал влиянию других людей, прежде всего – Эммы: «Если мама "возвращается на стезю нормальной человечности", то это только ваша заслуга». «…Не сержусь больше на маму. Я, конечно, понимаю, что Вы провели среди нее разъяснительную работу».

Как мы помним из «неконфуцианских» писем, упреки Гумилева сводились к двум обвинениям. Во-первых, Ахматова недостаточно хлопочет о нем, поэтому затягивается его освобождение. Во-вторых, она не отвечает на его вопросы, не уделяет сыну родственного внимания и даже не едет к нему на свидание, хотя такая возможность представилась впервые еще за два года до его освобождения.

Первый упрек особенно тяжек и, в целом, несправедлив. Стоило Эмме неосторожно сказать: «Лева, вас освободил XX съезд», как он воскликнул: «Ага! Значит, мама вообще не подавала никакой просьбы!!» Как видим, от «еврейской» версии Гумилев был еще очень далек. Ахматова все-таки многое сделала для его освобождения. Более того, она сделала даже больше, чем могла.

Гумилев потом напишет, что пассионарность чаще всего проявляется в безудержном стремлении к власти, к победам, к успеху, к богатству. Пассионарность Ахматовой проявлялась, как у Луция Корнелия Суллы, в стремлении к славе. Пожертвовать мировой славой для нее страшнее, чем для другой женщины – пожертвовать красотой.

Когда Ахматова в бешенстве кричала Льву: «Ни одна мать не сделала для своего сына того, что сделала я!», она посвоему была права, только сын все равно не мог ей поверить. «Твои стихи в "Огоньке" я прочел и порадовался за тебя», — писал Гумилев из Песчанлага. И это о стихах, славословящих Сталина, единственно спасительном средстве, оставшемся у Ахматовой. Жертву Ахматовой не только не приняли, но даже не поняли. Оценил ее Николай Пунин, такой же, как и Лев, бесправный зэк, доживавший свои дни в лагере под Воркутой: «Стихи в "Огоньке" я прочитал; я ее любил и понимаю, какой должен быть ужас в ее темном сердце».

Но письма Ахматовой в лагерь все больше и больше расстраивали Гумилева. Даже у современного читателя они вызовут недоумение.

«Я отдыхаю теперь после санатории, где было очень хорошо, и прохладно, и отдельная комната, и общее доброе отношение…» – пишет Ахматова сыну 1 июля 1953 года. Письмо от 17 сентября 1954 года Ахматова заканчивает жалобой: «…у меня смутно на сердце. Пожалей хоть ты меня».

Каково Гумилеву было читать все это? Жалобы Ахматовой по меньшей мере неуместны, хуже того – бестактны, но мы ведь должны не судить, а понять ее. Мироощущение Ахматовой было трагическим в такой степени, что она со временем привыкла и мелкие бытовые неурядицы поднимать до уровня несчастья, беды, катастрофы. Правительственная больница в Ташкенте превращалась для нее в тифозный барак, необходимость вымыть голову без посторонней помощи – в большое горе, бараний бульон вместо куриного – в угрозу для жизни.

Она не хотела задеть или обидеть сына, но он давно отвык от материнской манеры общаться. К тому же реальность, в которой Гумилеву приходилось жить, настолько отличалась от столичного мира, окружавшего Ахматову, что он не мог не разозлиться: «От мамы пришла открытка, в которой она горько оплакивает телефон, выключенный на месяц. Мне бы ейные заботы. Я, разумеется, ответил соболезнованием», — напишет он Эмме Герштейн 27 сентября 1955 года.

К Ахматовой пришла заслуженная слава. Окружающие все больше и больше курили ей фимиам, Анна Андреевна жила в атмосфере всеобщего поклонения. Константин Симонов стеснялся при ней носить орден. Михаил Лозинский, взявшийся по просьбе Ахматовой отредактировать и поправить ее перевод «Марион Делорм» Виктора Гюго, сравнивал себя с сапожником, который взялся чинить сандалии богини.

Лева со своей фамильярностью, насмешливостью да еще и, возможно, лагерной грубостью ее отталкивал. Льва же еще в лагере раздражал культ Ахматовой, о котором он если и не знал, то догадывался: «Неужели добрые друзья ей настолько вылизывают зад, что она воображает себя непогрешимой всерьез».

Когдато давным-давно маленький еще Лева просил Ахматову: «Мама, не королевствуй!» Но к 1956 году она уже привыкла «королевствовать» и очень удивлялась и обижалась, если сын вел себя неподобающим образом. Наталья Казакевич, искусствовед, тогда – молоденькая девушка, за которой ухаживал Гумилев, как-то сидела в гостях в квартире на улице Красной Конницы вместе с Алексеем Александровичем Козыревым (Леликом), братом лагерного друга Гумилева и мужем Марьяны Гордон. Вошла Ахматова, Гумилев представил ей гостью и попросил: «Мама, дала бы ты нам чаю». «Ахматова удалилась. Она появилась вновь долгое время спустя, в руках у нее была единственная чашка на блюдце, которые она протянула сыну со словами: "Лева, ты хотел чаю"».

Это не просто свидетельство какой-то семейной размолвки, но доказательство глубокого и уже непреодолимого взаимного непонимания. Гумилева должно было обидеть такое демонстративно пренебрежительное отношение к его гостям, Ахматова же не могла не возмутиться: королева не может подавать чай даже дофину.



Поделиться книгой:

На главную
Назад