Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Герберт Уэллс - Максим Чертанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В 1880—1890-х годах Англия переживала журналистский бум. Причин было немало: грамотность, вследствие введенного в 1871 году закона о всеобщем начальном обучении, стала обычным явлением даже для низших классов, развитие общественного транспорта потребовало «чтива в дорогу», да и отношение к печатному слову изменилось. Раньше преобладали специализированные издания «для джентльменов», «для любителей искусств», «для деловых людей»; теперь понадобились журналы «для всех» — недорогие, броские, с большим количеством иллюстраций. Появлялись новые издания: «Сатердей ревью», «Найнтинз сенчури», «Блэк энд уайт», «Глоб»; в зависимости от степени таланта и предприимчивости издателей одни бесславно исчезали, другие вырастали в монстров. Среди них были и таблоиды, и солидные издания — места на новом рынке пока хватало всем. Появились издатели новой волны, обладающие прекрасной деловой хваткой, — Хармсуорт, Пирсон, Ньюнес. Вмиг сделались востребованы беллетристы и журналисты, умеющие писать увлекательно, регулярно, бойко, быстро и «про все».

Один из представителей новой издательской волны, американский миллионер Уильям Астор, в 1892-м приобрел лондонский ежедневник «Пэлл-Мэлл газетт»[18], основанный в 1865-м. Это было консервативное издание «для джентльменов», но затем, когда редактором его стал журналист Уильям Стид (с 1892 по 1896 год), в нем начали публиковаться серьезные материалы о проблемах общества и оно разорилось — но тут явился Астор. Опыта в издательском деле у него не было, редактора он выбрал тоже без опыта — светского молодого англичанина Гарри Каста. Решили, что в новой газете должно уделяться большое внимание литературе, театру, науке, путешествиям — это будет отличать ее от прочих ежевечерних изданий, сосредоточенных на политике и новостях. Требовались авторы, умеющие сочинять коротенькие, в меру интеллектуальные, бойкие тексты на любые темы, но при этом высшего качества (в «Пэлл-Мэлл» при Асторе печатались Шоу, Стивенсон, Уайльд)[19]. Гонорары установили высокие — пять гиней за статью.

Уэллс не подозревал, что скоро станет одним из этих авторов. Он писал статьи по биологии, физике, педагогике для скромных изданий — принадлежащей Бриггсу газеты «Юниверсити корреспондент» и издаваемого Колледжем наставников журнала «Эдьюкейшнл таймс», редактором которого был другой протеже Бриггса Уолтер Лоу. Уэллс и Лоу моментально подружились[20]; последний получал 50 фунтов в год на гонорары, а поскольку иметь дело с одним автором проще, чем с несколькими, решили, что Уэллс и станет этим одним. Постепенно слог его стал легок, словарь расширился, он научился стряпать заданный объем к сроку, который истекает «вчера»; можно выносить свое перо на рынок. Он также написал учебник по биологии — то была его первая изданная (частями в 1892–1893 годах) книга, за которую Бриггс хорошо заплатил и которая выдержала еще пять изданий; правда, ее сильно перерабатывали, так что к 1898-му от уэллсовского текста практически ничего не осталось. Более удачным окажется его второй учебник, «Физиография»[21], написанный в 1893-м в соавторстве с Ричардом Грегори — студенты будут учиться по этой книге, пока из программ не исчезнет физиография. Он также пытался писать роман о Бриггсе — «Мистер Миггс и мировой разум», — но не пошел дальше набросков.

Он не был доволен жизнью. Внешне все устроилось — преподавательская работа, постоянный доход, счет в банке, дом, семья. Но эта жизнь «не казалась воплощением романтической мечты, звучавшей волшебной музыкой». Хотелось признания и славы, хотелось не просто работать, а «управлять мировым порядком». Хотелось счастливой любви, а семейная жизнь складывалась плохо. По мнению Уэллса, главной причиной супружеских неладов была особенность Изабеллы, которую мы бы сейчас назвали фригидностью; он объяснял это викторианским воспитанием. Сейчас от викторианства остались одни воспоминания, а нам все так же удобнее объяснять холодность жены фригидностью, нежели допустить, что она нас просто не любит. Изабелла вышла за него, потому что была к нему по-родственному привязана, потому что он настаивал, потому что никто другой ей этого не предложил, потому что мечтала жить своим домом, а это было для нее важнее, чем любовь. Некоторых в такой ситуации сближают дети, но Уэллсы решили детей не заводить, пока не улучшится их материальное положение.

Были и другие разногласия: Изабелла не понимала беспокойства мужа, ей казалось, что он должен быть доволен своей работой и образом жизни. Взгляды на общественное устройство, на людей, на книги у супругов были совершенно разными; Уэллс знал это, когда женился, но теперь почему-то не мог этого стерпеть. Изабелла вила уютное гнездышко — он в этом гнезде чувствовал себя как в клетке. Раздражался, был груб, изменил со случайной знакомой, тут же доложил жене об этом, потом удивлялся, почему она рассердилась; через несколько месяцев брака он уже был уверен, что совершил ошибку, но при этом не переставал любить Изабеллу — в таких ситуациях обычно находится что-то или кто-то, чтобы разрезать узел.

В августе 1892-го в Университетском заочном колледже начался очередной учебный год. Женщины среди абитуриентов университета уже не были редкостью; в новой группе, куда пришел преподавать Уэллс, их было несколько. Ему понравилась одна девушка — Эми Кэтрин Роббинс: она намеревалась получить в Лондонском университете степень бакалавра и работать учителем. Начались вопросы после лекций, индивидуальные занятия, разговоры. Все походило на отношения с Элизабет Хили: «Мы одалживали друг другу книги, обменивались впечатлениями, раз или два договорились пойти и выпить чайку». Считали эти отношения дружбой, но постепенно как-то… Уэллс пишет, что Кэтрин Роббинс символизировала для него интеллектуальную, прогрессивную, свежую жизнь, в отличие от той затхлой мещанской жизни, куда его тянула Изабелла, но при этом влюблен он был в жену.

Кэтрин была на шесть лет моложе будущего мужа, но в ее отношении к нему было много материнского. Это была милая, сдержанная, задумчивая девушка; образец здравомыслия — и мечтательница. Когда они станут близки, Уэллс, обожавший псевдонимы и прозвища, придумает для нее другое имя — Джейн. Лишь после ее смерти он вернет ей настоящее имя и признается, что выдуманная им «Джейн» — практичная хозяйка и преданный друг — не без жестокости подавляла подлинную Кэтрин, поэтичную, замкнутую и упорную, безуспешно пытавшуюся ускользнуть от него в свой внутренний мир.

Отношения с Кэтрин (не будем называть ее Джейн, ладно?) медленно развивались в течение осени и зимы 1892 года. Уэллс познакомил ее с женой; отношения между двумя женщинами были внешне приятельские, что они на самом деле думали друг о друге — неизвестно. А в семье Уэллсов случилось несчастье: в январе 1893-го Сару уволили. Ее предупредили за несколько месяцев, открыв на ее имя банковский счет в 100 фунтов. С прислугой обычно поступали хуже. Но Саре было уже под семьдесят, она содержала безработного мужа; она назвала мисс Фезерстоноу жестокой и погрузилась в депрессию. Февраль она прожила у Герберта и Изабеллы в Лондоне, затем поселилась в Найвудсе вместе с Джозефом. Ее дневниковые записи полны отчаяния. «Никакой хорошей весточки. Как мы будем жить? Пожалуйста, Господи, пошли мне какую-нибудь работу». С мужем у нее давным-давно не было ничего общего; в первый раз она упомянула о его существовании в записи, датированной маем, и запись эта была такова: «Дж. ушел на матч по крикету».

Нет, Уэллсы-старшие не голодали. Фрэнк присылал немного денег; Герберт в 1893 году передал родителям в общей сложности около 100 фунтов (при том, что его доход в том году составил 50 фунтов и все его с женой состояние насчитывало 380 фунтов); он также нашел для родителей надомную канцелярскую работу у Бриггса (надписывать конверты). Но неустроенная жизнь без будущего вызывала у Сары безумный страх. А неприятности в семье продолжались: весной 1893-го Фред, служивший в магазине тканей в Уокингэме, также был предупрежден об увольнении. Он приехал к Герберту — как-то неожиданно получилось, что самый непоседливый и неустроенный член семьи стал единственным, у кого было прочное положение, — и они начали совещаться. Когда говорят об эгоизме Уэллса, то забывают о том, как серьезно он всегда относился к проблемам своих близких и сколько денег за всю жизнь выплатил родственникам, друзьям, родственникам друзей и друзьям родственников; при этом он ругал себя последними словами за то, что его помощь была «бестактной и грубой» и он «не считался с чувствами моих домашних, их достоинством, их печальным разочарованием»! Он специально поехал в Уокингем, чтобы поговорить с работодателем Фреда и выяснить, может ли его старший брат найти другую работу; когда стало ясно, что перспектив нет, братья обсудили другие варианты — Фред мог поступить учиться в Сауз-Кенсингтон и получить диплом, Фред и Герберт могли попытаться открыть совместный бизнес, Фред мог присоединиться к бизнесу Фрэнка.

17 мая когда Фред, уже уволенный, во второй раз приехал в Лондон У Герберта случилось очередное горловое кровотечение Осмотревший его врач подтвердил туберкулез и предупредил об опасности для жизни. Спустя пять дней после приступа Уэллс в обычном шутливо-цветистом стиле писал Кэтрин: «Когда мы шутили в среду вечером относительно того на какие ухищрения готов пойти застенчивый человек, дабы избежать грозящей ему перспективы общения, мы и не предполагали, что на такие же ухищрения порой способна и судьба — этот Великий Шутник, занявшийся моим делом. Что до меня, то мне совсем не понравилось, когда в четверг я проснулся в предрассветный час и обнаружил, что я — объект его шуточек и он меня здорово стукнул — так здорово, что я едва не покинул в одночасье эту забавную вселенную. <…> Думаю преподавание Для меня навсегда в прошлом, и, хочется мне этого или нет, я буду теперь жить литературным трудом» В очередной раз болезнь пошла ему на пользу, подвигнув на судьбоносное решение — «я от всего избавился. Я был волен писать или умирать».

Неделей спустя Кэтрин навестила больного; бывал у него и другой нежный друг, Элизабет Хили. Изабелла все это выдержала стоически. Тем временем Фред, гостивший у брата, прочел сообщение о вакансии торгового агента в Южной Африке. Он ехать боялся, Герберт настаивал, что это единственный выход Фред так и поступил — и там он преуспеет в бизнесе и будет жить благополучно в течение тридцати лет (а под старость приедет к брату и поселится неподалеку от него). Уже летом 1893-го Фред стал присылать матери неплохие деньги и частично разгрузил младшего брата. Герберт же, несмотря на свои решительные планы, бросить преподавание не смог — Бриггс его удерживал, — но количество часов ему сократили. Он начал писать учебник географии; подумывал о том, что нужно остаться преподавателем, но уехать из Лондона в местность с более здоровым климатом. В июне Бриггс дал ему отпуск; он с женой и тещей поехал на две недели к морю, в Истборн — и там вдруг открыл способ разбогатеть.

На отдыхе он читал беллетристику; ему попалось прелестное эссе Джеймса Барри (тогда еще не написавшего «Питера Пэна» но уже известного пьесами), где объяснялось, что для привлечения интереса публики нужно писать не заумные статьи о серьезных вещах, а, напротив, пустячки о предметах заурядных о зонтике, о шашках… Что видишь перед собой — о том и пиши; завтракаешь с другом в кафе — напиши об этом; ел сыр — напиши о сыре… Он тотчас решил попробовать — и в один присест набросал (на старом конверте) свои первый «пустячок» — рассказ «Как отдыхать на пляже» (On the Art of Staying at the Seaside).

«Тысячи и тысячи людей думают, что они отдыхали на пляже, так же как тысячи людей воображают, что они играли в вист, тогда как в действительности они лишь путались под ногами у настоящих игроков. На самом деле отдых на пляже — это искусство, требующее не только оплаты железнодорожного билета, но и специальных навыков, подобно всем подлинным искусствам. <…> Отдыхая на пляже, вы не должны думать; вы не должны двигаться; вы не должны спать. Вам следует лечь головой в сторону горизонта и погрузиться в созерцание; и, когда вы овладеете этим искусством, то сделаетесь подобны Будде, восседающему среди цветов лотоса». В таком роде Уэллс накропал текст в 9500 знаков; он упомянул о табачных киосках, о мухах, о лодочниках — то есть выполнил инструкцию Барри. Он сам удивился, как легко это у него вышло. Но удивляться было нечему: такой стиль — изящно, цветисто и «ни о чем» — он уже несколько лет использовал в переписке.

По возвращении в Лондон он отослал работу в «Пэлл-Мэлл газетт» — текст был принят незамедлительно. И поехало: за неполных полгода Уэллс заработал около 200 фунтов. До конца 1893 года он опубликовал в «Пэлл-Мэлл газетт» и еженедельнике «Пэлл-Мэлл баджет» более 30 эссе и крошечных рассказиков, большая часть которых потом вошла в состав сборников «Избранные разговоры с дядюшкой» (Select Conversations with an Uncle, 1895) и «Кое-какие личные делишки» (Certain Personal Matters, 1897); за период с 1893 по 1897-й он опубликует их сотни. Он будет сочинять безделушки о каминах, о велосипедах, о фотографировании, о крикете, напишет эссе о том, как писать эссе — «Искусство эссеиста настолько просто, настолько свободно от канонов и, кроме того, столь восхитительно, что нужно задаться вопросом, почему все люди — не эссеисты. Возможно, люди не знают, как это легко. Или, возможно, новички введены в заблуждение. Если это искусство хорошо преподать, его можно изучить за десять минут». Сам автор в письме к Фреду называл эти статьи «chatty», что переводится как «болтливый» или «неряшливый».

Одна из безделок понравилась самому Барри; когда Каст передал молодому автору этот отзыв и рекомендовал продолжать, Уэллс попросил дать ему и другую работу: рецензирование книг. Каст охотно согласился — так появился еще один источник заработка. За два месяца Уэллс заработал столько же, сколько за годы преподавательского труда. Многими годами позже он писал: «Зарабатывание на жизнь сочинительством — странная игра. Успех в ней не зависит ни от знаний, ни от литературной квалификации, а определяется малозначительными чертами времени, интеллектуальной модой; он непредсказуем и неуправляем».

Не все его тексты, опубликованные в «Пэлл-Мэлл» в 1893-м, были безделушками. Среди них были футурологические тексты «Приключения летающего человека» и упоминавшийся «Человек миллионного года», отчасти ставшие прообразами будущих романов. Он продолжал писать научно-популярные статьи для «Юниверсити корреспондент» и «Эдьюкейшнл таймс»; в «Джентльмене мэгэзин» была напечатана его статья «Исторические опыты сотрудничества», в «Чэмберс джорнэл» — эссе «Умирание», где была поэтично изображена картина умирающей Земли, которую мир скоро узнает по «Машине времени».

Чета Уэллсов меж тем сменила адрес: с сентября 1893-го они снимали дом в Суррее, близ городка Саттон: предполагалось, что чистый сельский воздух пойдет больному на пользу.

Но он прожил там всего несколько месяцев. В декабре они с Изабеллой по приглашению Кэтрин провели неделю в доме ее матери. Это был довольно странный визит — и неудивительно, что Изабелла предъявила мужу ультиматум, который был им отклонен. 27 декабря Уэллс написал Дэвису о том, что его брак был ошибкой. «Я нежно люблю мою жену, но не так, как мужу следует любить свою жену, и мы — как можно тише и спокойней, — разойдемся в Новом году». Изабелла согласия на развод не дала, и тогда Уэллс просто ушел из дому, поселившись вместе с Кэтрин в Лондоне в наемной двухкомнатной квартире по адресу Морнингтон-плейс, 7. «Я ожесточил свое сердце, потому что иначе не смог бы уйти, — напишет он в романе „Тоно-Бенге“. — Наконец-то Марион поняла, что она расстается со мной навсегда. Это заслонило все пережитые страдания и превратило наши последние часы в сплошную муку… Впервые она проявила ко мне настоящее сильное чувство и, вероятно, впервые испытывала его».

Действительно ли Изабелла вдруг испытала настоящее чувство или просто испугалась остаться в одиночестве — сказать трудно. Ее родственники, его родственники — все укоряли ее: не сумела сохранить семью (что, как известно, является обязанностью отнюдь не мужа, но жены), не старалась смириться, приноровиться. К чести Уэллса надо заметить, что его подобные разговоры бесили. Он всегда яростно отвергал любые обвинения в адрес своей первой жены, никому не позволяя сказать о ней дурного слова. Он любил ее еще много лет после разрыва; эта любовь не раз проявится самым удивительным образом. В феврале 1894-го он в письме матери коротко упомянул о том, что оставил жену и что в разводе виноват он один; отца известил лишь в августе в следующих выражениях: «Все очень просто. В январе я сбежал в Лондон с одной молодой девушкой, своей студенткой. Особенно распространяться об этом не стоит, что было, то было, и остается только уладить дела».

Дела предстояло улаживать вот какие: во-первых, развод в тогдашней Англии был весьма хлопотной процедурой, требующей не только судебного обвинения со стороны одного из супругов, но и значительных денежных трат; кроме того, Уэллсу предстояло выплачивать жене около 100 фунтов ежегодно. Во-вторых, нужно было налаживать отношения с будущей родней: миссис Роббинс, естественно, относилась к побегу дочери и ее сожительству с женатым человеком не слишком приветливо: требовала соблюдения хотя бы внешних приличий и присылала родственников мужского пола побеседовать с Уэллсом (беседы действия не возымели). Вначале Уэллс и Кэтрин жениться не собирались вообще, а хотели воплощать идеалы свободной любви, но к августу поняли, что обойтись без брака невозможно, если они не хотят всю жизнь врать квартирным хозяйкам и выслушивать оскорбления соседей. А ведь Уэллс уже видел, что опять совершил ошибку: Кэтрин оказалась, по его мнению, еще более фригидной, чем Изабелла. Катастрофически не везло человеку — или он просто не умел тогда обращаться с молодыми девицами?

Нельзя сказать, однако, что его новый союз был несчастлив. Кэтрин была другом; с ней ему всегда находилось о чем разговаривать. Вместо большой любви получилась большая привычка. «Оказавшись вместе и осознав, как быстро испаряются наши героические настроения, как улетучиваются грезы о сокровенных дарах любви, мы все-таки были связаны и внутренним, и внешним обязательством приноровиться друг к другу, чтобы внести хоть какой-то смысл в нашу совместную авантюру. <…> Во многих смыслах мы были странными, но в отношениях с обществом и друг с другом мы, возможно, больше приблизились к идеальному союзу, чем обычно бывает у молодых пар».

С Морнингтон-плейс переехали на другую квартиру — по соседству, на Морнингтон-роуд. Работу у Бриггса Уэллс оставил и занимался только писательством. Работать садился сразу после завтрака. Джейн заканчивала обучение в Заочном колледже: по утрам она перепечатывала набело (и отчасти редактировала) тексты мужа или готовилась к своим экзаменам. Днем гуляли в Риджентс-парке. Обедали, затем выходили снова и бродили по Лондону, придумывая, о чем еще можно написать: витрины магазинов, кладбища — все давало материал. Затем Эйч Джи (как его все называли по инициалам) опять писал дома, а после ужина играли с Кэтрин в шахматы, слушали музыку, рисовали. Изредка бывали в театре. В гости к ним приходили Морли Дэвис, Уолтер Лоу да еще родственники Уэллса — больше никто. Тихая жизнь оказалась благотворна для работы: за 1894 год Уэллс написал и опубликовал 21 рассказ, около 40 эссе и 38 научно-популярных очерков плюс роман — то есть выдавал новый текст чуть ли не ежедневно.

Большая часть его очерков на научные темы, написанных в 1894 году, была размещена в «Пэлл-Мэлл газетт», но их публиковали и другие издания: «Сайнс энд арт», «Нэйчур» (редактором этого солидного научного журнала потом станет Ричард Грегори) и «Сатердей ревью». Исследователи Д. Хьюз и Р. Филмас[22] разделяют их на три группы: 1) очерки о чудесах и загадках природы; 2) статьи о естественно-научном образовании и популяризации науки; 3) тексты, где высказываются новые и парадоксальные идеи. В работах, относящихся к первой группе, Уэллс «просто рассказал» о тех или иных явлениях природы или достижениях науки: «Через микроскоп», «Экскурсия на Солнце», «Искусство приготовления гистологических срезов», «Жизнь в бездне» (о глубоководной фауне), «Светящиеся растения», «Болезни деревьев». Эти тексты — даже статья о гистологических срезах не исключение! — представляют собой превосходные образцы того, как можно о науке написать доступно, ясно и занимательно.

В статьях, относимых ко второй группе, Уэллс именно к этому призывает других популяризаторов: не злоупотребляйте терминологией, но и не впадайте в упрощенчество; высказывайте свои мысли грамотным общеупотребительным языком. Но этого мало: когда вы пишете о каком-либо открытии или изобретении, включайте его в систему знаний более общего характера, чтобы было понятно значение этого достижения для науки в целом; и непременно излагайте все, что вы хотите сказать, «в причинно упорядоченной и логичной последовательности, с тем чтобы дать читателю идею научного метода» — и только тогда ваш читатель получит удовольствие «индуктивного чтения» (среди образцов такого чтения Уэллс называл… детективные рассказы По и Дойла, видимо, полагая, что люди читают их ради наслаждения процессом познания).

«Грехи учителя», «Последовательность обучения», «Королевский научный колледж», «Земля снова плоская», «Наука в школе и после школы», «Сауз-Кенсингтонская научная библиотека», «Популяризация науки» — в этих статьях Уэллс, ссылаясь на пример собственной учебы, доказывает, что существующее образование является схоластическим. Предметы — что в школе, что в институтах — преподаются оторванно друг от друга, последовательность их преподавания нарушена; учащимся преподносят набор готовых сведений, тогда как главное — познавательный процесс — остается за скобками. Уэллс придерживается мысли, высказанной Бэконом: процесс обучения наукам должен в точности повторять процесс развития самих наук. Чтобы дети или студенты не зазубривали предмет, а понимали его, преподаватель должен не сообщать им, что «Земля вращается вокруг Солнца», а провести их через всю последовательность представлений человечества об этом предмете, размышляя, ошибаясь и ступень за ступенью поднимаясь выше вместе с учеными; и если каждый педагог будет каждый предмет излагать так, то ученик овладеет не только знаниями, но и «тем прогрессивным процессом рассуждения, который является самой сущностью подлинного научного изучения, процессом установления очевидности каждого научного факта». Навряд ли найдется много разумных людей, которые станут оспаривать верность такого подхода — но какого же уровня должны быть преподаватели!

Третья группа статей — «с парадоксальными идеями» — самая пестрая. В «Области боли» Уэллс высказывает предположение, что физическая боль является преходящим явлением, через которое человек должен пройти на пути эволюции «от автоматического к духовному». В «Благих намерениях объяснения природы» критикует детские книги за то, что в них говорится о «кротких паучках» и «милых улитках», а нужно честно объяснять детям, что природа не так уж добра и в ней много жестокости. В «Новом оптимизме», анализируя книгу Бенджамина Кидда о социальной эволюции (англосаксонская нация выживет, если станет соблюдать принципы добродетели, альтруизма и самопожертвования) Уэллс мимоходом замечает, что не очень верит в будущее англосаксов — «они так глупы, так благочестивы, так сентиментальны»! Британский читатель так шокирован, что статьи «Вероятные живые существа» и «Другое основание жизни», рассказывающие о возможности возникновения инопланетной жизни на основе кремния и алюминия, уже не могут его поразить. Но ему придется прочесть о себе кое-что и похуже.

«Вымирание человека» — каково! Да, сегодня человек хозяйничает на планете — но кто поручится за его будущее? «Человек может быть смещен со своего трона ракообразными, цефалоподами, муравьями или бациллами чумы — это лишь четыре возможности из множества прочих». Об этом же — «Норма видовых изменений»: «пластичность» живых существ, то есть их способность развиваться, находится в прямой зависимости от интенсивности их размножения и скорости воспроизводства; следовательно, на смену человеку придут более мелкие и быстро плодящиеся создания. И, наконец, чтобы уж совсем огорошить читателя, статья «Пределы индивидуальной изменчивости» (она же — конспект к «Острову доктора Моро»): «Зачастую молчаливо предполагается, будто живое существо рождается уже максимально предназначенным для наиболее полной реализации своих возможностей. Но мы не учитываем, что живое, возможно, является не готовым продуктом, а пластичным сырьем, которое можно формировать и развивать далеко за пределы очевидных возможностей. <…> Некоторые научные достижения позволяют предположить, что живое существо можно изменять до неузнаваемости; при этом нить жизни сохранялась бы, но форма и умственные структуры развились бы настолько сильно, что это бы оправдало подобное вмешательство».

В том же 1894 году Уэллс начал регулярно писать рассказы. В мае Каст познакомил его с Льюисом Хиндом, редактировавшим «Пэлл-Мэлл баджет» — этот еженедельник, возникший как приложение к газете, собирался отпочковаться, и ему нужны были авторы. Хинд предложил Уэллсу сделать серию сюжетных новелл, в каждой из них говорилось бы что-нибудь о науке. Гонорар — пять гиней за рассказ — был по тем временам очень приличным. Эйч Джи согласился и в один присест написал «Похищенную бациллу» (The Stolen Bacillus), которая была опубликована 21 июня. Этот текст, прикидывающийся триллером и остроумно оборачивающийся анекдотом, принято считать первым опубликованным рассказом Уэллса, хотя это неверно: зимой и весной уже были напечатаны в «Пэлл-Мэлл газетт» юмористические рассказы «Человек с носом» (The Man With a Nose) и «Триумф таксидермиста» (The Triumphs of a Taxidermist), в «Сент-Джеймс газетт» — новелла «Семейный побег» (A Family Elopement), а в журнале «Труз» — «Рассказ с печальным концом» (In the Modem Vein: An Unsympathetic Love Story).

Дальше Уэллс написал еще полтора десятка рассказов, которые вместе с вышеупомянутыми вошли в изданный на следующий год сборник «Похищенная бацилла и другие истории» — приводим их в порядке опубликования Хиндом с 28 июня по 20 декабря 1894 года: «След пальца» (The Thumbmark), «Ограбление в Хэммерпонд-парке» (The Hammerpond Park Burglary), «Кокетство Джейн» (The Jilting of Jane), «Странная орхидея» (The Flowering of the Strange Orchid), «В обсерватории Аву» (In the Avu Observatory), «Человек, который делал алмазы» (The Diamond Maker), «Сокровище в лесу» (The Treasure in the Forest), «Бог Динамо» (The Lord of the Dynamos), «Предмет в № 7» (The Thing in No. 7), «Непонятый художник» (A Misunderstood Artist), «Остров эпиорниса» (Aepyomis Island) и «Страусы с молотка» (A Deal with Ostriches). Еще два рассказа — «У окна» (Through a Window) и «Как Габриэль стал Томсоном» (How Gabriel Became Thompson) — Хинду не подошли и были напечатаны в журналах «Блэк энд уайт» и «Труз». Короткие сюжетные истории удавались Уэллсу еще лучше, чем бесформенные эссе. Тут и чистая фантастика, и квазидетективы, и анекдоты; Ю. Кагарлицкий назвал их «рассказами о необычном» — и экзотичность фабулы в самом деле единственное, что их объединяет. Нет — еще, пожалуй, качество. Они совершенны по форме и остроумны по содержанию; исчезла старомодная цветистость, которой отличались прежние тексты, и на смену ей пришла элегантная, щегольская простота, которой позавидовал бы Мериме.

Евгений Замятин назвал Уэллса «городским сказочником» — это особенно верно в отношении ранних рассказов. Про лодки и так пишут красиво все кому не лень — а вы попробуйте про динамо-машину! «Я хотел бы, если бы было возможно, чтобы грохот машинного зала непрерывно звучал в ушах читателя, чтобы наш рассказ шел под аккомпанемент гула машин. Это был ровный поток оглушительных шумов, из которых ухо выхватывало то один звук, то другой; прерывистый храп, сопение, вздохи паровых двигателей, чмоканье и хлопки снующих поршней, глухое содрогание воздуха под ударами спиц гигантских маховиков, щелканье то натягивающихся, то ослабевающих ремней, визгливый клекот малых машин, и над всем этим — порой неразличимый для усталого уха, но потом исподволь снова овладевавший сознанием — тромбонный вой большого динамо. Это было странное, беспокойное место; не удивительно, что и мысли не текли здесь плавно и привычно, но судорожно дергались какими-то нелепыми зигзагами». Не умел видеть, не умел описывать? Как бы не так! Недаром рецензент из журнала «Критик» назвал «Бога Динамо» «достойным пера Киплинга» (что Уэллсу не понравилось — он Киплинга не любил).

Тот же Каст в конце 1893-го познакомил Уэллса с Уильямом Хенли, редактором «Нэшнл обсервер». Уэллс показал Хенли тексты своих старых статей о времени, Хенли идея понравилась, и он попросил написать серию очерков на эту тему. Уэллс взял «Аргонавтов хроноса» и начал их переделывать: выбросил всю романтику, разбил текст на семь эссе, и Хенли публиковал их в своем журнале с марта по июнь 1894 года; они не были подписаны именем автора, печатались под разными названиями, и многие читатели даже не поняли, что перед ними одна большая работа. Но уже летом осколки вновь начнут собираться в единое целое.

Мирная, заполненная работой лондонская жизнь первой половины года омрачалась проблемами со здоровьем: у Кэтрин было малокровие, у Эйч Джи в придачу к старым болезням обнаружилось воспаление лимфоузлов. Обоим требовался здоровый климат. Они поехали в Севен-Оукс, графство Кент, где поселились на «вилле Тускулум», как пышно именовался ветхий коттедж; к ним присоединилась миссис Роббинс. Тут прислали судебную повестку по бракоразводному процессу — и квартирная хозяйка узнала, что парочка не состоит в браке. Пришлось выдержать много тяжелых сцен. А тут еще оказалось, что рассказы и статьи Уэллса, которыми были завалены редакции, никому не нужны. У «Нэшнл обсервер» сменился владелец, Хенли пришлось уйти. Литературный редактор «Пэлл-Мэлл газетт» Уотсон ушел в отпуск, а его помощник работами Уэллса не заинтересовался. Астор объявил, что закрывает «Пэлл-Мэлл баджет», и Хинд не мог больше платить авторам.

Эйч Джи с изумлением обнаружил, что деньги прожиты, а накоплений нет. Он еще не понимал, что профессионал такого уровня, уже имеющий репутацию, не может остаться невостребованным; ему нужно было содержать двух жен, родителей, брата; он испугался. Правда, Хенли сказал ему, что намеревается открыть новый журнал и будет брать его работы; все это было вилами по воде писано, но Эйч Джи предпочел поверить — иначе его жизнь теряла смысл. Никаких статей он писать не стал — их уже было навалом, — а вновь взялся за «Аргонавтов»: в результате получилась «Машина времени» (The Time Machine).

Уэллса занимала мысль о времени как одном из измерений, имеющем свою протяженность и предполагающем возможность каким-то образом по нему перемещаться, но занимала как философская проблема, а не техническая. Он писал не о путешествиях во времени — недаром Путешественник, быстренько изложив свою теорию в самом начале романа, о ней больше не вспоминает. Уэллс всегда говорил, что его фантастика не имеет ничего общего с научной фантастикой Жюля Верна, и называл себя последователем Свифта: его интересовала не наука, а человечество, которое он в аллегорическом виде изобразил в своем первом романе. Нас учили так: элои представляют собой деградировавшую буржуазию, а морлоки — выродившийся пролетариат, и как-то ухитрялись обходить вопрос, почему элои вызывают у Уэллса жалость, а морлоки — ужас и омерзение, как и то обстоятельство, что элои не господствуют над морлоками, а напротив, употребляются ими в пищу. Нам, уже знающим, что пролетариата он терпеть не мог, это неудивительно. Стало быть, пред нами памфлет о буржуазии (бесполезной, но милой) и трудящихся (полезных, но мерзопакостных)? Но почему, интересно, он столь ужасно заканчивается?

В каноническом тексте «Машины» отсутствует фрагмент, который имелся в первой публикации: когда Путешественник, бежав от морлоков, попадает в совсем уж далекое будущее, то обнаруживает там травоядных животных, физическое строение которых обнаруживает, что они являются потомками элоев; а гигантские крабы, что пытались напасть на Путешественника, предположительно происходят от морлоков и по-прежнему едят этих несчастных зверьков, только уже не под покровом ночи, а круглосуточно. Сцена была сочтена слишком мрачной, и автор от нее отказался. Но и так финал «Машины» ужасен. Впоследствии Уэллс придумает кучу утопий, где будущее предстает в самых светлых красках — мог бы, кажется, и здесь дать человечеству надежду. Почему он не сделал этого? Советских литературоведов это просто с ума сводило и они отделывались простым отрицанием очевидного: «Писатель, нарисовавший столь яркие картины коммунистического общества, не мог, конечно, так пессимистически представлять себе будущее. Острие этого памфлета направлено в современность…»[23] Но ведь, согласитесь, и вправду странно… Сам Уэллс в поздние годы писал, будто оправдываясь, что пессимизм «Машины» и других ранних романов обусловлен исключительно желанием подражать Свифту, к тому же «страшные рассказы писать проще, чем веселые и возвышающие». Мы бы, может, и поверили, если бы не прочли множества статей, о которых говорилось выше, и если бы не существовало письма Уэллса, в котором он рассказал, о чем на самом деле его роман:

«Дорогой сэр!

Посылаю вам маленькую книжку, которая, хочу надеяться, будет вам интересна. Основная идея — дегенерация грядущего общества — явилась результатом некоторых биологических изысканий. Наверняка вам уже случалось встречать полным-полно подобных рассуждений, но, быть может, меня извинит то обстоятельство, что я был одним из ваших учеников в Королевском научном колледже. Книга совсем маленькая.

С уважением, глубоко преданный Вам Эйч Джи Уэллс».

Это робкое письмо было адресовано профессору Хаксли. Уэллс в своем романе писал о проблеме, которая интересовала его уже много лет — об эволюции человечества, причем не в аллегорическом смысле, а в прямом — эволюции человека как биологического вида. Это намного шире социальной проблематики. Люди, точь-в-точь как безмозглые ящеры из «Взгляда в прошлое», убеждены, что их господство на планете будет вечным, но рано или поздно их вытеснят другие, пока неведомые существа. При этом неважно, как будут люди вести себя. Когда Путешественник еще не подозревал о существовании морлоков и считал общество элоев золотым веком, он решил, что высокоразвитой цивилизации не нужны сила и агрессивность. Потом он изменил свою точку зрения (внимательный читатель заметит, что он менял ее четырежды — в соответствии с высказанными ранее принципами Уэллс проводит нас вместе с героем последовательно по пути, которым шло его, героя, познание) и понял, что человек, лишенный навыков борьбы за существование, деградирует. Именно на этой мысли сосредоточился Лем в романе «Возвращение со звезд», который повторяет «Машину» во всех деталях: у него люди будущего, над которыми проведена операция, ликвидирующая агрессивные инстинкты, перестают к чему-либо стремиться и коснеют в своем безопасном мире точь-в-точь как элои.

Лем Уэллсову идею обыграл и развил — у него получилось, что человек, не способный убить, и к звездам полететь не способен: вот и выбирайте… Лем любил ставить сложнейшие этические дилеммы, Уэллс — не особенно. Ему казалось, что проблемы этики нужно упрощать, а не усложнять. Если бы он хотел предложить читателю дилемму, то последовал бы той же логике, что и Лем: морлоки — ведь они-то агрессии не утратили — должны были полететь к звездам. А морлоки вместо этого тоже тихо деградировали — в крабов. Получается, что и деятельная агрессия, и добродушное безделье равно ведут к вырождению и гибели.

По Спенсеру, эволюция характеризуется переходом от хаоса к порядку. Но, в соответствии со Вторым законом термодинамики, эволюция — одно из проявлений энтропии (хаоса, возрастающего с ростом потребления энергии, который приведет в конце концов к тепловой смерти Вселенной). Вряд ли когда-либо закончатся споры о том, является ли сознательная деятельность человека фактором, увеличивающим энтропию или противостоящим ей; Хаксли считал, что именно благодаря деятельности человека энтропии можно сопротивляться. Неизвестно, насколько Уэллс изучил труды Клаузиуса и Больцмана об энтропии, но о теории тепловой смерти, разумеется, знал — потому и написал ужасную картину гаснущего Солнца и умирающей Земли; и на вопрос о роли человечества в этом процессе ответил своему учителю: «Растущая цивилизация представлялась ему (Путешественнику во Времени. — М.Ч.) в виде беспорядочно сооружающегося здания, которое в конце концов должно обрушиться и задавить собою строителей». Уэллс имел в виду капиталистическую цивилизацию? Да ничего подобного: «Такова неизбежная судьба всякой энергии. Достигнув своей последней цели, она еще ищет выхода в искусстве, в любви, а затем наступает бессилие и упадок». А между тем в современной науке вновь высказываются взгляды, аналогичные идеям даже не Хаксли, а Спенсера: в эволюции заложено стремление отнюдь не к хаосу, но к порядку, ибо в ходе ее остаются жить те виды, которые достигли максимальной неизменности, в частности — человек…

Так что же Хаксли — понравилась ему книга? Учитель на письмо не ответил. Любя литературу, он не терпел фантастики и считал ее глубоко враждебной науке. А между тем Уэллс говорит, что желание писать фантастику у него возникло именно тогда, когда он слушал лекции Хаксли и занимался биологией…

Когда текст был закончен, Хенли уже открывал журнал «Нью ревью», куда и принял «Машину». Эйч Джи и Кэтрин вернулись в Лондон осенью 1894-го. Поселились на старой квартире. Миссис Роббинс жила отдельно. Неприятности закончились: Хенли вот-вот начнет публиковать роман, «Пэлл-Мэлл газетт» снова принимает эссе, так и не закрытый «Пэлл-Мэлл баджет» — рассказы. И сразу появилась новая работа. Злодей Харрис купил еженедельник «Сатердей ревью»: ему понадобились авторы, обладавшие свежим взглядом и высокой производительностью. Он пригласил и Уэллса, и Уолтера Лоу; в «Сатердей ревью» стали писать Бернард Шоу, Макс Бирбом, Грэм Каннингем и другие молодые литераторы. Журнал быстро сделался интересным, популярным, платили авторам хорошо; Уэллс все это признавал, но не смягчил отношения к Харрису и потратил двадцать страниц автобиографии на описание его гадкой личности. Сам он писал в «Сатердей ревью» очерки, заметки, эссе и рецензии на новые книги, благодаря чему завел множество знакомств с писателями. Он уже пол-Лондона наводнил своими текстами, но еще не был знаменит.

Той осенью он начал делать наброски к «Острову доктора Моро» (The Island of Dr. Moreau), а также написал роман «Чудесное посещение» (The Wonderful Visit). Сельский викарий подстрелил существо, которое принял за большую птицу, — а оно оказалось ангелом. Викарий считал, что ангелы существуют только в мире грез, в Стране Прекрасных Сновидений, а ангел, как выясняется, думал так же: в мире, где он живет, ангелы-художники придумывают «людей, и коров, и орлов, и тысячи невозможных существ». Викарий и ангел приходят к выводу о множественности обитаемых миров — «они существуют бок о бок, и каждый для другого — только смутный сон», — и о том, что ангел каким-то образом провалился из своего мира в соседний. Встречается утверждение, что Уэллс предвосхитил специальную интерпретацию квантовой механики, получившую название множественности миров. Но этот роман Уэллса уж никак не о физике и не множественных мирах (хотя проблема его интересовала и он к ней будет возвращаться).

Крыло ранено, улететь ангел не может, и викарий приводит его в деревню. Но никто не верит в существование ангелов. Несчастного одевают в человеческую одежду и пытаются принудить вести себя по-человечески, то есть быть таким же эгоистичным, злобным и нетерпимым, как люди, а местный врач, чтобы сделать из ангела человека, предлагает отпилить ему крылья. Супруги Маккензи полагают, что в лице этого врача, являющегося наброском к Моро, автор «критикует позитивистскую науку и дарвинистский подход», но, на наш взгляд, это притянуто за уши. Метафора — художник, которому пошлые обыватели хотят отрезать крылья, — достаточно проста: «Все необычное безнравственно, равно как необычный образ мысли есть безумие».

В сердце старого викария появление ангела пробудило веру в красоту и в чудо, и все же он идет на поводу у человеческих правил и обещает возмущенным прихожанам поскорей отослать ангела прочь, чтобы он не будоражил народ своей необычностью. Тем временем ангел поневоле усваивает людские черты и среди них главную: агрессивность — когда он сталкивается с грубым злодеем-эксплуататором, то в гневе избивает его. «Поистине этот мир не для ангела! — сказал Ангел. — Это мир Войны, мир Боли, мир Смерти. Здесь на тебя находит гнев. Я, не знавший ни боли, ни гнева, стою здесь с кровью на руках. Я пал. Прийти в этот мир — значит пасть. Здесь ты должен испытывать голод и жажду, должен терзаться тысячью желаний. Здесь ты должен бороться за землю под ногами, и поддаваться злобе, и бить…»

Финал предсказуем: ангел, которому среди нас не место, то ли погибает в пожаре (так думают обыватели), то ли улетает в свой ангельский мир. Все пишут о сходстве «Аргонавтов» и «Машины времени», но почему-то никто не упоминает об их родстве с «Чудесным посещением» — а ведь оно так и бросается в глаза. Абсолютно все из «Аргонавтов», что не вошло в «Машину», попало во второй роман: «гадкий утенок», внезапно появляющийся в деревне и ненавидимый обывателями, добрый священник, даже исчезновение героя из-под носа у толпы и его вылет в «свое», хорошее время (или место, что для Уэллса одно и то же) — только с собой он на сей раз прихватывает не викария, а девушку, которая его полюбила. «Чудесное посещение» — текст наивный, полный «красивостей», но в нем есть важная вещь — то, как Уэллс попытался выразить чувство мучительной тоски старого викария по Стране Прекрасных Сновидений, не имеющей ничего общего с социалистическими утопиями. Сам о себе он твердил: я твердо стою на ногах, смотрю в глаза правде жизни, «хочу овладеть реальностью и, если она воспротивится, скрутить ее» — зачем такому человеку Страна Прекрасных Сновидений? Да он бы там со скуки помер в первый же день… Что такое эта страна — мир художников и писателей, противостоящий миру мещан, или какое-то иное место?[24] Посмотрим, проявится ли эта удивительная тоска где-нибудь еще…

Вроде бы все складывалось превосходно: работа кипит, за нее платят, будущее ясно; но Эйч Джи по-прежнему чувствовал неуверенность и раздражение. Работать для Харриса ему не нравилось, жизнь с Кэтрин была счастливой лишь отчасти, он тосковал по Изабелле и писал Элизабет Хили, которая поддерживала отношения с его женой: «Могу ли я что-нибудь сделать для Изабеллы? Я надеюсь, что у вас будет возможность навестить ее, и я буду счастлив узнать о ней хоть что-нибудь. Она мне писала, но было бы глупо ждать, что она много расскажет о себе. Это трагедия, в которой виноват я один. <…> Все, что я могу сделать — это зарабатывать столько, чтобы можно было навсегда избавить ее от материальных трудностей и забот о заработке. Ей нужны друзья, новые интересы. Но тут я бессилен ей помочь…»

Развод был оформлен в январе 1895-го. Уэллс регулярно переводил деньги на счет Изабеллы (и будет делать это после ее нового замужества), а денег все прибавлялось. Каст предложил работу в штате «Пэлл-Мэлл газетт» — должность театрального критика. Затея была неудачной. Уэллс не любил театра, считал этот вид искусства устаревшим; в юмористическом рассказе «Печальная история театрального критика» он рассказал о том, как неискушенный герой, пристрастившийся к театру, начинает в реальной жизни вести себя словно на сцене — и сходит с ума. «Я обдумывал новое человеческое общество, а уж найдется ли в нем место для театральных постановок, казалось мне не столь существенным». Однако работал он добросовестно — купил фрак, ходил по премьерам, писал заурядные рецензии, заводил знакомства.

Наконец-то он как следует познакомился с Шоу — жизнь уже их сталкивала, но теперь они стали коллегами (в «Сатердей ревью» Уэллс рецензировал новые книги, а Шоу вел театральный отдел). Отношения будут сложными. Уэллс признавался, что с его стороны к Шоу было чувство соперничества и ревности, а тот относился к нему «как к младшему брату». «Ему, надо думать, я всегда казался ужасно приземленным, мне же его суждения, при всей их яркости, представлялись слишком легковесными». Шоу был склонен к эстетству — это Уэллсу категорически не нравилось. Но он прощал куда большее эстетство другому человеку, с которым дружил много лет, — Генри Джеймсу. Одним из первых спектаклей, которые Уэллсу пришлось рецензировать, был «Гай Домвилл» по пьесе Джеймса; премьера провалилась, автор был в прострации, начинающего рецензента при взгляде на него трясло от жалости. В рецензии Уэллса говорилось, что в провале виновен не драматург, а театр: творчество Джеймса чересчур тонко для сцены. Джеймс был мягким, деликатнейшим человеком, а Уэллс, сохранивший в себе немало от перепуганного мальчишки-приказчика, недолюбливал резких и жестких людей; его тянуло к мягким, тактичным.

* * *

Серийная публикация «Машины времени» началась в конце 1894 года[25]. Хенли заплатил за нее 100 фунтов. Ожидалось книжное издание. Источники расходятся во мнениях, кто «протолкнул» роман в издательство Хайнемана — Хенли или Уотт, известный литературный агент, сотрудничавший со всеми перспективными авторами того времени. Гонорар был назначен в 50 фунтов плюс 20 процентов роялти от тиража свыше пяти тысяч экземпляров. Так весной 1895 года Уэллс из журналиста-поденщика стал писателем. Его роман встретили горячо: подавляющее большинство читателей справедливо увидели в нем не социальный памфлет и не научное открытие, а прекрасную беллетристику — остросюжетную, хорошо написанную и, главное, оригинальную.

Почему текст, посвященный научным и социальным проблемам, стал превосходным остросюжетным романом? Почему лучшие фантастические истории Уэллса так убедительны и увлекательны, когда в них напрочь отсутствует главное: живые люди, характеры? (Попытайтесь припомнить хоть одного уэллсовского героя — кто он, какой он, — ни за что не сумеете, потому что их нет.) Замятин утверждал, что «фантастика Жюля Верна может зачаровать, дать иллюзии реальности — только неискушенному детскому уму; логическая фантастика Уэллса, в большинстве случаев, с острой приправой иронии и социальной сатиры, увлечет любого читателя»; не согласимся. Логичность логичностью, но ранняя фантастика Уэллса именно что зачаровывает и дает иллюзию реальности — перечтите (в одиночестве и тишине, на ночь глядя) и убедитесь. Так в чем, по выражению Стругацких, «секрет непреходящей власти этих странных книг с их архаическими ужасами и наивными прогнозами»?

Уэллс, привыкший раскладывать себя по полочкам, сам все объяснил. «Фантастический элемент — о необычных ли частностях идет речь или о необычном мире — используется только для того, чтобы оттенить и усилить обычное наше чувство удивления, страха или смущения. Сама по себе фантастическая находка — ничто, и когда за этот род литературы берутся неумелые писатели, не понимающие этого главного принципа, у них получается нечто невообразимо глупое и экстравагантное. Всякий может придумать людей наизнанку, антигравитацию или миры вроде гантелей. Интерес возникает, когда все это переводится на язык повседневности и все прочие чудеса начисто отметаются. Тогда рассказ становится человечным. Что бы вы почувствовали и что бы могло с вами случиться — таков обычный вопрос, — если бы, к примеру, свиньи могли летать и одна полетела на вас ракетой через изгородь? Что бы вы почувствовали и что бы могло с вами случиться, если бы вы стали ослом и не в состоянии были никому сказать об этом?» Конечно, Уэллс был несправедлив в своем пренебрежении к писателям, «придумывающим миры вроде гантелей» — Роберт Шекли преимущественно этим и занимался, и за это мы любим его. Но когда мы читаем Шекли, у нас ни на секунду не возникает ощущения подлинности, чувство, будто описываемое происходит с нами. По «рецепту» Уэллса написано «Превращение» Кафки; по этому же принципу сделаны лучшие романы Стивена Кинга. Ничем не примечательный человек живет своей обычной жизнью — и вдруг в нее тихонечко, как туман, вползает одна, всего лишь одна странная, ужасная, невообразимая вещь…

Все лучшие фантастические тексты Уэллса написаны от первого лица; автору этой книги уже приходилось анализировать данный прием применительно к Конан Дойлу, но у Уэллса он направлен на достижение другого эффекта: если у Дойла милый Уотсон суть волшебные очки, сквозь которые читатель должен увидеть героев так, чтобы они для него ожили, то у Уэллса, никаких героев писать не умевшего и не желавшего, повествователь — безликий человек-невидимка, абстрактный силуэт, никто, и благодаря этому на место персонажа каждый проецирует себя. «Ужасны были в темноте прикосновения этих мягкотелых созданий, облепивших меня. Мне показалось, что я попал в какую-то чудовищную паутину. Чьи-то маленькие зубы впились в мою шею… Я слышал, как под моими ударами обмякали их тела, как хрустели их кости…»

«Машину» сразу же оценили не только «простые» читатели. Литературный критик Грант Ричардс, сотрудничавший в «Ревью оф ревьюс», влиятельном издании, которое редактировал Уильям Стид, после первого же выпуска «Сатердей ревью» с отрывком из «Машины» обратил внимание Стида на нового автора, а в марте написал на роман восторженную рецензию, где, в частности, говорилось: «Эйч Джи Уэллс гениален».

В завершение разговора о «Машине» стоит упомянуть, что это была не первая машина времени, придуманная Уэллсом. В 1894 году он совместно с лондонским оптиком и механиком Робертом Уильямом Полом взял патент на аттракцион, который они назвали «машиной времени». Эта конструкция должна была представлять вагончик, в котором под тряску и стук колес возникали «движущиеся картины». Люмьеры продемонстрировали публике свое изобретение 8 декабря 1895-го. Эйч Джи опять оказался «слишком умным».

Глава четвертая HOMO SCRIBENS

Весной 1895 года Уэллс писал родителям, чтобы не беспокоились относительно денег — он может присылать больше, чем они договаривались ранее, а также будет откладывать средства на покупку для них хорошего дома. «Как бы я ни преуспевал, ничего бы не было, если бы не вы. В детстве вы, невзирая на обстоятельства, всегда снабжали меня карандашами, бумагой и книгами из библиотеки, и если бы не моя мать с ее воображением и отец с его многообразными уменьями, откуда бы взялись у меня эти качества?» Здоровье его меж тем снова начало ухудшаться — жизнь в Лондоне никогда не шла ему на пользу. В марте он съездил с Кэтрин отдохнуть в Девон, а вернувшись на Морнингтон-стрит, начал подыскивать постоянное жилье за городом. Теперь он мог себе это позволить: если в 1893 году он заработал в общей сложности 380 фунтов, то в 1894-м — 580, а в 1895-м — почти 800. После успеха «Машины» его работы были востребованы всюду.

Рассказов у него в этом году вышло лишь чуть поменьше, чем в прошлом: приводим их названия в порядке публикации (в «Пэлл-Мэлл баджет», в пришедшем на смену этому изданию «Нью баджет», а также в «Сент-Джеймс газетт», «Юникорн», «Уикли сан литэрари сапплемент», «Нью ревью» и «Йеллоу бук») с января 1895-го по январь 1896-го: «Летающий человек» (The Flying Man), «Искушение Херрингея» (The Temptation of Harringay), «Замечательный случай с глазами Дэвидсона» (The Remarkable Case of Davidson’s Eyes), «Бабочка» (A Moth — Genus Novo), «Катастрофа» (A Catastrophe), «Наш маленький сосед» (Our Little Neighbor), «Эссенция Уэйда» (Wayde’s Essence), «Колдун из племени Порро» (Pollock and the Porroh Man), «Как был покорен Пингвилл» (How Pingwill Was Routed), «Над жерлом домны» (The Cone), «Примирение» (The Reconciliation), «Воздухоплаватели» (The Argonauts and the Air), «Под ножом» (Under the Knife) и «Препарат под микроскопом» (A Slip Under the Microscope). Все эти тексты, большая часть которых включена в сборник 1897 года «История Платтнера и другие истории», по форме и выбору сюжетов похожи на рассказы предыдущего года; они также хороши, особенно «Замечательный случай с глазами Дэвидсона», где в характерной для одного лишь Уэллса форме «научной поэзии» развивается идея о параллельных мирах, хотя такого шедевра, как «Бог Динамо», среди них, пожалуй, не найдется. Беллетрист — не машина и не может постоянно выдавать идеальную продукцию.

В мае издательство «Дент» приняло рукопись «Чудесного посещения», а сентябре роман был издан (с посвящением памяти безвременно умершего Уолтера Лоу); он, как и «Машина», получил превосходную прессу. В июне у издателя Лейна вышел сборник «Избранные разговоры с дядюшкой»; туда были включены в основном уже публиковавшиеся тексты, в которых Уэллс проявил себя как юморист. В сборнике 14 рассказов; большинство из них представляют собой беседы повествователя с его дядей, который произносит монологи о моде, музыке, цивилизации, рассказывает, как посещал портного, ходил в оперу, женился… Дядюшка склонен к авантюрам, хитер и простодушен одновременно; одни литературоведы видят в нем Джозефа Уэллса, другие — дядю Уильямса из школы «Вуки»; есть в нем и черты Фрэнка Уэллса. Чуть позднее Уэллс создал еще двух постоянных персонажей — страдалицу тетушку Шарлотту (это, конечно, Сара Уэллс, хотя некоторые считают, что и Изабелла тоже) и романтическую молодую женщину Юфимию — это Кэтрин и отчасти опять же Изабелла.

«Разговоры с дядей» издали — крошечным, правда, тиражом — одновременно в Англии и Америке. В Штатах сборник встретили с восторгом, отзывы английской печати были разноречивы: кто-то хвалил рассказы за тонкий юмор, но критик журнала «Атенеум» нашел их банальными и напыщенными. Все, что касается юмора, оценивать трудно — уж очень субъективно его восприятие, да еще в переводе. «Профессор Гнилсток, к вашему сведению, объездил полсвета в поисках цветов красноречия. Точно ангел господень — только без единой слезинки, — ведет он запись людских прегрешений. Проще сказать, он изучает сквернословие. Его коллекция, впрочем, притязает на полноту лишь по части западноевропейских языков. Обратившись к странам Востока, он обнаружил там столь потрясающее тропическое изобилие сих красот, что в конце концов вовсе отчаялся дать о них хоть какое-нибудь представление. „Там не станут, — рассказывает он, — осыпать проклятиями дверные ручки, запонки и другие мелочи, на которых отводит душу европеец. Там уж начали, так держись…“»[26] Смешно это или нет? Кому как…

Одновременно с «Разговорами» тиражом в 10 тысяч экземпляров была издана «Машина времени» — тоже в Англии и Штатах. А в ноябре издательство «Метьюэн» опубликовало сборник рассказов «Похищенная бацилла и другие истории». Критики писали об Уэллсе, издатели готовы были драться из-за него, деньги сыпались. Он мечтал заниматься беллетристикой, теперь беллетристика его кормила; он, кажется, мог бы не писать больше статей о науке. И он написал их значительно меньше, чем в прошлом году, — чуть более 20 (публиковались в «Пэлл-Мэлл газетт», «Нэйчур» и «Ноуледж»). Но все ж он писал их — не только ради заработка, а потому что ему было это интересно не меньше, чем беллетристика.

Он писал о телеграфе, о солнечной энергии, о системе мер и весов, об опылении, о пигмеях, о геологии, о Луне — вряд ли был предмет, который не мог его заинтересовать и о котором он не мог бы сказать что-нибудь интересное (разве что театр). Однако в этом году он реже высказывал оригинальные идеи — только по самым для него важным проблемам биолого-философского характера. В статьях «Продолжительность жизни» и «Смерть» он писал о том, что основное предназначение и занятие животного — не жить самому, а воспроизводить свой вид, и это отчасти свойственно человеку, обретающему, как и животное, видовое бессмертие в своих потомках. При этом он продолжил делать мрачные предсказания о будущности людского рода, считая, что в «Машине времени» еще недостаточно высказался на эту тему: в статье «Био-оптимизм» он рассматривает примеры физического и умственного «вырождения» в некоторых семьях и на этом основании оспаривает позитивистский тезис о поступательной направленности эволюции. «Естественный отбор держит нас крепче, чем когда-либо, поскольку наследование приобретенных признаков не лишает нас веры в образование как средство спасения детей из вырождающихся семей. Этот феномен дегенерации отнимает веру в то, что новые формы жизни естественным образом будут выше старых».

Все плохо, а будет еще хуже. И вдруг на этом черном фоне, как заблудившийся солнечный зайчик, появляется статья «Спящая эволюция», где Уэллс пишет о том, что некоторые органы или свойства животных кажутся абсолютно бесполезными для их адаптации на нынешнем этапе существования — но, возможно, эти «спящие», «законсервированные» атрибуты для чего-нибудь понадобятся на дальнейших этапах; не может ли быть так, что выдающиеся умственные способности некоторых людей представляют собой именно такой «спящий атрибут», который впоследствии пригодится человеку как виду? Это, пожалуй, первый робкий намек на то, что человек может эволюционировать не только в краба или колонию микробов.

* * *

Читатель, возможно, обратил внимание на то, что Уэллс, в отличие от большинства литераторов, постоянно сотрудничавших с одним-двумя изданиями, всегда публиковался во множестве разных журналов и его книги выходили во многих издательствах. Это не случайность, а характерная особенность нашего героя: с первых лет успеха он затеял беспрецедентную битву с издателями, которая не прекращалась до самой его смерти. Он считал, что издатели эксплуатируют писательский труд, а литераторы, соглашаясь на постоянное сотрудничество, этой эксплуатации потакают. Он манил издателей обещаниями, но не связывал себя обязательствами, и в итоге ни один издатель не мог знать, когда он получит очередной текст Уэллса и получит ли его вообще. Кроме того, он заламывал несусветный гонорар, полагая, что оказывает услугу не только себе, но и издателю, который будет вынужден крутиться, выпуская большие тиражи, и тем самым станет сильней в борьбе за существование. А когда сумма была утрясена и договор подписан, издатель по-прежнему дрожал, ожидая беспрестанных поправок и обвинений в нечестности и неумении вести дела: хотя Уэллс, по собственному признанию, в экономике мало что смыслил, он полагал, что может и должен учить издателей, как им работать. Хенли велел ему внести ряд поправок в текст «Машины времени», и он сделал это со словами благодарности за совет, но очень скоро он перестал прислушиваться к подобным советам и на требования исправлений отвечал оскорбительными письмами. Впоследствии его приятель Форд Мэдокс Форд, оценивая отношения Уэллса с издателями, говорил, что некогда видел для Уэллса две возможности: с годами он должен был либо стать помещиком и баллотироваться в парламент от консерваторов, либо попасть в сумасшедший дом; однако, присмотревшись получше, он думает, что перед Уэллсом открыта лишь вторая дорога — в Бедлам.

А теперь — фрагмент из «Опыта», где Уэллс пишет о своем отце и его сыновьях: «Страсть к приобретательству и накоплению, расчетливость, стремление во что бы то ни стало выбиться в люди чужды нам четверым. Это не в наших традициях, не в нашей природе, не в нашей крови. Мы способны хорошо работать, действовать в команде, но не умеем продавать, торговаться… <…> В мире частной собственности мы ничего не заимели. Нас оттерли более предприимчивые. <…> В мире конкуренции и приобретательства люди моего склада оказываются вытесненными на обочину людьми пробивными и ловкими. Я, естественно, предпочитаю людей своего склада и верю, что в конце концов мы восторжествуем, ведь людям дано одолеть крыс. Мы строители, и построенное нами будет стоять века. Но на протяжении тысяч поколений, да и поныне, востроглазые, быстроногие, лезущие изо всех нор крысы, куда ни глянешь, берут над нами верх, заселяют наши дома, пожирают нашу пищу, паразитируют на нас…»

Между тем он отлично умел торговаться и продавать свой труд и, похоже, делал это не без удовольствия. Лукавил человек или вправду не замечал за собой этих способностей? И кем нам его называть — предприимчивым хапугой или тружеником, последовательно отстаивающим свои права? Чехов не умел и не хотел собачиться с издателями — и как его друг Суворин с ним поступал? Конечно, Уэллс смертельно боялся бедности и оттого был жаден (но не скуп: он давал деньги многим, его дом и стол были открыты для целых толп народу); в то же время он был убежден, что интеллектуальный труд есть высшая разновидность труда и должен приносить больший доход по сравнению, например, с мануфактурной торговлей. «Наука, искусство, литература — это оранжерейные растения, требующие тепла, внимания, ухода. Как это ни парадоксально, наука, изменяющая весь мир, создается гениальными людьми, которые больше, чем кто бы то ни было другой, нуждаются в защите и помощи».

Битву с издателями Уэллс вел не в одиночку: с начала 1896 года на стражу его кошелька встал литературный агент Джеймс Пинкер. (Литагентства в Англии были тогда в новинку — Пинкер стал вторым после своего более известного коллеги Уотта.) Выходец из социальных низов, Пинкер, отстаивая интересы своих клиентов, торговался умело и жестко и приобрел репутацию грозы издателей. Вдвоем с Уэллсом они доказали, что в борьбе за существование литератор как биологический вид имеет кое-какие шансы. Да, лучше других выживает тот литератор, что клыкаст и когтист, что умеет торговаться и ставить рекламу себе на службу, или тот, что, подобно колонии микробов, пишет бульварные вещи, похожие на жевательную резинку; да, слабые гибнут. Все это лишь подтверждает слепоту и внеморальность естественного отбора. Но — кто знает? — быть может, талант и есть тот «спящий атрибут» эволюции, который когда-нибудь наконец станет главным критерием адаптации вида Homo Scribens?..

* * *

Хотя Уэллс и стремился побольше заработать, должность театрального рецензента была ему до того противна, что несколько месяцев спустя он от нее отказался. Они с Кэтрин уехали из Лондона и поселились в Уокинге, маленьком городке в получасе езды от столицы — чистый воздух, сосны, вересковые пустоши, речка, заросшая кувшинками; впечатление несколько портил только что открывшийся там первый в Англии крематорий. Сняли за 100 фунтов полдома на улице Мейбери-роуд, возле железнодорожной станции — там, совсем рядом, вот-вот упадет первый марсианский цилиндр.

На обстановку не тратились: памятуя о прошлом лете, Уэллс боялся тратить свой едва нажитый капитал. 100 фунтов в год он отдавал Изабелле, 60 — родителям. Сами супруги жили довольно скромно. Наняли служанку, брали напрокат лодку и катались по реке, потом купили велосипеды, входившие тогда в моду. «Я исколесил всю округу, подмечая дома и людей, которым было суждено пасть жертвой моих марсиан». (Благодарные жертвы впоследствии установили в центре Уокинга монумент в виде марсианского треножника — он и сейчас там стоит.) Эйч Джи стал настоящим фанатом велосипедной езды — это был один из немногих видов спорта, доступных при его состоянии здоровья. Кэтрин тоже полюбила велосипед — муж заказал специальный велосипед-тандем. Ездили аж до Девоншира. Ему казалось, что в его жизни уже никогда не будет радости физических упражнений — а тут такое удовольствие! На велосипедах он просто помешался: не менее половины его писем этого периода к любому адресату занимают красочные описания увлекательных поездок и маленьких аварий; он написал целую серию эссе о велосипедном спорте.

Венцом его велосипедистских наблюдений стал роман «Колеса фортуны» (The Wheels of Chance). Герой романа — приказчик в отпуску, путешествующий по Англии на велосипеде. Велосипедиста Уэллс описал дотошно, как биологический вид: «Давайте представим себе, что ноги молодого человека — это чертеж, и отметим интересующие нас детали с беспристрастностью и точностью лекторской указки. Итак, приступим к разоблачению. На правой лодыжке молодого человека с внутренней стороны вы обнаружили бы, леди и джентльмены, ссадину и синяк, а с внешней — большой желтоватый кровоподтек». Приказчик встречает девицу, сбежавшую из дома с мужчиной в поисках идеалов; от него она убегает уже с Хупдрайвером, но им удается провести вместе всего один день — в конце концов девушка вынуждена вернуться в светское общество, а приказчик — в свой магазин. В «Колесах фортуны» так много велосипедов, что для людей там просто не осталось места. Трудно поверить, что в то же самое время идет работа над ужасной и прекрасной «Войной миров»…

В Уокинге Эйч Джи возобновил знакомство с другом детства Сидни Боукетом — он побывал в Америке, стал драматургом; Уэллс наткнулся на его фамилию в газете, пригласил, тот приехал, поначалу все дни проводили вместе, но прежней дружбы не получилось. В октябре Кэтрин и Эйч Джи на три недели вернулись в Лондон (они оставили за собой квартиру на Морнингтон-стрит), чтобы пожениться. Вторая и последняя свадьба нашего героя состоялась 27 октября 1895 года. Месяц назад издали «Чудесное посещение» — Уэллс написал матери письмо (где мимоходом упомянул о женитьбе), захлебывающееся простодушным восторгом — родителям он всегда писал без красивостей, очень просто: «Моя последняя книга принесла мне большой успех — все о ней слышали, — и самые разные люди хотят со мной познакомиться. Я почти никому не сказал, что мы поднялись в общественном мнении и меня уже приглашают к себе и сегодня, и завтра, и каждый вечер целую неделю, кроме понедельника и пятницы. Получил письмо от четырех издательств с предложением предоставить им мою следующую книгу, но, думается, я останусь верен моей прежней фирме…»

Не остался: следующая книга — «Остров доктора Моро» — вышла в апреле 1896-го в издательстве Хайнемана. Вещь получилась безмерно сложной — не в композиционном плане, конечно, а в содержательном. В ней еще больше смыслов, чем в «Машине времени», и при этом она читается захватывающе-простодушно даже сейчас: как только читатель доходит до светящихся в темноте глаз слуги и, как в «Машине», невольно проецирует на безликий силуэт героя себя — он пропал. По динамике и психологическому напряжению это, наверное, лучшая работа Уэллса.

Тема была злободневная: общественность в те годы горячо дискутировала о том, допустимо ли ставить на животных медицинские опыты. Моро уехал из Англии, потому что его выжили оттуда противники вивисекции: всё правда, могли и выжить. Первый в мире закон в защиту экспериментальных животных был принят именно в Великобритании еще в 1876 году: он, в частности, требовал обязательного обезболивания при проведении экспериментов; принятие этого закона стало возможным благодаря работе старейшего в мире Британского союза за отмену вивисекции. Во Франции первое общество противников вивисекции возглавлял не кто-нибудь, а Гюго; против жестоких экспериментов (проводимых без обезболивания) выступали Шоу, Голсуорси, Толстой и, между прочим, Дарвин. Уэллс считал, что для развития медицины необходимы опыты на животных — значит, они должны проводиться, а те, кто изгнал Моро, просто невежды. Однако уже в наше время роман получил смысл, которого автор и не думал вкладывать: многие считают, что отношение человека к животному — одно из мерил человечности, и садист Моро, измываясь над беспомощными зверями, сам превратился в зверя…

Если оставить в покое советские толкования, согласно которым «Остров» есть трагедия ученого, которому не нашлось места в буржуазном обществе, а если б он жил в СССР, ему бы моментально нашли полезное дело — например, увеличивать яйценоскость кур, — то самая очевидная, лежащая на поверхности тема романа — возможности биологической науки и ее моральность. До какой степени допустимо «строительство человека», хирургическое вмешательство в эволюционный процесс? Пластическая хирургия, выпрямление и удлинение конечностей по Илизарову, операционное восстановление зрения по Федорову, пересадка кожи при ожогах, переливание крови, имплантация зубов, наконец — против этих вещей сейчас возражают лишь крайние фундаменталисты. Но каждый следующий шаг — клонирование, перемена пола, искусственное оплодотворение — уже пугает нас. Основной аргумент «против» — если не считать чисто религиозных — заключается в том, что эдак можно перейти грань, за которой люди превратятся в другой биологический вид.

Можно трактовать роман как классическую моральную проблему: оправдывает ли цель средства? Ведь Моро, считавший, что это допустимо, нужного ему результата не добился, а значит, доказал, что не оправдывает. Можно видеть в нем насмешку над британским миссионерством в колониях или пародию на «Книгу джунглей» Киплинга, которого Уэллс на дух не переносил. Можно истолковать «Остров» как осуждение религиозной веры, основанной на страхе наказания (такой, какую Сара пыталась привить маленькому Берти): едва страх исчез — забыты и все моральные устои. При желании можно даже счесть его типичной уэллсовской насмешкой над системой образования, при которой знания, как религия, вдалбливаются в головы: может, если бы воспитанием зверолюдей занялся не Моро, а какой-нибудь умный и продвинутый (вроде Уэллса) педагог, они у него и стали бы людьми не хуже прочих. Можно видеть в Моро злобную карикатуру на Творца, а в звериной литании — на христианское богослужение; можно, напротив, понять роман как предостережение человеку не заноситься чересчур высоко и не брать на себя функции Бога. Можно считать, что этот роман — о трагедии науки, когда ее открытия, чистые сами по себе, люди используют во зло, а потом еще и ополчаются против нее. Можно припомнить, что иезуитские рассуждения Моро о боли частично совпадают с положениями одной из недавних статей Уэллса — боль не есть необходимость и она отомрет с развитием человека, а можно понять их как жестокий упрек Богу или Природе, подвергающим свои создания болезням и другим бессмысленным страданиям. Честно говоря, трудно найти такую тему, под которую нельзя было бы этот роман «подогнать» — разве что велосипедизм… Однако, по нашему мнению, основная мысль изложена довольно прозрачно.

«У них есть то, что они называют Законом. Они поют гимны о том, будто все принадлежит мне. Они сами строят себе пещеры, собирают плоды, рвут травы и даже заключают браки. Но я вижу их насквозь, вижу самую глубину их душ и нахожу там только зверя». Это — слова Моро. «Когда я видел одного из этих неуклюжих быко-людей, работавших над разгрузкой баркаса, как он, тяжело ступая, шагал среди кустарников, я невольно спрашивал себя, с трудом стараясь вспомнить: чем же отличается он от настоящего крестьянина, плетущегося домой после своего механического труда? Когда я встречал полулисицу-полумедведицу с ее подвижным лукавым лицом, удивительно похожим на человеческое своим выражением хитрости, мне казалось, что я уже раньше встречал ее где-то на улице в одном из городов». А это говорит герой, когда после гибели Моро остается жить на острове со зверо-людьми. «Я выходил на улицу… и в моем воображении охотящиеся женщины, как кошки, мяукали сзади меня; голодные мужчины бросали на меня завистливые взгляды… и длинной ломаной цепью, не замечая ничего, шли болтающие, как обезьянки, дети. Если я заходил в часовню, мне казалось, что и тут священник бормотал „большие мысли“ точно так же, как это делал раньше обезьяно-человек; если это была библиотека, сосредоточенные над книгами лица людей казались мне выжидающими добычу». А вот так он воспринимает людей, вернувшись после скитаний в Лондон…

Нам кажется, что мы стоим несоизмеримо выше животных, а в действительности мы мало чем отличаемся от них. Высокие слова мы твердим бездумно, как попугаи, и тот из нас, кто силен, никогда не упускает случая пожрать более слабого. Для Уэллса это был вопрос не этики, а биологии, он об этом писал постоянно: период, отделяющий нас от наших предков, чрезвычайно мал, и мы напрасно воображаем, что убежали от них — на самом деле в нас еще так много зверского, что лучше бы нам не гордиться тем, какие мы есть, а ужаснуться — и думать, как стать иными.

Первые читатели поняли книгу кто во что горазд. Зоолог Митчел написал в «Сатердей ревью», что Уэллс испортил роман о серьезных проблемах биологии дешевыми ужасами; эту точку зрения разделяли большинство ученых, прочитавших «Остров». Другой рецензент расхвалил роман, только сказал, что автор не силен в фантастике. Известный противник науки Хаттон понял роман как произведение, направленное против медицины и материализма. Стид, почитатель Уэллса, сказал, что роман так мрачен и ужасен, что лучше бы Уэллсу никогда не писать его. В газете «Спикер» вышла анонимная рецензия с ругательствами, где роман объявлялся омерзительным, безответственным и недопустимым. И как прорвало: пошел шквал негодующих писем от читателей, которых привели в ужас грязь, жестокость и безнравственность романа — зачем нам эта «чернуха», чему она учит? Уэллс был сильно подавлен: ведь до сих пор его еще никто (кроме злодея Харриса) за написанное не ругал… Так что когда на этом фоне появилась рецензия в клерикальном издании «Гардиан», автор которой назвал «Остров доктора Моро» неприятной и вредной книгой, но при этом великолепно написанной, и сам ее умно проанализировал, Уэллс был почти счастлив и опубликовал в «Сатердей ревью» статью, где выделил эту рецензию как единственную стоящую, а остальных критиков обозвал тупицами.

…А самое любопытное-то вот что: ни рецензентам, ни автору и во сне не могло присниться, что «Остров доктора Моро», который считался тяжелым, сложным, мрачным произведением, станет детским чтением, обаятельной приключенческой книжкой в ряду других викторианских книг… И ведь не в том дело, что мы перестали бояться страшного, задумываться над сложным и воспринимать фантастическое. Представьте себе самую сложную, самую «черную» книгу нынешнего года — и невинно улыбающиеся рожицы тех, кто будет читать ее лет через сто. Не свидетельствует ли это о том, что наша психика эволюционирует в какую-то непонятную сторону, о которой никто даже не догадывается?

* * *

Уэллс в очередной раз собрался переезжать. Решение было принято еще до выхода «Острова». Дэвид Смит пишет, что одной из основных движущих сил в жизни Эйч Джи было его постоянное желание побега, освобождения, выражавшееся, в частности, в переездах. Это справедливо, хотя переезды можно объяснить и прозаическими причинами. В Уокинге было хорошо, но домик оказался слишком мал и беден для преуспевающей семьи; к тому же мать Кэтрин болела и нуждалась в уходе. Было решено жить всем вместе. Уэллс не питал к миссис Роббинс теплых чувств, но не сделал ни малейшей попытки избавиться от ее присутствия: если ей будет лучше рядом с дочерью — значит, так нужно. Стали подыскивать новый дом.

Но прежде нужно было сделать то, о чем Эйч Джи мечтал еще до того, как прочно встал на ноги, — устроить родителей и Фрэнка, который жил вместе с ними и зарабатывал гроши, будучи странствующим часовщиком. В январе 1896-го Уэллс снял (а впоследствии и выкупил) для Джозефа, Сары и Фрэнка большой дом с фруктовым садом в Лиссе, маленьком полу-курортном городке в графстве Хэмпшир на южном побережье Англии. Сбылась идиллия. Джозеф читал книги, гулял, удил рыбу, ходил вечерами в местный клуб — играть в карты или бильярд; Сара «сидела, мечтала, поглядывала из верхнего окошка на прохожих, писала чопорные письмеца нам с Фредди, одевалась все больше и больше как королева Виктория, посещала церковные службы и причащалась…». Только непутевый Фрэнк продолжал бродить по окрестным деревням. Это очень беспокоило Уэллса — ему все казалось, что он мало делает для семьи.

В декабре 1896-го он писал Фреду в Кейптаун: «Как ты знаешь, старики хорошо устроены в Лиссе, дела Фрэнка сдвинулись с мертвой точки. Когда я в последний раз был у них, то заметил в прихожей два ящика с часами и еще две коробки с разными деталями. А на следующий год (но он пока знать об этом не должен, чтобы не сглазить) я надеюсь помочь ему твердо встать на ноги. Думаю, удастся открыть для него в Лиссе хороший магазин, а стариков перевезти в лучший дом, чем сейчас. Я хочу, чтобы поскорее все наладилось и утвердилось. А когда Фрэнк сделается опять почтенным горожанином, мы дождемся тебя — загорелого, крепкого и с набитым кошельком. И мы присмотрим в Уокингеме, Питерсфилде или каком-нибудь другом подходящем месте подобающее пристанище для тебя, чтобы ты начал все сызнова и с наилучшими надеждами. Договорились? Наша маленькая старушка цветет и хлопочет, так что и лет через двадцать, а то и раньше она, не сомневаюсь, будет рада увидеть всех нас людьми процветающими, живущими в собственных домах и невероятно довольными жизнью». Двадцати лет Сара не проживет. Но она увидит всех своих детей процветающими и не будет знать нужды.

Сам Уэллс с женой и тещей летом 1896-го перебрался из одного пригорода Лондона в другой — Уорчестер-парк, в 16 километрах к югу от вокзала Чаринг-Кросс. Пинкер нашел ему этот дом, называвшийся «Хетерли» — особняк в ранне-викторианском стиле, грязный и нуждавшийся в ремонте, но просторный, живописного вида и с садом площадью в пол-акра; в лучших условиях Уэллсу случалось жить только в детстве, когда он приезжал к матери в «Ап-парк». Теперь уже родители приезжали к нему в «Хетерли».

Благодаря усилиям Кэтрин это был очень уютный дом. «Она придала моей жизни устойчивость, одарила ее достоинством и домашним очагом. Оберегала ее целостность. У меня сохранились сотни воспоминаний о неутомимой машинистке, которая продолжает работать, несмотря на боли в спине; о серьезной зоркой читательнице гранок, которая сидит под навесом в саду, вознамерившись не пропустить ни одной неточности; о решительной маленькой особе, трезво мыслящей, но не подготовленной к ведению дел, которая стойко сражается с нашими счетами, хотя они приводят ее в замешательство, и все держит в своих руках». Денежные дела приводили Кэтрин в замешательство лишь в самое первое время. Еще до женитьбы Уэллс открыл банковский счет, которым супруги всю жизнь пользовались совместно, не спрашивая друг у друга позволения: он вносил деньги, а расходами ведала она. Кэтрин оказалась прекрасной хозяйкой — быстро научилась распоряжаться деньгами и вести дом. Была чрезвычайно внимательна к прислуге, но поставила себя так, что прислуга этим не злоупотребляла. Она не просто перепечатывала все рукописи мужа, а была корректором и отчасти редактором — критиковала, замечала повторы и длинноты. О какой еще жене может мечтать писатель, который характеризует себя как «торопливого и неумелого в житейских делах»?

Несмотря на застенчивость, Кэтрин умела развлечь гостей, а гостей было полно. Эйч Джи был неортодоксален и резок в суждениях, обидчив, любил позлословить, не жаловал человечество — вроде бы не должно у такого человека быть много друзей, а должны быть полчища врагов. Врагов действительно хватало, но при знакомстве Уэллс чаще всего нравился, причем не только литераторам и ученым, но и людям светским. К тридцати годам он пополнел, у него была располагающая внешность: округлое лицо, мягкие манеры, типично британские усы, красивые голубые глаза. Голос у него был высокий и резкий, но, когда он говорил — он очаровывал, как сирена или Сирано. Сомерсет Моэм впоследствии охарактеризовал его как одного из тех людей, что «испытывают наслаждение, общаясь с вами, стараются быть приятными, что им без труда удается, развлекают вас изумительными своими разговорами; их присутствие увеличивает ваш жизненный тонус, подбадривает вас — одним словом, они дают вам куда больше, чем вы при самом большом желании способны дать им, и их визиты всегда кажутся слишком короткими».

Был он действительно дружелюбен — или, как герой лемовского «Гласа Неба», «сконструировал для себя протез дружелюбия»? Если верить его собственным словам, то — второе: «Я мало-помалу научился ладить с людьми — это не то, что Арнольд Беннет называет „умением дружить“, но что-то очень близкое». Он подходил к людям с опаской, усилием воли принуждая себя казаться открытым и дружелюбным, а когда его не обижали в ответ, мгновенно расслаблялся и делался дружелюбным уже по-настоящему. При резкости мыслей он был довольно мягок в разговоре. Охотно смеялся над собой. Не любил грубости и сам (в молодости) не был груб. Он был обязательным и ответственным; он мог за глаза сказать о человеке тысячу гадостей, но неизменно приходил на помощь, когда тому было плохо.

«Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты» — к Уэллсу это неприменимо. С ним дружили очень разные люди. Например, Грант Аллен — дарвинист, социалист, популяризатор науки; ко времени знакомства с Уэллсом Аллен переключился на беллетристику и прекрасно зарабатывал фантастикой и детективами (задолго до Леблана он придумал полковника Клэя, сыщика, чьей почти точной копией является Арсен Люпен). Как многим авторам «легкого» жанра, ему хотелось написать вещь «с идеями», и в 1895-м появился нашумевший роман «Женщина, которая это сделала», героиня которого решается родить внебрачного ребенка… Уэллс заранее готов был увидеть шедевр, ибо сочувствовал идее романа, но, прочтя текст, рассвирепел — настолько бездарным он оказался — и опубликовал разгромную рецензию. Аллен, по его словам, не сумел создать живую героиню, «не утруждал себя тем, чтобы ее понять, раскрыть ее внутренний мир», написал вместо человека «гипсовый слепок с какой-то идеей вместо души…».

Аллен написал злобному рецензенту милое, вежливое письмо с предложением встретиться; Уэллс приехал к нему в деревню Хайндхед. Как обычно, столкнувшись с чужой мягкостью и воспитанностью, он тотчас растаял, стал извиняться; началась задушевная беседа, завязалась дружба, которой не мешала разница в возрасте — Аллену было уже под 50. (Она не продлилась долго — осенью 1899-го Грант Аллен умер.) Самое интересное в этой дружбе даже не то, что она началась с конфликта — для Уэллса тут не было ничего необычного, он и с Сидни Боукетом подружился в результате драки, — а то, что Уэллс ругал Аллена за то же самое, за что другие ругают его. «Для чисто популярных работ они слишком оригинальны, для того, чтобы их всерьез принимали специалисты, слишком легковесны», — говорил Уэллс о научных статьях Аллена; в точности то же самое справедливо говорят о его статьях. Аллен попытался порвать с развлекательностью и написать книгу «с идеями», а получилась убогая схема — подобное в результате подобных же намерений, как мы скоро увидим, вышло у Уэллса. В сущности они были литературными близнецами.

Но Уэллса притягивали не только те, кто на него похож, пример тому — Генри Джеймс. Были и другие. В день, когда Уэллс приехал в Хайндхед, в гости к Аллену пришел Ричард Ле Гальен, куртуазный поэт, друг Оскара Уайльда; что между ними общего? Тем не менее они тотчас подружились — на сей раз Уэллса привлекла именно несхожесть. Через рецензию, как и с Алленом, произошло знакомство с Джозефом Конрадом: в 1895 году тот опубликовал «Каприз Олмейера», а весной следующего года «Изгнанника». Уэллс рецензировал обе книги в «Сатердей ревью». Отзывы его были довольно лестными — «вероятно, лучший прозаический текст из опубликованных в этом году», но в них содержались и упреки автору, чересчур озабоченному словесным искусством и «прячущему то лучшее, что есть в нем». Рецензии печатались анонимно, но если рецензируемый хотел узнать, кто его «приложил», ему могли сообщить эту информацию. Конрад, сам еще не очень популярный, узнав, что его книги взялся судить Уэллс, писал своему другу Эдварду Гарнетту: «Пусть меня сожгут живьем, если я заслужил это. Но своей „Машиной времени“ он заслуживает всяческой похвалы». Личная встреча произошла в мае 1896-го. Потом началось тесное общение — впрочем, назвать его дружбой можно с натяжкой. «В сущности, мы так и не сошлись. Наверное, я был непримиримее и беспощаднее к Конраду, чем он ко мне». Под беспощадностью понимается литературная критика: Уэллс называл прозу Конрада сентиментальной, мелодраматичной и бессодержательной.

У Конрада был друг Форд Герман Хьюфер, позже известный как Форд Мэддокс Форд (он переменил свое немецкое имя во время Первой мировой войны), прозаик, критик, музыкант, поэт-прерафаэлит. Уэллс сошелся и с ним. Он считал Форда прекрасным поэтом и неплохим прозаиком, при этом разногласия меж ними были примерно того же характера, что и с Конрадом. Форд, кстати, об умении Уэллса говорить отзывался так же восторженно, как Моэм, но с долей яда: «Было наслаждением слушать, как Уэллс строит разговор. Он произносил монолог, замаскированный под беседу, до тех пор, пока тихонько не выводил дискуссию на нужную ему позицию и тогда отстаивал ее. Он позволял своим оппонентам вставить одно-два слова, а потом либо уничтожал их своей эрудицией, либо, если это не удавалось, ловко сворачивал на другую тему».

Самым близким другом Уэллса стал Джордж Гиссинг, прозаик «натуралистической школы». Их отношения тоже начались с рецензии. В апреле 1895-го Уэллс опубликовал критический отзыв на роман Гиссинга «Искупление Евы» — натуралистов он тоже не любил: «Неужели вся эта неприятная глазу серость действительно отражает жизнь, пусть даже речь идет о жизни мелкой буржуазии? Не этот ли дальтонизм мистера Гиссинга придает его роману все достоинства и недостатки фотографии? Я, со своей стороны, не верю, что жизнь какой-либо социальной прослойки исполнена такой же скуки, как его унылый роман». Правда, другой роман Гиссинга «Граб-стрит» (о журналистском мире Лондона) Уэллсу понравился. Встретились они в ноябре 1896-го на литературном обеде, познакомились через Гранта Аллена — и все получилось как с самим Алленом: мягкий, беззащитный Гиссинг мгновенно Эйч Джи обезоружил. Маккензи считают, что Уэллс дружил с Гиссингом потому, что тот был беспросветным «аутсайдером»: бедный, низкого происхождения, все время влипавший в истории, несколько раз неудачно женившийся, — с таким человеком Уэллс мог дать волю своему стремлению покровительствовать. По их теории, Уэллса вообще привлекали только изгои, аутсайдеры: во-первых, потому что он сам был аутсайдером, во-вторых, потому что с ними он мог чувствовать себя на высоте.

Еще один «аутсайдер», который, едва появившись в Лондоне (это было на пару лет позднее, в 1898-м), присоединился к компании Конрада, Уэллса и Форда — писатель Стивен Крейн. Он жил с женщиной, которую не принимали в обществе, и был вынужден из-за этого уехать из Америки, более пуританской, чем Англия, много рассуждал о свободной любви, чем импонировал Уэллсу. Крейн, разумеется, высоко оценивал работы Уэллса (критику Эйч Джи прощал только Шоу да Честертону), но и Уэллс был о книгах Крейна самого лучшего мнения и считал его роман «Алый знак доблести» шедевром. Эту четверку — Уэллс, Конрад, Форд и Крейн (одни биографы включают в нее еще Гиссинга, другие — Генри Джеймса) — обычно определяют как своего рода союз отщепенцев, группу, противопоставлявшую себя остальному литературному миру[27]. Трактовка спорная, но в другие группировки, во всяком случае, Уэллс войти не смог.

В Лондоне с 1891 по 1898 год издавался литературный журнал «Айдлер» («Лентяй»): в манифесте его организаторов — Джерома К. Джерома и Роберта Барра — воспевалась лень, но сотрудничали в нем не бездельники, а самые лучшие тогдашние писатели — Марк Твен, Джеймс Барри, Киплинг, Шоу. В начале 1896-го издатели пригласили Уэллса и опубликовали три его рассказа: «Красный гриб» (The Purple Pileus), «История покойного мистера Элвешема» (The Story of the Late Mr. Elvesham) и «Яблоко» (The Apple). Журнал славился непринужденной атмосферой, «лентяи» постоянно устраивали посиделки; Уэллс принимал в них участие, однако у других членов веселого сообщества были к нему претензии: не хочет лениться. «Он пишет новую книгу, когда люди еще не дочитали его предыдущую; изучает историю мира быстрее, чем школьник заучивает даты; изобретает новую религию, когда его Бог даже не успел обучить его молитве. У него стол стоит подле кровати, и он может приказать себе подняться в полночь, выпить чашку кофе, написать главу-другую и снова заснуть. А в перерывах между серьезными делами он мимоходом поучаствует в парламентских выборах или организует конференцию по вопросам образования, — позднее скажет о нем Джером. — Как он ухитряется производить столько энергии и не получить короткого замыкания в мозгу — это великая загадка науки».

Из этой компании Уэллс ближе всех сошелся с Барри (которому был в значительной мере обязан своим жизненным успехом); автор «Питера Пэна» часто бывал в «Хетерли», его очень любила Кэтрин. Глубокой эту дружбу нельзя назвать, все «лентяи» казались Уэллсу легковесными (в отношении большинства из них он ошибался) — не любили разговоров о социализме, религии и прочем. А может, дело в другом: хотя «лентяи» не были, в отличие от Конрада и Форда, идейно-эстетическими противниками Уэллса, они не называли его, как Форд, «нашим наставником в литературе»…

Кроме «Айдлера», Уэллс в 1896-м публиковал рассказы в других изданиях: в «Пирсонс мэгэзин» — «Сокровище раджи» (The Rajah’s Treasure) и «В бездне» (In the Abyss), в «Нью ревью» — «История Платтнера» (The Plattner Story), в «Уикли сан литэрари сапплемент» — «Морские пираты» (The Sea Raiders). Продолжал писать научные очерки в «Сатердей ревью» и «Фортнайтли ревью». В «Жизни растений» он писал о том, что различие между растениями и животными не так велико, как принято думать, а поскольку люди от животных тоже недалеко ушли, можно сделать соответствующий вывод. В «Разумной жизни на Марсе» он выступал против нелепости антропоцентрического подхода к вопросу об инопланетных цивилизациях. В эссе «О скелетах» предполагал, что если бы единственным предназначением скелета была поддержка тела, то он состоял бы из кварца, который прочнее, чем фосфаты и карбонаты, и пророчески утверждал, что главной линией прогресса в биологии должна стать биохимия.



Поделиться книгой:

На главную
Назад