Чертанов М. Герберт Уэллс
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗА МИЛЛИАРД ЛЕТ ДО КОНЦА СВЕТА
Глава первая В ЛЮДЯХ
Есть Замечательные Люди, чью жизнь описать сложно из-за нехватки источников, но в случае с Гербертом Уэллсом все наоборот. Источников столько, что в них тонешь, пытаясь отделить факты от интерпретаций. Зачем нужно читать (а главное — писать) много биографий одного человека, при том что он сам написал о себе претолстую книгу?[1]
Причина первая: с годами раскрываются архивы. Это касается и Уэллса: например, как только Норман и Джин Маккензи в 1960-х годах получили доступ к его переписке, появилась биографическая книга, содержавшая гигантское количество новой информации[2]. В 1984-м была опубликована заключительная часть автобиографии, так называемый «Постскриптум»[3], которую Уэллс запретил издавать, пока живы упоминаемые в ней женщины — исследователи стали ее комментировать, и т. д.
Причина вторая: все биографы пристрастны (абсолютно беспристрастную биографию может написать разве что компьютер). Книга Маккензи очень добросовестно сделана, но чрезвычайно недоброжелательна, представляя героя психически неуравновешенным и морально сомнительным типом — в 1986 году на нее ответил Дэвид Смит, чья работа[4] являет собой самое фундаментальное и полное исследование из ныне существующих. Младший сын Уэллса, Энтони Уэст, утверждал, что его отец был разочарованным, потерпевшим жизненный крах пессимистом[5], — старший сын, Джордж Филипп Уэллс, в предисловии к «Постскриптуму» заметил, что у отца всего лишь раз была депрессия и что человек он был скорее светлый. Майкл Корен в 1993 году разъяснил всем, что Уэллс проповедовал аморализм и был отъявленным антисемитом[6], — Майкл Фут в 1995-м постарался оправдать своего подзащитного[7]. Таких «стычек» среди биографов Уэллса очень много. На каждый довод находится контрдовод.
Причина третья: разных биографов интересуют разные аспекты жизни и творчества «объекта»: например, Гордон Рэй[8] сосредоточился на личных дружбах и связях Уэллса, а Уоррен Вегер[9] — на его политической деятельности. Наконец, четвертая причина: мнения о некоторых Замечательных Людях, прежде всего проповедниках и теоретиках, сильно зависят от политического строя: так, единственная серьезная русская книга об Уэллсе была опубликована Ю. И. Кагарлицким в 1963 году[10] и оказалась, конечно, весьма советской. Но разница между «советским» и «несоветским» подходами выглядит пустяком по сравнению с тем фундаментальным различием, которое диктуют разные времена.
Пик доброжелательного интереса к жизни и идеям Уэллса и, соответственно, основной вал его биографий пришлись на 1960—1980-е годы — эпоху, когда человечество начало летать в космос, когда «физики» в дискуссиях били «лириков», когда большая часть цивилизованного мира безоговорочно верила в науку, свободу, интернационализм и прогресс. Потом, когда маятник пошел в другую сторону, к традиционным ценностям (Армия, Церковь, Отечество и Семья — все одинаково свято), интерес к Уэллсу начал пропадать и писать о нем стали мало, а если писали, то недоброжелательно, как о бездушном человеконенавистнике и чуть ли не Антихристе. Эти разные времена обычно называют «либеральными» и «консервативными», но по отношению к Уэллсу такие определения не работают, ибо либералом он был не в большей степени, чем консерватором. Правильнее было бы охарактеризовать их как «прогрессивные» и «реакционные», но слово «реакция» у нас имеет обидный оттенок, а «прогресс» каждый понимает по-своему. Чтобы избежать оценок, можно определить их как «динамичные» и «статичные», то есть времена, когда мы, люди, хотим измениться, стать чем-то новым, и времена, когда мы меняться не намерены — разве что вернуться к старому. Сейчас мы вновь оказались примерно в том времени, что стояло на дворе, когда молодой Уэллс начал проповедовать интернационализм, социализм, научный прогресс и свободную любовь, и все это воспринималось как плохие или по крайней мере странные вещи. Вот и прекрасно: так нам легче будет разобраться, что бесило нашего героя, против чего он протестовал и к чему стремился.
Да, и о пристрастности: автор данной книги не надеялся избежать ее, но вот в чем штука: за время работы над ней он так и не смог понять, как относится к своему герою, и, бывало, в течение одного дня испытывал к нему: а) ненависть; б) жалость; в) восхищение; г) раздражение; д) полное и абсолютное непонимание. Уж очень странный и противоречивый человек был этот Уэллс.
«Приступая к исследованию жизни и творчества Герберта Уэллса, следует ясно отдавать себе отчет в том, что этот господин, несмотря на непонятным образом завоеванную репутацию — человек весьма низкого происхождения и не имеет систематического образования. Его родословная слишком хорошо известна, чтобы он мог скрыть свои корни, поэтому он со свойственной ему наглостью пытается извлечь из своего происхождения какие-то преимущества» — так написал об Уэллсе один весьма ядовитый человек, чье имя мы узнаем лишь на последних страницах этой книги. Родословная и вправду была не ахти: «Я родился в том странном неопределенном сословии, которое у нас в Англии называется средним классом. Я ни чуточки не аристократ; дальше деда и бабки не помню никаких своих предков, да и о тех я знаю весьма немного, так как они умерли до моего рождения».
Мать Герберта Уэллса Сара родилась 10 октября 1822 года в Мидхерсте (тогда это был маленький городок, теперь — пригород Лондона) в семье небогатого трактирщика Джорджа Нила и его жены Сары. Всего у Нилов было пятеро детей, двое умерли во младенчестве; из выживших Сара была старшей. С 1833 по 1836 год она училась в общеобразовательной школе в соседнем городе Чичестере (писала всю жизнь с ужасными ошибками, но превосходным почерком), потом обучалась шитью и парикмахерскому делу, а в результате стала прислугой. Сменив с 1838 года несколько мест работы, в сентябре 1850-го Сара поступила на службу в семью Буллок, жившую в усадьбе «Ап-парк» недалеко от Мидхерста. Миссис Буллок сама в молодости была горничной, а теперь Сара Нил стала горничной ее дочери. Может, Сара и мечтала, подобно старшей хозяйке, стать женой богатого джентльмена, но вышла она за слугу.
Летом 1851-го у Буллоков начал работать садовник Джозеф Уэллс, пятью годами младше Сары. Уэллсы были родом из Кента. Большинство представителей этой семьи были крестьянами-арендаторами, мелкими лавочниками или квалифицированными слугами. Отец Джозефа, которого тоже звали Джозефом, считался первоклассным садовником, жена его не работала. У них было шестеро детей. Джозеф-младший унаследовал профессию отца. Человек был обаятельный и ненадежный — не самая подходящая пара для робкой Сары. Во многих биографиях Уэллса можно прочесть, что он, с одной стороны, кичился своим низким происхождением, а с другой — презирал родителей, особенно мать, ограниченную и религиозную. В «Опыте автобиографии» не видно ни того ни другого. Происхождение его угнетало, а о родителях он говорил с нежностью и жалостью. Сару он описал как поэтическую, мечтательную женщину, плохо приспособленную к жизни. Джозеф тоже был мечтателем, только более авантюристического толка: места менял по два-три раза в год, подолгу сидел без работы, быть слугой, несмотря на свое происхождение, не умел и не хотел. Раздражался, дерзил, всегда тосковал о какой-то лучшей жизни. Любил читать, был превосходным крикетистом, выигрывал призы на соревнованиях. «Вообще-то, — вспоминал его сын, — он был человеком непутевым и неудачливым, но при этом веселым, с легким характером и значительную часть своей энергии тратил на то, чтобы отгородиться от всего неприятного».
В 1853 году Саре пришлось уйти от Буллоков и вернуться в Мидхерст, чтобы ухаживать за больной матерью; месяц спустя Джозеф тоже оставил службу. Осенью того же года родители Сары умерли, и 22 ноября она в лондонской церкви Святого Стефана обвенчалась с Джозефом — оба в тот момент были безработными. Джозеф нашел временное место в Стаффордшире, но служба продлилась недолго. Лишь в апреле 1854-го ему удалось получить должность старшего садовника в поместье Шакбург-парк близ Уорвика. Место было превосходное, садовнику и его семье отводился коттедж. Почти сразу после вселения в новый дом был зачат ребенок, девочка родилась 20 февраля 1855 года. Но Джозеф и на этом месте не смог удержаться: начались конфликты с хозяином, и в августе семья оказалась на улице.
Оставив Сару и дочь Фрэнсис у родственников, Джозеф попытался найти работу в Лондоне. Но служить он не хотел и, когда его двоюродный брат предложил ему купить дом и посудную лавку в Бромли, крошечном городке близ Лондона, согласился с энтузиазмом. Условия казались выгодными — кузен соглашался отсрочить оплату на три года; другой родственник снабдил молодоженов товарами и утварью для обзаведения. 9 октября Уэллсы въехали в новый дом, расположенный по адресу Хай-стрит, 47, и носивший название «Атлас-хаус». Саре предлагали неплохие места, но Джозеф не хотел, чтоб она служила. В 1857 году у них родился сын Фрэнк, а в 1862-м — Альфред. Дела в лавке шли прескверно, однако Джозеф стал зарабатывать как профессиональный спортсмен: организовал в Бромли крикетный клуб, играл и был тренером. Один из его кузенов торговал принадлежностями для крикета и предоставил Джозефу кредит; в лавке, кроме чайных сервизов и ночных горшков, стали продаваться биты и крикетные воротца.
В 1864 году умерла от аппендицита восьмилетняя Фрэнсис, любимица Сары. С этого момента, как считает Уэллс, в душе его матери что-то сломалось. Раньше она смотрела на жизнь хоть и боязливо, но с детским оптимизмом, а теперь совсем помрачнела. Дети болели, торговля не шла. Отношения между супругами разладились, тем не менее 21 сентября 1866 года появился на свет их последний ребенок — Герберт Джордж Уэллс.
Дом, где прошло детство Уэллса, он вспоминал без малейшей теплоты. Здание трехэтажное, каменное: на первом этаже — лавка и гостиная, наверху — спальни, в подвале — кухня и кладовка. Возможно, другая хозяйка сумела бы создать в доме уют, но у Сары все не ладилось: предназначенная быть горничной у леди, она не умела вести домашнее хозяйство. Из экономии сама шила одежду, но выходило плохо. Стряпала того хуже: «капуста, капуста и капуста с капустой». В доме было не слишком чисто. Угля не хватало, спальни не отапливались. Джозеф старался бывать дома как можно реже, чтобы поменьше видеть жену — усталую, всего пугавшуюся, всегда в дурном настроении. Когда он не был занят крикетом, то проводил время в обществе других лавочников или читал. С Сарой ему было не о чем разговаривать; она, у которой в 40 лет уже выпадали зубы и поседели волосы, сидела в темной комнате и пришивала кривые заплатки на одежду. Джозеф порывался эмигрировать в Австралию или Америку, но жена была против, а ехать один он не решался. Оба уходили в бесплодные грезы о лучшей доле и чудесном избавлении.
Биографы Уэллса любят одну деталь: как свидетельствует дневник Сары, младенец при крещении отчаянно брыкался и вопил (в отличие от братьев и сестры, которые отнеслись к обряду с должным почтением) — неудивительно, что вырос бунтарем и безбожником. Характер у маленького Берти был не из приятных — по его собственному выражению, «бешеный». Был вспыльчив, капризен, завистлив, матери дерзил, к братьям постоянно лез задираться. Сара научила его читать, писать и считать до ста. В 1873-м его отдали в начальную школу — он ходил туда вместе с братом Фредом. В следующем году, когда ему было семь лет, он сломал ногу. Произошло это на крикетной площадке: игрок Саттон, приятель Джозефа, подхватил малыша на руки и неудачно его уронил. Семья Саттонов присылала в дом пострадавшего сладости, отец приносил книги из библиотеки. От безделья и неподвижности Берти пристрастился к чтению и, подобно его родителям, ушел с головой в мир грез — некоторые исследователи полагают, что он оттуда так и не вернулся. «Я общался с индейцами и голыми неграми, осваивал ремесло китобоя, дрейфовал на льдинах вместе с эскимосами». Через два месяца, когда он снова стал ходить, мать сказала ему, что чтение вредно для здоровья — но было уже поздно.
После выздоровления Берти родители решили отдать его в школу поприличнее. Остановились на частной школе Джеймса Морли, в которой обещали учить «математической логике и истории Древнего Египта». На самом деле Морли, единственный педагог школы, обучал детей английскому языку и математике, а также давал им начатки знаний по бухгалтерии, истории и географии. Нередко Морли на собственных уроках засыпал, предоставляя детям возможность носиться по классу, плюясь и стреляя друг в дружку из рогаток; все это Уэллс много лет спустя опишет в романе «Киппс»: «Киппс на всю жизнь запомнил удушливую, спертую атмосферу академии, постоянную путаницу в мыслях, бесконечные часы, которые он отсиживал на скрипучих скамьях, умирая от скуки и безделья; кляксы, которые он слизывал языком, и вкус чернил; книжки, изодранные до того, что в руки взять противно, скользкую поверхность старых-престарых грифельных досок; запомнил, как они тайно играли в камешки и шепотом рассказывали друг другу разные истории; запомнил и щипки, и побои, и тысячи подобных мелких неприятностей, без которых тут дня не проходило».
Единственный метод воспитания — колотушки, как во времена Диккенса; если в «Киппсе» Уэллс вспоминал о наказаниях с тоской беспомощного ребенка, то в мемуарах писал об этом со спокойным равнодушием человека, принадлежащего к классу, для которого побои — естественная вещь. Джеффри Уэст, первый биограф Уэллса[11], в своей книге не простил Морли того, как он обращался с Берти, но сам Уэллс не только простил, но и вступил на страницах автобиографии в полемику со своим биографом, защищая «старину Морли»; по его мнению, для того времени этот преподаватель был вполне хорош: «Он никогда не давал мне обидных прозвищ и не оскорблял меня». В другой частной школе все было бы так же, а в государственной, предназначавшейся для бедняков, еще хуже: во-первых, преподавали там совсем неквалифицированные люди, а во-вторых, это было унизительно, поскольку ребенку раз и навсегда указывали его место в общественной иерархии. Морли по крайней мере сам был человеком образованным, а обучение в частной школе давало Берти гордое сознание того, что он — не «низший».
Когда начался третий год обучения Герберта в школе Морли, дома случилось несчастье. Опять сломанная нога — на сей раз у отца. Перелом был тяжелый, карьера профессионального крикетиста закончилась. Исчез основной источник дохода, а из домашнего меню пропало мясо. Морли не платили по полгода. Обуви у детей не было. Фрэнк Уэллс, которому было тогда уже двадцать лет, служил продавцом: на свой заработок — 26 фунтов[12] в год — он купил брату башмаки. Фреда тоже определили учиться на продавца. Три последующих года старшие Уэллсы провели в унынии. Опять грезили и мечтали — вот если бы откуда-нибудь свалились деньги…
Но Берти не был несчастлив. Среди других мальчишек он, несмотря на свое пристрастие к книгам, не был изгоем: его ценили за истории, которые он умел рассказывать, а еще больше — за то, что он снабжал приятелей подержанными битами и мячами. Он был мал ростом, тощ и слаб здоровьем (астигматизм, больные почки, малокровие), но в крикет и футбол играл неплохо и умел драться. У него был друг Сидни Боукет, сын трактирщика; при первом знакомстве в 1874-м они долго колотили, душили и кусали друг друга, после чего заключили союз на много лет. «Мальчики мы были самоуверенные, поскольку среди сверстников выделялись развитием, что рождало в нас неоправданное убеждение, будто способности у нас выдающиеся». Сидни легче давались практические вещи, он быстрее соображал, имел острый глаз — зато тугодум Берти обладал широким кругозором. Играли в индейцев и ковбоев, дрались с другими детьми, причем старались первыми напасть на тех, кто поздоровее, благодаря чему приобрели статус заводил.
В «Опыте автобиографии» Уэллс написал, что в детстве был фашистом вроде Гитлера, — ну, раз уж человек сам так говорит о себе, то и биографы не умалчивают. Автор «Опыта» из кожи вон лез, чтобы припомнить о себе гадости, большие и малые, а также всякие вещи, о которых просто не принято говорить, и поведать о них миру. Он считал, что только так и нужно писать мемуары — не упуская ни единой тайной мыслишки, ни единого прегрешения, — и, надо полагать, рассчитывал, что все Замечательные Люди будут поступать так же. Но другие оказались разумнее. Если Уэллс описал в автобиографии и нескольких романах свои детские злобные выходки — например, как в приступе ненависти к брату швырнул ему в лицо вилку и сильно поранил, — то большинство Замечательных Людей, вспоминая детство, ограничиваются милыми шалостями и таким хулиганством, в котором нет ничего по-настоящему подлого. Изыскателям, которые хотят свести какую-нибудь знаменитость с пьедестала или оживить чересчур парадный образ, приходится преодолевать высоченные барьеры недомолвок и умолчаний, тогда как в случае с Уэллсом ничего преодолевать не надо, он сам услужливо подсовывает биографам материал — глядите все, какой я скверный!
Итак, разбираемся с маленьким фашистом: он прочел в книге Дж. Р. Грина «Краткая история английского народа», что англичане принадлежат к великой нордической расе, которая лучше, чем латинская, славянская или еврейская, и был горд тем, что ему посчастливилось принадлежать к великому народу, а не просто к какому-нибудь так себе народишку. В мечтах он видел себя полководцем, диктатором или президентом: выигрывал сражения, брал города, и великие сего мира подобострастно приветствовали его. Он воображал себя всемогущим властелином, судил и миловал, казнил врагов и разъяснял всем, как велик английский народ. Ему было тринадцать лет. Трудно найти какого-нибудь выдающегося человека мужского пола, который не припомнил бы, что в тринадцать лет у него были подобные игры и мечты. Но никто, кроме Уэллса, не додумался охарактеризовать это как фашистскую идеологию. Со своим принципом честности он (как мы увидим, не в последний раз) остался в дураках. Сказанное не означает, что Уэллс не занимался самооправданиями и не пытался казаться лучше, чем был. Пытался — всякий раз, когда речь заходила о вещах по-настоящему дурных, — и ему не верили; зато когда он вытаскивал на свет какую-нибудь противную чепуху, верили безоговорочно.
Дети, которые много читают, обычно пытаются писать; в 1879-м, на последнем году обучения у Морли, Герберт сочинил роман-памфлет «Desert Dairy» (игра слов — «молочный десерт» или «молочная пустыня»), полный насмешек над королями, епископами и военными (текст был обнаружен уже после смерти автора и издан в 1957 году). Пародия на войну, описанная в романе, очень напоминала войны, которые Берти разыгрывал в своем воображении, а статьи в газетах «Нейли ньюс» (вместо «Дейли ньюс») и «Телефон» (вместо «Телеграф») представляли собой неплохие пародии на журналистику тех лет. Текст сопровождался иллюстрациями, причем выполнены они были в двух различных стилях: часть из них, сделанная менее искусно, якобы принадлежала перу автора по имени Басс (одно из домашних прозвищ Берти); другие картинки, нарисованные тщательнее, будто бы нарисовал Уэллс, редактор рукописи, попавшей к нему в руки после того, как «Басс» был помещен в сумасшедший дом и разучился писать. Сложная и оригинальная выдумка для тринадцатилетнего ребенка.
На будущий год Берти завершил курс образования в школе Морли, а его мать получила письмо от мисс Буллок. Старая дева, ставшая после смерти матери мисс Фезерстоноу, предлагала бывшей служанке занять в «Ап-парке» должность экономки. Работа прилично оплачивалась и была престижной для людей уровня Уэллсов. Сара приняла предложение: «Скорбный и затравленный атлас-хаусский взгляд ее приобрел другое выражение, она пополнела, порозовела, стала держаться со спокойным достоинством». Джозеф остался продавать посуду и крикетные биты. Фрэнк и Фред закончили профессиональное обучение и нашли работу продавцов в лавках, торгующих тканями. Тот же путь теперь должен был проделать Герберт. «Не знаю, принадлежал ли к числу суконщиков человек, который в юные годы разбил ее (Сары. — М. Ч.) сердце, но она была убеждена, что носить черный сюртук и черный галстук и стоять за прилавком — это наивысшее достижение для мужчины, во всяком случае, для мужчины нашего круга».
Сара нашла для сына место ученика в магазине Роджерса и Денайера в Виндзоре, неподалеку от дома, где жил ее кузен Томас Пенникот, владелец гостиницы «Серли-Холл» на берегу Темзы, человек зажиточный и хорошо относившийся к своим бедным родственникам: Берти, как и его старшие братья, гостил у дяди Тома и двух его взрослых дочерей каждое лето. У Пенникотов он читал запоем — Диккенса, Эжена Сю; кузины охотно с ним болтали, брали с собой кататься в лодке. То была абсолютная идиллия — дома, в Бромли, он иногда воображал себе, что сейчас окажется в «Серли-Холле», и ему хотелось кричать от восторга. Теперь он мог проводить в доме дяди каждое воскресенье.
Продавцы и ученики продавцов в те времена обычно жили при магазинах (это касается как маленьких лавок, так и появлявшихся уже универмагов): в комнате с Берти размещались еще восемь человек. Кормили всех в общей столовой три раза в день. Берти должен был стать кассиром: получать деньги, давать сдачу и заносить приход в бухгалтерскую книгу. Ему также поручалось делать уборку в магазине. Называлось это все ученичеством; мальчику или юноше, числившемуся в учениках, за его труд не платили, а, напротив, его родители платили за то, что он в будущем сможет работать продавцом. Берти Уэллс на это оказался не способен. Математику он любил, но деньги считать не умел: в его кассе постоянно обнаруживались мелкие недостачи. Он был рассеян, невнимателен, нерасторопен, от работы старался увильнуть, прячась на складе среди тюков с тканями: там можно было почитать учебник алгебры или приключенческий роман. По воскресеньям он пешком отправлялся в «Серли-Холл». Осенью его обвинили в растрате — доказать обвинение не удалось, но все же его выгнали. По мнению хозяев, даже если он не был вором, из него все равно не могло получиться хорошего продавца. Он и сам так считал. Впоследствии он отзывался о магазинах с ненавистью, а о работе продавца — с презрением.
Берти радовался, что его прогнали, а его мать была в отчаянии. Отец обратился к бывшим партнерам по крикету, среди которых были богатые люди, с просьбой устроить сына банковским клерком, но ответа не получил. На помощь пришел очередной «дядя» — Уильямс, деверь дяди Тома, человек, известный миру как изобретатель, запатентовавший школьную парту со встроенной чернильницей: «Он учительствовал в Вест-Индии и был человеком скорее блестящим и авантюристическим, чем надежным и добродетельным». Зимой 1880-го Уильямс открыл в Сомерсете школу под названием «Вуки»; он предложил Герберту стать помощником учителя. Возраст мальчика никого не смущал: после издания закона 1871 года о всеобщем обязательном обучении такого рода помощники были в школах не редкостью (квалифицированных учителей не хватало); после четырех лет стажа ассистент-подросток уже мог сдавать экзамены на звание учителя младших классов. Дядя Уильямс, вольнодумец и насмешник, Берти очень понравился; этот персонаж оживет в текстах Уэллса не однажды. Они были довольны друг другом. Но с работой все вышло не так хорошо. Новый помощник учителя оказался весьма строгим педагогом: чтобы поддержать дисциплину, он постоянно дрался со своими учениками. Случалось, что потасовка между учителем и учащимся (последний мог быть на голову выше и сильнее) выходила из пределов класса и продолжалась посреди деревни, к неописуемому удовольствию остальных школьников. Недовольны были только взрослые: по их мнению, учитель должен бить ученика в стенах школы, а не гоняться за ним по улице. Дядя Уильямс сказал, что Герберту «не хватает такта».
Исправиться Берти не успел: оказалось, что Уильямс открыл школу, не имея лицензии, и через два с половиной месяца был вынужден ее закрыть. Расстроенная Сара договорилась с мисс Фезерстоноу, что мальчик до весны поживет с ней. В «Ап-парк» он ехал через Виндзор — предполагалось, что погостит у дяди Тома. Но «Серли-Холл» умер — хозяин его обанкротился, дочери уехали. «Музыка и песни, лунный свет на лужайке, незабудки среди осок и белые лилии в коричневых заводях — все ушло в прошлое».
Он обосновался в «Ап-парке»: царил среди многочисленных слуг, развлекал их байками, выпускал для них юмористическую газету с рисунками и устраивал представления театра теней. Это были роскошные каникулы. У Берти не было хозяйственных обязанностей, никто его не ругал, он перестал чувствовать себя ничтожеством; подобно своей матери, он расцвел. Покойный отец хозяйки собрал великолепную библиотеку; мисс Фезерстоноу позволяла Берти брать любые книги. Он прочел всего Свифта и начал знакомство с Платоном и Вольтером. На чердаке отыскал альбомы гравюр по ватиканским фрескам Рафаэля и Микеланджело и просиживал над ними часы. Все места, где он бывал до сих пор — кроме «Серли-Холла», — были воплощением уродства; «Ап-парк» олицетворял красоту, счастье и уют. Жизнь английского поместья Уэллс всегда считал идеалом человеческого существования: «Именно деревенское поместье открыло путь к человеческому равенству, осуществимому не путем демократии, устанавливаемой рабочим классом, а через подтягивание всего населения до уровня джентри. <…> Помещичий дом явился экспериментальной ячейкой будущего современного государства». Утверждение спорное, но самому Берти жизнь в «Ап-парке» позволила подтянуться вверх. Эта зима, когда он мог спокойно читать, дала ему в интеллектуальном плане не меньше, чем школа Морли.
В феврале 1881 года Берти пристроили помощником аптекаря Кауэпа в Мидхерсте, где родилась его мать. В его обязанности входили уборка аптеки, обслуживание покупателей; следовало бы ожидать, что он будет так же несчастен, как в магазине Роджерса и Денайера. Но получилось иначе. Он привязался к Кауэпу, авантюристу и мечтателю, и его жизнерадостной жене. На выходные он мог пешком ходить в «Ап-парк». Фармакология его заинтересовала, ведь это была наука: он хотел поступить в учение к Кауэпу, чтобы стать квалифицированным аптекарем, но это оказалось слишком дорого. Об этом он тоже напишет роман — «Тоно-Бенге» (Tono-Bangay), — там аптекарь Пондерво изобретет чудо-микстуру и разбогатеет. В жизни так не вышло. Микстуру Кауэп изобрел, но не разбогател, а от Берти избавился, едва тот сказал, что платить за обучение не сможет.
Пока Берти работал в аптеке, ему сильно мешало незнание латыни: Кауэп, тогда еще рассчитывавший, что юный Уэллс станет его учеником, договорился с директором местной государственной школы Байетом о том, что мальчик будет брать у него уроки. Байет был человек умный, мальчишка ему понравился: в отличие от его обычных учеников, тот явно хотел учиться. Так что когда Берти ушел от Кауэпа, Байет временно приютил его. Два месяца он прожил при школе, прослушав курс математики и латыни и самостоятельно по учебнику изучив курс физиологии. Байету способный ученик был не только приятен, но и отчасти выгоден. В те годы британское министерство образования начало внедрять систему вечерних классов: «вечерники», прослушав краткий курс обучения, сдавали экзамены, и за успешную сдачу государство платило преподавателям. В мае 1881 года учащийся Уэллс проэкзаменовался блестяще, порадовав и душу Байета, и его кошелек.
Теперь Берти точно знал, что хочет учиться дальше. Но Сара по-прежнему видела его продавцом. Управляющий «Ап-парка», прослышав о ее затруднениях с сыном, рекомендовал Уэллса своему знакомому Хайду, владельцу большого мануфактурного магазина в пригороде Портсмута Саутси, крохотном курортном городке. Так далеко от дома — сто пятьдесят километров — Берти никогда еще не уезжал. Он пытался взбунтоваться, но слезы Сары вынудили его капитулировать. Взрослый Уэллс пишет, что бунтовал не против матери, а против «порядка вещей», согласно которому дети из богатых семей, бывшие ничуть не умнее его, могли поступать в университеты, тогда как он в четырнадцать лет был обречен на «безотрадное и не сулящее лучшего будущего существование». Его определили в ученики на четыре года — он чувствовал себя приговоренным к пожизненному заключению. Хайд, в отличие от Роджерса и Денайера, оказался прогрессивным и заботливым хозяином, бытовые условия для служащих у него были по тем временам просто сказочные: отдельные комнатки, хорошая столовая, даже библиотека. Но Берти страдал сильнее, чем в прошлый раз. Во-первых, из-за удаленности Саутси от Лондона он не мог по выходным навещать родню; во-вторых, его уже успела поманить иная, лучшая жизнь; в-третьих, он стал старше и понял, что чудес не бывает и спасения ждать неоткуда.
Кассу ему на сей раз, к счастью, не доверили. Он занимался уборкой, приносил со склада товары, бегал в другие магазины с поручениями, иногда относил в банк деньги — два последних занятия его радовали и он старался шляться по городу как можно дольше. Рабочий день длился 13 часов с двумя короткими перерывами на еду. Так прошел год; потом наняли нового юного ученика, и Берти уже не был самым младшим: с поручениями на свободе бегал другой ребенок, а он был вынужден безвылазно торчать в магазине. Он не умел красиво разложить ткань, то и дело удирал на склад, чтобы почитать (не беллетристику, которой была полна библиотека Хайда, а научно-популярную литературу — так он сам себе приказал). Он прятался, его находили; он не мог и не пытался скрыть отвращения к работе. Каждый день он получал выволочку. Чувствовал, что долго не выдержит, ночами думал о самоубийстве, плакал. На праздники — Пасху и Троицу — он ездил к брату Фрэнку, который служил продавцом в Годалминге. Детские ссоры давно забылись, братья были очень привязаны друг к другу. Герберт жаловался, говорил, что не хочет быть продавцом, Фрэнк жалел его, но не представлял, как можно этого избежать.
Возможно, Герберт в конце концов решил бы, что он сумасшедший — никто не понимал, как можно не хотеть служить в магазине, но среди персонала обнаружился юноша, который мечтал стать священником и тоже читал книги. Дружба с ним подтолкнула Уэллса к решительным действиям: он отправил письмо Байету в Мидхерст и просил вновь принять его помощником учителя. Тот согласился. Мать, узнав об этом, пришла в ужас — ведь она уже заплатила Хайду 40 фунтов. Она умоляла потерпеть. Но Берти видел, что если не вырвется из капкана теперь, в дальнейшем сделать это будет труднее, потому что он отупеет и забудет все, что знал. Отец сперва поддержал его; мать объяснила отцу, что он неправ, и тот с легкостью переменил свое мнение. Тогда Берти счел Джозефа предателем. «Этот человек стоит на моем пути», — написал он Фрэнку; некоторые биографы делают из этого вывод о том, что Герберт Уэллс своего отца ненавидел, забывая, сколько ему было тогда лет. Берти впал в отчаяние: «Если жизнь не хороша, зачем жить?» Он принял «твердое» решение покончить с собой и, надеясь, как любой ребенок, что его остановят, сообщил о своем намерении матери. Разумеется, Сара уступила шантажу. В июле 1883 года Берти уехал в Мидхерст. Занятия в школе начинались в сентябре — ему как раз должно было исполниться семнадцать.
Его должность в школе Байета называлась «ассистент-практикант». Байет назначил ему жалованье — 20 фунтов в первый год с последующим увеличением. Он снимал у владелицы кондитерской комнату пополам с другим ассистентом, Харрисом. Хозяйка была добродушна и кормила постояльцев как на убой. Герберт ежедневно присутствовал на уроках Байета, учился у него методике преподавания и параллельно вел уроки: в дневных классах математику, в вечерних — биологию, физику и химию. Педагог из него по-прежнему был не ахти какой: он быстро раздражался и, требуя тишины, начинал отвешивать тумаки направо и налево. Но излагать предмет доступно и внятно Байет его научил, и в этом он даже превзошел своего педагога, поскольку любил и умел все «раскладывать по полочкам» — как раз то, что нужно школьному учителю.
Свою жизнь в Мидхерсте он тоже разложил по полочкам: составил программу самообразования и распорядок дня и повесил на стену. Этот документ будет фигурировать в романе «Любовь и мистер Люишем» (Love and Mr. Lewisham): «Мистеру Люишему надлежало вставать в пять утра, а свидетелем тому, что это не пустое хвастовство, был американский будильник, стоявший на ящике возле книг. Подтверждали это и кусочки шоколада на бумажной тарелочке у изголовья постели. „До восьми — французский“ — кратко извещало расписание. На завтрак полагалось двадцать минут; затем двадцать пять минут — не больше и не меньше — посвящалось литературе, то есть заучиванию отрывков (в основном риторического характера) из пьес Шекспира, после чего следовало отправляться в школу и приступать к выполнению своих непосредственных обязанностей. На перерыв и час обеда расписание назначало сочинение из латыни (на время еды, однако, предписывалась опять литература), а в остальные часы суток занятия менялись в зависимости от дня недели. Ни одной минуты дьяволу с его искушениями. Только семидесятилетний старец имеет право и время на праздность». Программа была всеобъемлющей: в котором часу надлежит чистить зубы и в каком году поступать в университет, к какому сроку выучить тот или иной иностранный язык или «ознакомиться с либеральными брошюрами».
Уэллс говорит, что свои бесчисленные схемы и программы он составлял не потому, что был организованным человеком, а, напротив, чтобы бороться с собственной безалаберностью. «Не могу сосредоточиться, — сказал мистер Люишем. Он снял свои бесполезные очки, протер стекла и сощурился. Проклятый Гораций с его эпитетами! Пойти разве погулять? Не поддамся, — заупрямился он, нацепил на нос очки и с воинственной решительностью, положив локти на ящик, вцепился руками в волосы… Через пять минут он поймал себя на том, что следит за ласточками, скользящими в синеве над садом священника».
Программа предписывала читать только полезные книжки; благодаря этому интеллектуальный багаж Герберта Уэллса был к восемнадцати годам уложен совсем неплохо. Он упоминает в автобиографии книги, которые оказали на него влияние. Прежде всего это работы Александра фон Гумбольдта, немецкого ученого-энциклопедиста: его труд «Космос», публикация которого началась в 1845 году, представлял собой свод знаний по всем отраслям тогдашней науки. «Космос» сильно устарел уже в ту пору, когда Берти Уэллс читал его, но такие книги — где написано «про все» — он всегда очень любил. Другой источник — «Республика» Платона. Крепче всего запали в душу молодому Уэллсу три платоновские идеи: 1) частная собственность — это нехорошо; 2) главнейшая отрасль деятельности государства — педагогика; 3) управлять обществом должен специальный класс интеллектуалов. Е. Н. Орлова, автор книги о Платоне, пишет, что «увлеченный своими высокими идеями о государстве, Платон создал не только воображаемое общество, но и воображаемых человеческих существ. Он лишил их плоти и крови и сделал какими-то ходячими единицами, имеющими значение лишь постольку, поскольку они идут на составление общей суммы — государства»; в этом часто обвиняют и Уэллса.
Дальше он называет Перси Биши Шелли, проповедовавшего политические свободы, Роберта Оуэна, Томаса Мора, Дарвина, разумеется, и, наконец, любимца Льва Толстого, американского экономиста Генри Джорджа, в книге «Прогресс и бедность» доказывавшего, что земля должна находиться не в частной, а в государственной собственности. Все эти идеи Герберт пылко обсуждал со своим соседом Харрисом — оба верили, что справедливое общество появится уже через несколько лет. Он писал, что в Мидхерсте всегда был счастлив: «Думаю, там тоже иногда шел дождь, но мне запомнились только солнечные дни». Но был и черный день — когда ему впервые пришлось сознательно поступиться убеждениями.
Сара Уэллс была очень религиозна (она принадлежала к англиканской церкви — гибрид католичества и протестантства, более близкий к католичеству), но если до смерти малышки Фрэнсис ее религиозность была доверчиво-жизнерадостной («она верила, что Отец Небесный и Спаситель лично и порой с помощью подвернувшегося под руку ангела заботятся о ней…»), то потом она приобрела мрачный характер, и все попытки привить младшему сыну благочестие приводили к обратному результату: «Мое сердце она не сумела затронуть потому, что и сама лишилась прежней благодати». (Что касается Джозефа, то он был обычным христианином, то есть принимал свою религию как данность и ни в малейшей степени ею не интересовался.)
Берти с детства усвоил одно: Бог — это наказания, ужасы, адские муки. Этого Бога он боялся и ненавидел, «как злобного старого шпиона». Он пишет, что, когда ему было двенадцать лет (в этом возрасте дети обычно перестают бояться темноты), он перестал бояться Бога, хотя все еще верил в его существование. Сложную понятийную систему христианства Сара не сумела ему объяснить — и он никогда не мог поверить в Троицу. «Порой я обнаруживал, что молюсь — некоему Богу вообще. Он оставался для меня Богом, рассеянным в пространстве и времени, но все же мог откликнуться или волшебным образом изменить порядок вещей». Берти учился хорошо и без божьей помощи — но однажды на экзамене по бухгалтерии ему пришлось молить Бога вступиться за него. Тот не откликнулся — и Берти понял, что от молитв проку нет. Но безбожником не стал. Он просто перестал об этом думать.
Потом на него оказал влияние дядя Уильямс, который «был большим насмешником и презирал церковь и церковников». Потом он прочел Дарвина и антиклерикальные памфлеты Свифта. Религия — обман, церковники — дурные люди; но к Богу это все не имело отношения. В Саутси Герберт чувствовал себя одиноким, а двое служащих, которые проявили к нему интерес, оказались религиозны и пытались наставить его на путь истинный. Но сделать это было трудно, поскольку в Саутси проповедовали представители разных церквей и Берти слушал их всех подряд, а все они ругали друг друга. Католический проповедник, с упоением рассказывавший об адских муках, Берти особенно разозлил: ему казалось, что католики перепутали Бога с дьяволом. Но сам он оставался в сомнениях. Бога нет — или просто люди, вещающие от его имени, являются шарлатанами? В газетном киоске Берти покупал журнал «Свободомыслящий», где печатались карикатуры на священников; от карикатур он был в восторге, но они ничего не проясняли. «Если Бога нет, то на чем держится Вселенная и кто ею управляет? Когда она возникла и куда движется?» В Саутси ему полагалось пройти конфирмацию и стать прихожанином англиканской церкви; его отправили к викарию. Он сказал, что верит в эволюцию и поэтому не может верить в грехопадение и другие мифы. Викарий не смог его переубедить. Конфирмация не состоялась.
Теперь, в Мидхерсте, ему пришлось снова пройти через это: устав школы Байета требовал, чтобы каждый учитель принадлежал к англиканской церкви. Байет сказал, что конфирмоваться «надо»: вопросы веры при этом разговоре не затрагивались. Опять споры с викарием: оба понимали, что «надо», викарий старался решить вопрос как можно формальнее, Берти пытался втянуть его в дискуссию. Никто не победил: Берти встал на колени, принял причастие, но англиканская церковь не приобрела нового члена. Эту сделку с совестью он воспринял как страшнейшее унижение; стыд терзал его всю жизнь. Да, его загнали в ловушку — а все-таки он не насилию уступил, а солгал из выгоды.
Он преуспел: малыши в конце концов стали его слушаться, а «вечерники», которых он вел, сдали майские экзамены превосходно. Байет был весьма доволен ассистентом, но ассистент уже не был доволен своим местом. Должность школьного учителя, о которой он мечтал, будучи продавцом, теперь не представлялась ему верхом счастья. А не замахнуться ли на университетское образование? Возможность представилась: неугомонное министерство образования затеяло новый эксперимент. (Уэллс впоследствии много ругал британское образование, но оно старалось для него как умело.) В целях повышения квалификации учителей государственных школ для них учредили бесплатные вакансии в высших учебных заведениях. Несколько таких вакансий открылись в Нормальной научной школе (Normal School of Science). Это учебное заведение было основано в Сауз-Кенсингтоне (район Лондона) в 1881 году и по существу представляло собой педагогический факультет Лондонского университета. В Нормальной школе, или, как ее чаще называли, «Сауз-Кенсингтоне», было три курса: биологический, геологический и физико-астрономический. Обучение на каждом длилось год, студент, поступивший на один курс, в случае успешной сдачи экзаменов, переходил на другой, а окончив все три, получал университетский диплом. Народу там училось немного: 20–30 человек на каждом курсе; среди них примерно половина происходила из той же социальной среды, что и Уэллс.
Герберт, как и его ученики в школе Байета, проэкзаменовался с блеском и был зачислен в Нормальную школу. Ему повезло: вакансия со стипендией нашлась на курсе биологии, куда он и хотел попасть. На каникулы он поехал сперва к матери в «Ап-парк», затем к отцу в Бромли. Он не жил вместе с отцом больше трех лет и за это время почти не виделся с ним. Он всегда терпеть не мог мрачный Бромли и тоскливый «Атлас-хаус» — но тем летом ему там неожиданно понравилось. Без жены Джозефу Уэллсу жилось лучше. Он сам стряпал (гораздо искуснее, чем Сара), жил на те крохи, что выручал от продажи крикетных принадлежностей, имел кучу приятелей и был счастлив. С сыном они читали книги и обсуждали их, играли в шахматы и шашки — младший всегда проигрывал. Брали с собой еду и уходили на целый день гулять по окрестным полям; Лондон уже почти поглотил Бромли, но приметливый Джозеф показывал сыну то гнездо синицы, то росянку, то белый гриб. Взрослый Уэллс признает, что никогда не был наблюдателен, не замечал этих любопытных и прелестных мелочей. Кто-то другой — отец, друг, подруга — всегда должен был говорить ему «смотри-ка!»; сам он был этой способности лишен, все его знания шли «из головы»: «Мой ум стал организованным, потому что я не отличался живостью реакций». Страшноватое признание для писателя. Взрослый Уэллс вспоминает о своем разговоре с Джозефом Конрадом: они были на пляже, на волнах покачивалась лодка, и Конрад предложил коллеге описать ее. Уэллс отказался: «Пока она мне не важна, я и не подумаю удостоить ее особых слов».
Он провел с отцом вторую половину лета. Байет надеялся на то, что его ассистент повысит квалификацию и снова будет работать в Мидхерсте: ведь жалованье на второй год увеличивалось вдвое. Но ассистент не собирался возвращаться. Ему полагалась стипендия — один фунт в неделю и бесплатный проезд до Лондона. Он приехал; о том, что будет с ним дальше, он, при всей своей любви к планам и программам, даже не задумывался. «Когда я, худущий, лохматый мальчишка, просунулся со своей черной сумкой в ее (Нормальной школы. — М. Ч.) двери, у меня возникла мысль, что наконец-то я буду защищен и руководим… Я думал, что Нормальная школа знает, что со мной делать».
Глава вторая ПРЕПАРАТ ПОД МИКРОСКОПОМ
Если какой-нибудь Замечательный Человек учился в высшем учебном заведении — будьте уверены, там он непременно встретил столь же замечательного учителя. Герберт Уэллс не исключение, а имя учителя — Томас Генри Хаксли[13]. Блистательный самоучка, оставивший школу в 10 лет, в 20 Хаксли за работу по анатомии получи,! золотую медаль Лондонского университета, а в 25 был избран членом Лондонского королевского общества; он состоял членом правления Итона, Лондонского университета и Оуэнз-колледжа, был ректором Абердинского университета, профессором Королевского хирургического колледжа. Его считают лучшим специалистом по сравнительной анатомии второй половины XIX века. В 1859-м, когда Дарвин опубликовал «Происхождение видов», Хаксли стал главным защитником эволюционной теории и пошел дальше Дарвина в своих выводах: именно ему человечество обязано знанием (для многих неприятным) о своем происхождении. В 1863-м он издал работу «О положении человека в ряду органических существ» и вступил в полемику с деятелями церкви, не прекращавшуюся до самой его смерти. Он положил начало династии ученых и литераторов: среди его потомков, кроме писателя Олдоса Хаксли — Эндрю Хаксли, физиолог, нобелевский лауреат, и Джулиан Хаксли, первый генеральный директор ЮНЕСКО.
В Нормальной школе Хаксли был деканом биологического факультета. Ему было уже 60, когда Герберт Уэллс начинал учиться; Герберт прослушал 19 лекций Хаксли, после чего тот заболел и его заменил другой преподаватель[14]. Впоследствии Уэллс отзывался о Хаксли как о «тонком наблюдателе, способном к широчайшим обобщениям», блестящем полемисте и великом педагоге. «Год, который я провел в ученичестве у Хаксли… выработал во мне стремление к последовательности и к поискам взаимных связей между вещами, а также неприятие тех случайных предположений и необоснованных утверждений, которые и составляют главный признак мышления человека необразованного, в отличие от образованного».
Годичный курс обучения включал в себя лекции и лабораторные занятия по ботанике, зоологии, анатомии, гистологии и смежным дисциплинам. Герберт впервые попал в настоящую исследовательскую лабораторию, где резали не только лягушек, и воочию увидел доказательства правоты Дарвина и Хаксли. Его рассказ об уроке анатомии приводит в своей книге Джеффри Уэст: «Я осознал, что человек является существом, занимающим строго отведенное ему место в грандиозной схеме мироздания. Я дотошно изучил его, конечного и неоконченного, плод компромисса и приспособления. Я рассматривал развитие его легких из плавательного пузыря шаг за шагом, со скальпелем и пробами, и примерно у одного из дюжины я видел червеобразный отросток слепой кишки, этот атавизм, и замечал, как жабры постепенно превращаются в ушные раковины, а челюсти рептилии, покинувшей водную среду, преобразуются в другие органы».
Свой быт в Сауз-Кенсингтоне, круг занятий и новых знакомых Уэллс описал в романе «Любовь и мистер Люишем» и рассказе «Препарат под микроскопом»: себя он не приукрасил, изобразив юного карьериста, острого на язык, угрюмого, отчаянно комплексующего и неприятного в общении. «Эта скотина Люишем — ужасный зубрила. В прошлом году он был вторым. Долбит изо всех сил. Но все эти зубрилы — страшно ограниченные люди. Экзамены, Дискуссионный клуб, снова экзамены. Они, наверное, и слыхом не слыхали, как живут люди. За целый год и близко-то к мюзик-холлу не подойдут». «В каждом, кто плохо одет или плохо выбрит — начиная с сапожника и кончая кучером — Хилл[15] видел брата и товарища по несчастью. Он стал, так сказать, защитником всех отверженных и угнетенных, хотя со стороны казался просто самоуверенным, дурно воспитанным молодым человеком».
Однако же близким другом этот молодой человек обзавелся очень быстро. Студент Дженнингс был из хорошей семьи, получил, в отличие от Герберта, добротное классическое образование — и тем не менее выбрал в друзья дурно воспитанного Уэллса. «Ему нравились мои богохульства и мое несоблюдение приличий в разговоре, и он принимался в таких случаях одобрительно хихикать, а когда мы преодолели мою застенчивость, то начали обсуждать религию, политику и науку». Тут мы наталкиваемся на противоречие. Каким он был, этот Уэллс? Вроде бы он был застенчив (и от этого — резок и груб), нескладен, страдал из-за своей бедности, стремился всех эпатировать и тем отталкивал людей от себя. Тогда почему у него везде, куда б он ни попадал, моментально появлялся друг, а то и несколько, причем друзья эти, как правило, были хорошо воспитанные, добрые, рассудительные? Понять это так же трудно, как и то, что очаровательные женщины будут толпами бегать за ним. Один из друзей Уэллса по Нормальной школе вспоминал, что Герберт с первого взгляда поражал дружелюбием, юмором и способностью вести увлекательный разговор; впоследствии многие охарактеризуют его как блестящего собеседника, остроумца, обладавшего громадным обаянием. По-видимому, это обаяние было того неуловимого, летучего свойства, которое невозможно передать; со смертью своего носителя оно растворилось в воздухе — нам остается только верить, что оно было, и пытаться поймать хотя бы малый его отблеск.
У Дженнингса водились деньги, и он подкармливал тощего и скверно одетого друга. У самого Уэллса лишних денег не бывало. Воротничок у него был всего один, ботинки худые, питался он преимущественно полупенсовыми булочками. Фунт в неделю — это вроде бы немало, иные из знаменитых современников в юности неделю жили на семь шиллингов[16]; но львиная доля стипендии Герберта уходила на квартплату, так что на все прочее оставались те же семь шиллингов. Общежитий студентам не полагалось, каждый устраивался как мог. Сара попросила дочь своей подруги, жившую на улице Уэст-борн-парк, от которой можно было пешком дойти до Нормальной школы, взять сына квартирантом: ей казалось, что так он будет под присмотром. Она просчиталась: и сама хозяйка, и ее приятельница, совместно с которой та владела домом, и их мужья высокой нравственностью не отличались. Все много пили; пока мужчины были на работе, дамы выходили искать развлечений, в выходные все вместе отправлялись в мюзик-холл. Скандалы вспыхивали чуть не каждый день.
Разумеется, возвышенный Герберт должен был бежать от такой жизни. После лекций он занимался в библиотеке; когда она закрывалась, возвращался домой и садился со своими конспектами на лестничной площадке, где также делали уроки дети хозяйки. Потом Дженнингс заходил за ним и они гуляли по Лондону; утром хозяйка кормила его завтраком, и он убегал на занятия. Поскольку он называл обстановку на Уэст-борн-парк мерзкой, то выходные дни, надо полагать, проводил в музеях, стоя перед прекрасными полотнами или изучая какой-нибудь древний череп. Но, оказывается, все не так: в субботу хозяева приглашали его прошвырнуться по магазинам и зайти в пивную — он охотно составлял им компанию. Может быть, он поступал так, потому что ему было некуда деваться? Но он сам пишет, что «находил какое-то удовольствие в том, чтобы шляться с этой разряженной компанией, бешено торговаться в лавках, задирать прохожих, хохотать над грубыми уличными сценками». Что ж, это нетрудно понять: вырос среди лавочников, подобный образ жизни для него был естествен… А на следующей странице он называет этих людей «превосходившими своей низостью, грубостью и животной сущностью все, что когда-либо видел», и говорит, что задыхался от омерзения. Вот и пойми его…
В Нормальной школе был Дискуссионный клуб: Герберт стал его членом. Собиралось это студенческое общество в одной из подвальных аудиторий: кто-нибудь читал доклад, затем начинались прения: «Нам не разрешалось затрагивать религию и политику, остальная вселенная была в нашем распоряжении». Уэллсу вселенной было мало, он хотел критиковать церковь; однажды, когда он попытался это сделать, его вытолкали из аудитории пинками. Несмотря на этот инцидент, его признавали одним из лучших ораторов. «Ум у него был острый и быстрый, — вспоминал один из сокурсников. — Его сарказм никогда не ранил тех, против кого был направлен, потому что он все смягчал своим юмором и говорил правду. Он нападал на условности, фальшь и притворство… и разрушал устоявшиеся мнения».
В Дискуссионном клубе Герберт нашел новых друзей, отношения с которыми сохранит на всю жизнь: Уильям Бертон (впоследствии ученый-химик), Морли Дэвис (будущий выдающийся палеонтолог), Ричард Грегори (в дальнейшем астроном, председатель Британской ассоциации развития науки), и еще девушка — ее зовут мисс Хейдингер в «Мистере Люишеме» и мисс Хейсмен в «Препарате под микроскопом», а настоящее ее имя Элизабет Хили. У героя и героини общие идеи (прогресс, справедливость и т. д.), они симпатизируют другу — но в обоих текстах героиня влюблена, а для героя она просто товарищ. Несмотря на то, что жизнь Уэллса изучена до мелочей, неизвестно, любила ли его Элизабет или он выдавал желаемое за действительное. В автобиографии он с теплотой, но очень мало упоминает о мисс Хили, а между тем он до самой смерти будет вести с этой женщиной интенсивную переписку и делиться с нею абсолютно всем.
Весной 1885-го в жизнь Герберта вмешалась другая молодая женщина — его двоюродная сестра со стороны отца Дженни Галл. Она служила продавщицей в магазине готового платья; Герберт бывал у нее в гостях, водил ее в мюзик-холл или на прогулки. В доме, где он жил, заниматься было невозможно, и Дженни, выслушав его жалобы, заявила, что необходимо сменить квартиру. Еще одна лондонская родственница Джозефа, «тетя Мэри», вдова, проживавшая с дочерью и незамужней сестрой, сдавала комнаты: Берти переехал к ним, на Юстон-роуд. Дом был еще беднее — и там и там не было прислуги, хозяйки всю работу делали сами, но на Уэстборн-парк все-таки питались неплохо и посещали мюзик-холлы, а на Юстон-роуд царила почти что нищета. Герберту отвели спальню на втором этаже, а зубрил он вечерами в кухне. (Почему все эти викторианские студенты занимались в кухнях, передних и на лестничных клетках, если у них были свои комнаты? Ответ прост: они занимались там, где топили и где было газовое освещение.) Иногда Герберт уходил читать в свою спальню, но он при этом зажигал свечку, заворачивался в одеяло и у него зуб на зуб не попадал. Но в этом доме он прижился. Атмосфера была домашняя, жильцы спокойные. А главное, там он встретил любовь — другую свою кузину Изабеллу Уэллс, дочь тетушки Мэри.
Девушка работала ретушером в фотографическом ателье и посещала студию рисования; он встречал ее после работы или занятий, и они гуляли по городу. «У нас с самого начала возникло ощущение родства, которое, несмотря на все наши ссоры, женитьбу и развод, делало нас добрыми друзьями, сохранившими доверительность отношений до самого конца ее жизни, правда, я думаю, что нам с первой встречи лучше было бы оставаться братом и сестрой, тогда как ближайшее соседство, уединенная жизнь и необходимость навязали нам роль любовников». Уэллс написал о своих отношениях с первой женой много и вроде бы откровенно; тем не менее понять суть этих отношений затруднительно (его «самопрепарирование» многие вещи не проясняет, а затемняет): то он утверждает, что привязанность их была братской, то говорит, что это была безумная страсть без малейшего духовного родства; на одной странице Изабелла предстает ангелом, на другой — мещанкой, стремящейся низвести любимого до собственного уровня; герой пытается разложить свою любовь по полочкам, запутывается сам и запутывает биографов. Если же не усложнять, а, напротив, упростить ситуацию до уровня любимых Уэллсом схем, получается следующее: он любил, она позволяла любить себя. Изабелла была равнодушна к книгам. Ее представления о счастье были обычны: замужество и «приличная жизнь». Она не хотела связи вне брака, и в этом они с Гербертом расходились: ему импонировала идея «свободной любви». Характер у Изабеллы был твердый — и все получилось так, как она хотела.
Годичный курс обучения подошел к концу; Герберт сдал экзамены «по первому классу», то есть получил более 80 процентов оценок «отлично». Конечно, он хотел бы продолжить обучение биологии в Лондонском университете, но это было невозможно; экзаменационная комиссия отправила его на второй курс — физики, где деканом и основным лектором был Фредерик Гатри. В отличие от Хаксли это был ничем не примечательный профессор. Герберту лекции Гатри казались скучны и он ими пренебрегал; с лабораторными занятиями он не справлялся, опыты находил дурацкими. Руки у молодого Уэллса были «как крюки», все практическое вызывало у него неприязнь (так что хорошим анатомом или зоологом он бы все равно не стал); он хотел заниматься только теоретической наукой, областью чистых идей. Он мечтал, чтобы ему показали всеобъемлющую картину мира, научили одним взором постичь «все» — а ему преподавали разрозненные сведения и приказывали выполнять бесполезные задания. Велят, например, изготовить барометр — зачем это нужно ученому, ведь он не стеклодув! Он требовал, чтобы физика ответила ему на вопрос о соотношении между детерминизмом и свободой воли, а его вместо этого заставляли учить электрические или оптические формулы. Он стал прогуливать занятия, пререкался с преподавателями, на лекциях Гатри демонстративно читал книги по другим предметам, играл в карты с сокурсниками — только что кнопок на сиденье профессору не подкладывал (если бы подкладывал — не преминул бы написать об этом). Обыкновенный студент? Обыкновенный, да не совсем: зимой 1886 года он «от нечего делать» сдал экзамен по немецкому языку, выученному им самостоятельно, в Лондонском университете (там экзаменоваться могли все желающие). Но заплатить за обучение в университете он не мог.
Уже к концу второго года учебы Нормальная школа его разочаровала. Он ожидал, что наставники будут все как на подбор гениальные ученые, а они оказались обыкновенными людьми. Он надеялся, что Нормальная школа «знает, что с ним делать», а его предоставили самому себе. «Здесь нет разумной цели, объединяющей идеи, философской базы, социальной направленности, способных сделать колледж чем-то единым. А я не вижу иной надежды организовать и подчинить себе мировой порядок, кроме как через объединение педагогического и философского процессов». Конечно, для человека, намеревающегося подчинить себе мировой порядок, всякое техническое или естественное образование будет недостаточным. Его интересовали философия, социология, педагогика (но не политика и не экономика — в этих дисциплинах он до конца своих дней разбирался слабо).
Отдушиной оставался Дискуссионный клуб — там он в 1885-м прочитал доклад «Прошлое и будущее человеческой расы». Сперва он констатировал, что с развитием цивилизации человек уже изменился физически, но это пустяк по сравнению с тем, как еще ему предстоит измениться, приспосабливаясь к окружающей среде. Руки станут сильнее и гибче, прочие мускулы ослабнут, мозг увеличится, а с ним и голова; рот будет маленький, потому что с его помощью будут только разговаривать, но не есть — пищеварительного аппарата не станет вовсе и питательные вещества будут усваиваться через кожу; эмоции угаснут, способность к логическому мышлению возрастет. Ничего особенно оригинального он не выдумал — в конце XIX века многие видели будущего человека примерно таким. Основные положения этого доклада двумя годами позднее повторятся в ироническом эссе «Человек миллионного года» (The Man of the Year Million). Но об эволюции человека Уэллс уже тогда задумывался всерьез и уже тогда выразил сомнение в том, что этого человека будет правомерно назвать человеком, а не новым видом.
Он был обижен обществом, считал себя гадким утенком — естественно, его привлекал социализм. Неравенство людей — это нехорошо; нужно построить новое, справедливое общество. В Мидхерсте, изучив Платона и Генри Джорджа, он понял, что неравенство порождено частной собственностью, которая есть зло. Дальше можно было пойти в сторону Маркса. Но Маркса он терпеть не мог: называл его «напыщенным, самонадеянным и коварным» и неоднократно говорил, что, не будь Маркса на свете, жизнь была бы значительно лучше. Между прочим, нет никаких свидетельств тому, что он Маркса читал — разве что краткие выдержки из «Капитала», с которыми ознакомился на первом году учебы в Сауз-Кенсингтоне: он «был к тому времени достаточно умственно вооружен, чтобы по достоинству оценить его (Маркса. — М. Ч.) заманчивую, туманную и опасную идею переделки мира на основе одной лишь злобы и разрушения». «Обвинять других и злиться, что все не так, — естественное побуждение всякого человека, попавшего в беду», а Маркс, по мнению Уэллса, коварно играл на подобных чувствах, возникающих у людей из низших классов. На первый взгляд это неприятие марксизма юным Уэллсом кажется странным. Ведь он так остро ощущал себя и свою семью обездоленными, его так злили богатые молодые люди, которым все подносилось на тарелочке; он так мечтал о полной переделке мира и, учитывая его возраст, ему вроде должно было хотеться, чтобы эта переделка совершилась как можно скорей. «Отнять и поделить» — эта идея просто обязана была казаться ему заманчивой. Но дело в том, что бедных он не любил еще больше, чем богатых. «Маркс был за освобождение пролетариата, а я стою за его уничтожение».
Проще всего объяснить неприязнь Уэллса к пролетариату тем, что он по формальным признакам принадлежал к мелкой буржуазии, а значит, смотрел на рабочих сверху вниз. Но это объяснение верно лишь отчасти — да, происхождение накладывает отпечаток, но Уэллс ведь и мелкую буржуазию не любил тоже (как, впрочем, и крупную: он не жаловал никого, кроме интеллигенции и, как ни странно, помещичьей аристократии). Причина скорее была в том, что он не хотел признавать себя «низшим» и отказывался этим гордиться. «Я никогда не верил в превосходство низших. <…> Пылкая моя душа требовала равенства, но равенства социального статуса и возможностей, а не одинакового уважения ко всем или одинаковой платы; у меня не было ни малейшего желания отказаться от представлений о своем превосходстве и сравняться с людьми, добровольно признавшими свое униженное положение. Я считал, что быть первым в классе лучше, чем быть последним, и что мальчик, выдержавший экзамен, лучше того, который провалился».
Он выбирал не «хижины», населенные необразованными пьяницами и пошлыми женщинами, подобно дому на Уэст-борн-парк, а «дворцы», полные книг и картин, как «Ап-парк». Вольно было Марксу, родившемуся в интеллигентной семье, возлюбить пролетария и его лачугу; а поживи-ка он среди пролетариев сам — так, может, увидел бы, что не дворцам следует объявлять войну? Да, но как же «видел брата в сапожнике, кучере и всяком, кто плохо одет»? Да так, как если бы человек, чей родственник — опустившийся пьяница, злился бы, когда чужаки над этим родственником смеются и показывают на него пальцами.
В Лондоне Герберт надеялся встретить людей, с которыми можно было говорить о переустройстве общества без ограничений, налагаемых Дискуссионным клубом. Вместе с двумя товарищами по клубу, Бертоном и Смитом, они «объявили себя самыми отчаянными социалистами, в знак чего повязали красные галстуки». Галстуки радовали их несколько дней; потом они поняли, что этого недостаточно. Нужно было искать место, где регулярно собираются единомышленники. Они его нашли — как и большинство мест, где зарождаются социалистические идеи, оно представляло собой не хижину, а богатый особняк в фешенебельном районе Хаммерсмит, и жил там Уильям Моррис — поэт, переводчик, издатель, знаменитый мебельный дизайнер. Одну из оранжерей своего сада Моррис предоставлял для дискуссий, в которых участвовали вольнодумцы всех мастей — атеисты, анархисты, социалисты, политэмигранты, уцелевшие активисты Парижской коммуны, литераторы и художники без определенной партийной принадлежности, но главенствующую роль там играли члены лондонского Фабианского общества.
Это общество было основано в 1884 году литератором Фрэнком Подмором, биржевым брокером Эдвардом Пизом, экономистами Сиднеем Уэббом и Хьюбертом Бландом, женой Бланда Эдит Несбит и Бернардом Шоу; оно существует доныне и в нем состоял, к примеру, Тони Блэр. Свое название фабианство получило от имени римского военачальника Фабия Медлительного; как нетрудно догадаться, отличительная черта этого учения заключается в том, что общественные преобразования должны происходить медленно. «Общество фабианцев имеет целью воздействовать на английский народ, чтобы он пересмотрел свою политическую конституцию в демократическом направлении и организовал своё производство социалистическим способом так, чтобы материальная жизнь стала совершенно независимой от частного капитала», — говорится в программе общества. Фабианство, по мнению Уэллса, — явление очень английское: «Мы, англичане, парадоксальный народ — одновременно и прогрессивный и страшно консервативный, охраняющий старые традиции; мы вечно изменяемся, но без всякого драматизма; никогда мы не знали внезапных переворотов. Со времен норманнского завоевания, 850 лет тому назад, у нас менялись династии и церковные иерархии, но чтобы мы что-нибудь „свергли“, „опрокинули“, „уничтожили“, чтобы мы „начали все сызнова“ — как это бывало почти с каждой европейской нацией, — никогда».
Фабианцы были категорическими противниками революций и отрицали классовую борьбу. Классы должны не враждовать, а подтягиваться друг к другу, рабочие будут становиться образованнее и богаче, буржуазия осознает свои обязанности перед обществом, государство станет заботиться обо всех гражданах, — а достичь этой гармонии фабианцы хотели путем просвещения. «Первой ласточкой» социализма они считали муниципальное самоуправление — любопытно, что у нас в 1990-х годах то же явление позиционировалось как «первая ласточка» капитализма, — и активно принимали участие в местных выборах. Одним из своих принципов общество в 1886 году провозгласило отказ от «политического сектантства», вследствие чего его состав был чрезвычайно разношерстным. Среди его членов в конце XIX века были художник и архитектор Уолтер Крейн, теософ Анни Безант (соратница Елены Блаватской), социолог и экономист Грэм Уоллес, теолог Стюарт Хедлем, философ Бертран Рассел, будущий лидер лейбористов Рамсей Макдональд, губернатор Ямайки Сидней Оливье — неудивительно, что выработать общую платформу для всей этой компании было затруднительно, и члены общества сходились друг с другом лишь в самых общих вопросах. Но на первых порах это было именно то, что нужно Герберту. Ему не хватало кругозора: он с восторгом слушал всех подряд, впитывая разные идеи, как губка, а переваривать их он начнет потом.
Летом 1886 года он сдал экзамены с грехом пополам: по астрономии и лабораторной практике провалился, по геометрии получил «отлично». Комиссия не сразу объявляла результаты; он был уверен, что его отчислят, и с тоской готовился вернуться к Байету, но обошлось: его перевели на последний курс. Каникулы он провел на ферме у одного из своих бесчисленных дядюшек в Минстеруорте, потратив это время на написание своего первого доклада, который предполагал прочесть у Морриса. В письме Симмонсу он послал карикатуру на себя: Герберт дремлет над заголовками статей: «Как бы я обустроил Англию», «Все о Боге», «Секрет космоса», «Долг человека» и, наконец, «Уэллсовский план новой организации общества». На самом деле тема доклада, который он готовил, была достаточно узкой: на примере мелких лавочников, подобных своему отцу, Уэллс доказывал, что конкуренция губительна для людей. Незачем иметь на одной улице десять магазинчиков, лучше один универмаг — такие универмаги он считал предтечей системы государственного распределения и с них должен был начинаться социализм.
В свой третий год в Сауз-Кенсингтоне Герберт обучался на курсе геологии. Этот предмет он возненавидел еще пуще физики: «Это скорее собрание преданий и легенд, чем наука». Ему рассказали, какие горные породы встречаются на Британских островах, и велели это вызубрить. Ему было неинтересно: он-то надеялся, что геология объяснит, как и почему возникла Земля (спустя несколько лет он сам напишет об этом статьи «Воспоминания о планете» и «Центр земной жизни»). Он опять прогуливал. Вместо геологической лаборатории шел в городскую библиотеку: «Мне нужно было во что бы то ни стало узнать, что думали о мире такие большие люди, как Гёте, Карлейль, Шелли, Теннисон, Шекспир, Драйден, Поуп, а также Будда, Мухаммед и Конфуций». Скопив немного денег, ходил на концерты в Альберт-холл, слушал классическую музыку. Надо было учить лекции по кристаллографии — а он отправлялся в Библиотеку искусств или на художественные выставки. «Представить себе невозможно, до чего мне безразлично мне было, как влияет то или иное содержание кислот калия на фельзитную основу кристалла. Ведь здесь, прямо у меня под рукой, лежал…» Здесь стоит прервать цитату и попробовать догадаться, что же такое важное лежало у него под рукой. Какой-нибудь социалистический трактат, разумеется, что же еще?
«…Лежал альбом Блейка с его странными рисунками, на которых передо мной представали косматые божества с резкими чертами лица, устремленные к небу взвихренные духи, искаженные фигуры в контрастах света и тьмы. <…> Казалось, в рисунках его заключалось все на свете…» Не наука, не схема, а Искусство и есть та единственная вещь, которая может сказать человеку «всё» обо «всём». Молодой Уэллс это тогда почувствовал — но потом забыл.
«План новой организации общества» был прочитан в октябре, но большого впечатления не произвел. К тому времени фабианцы уже начали Уэллса раздражать. «Общество фабианцев преследует свои демократические и социалистические цели, не примешивая к ним других тенденций; сообразно с этим оно не имеет собственного мнения относительно вопросов о браке, о религии, об искусстве, об экономическом учении in abstracto, об историческом процессе, о валюте и т. д.» — таков был принцип фабианцев. Уэллс был с подобным подходом не согласен: что это за учение, если у него нет единого и окончательного мнения по любой проблеме? Среди фабианцев одни были за участие в выборах, другие против; космополиты и националисты, атеисты и верующие без конца спорили, объединенные лишь неприязнью к капиталистической конкуренции (хотя мебель Морриса была весьма конкурентоспособна) и жажде наживы (хотя большинство из них неплохо зарабатывали). Тот же Моррис, к примеру, ненавидел науку и противопоставлял ее искусству («из мира исчезает все радующее глаз, а место Гомера занимает Хаксли»); в его утопических текстах патриархальные ремесленники живут на лоне природы, счастливые тем, что их избавили от мерзкого научно-технического прогресса. Что могло привлечь Уэллса в человеке, который объявлял его учителя главным врагом всего прекрасного?
Другая вещь, раздражавшая Уэллса в фабианцах, — то, что он называл прекраснодушием. Учение Герберта Спенсера с его верой в то, что научно-технический прогресс автоматически повлечет за собой прогресс нравственный, уже выходило из моды, но в теплой оранжерее продолжали утверждать: человек по природе хорош и его лишь нужно соответствующим образом направлять. Уэллс уже в юности был гораздо злее — ведь он, в отличие от подавляющего большинства фабианцев, живших в хорошо отапливаемых особняках, на этого человека насмотрелся. Наконец, его, не любившего демократии, безмерно возмутило отсутствие демократизма, проявленное фабианцами по отношению к нему лично: когда в компании с Бертоном и Смитом он отправился в официальную штаб-квартиру Фабианского общества с намерением стать его членом (он все еще надеялся, что фабианцы нарисуют всеобъемлющую схему мироустройства и немедленно приступят к ее реализации, а если они сами не в состоянии сделать это, так он им объяснит, как надо), студентам дали от ворот поворот. Следующую попытку вступить в Фабианское общество Уэллс предпримет много лет спустя — когда будет кое-что из себя представлять.
Осенью 1886 года та же тройка — Уэллс, Бертон и Смит — решила издавать студенческий журнал «Сайенс скул джорнэл». Большую помощь в этом предприятии оказал Таттен, преподаватель химии, обманутый названием и полагавший, что журнал будет научным. Но он был разочарован: в «Сайенс скул джорнэл» печатались материалы о социализме, об искусстве и очень мало — о химии. Уэллс стал редактором журнала и написал для него ряд текстов под псевдонимами: статья «Маммона» была подписана именем «Уолтер Глокенхаммер», «Разговор с гриллотальпой»[17] — «Септимус Браун», а «Взгляд в прошлое» — «Састенес Смит». Характер материалов, опубликованных Уэллсом в «Сайенс скул джорнэл» в 1887-м, определить трудно. Это и не научно-популярные тексты, не философские и не беллетристика; пожалуй, они представляют собой эссе с элементами фантастического рассказа. В «Маммоне» автор рассуждает о месте еврейской нации в мире (Уэллс считал, что евреям не нужно заниматься национальной самоидентификацией; многие за это называют его антисемитом — мы обратимся к этому вопросу позднее). Во «Взгляде в прошлое» впервые появился Путешественник во времени: он попал в эпоху, когда на Земле господствуют динозавры, убежденные в том, что именно они являются вершиной эволюции и мир создан для них; когда Путешественник пытается объяснить рептилиям, что они — всего лишь одно из звеньев цепи и время их уничтожит, они прибегают к самому убедительному аргументу: начинают его есть, и лишь звонок будильника спасает несчастного. Той же теме посвящен «Разговор с гриллотальпой», где ученый называет звеном в эволюционной цепи уже не динозавра, а человека, который «меньше пылинки в бесконечной Вселенной», а его собеседник пытается понять, можно ли примирить подобный взгляд с христианством.
Два последних текста примечательны тем, что в них Уэллс в первый раз (и сразу очень ясно) в художественной форме сформулировал проблему, которая будет занимать его всю жизнь: правомерность антропоцентрического подхода к эволюции. Этим интересом он обязан своему учителю. Хаксли был убежден, что эволюция есть бесконечный процесс, не управляемый извне, и наивно думать, что она на ком-то остановится, а, следовательно, человечество обязано предусмотреть ее грядущие повороты. Он не был склонен верить в дальнейший моральный или социальный прогресс человечества, ибо это не заложено в эволюционном процессе; единственный шанс человека заключается в том, чтобы этот процесс корректировать, противопоставляя холодному и безразличному «космическому» свою сознательную деятельность на благо человечества — «этическое». Хаксли, полагавший, что наука и искусство суть одно и то же, великолепно умел выражать свои мысли в блестящей поэтичной форме; Уэллс постарался сделать то же самое. Динозавры, мнившие себя «пупом Вселенной», ушли; по всей видимости, и тем, кто сейчас убежден в том, что представляет собой венец творения, тоже придется уйти когда-нибудь, освободив дорогу другим существам, как бы ни было трудно примириться с этой мыслью и как бы ни хотелось съесть того, кто подобную мысль высказывает.
Герберт был редактором журнала до апреля 1887-го, когда по жалобе профессора Джада его как неуспевающего отстранили от руководства изданием. Он попытался сосредоточиться на экзаменах, но было уже поздно. Его отчислили — совершенно заслуженно, как он сам признал. «Я сделал все возможное, чтобы провалиться и быть выброшенным на улицу, но, когда это случилось, был поражен и обнаружил, что у меня нет планов на будущее». Он покидал Кенсингтон с посредственными отметками и плохой характеристикой. Это был страшный удар. Не только рухнули мечты стать большим ученым — даже работу найти было теперь проблематично.
Вернуться в Мидхерст, как побитая собака, он не хотел. Обращался в агентства по найму и нашел должность учителя в Рексхеме, в частном учебном заведении «Академия Холта», — оно состояло из мужской и женской средних школ и колледжа для подготовки священников. Уэллс представлял себе прелестную деревню, где он сможет отъесться и набраться сил на свежем воздухе, но Рексхем оказался угрюмым рабочим поселком, где не было ни клочка зелени. Школьные помещения были запущенные, жалкие, и учебный процесс такой же. Кроме самого хозяина, Джонса, учителей было двое: Уэллс и молодой француз Ро, атеист и социалист; сразу после знакомства с ним Уэллс писал Симмонсу, что нашел в коллеге родственную душу, но дружба не сложилась. Комнату новому педагогу пришлось делить с тремя учащимися — будущими священниками. Кормили скверно. Ученики оказались на редкость тупыми. Не было ни учебных программ, ни даже расписания занятий: учителя делали что им вздумается. Помимо общеобразовательных дисциплин, Герберту пришлось на воскресных уроках преподавать… Священное Писание; вопреки тому, что можно было ожидать, он отнесся к этому спокойно. Опять, как в Саутси, у него был «церковный» период: он посещал службы в кальвинистской методистской церкви, и они казались ему привлекательными, поскольку были «ярче и больше обращены к отдельному человеку, чем англиканский ритуал».
Чтобы не застрять в роли неудачника, он убедил себя в том, что все к лучшему. Пусть дорога в науку закрыта — подумаешь, он этого и хотел. Он может стать писателем, прославиться и разбогатеть. Он взялся сочинять беллетристику — любовные истории. «У домашней собачки есть потребность гавкать, а у меня была потребность писать. И я гавкал, изрыгая страницу за страницей, а мир пропускал мой лай мимо ушей. Хотелось бы быть к себе снисходительным, но должен признаться, что каждая строчка, вышедшая тогда из-под моего пера, свидетельствовала о том, что я подражал худшим образцам, какие только мог найти в дешевых журналах». Рассказы, которые он всюду рассылал, отвергались; он начал писать роман «Компаньонка леди Френкленд»: то была сентиментальная история, действие которой происходило в усадьбе наподобие «Ап-пар-ка». Гораздо живей, чем беллетристика, у него выходили письма (он вел переписку с родными и друзьями: Элизабет Хили, Дэвисом, Симмонсом, Бертоном). Изабелле, разумеется, тоже писал, но ее ответные письма были сухи и скучны, и переписка зачахла.
Несмотря на физическую слабость, болезненность и худобу — типичный «ботаник», — Герберт обожал спорт. Играл в крикет и футбол в местных любительских командах; крикетисты были благосклонны к нему, но футболисты, здоровенные деревенские парни, его недолюбливали. В августе 1887-го он во время матча получил серьезную травму. Бок сильно болел, он не смог продолжить игру и ушел — ему свистели вслед. Ночью стало еще хуже: как выяснилось, ему отбили почку. Совершеннолетие он отметил, лежа в постели. Уехать было некуда и не к кому. Отец еще в мае разорился и был вынужден продать «Атлас-хаус»: отныне он палец о палец не ударит и будет жить на содержании жены и детей. (Да ведь и лет ему уже было немало: сейчас в таком возрасте уходят на пенсию.) Фрэнк в очередной раз потерял работу. Сара Уэллс в «Ап-парке» впала в немилость (она не была приспособлена ни к какой должности, кроме горничной, и с ролью экономки не справлялась), и хозяйка предупредила ее, что не желает больше сажать себе на шею ее безработных родственников. Опять, как в семь лет, Герберт лежал, читал романы и хотел писать их сам. Он ненавидел болезни, а ведь получается, что именно они, сопровождаемые вынужденным досугом, всякий раз шли ему в духовном отношении на пользу…
Джонс дал понять, что не прочь избавиться от хворого учителя. Пришлось вставать, не долечившись, и приниматься за работу. В классах не топили; вдобавок к больной почке у Герберта обнаружили туберкулез. Местный врач сказал, что это смертельно. А он ведь и не жил еще — все только планировал да собирался. «Всем своим существом я восставал против мысли о смерти; я не способен был ее принять. Не могу сказать, что я приходил в отчаяние от сознания, что мне не дано прославиться и я не успею увидеть мир. Куда больше, до глубины души, меня огорчало, что я умру девственником».
Друзьям он по-прежнему писал развеселые письма, полные острот и богохульств, а сам погибал от ужаса и тоски. Навестить его приехал Бертон, получивший место на фарфоровом заводе Веджвуда и только что женившийся: когда друг уехал, Герберту стало еще хуже. Но в ноябре мисс Фезерстоноу сжалилась над Сарой и позволила ее больному сыну пожить в усадьбе. Обитателей «Ап-парка» пользовал доктор Уильям Коллинз: тогда это был начинающий врач, впоследствии ставший знаменитым диагностом. Он выразил сомнение в правильности диагноза: кровотечения могли объясняться не туберкулезом, а хронической бронхопневмонией. Постельный режим, небольшие прогулки, хорошее питание, досуг: Герберт опять лежал и читал, и опять не книжки про социализм, а поэзию и романы. Перечтя от корки до корки Стивенсона, Готорна, Уитмена и Гейне, он наконец понял, что сам пишет скверно. Уничтожил все свои тексты. Учился. Подражал. Несколько раз переделывал «Компаньонку», сжег ее. Опять пытался писать «про любовь», видел, как плохо выходит, но бросить это занятие не хотел.
В оптимистический диагноз Коллинза он не решался верить. Часы облегчения сменялись приступами страха: как-то раз он отослал Дэвису письмо, целиком состоявшее из слов «О черт о черт о черт о черт!», а Симмонсу писал: «Господи, как мне плохо! О Господи, как плохо…» Однако Коллинз оказался прав: уже на второй месяц пребывания в усадьбе больному стало лучше. На Рождество к Саре приехали муж и оба старших сына: Джозеф на остатки денег, вырученных за «Атлас-хаус», купил маленький домик в деревушке Найвудс, всего в трех милях от «Ап-парка», Фрэнк, бросив ремесло приказчика, переквалифицировался в часовщики и поселился с отцом, Фреда на праздники отпустили со службы. В начале февраля 1888-го Герберт был более-менее здоров, изрядно прибавил в весе, и хозяева стали намекать Саре, что пора и честь знать. Коллинз, сын профессора, преподавал в Лондонском университете, имел связи в обществе; Уэллс обратился к нему с просьбой подыскать ему место. Но Коллинзу показалось, что его подопечный ищет не работу, а синекуру, которая позволит ему заниматься литературными опытами.
В феврале Бертоны пригласили Уэллса погостить у них: близость фарфорового завода считалась для чахоточного опасной, но он поехал. Прогулки, книги, интеллектуальные разговоры его взбодрили. Он снова пытался писать. Сочинял стихи, отсылал Элизабет Хили, она говорила, что стихи дрянные, он отвечал вычурными фразами, казавшимся ему остроумными: «По Вашим словам, мои стихи некрепко стоят на ногах. Но птица, чтобы петь, не нуждается в ногах, у херувимов, окружающих Богоматерь скорбящую, нет ног. Античный Пегас не быстроног, а быстрокрыл». У Бертонов ему было хорошо, но безделье не могло продолжаться бесконечно. Он написал высокопарное и бестолковое письмо Коллинзу, пытаясь объяснить, что ищет не синекуры, а такого места, где можно самосовершенствоваться и приносить пользу обществу: «Я рассматриваю Вас как личность, способную дать мне возможность не только достичь должной меры успеха и подняться к вершинам знания, но и приблизиться к людям либерального образа мысли». Коллинз вновь не увидел в этом письме желания работать: отвечал любезно, но никаких шагов не предпринял. (Заметим, что повзрослевший и прочно вставший на ноги Уэллс возобновит знакомство с Коллинзом и никогда не будет обижаться на него.)
Бертоны уверяли, что гость их ни чуточки не стесняет; гость в этом сомневался, но лелеял надежду, что Коллинз вот-вот его куда-нибудь пристроит; чтобы скоротать месяцы ожидания, он начал сочинять свой второй роман — подражание «Парижским тайнам» Эжена Сю, увидел, что получается ерунда, бросил. Он наконец понял, что роман о современности написать трудно, и решил попробовать свои силы в фантастике — начинающим этот жанр кажется легче, потому что можно дать волю фантазии и ни с чем не сообразовываться. Итогом стал первый опубликованный (правда, всего лишь в «Сайенс скул джорнэл») роман Уэллса — «Аргонавты хроноса» (The Chronic Argonauts). То был как бы черновой набросок «Машины времени» — сам автор охарактеризовал эту вещь как «нелепую и полную фальшивой значительности». Написана повесть неважно, напыщенным языком, но называть ее нелепой несправедливо: все высказанные в ней идеи Уэллс потом использует не только в «Машине», но и в других работах, и с точки зрения композиции вещь совсем не плоха. В деревне появляется ученый немец Небогипфель, который построил машину времени. Соседи-обыватели, возненавидевшие ученого за его непохожесть на них, врываются к нему в дом для расправы и застают его вместе со священником Куком, единственным, кто ему сочувствует; оба вынуждены спасаться бегством на упомянутой машине.
Самое любопытное в «Аргонавтах» то, как герой характеризует себя: он — гадкий утенок из андерсеновской сказки, которого «тысячи обид и несправедливостей отдалили от всего человечества», утенок, «доказавший, что он может быть прекрасным лебедем», «прошедший через презрение и горечь к вершине величия»; короче говоря, он — один из тех, кого зовут гениями. «Это люди, родившиеся раньше своего времени, их мысли — мысли более мудрого века. Людям их века не дано понять ни их поступков, ни их мыслей. Я понял, что судьба гениев — это и моя судьба и что для меня предназначена в моем веке худшая из человеческих мук — одиночество. Десятки лет молчания и душевных страданий — иного не мог дать мне мой мир. И я понял — я из тех, чье время не пришло, но придет… Теперь я соединюсь со своим поколением… Я проплыву на своем корабле через века, пока не найду свое время!..» Уэллс не хотел и не умел придумывать персонажей, он всегда писал либо о некоем абстрактном «человеке вообще», либо о себе — разумеется, это он сам заблудился в чужом времени. Его временем был век Просвещения; его временем, возможно, была эра Великих географических открытий или эпоха Аристотеля; его время вернулось во второй половине XX века. Нынче оно ушло. Оно вернется — и снова уйдет. Но спираль — не круг: что-то меняется навсегда.
Наступило лето, а от Коллинза ничего не было слышно. Герберт окреп, чувствовал себя почти здоровым; в июне он решил, что пора жить самостоятельно. Он вновь разослал резюме в агентства по найму и уехал в Лондон с пятью фунтами в кармане. Снял комнатку на Теобальд-роуд за четыре шиллинга в неделю. Питался дома, всухомятку. Через месяц нашел временную работу репетитора. Потом встретился со своим старым другом Дженнингсом, и тот предложил ему небольшой заработок: Дженнингс преподавал биологию в Лондонском университете, ему требовались наглядные пособия, а рисовать он не умел, зато Уэллс рисовал хорошо. Денег хватало на еду и на то, чтобы не чувствовать себя бездельником. Будние дни он проводил в библиотеках, воскресенья — в церквях («больше негде было присесть и спокойно подумать»); он вновь стал тосковать по своей кузине. Изабелла и ее мать к тому времени переехали с Юстон-роуд на Фицрой-роуд, где снимали бельэтаж небольшого дома. Герберт пришел их навестить, затем поселился у них. Отношения с Изабеллой возобновились так естественно, будто и не прекращались.
До зимы постоянную работу найти не удалось. Уэллс рисовал пособия, занимался репетиторством. Написал для «Сайенс скул джорнэл» два юмористических рассказика — «Энтузиаст искусства» и «Уолкот». Прочел в Дискуссионном клубе, куда его пускали по старой памяти, доклад «Обитаемость планет», где обосновывал возможность разумной жизни на Марсе. Нашел оригинальный способ заработка: придумывал вопросы для викторин в научно-популярных журналах и сам же отвечал на них — за то и другое платили по несколько шиллингов. Человек иного происхождения и воспитания, возможно, побрезговал бы столь мелким жульничеством, но Уэллс не видел в этом ничего дурного. Лишь после рождественской поездки в «Ап-парк» он смог наконец устроиться помощником учителя в частную школу «Хенли-хаус» в Килберне.
Новый наниматель, Джон Милн, оказался очень приятным человеком: материальные условия в его школе были так себе, но он обладал педагогическим даром и любил своих учеников (и, кстати, не признавал побоев). Ученики были в основном приходящие и не пролетарского происхождения — дети чиновников, театральных актеров; одним из них был сын директора школы, будущий автор «Винни-Пуха» Алан Милн, с которым новый учитель сдружился. Уэллс преподавал точные науки, английский язык и рисование; от уроков Закона Божьего он на сей раз отказался — и лицемерить устал, и воскресенья хотелось проводить с Изабеллой. Жить он остался на Фицрой-роуд, при школе только обедал. Отношения с Милном-старшим были очень хорошие: тот не только предоставлял Герберту полную свободу действий, но и проявил настоящую заинтересованность его методами — например, преподавание начал алгебры семи-восьмилетним детям и отказ от физических и химических опытов, которые он так возненавидел в Сауз-Кенсингтоне и теперь заменил рисунками и схемами («я избавил своих учеников от шума и вони»). Дети, вероятно, ничего не имели бы против шума и вони на уроках, но Уэллс считал, что все предметы можно и должно преподавать исключительно теоретически.
Он работал в «Хенли-хаус» с 1889 по 1891 год. В этот период честолюбие его затихло. С писательством ничего не получалось. Он хотел жениться на Изабелле, поскольку понял, что «свободная любовь» с этой девушкой невозможна. Но она соглашалась выйти только за человека с постоянным доходом. Милн подогрел интерес Герберта к педагогике; он решил, что пора становиться дипломированным учителем. В июле 1889-го он записался на экзамены в Колледже наставников (государственное учреждение, специализировавшееся на выдаче дипломов учителям, не имеющим университетского образования) и сдал их очень хорошо: по педагогике получил награду в 10 фунтов, по математике и естествознанию — в пять. Он получил степень лиценциата, и Милн дал ему прибавку к жалованью — 10 фунтов в год.
Зимой у него снова началось кровохарканье; Милн отпустил его провести месяц в «Ап-парке» под присмотром Коллинза. В усадьбе ему, как обычно, стало лучше, и досуг он провел с пользой: написал статью под названием «Новое открытие единичного» (The Rediscovery of the Unique). Это была блистательная по мысли работа — быть может, лучшее из того, что Уэллс когда-либо написал на сугубо научные темы.
Основная мысль статьи — если очень упрощенно «перевести» научную терминологию на обычный язык, — заключалась в следующем: в мире нет одинаковых элементов, тождественность двух атомов, как и двух деревьев, лишь кажущаяся, и из того, что частицы (как и люди) обычно ведут себя так-то и так-то, нельзя делать вывод, что каждая частица (как и человек) всегда будет вести себя соответствующим образом. Эту идею несколькими годами позднее попытается осмеять Честертон, друг-противни к Уэллса: «Когда г-н Уэллс говорит: „Все стулья совершенно разные“, он не просто искажает истину, но впадает в терминологическое противоречие. Если бы все стулья были совершенно разные, вы не могли бы называть их все одним словом „стулья“». Но в 1927 году Вернер Гейзенберг сформулирует принцип неопределенности, доказав, что физические законы носят статистический характер, то есть работают
Почему же столь серьезная теория, высказанная в статье, не получила признания? Пускай в 1889-м ее автор был никому не известным студентом, но он повторял свою мысль и позднее, будучи знаменит, и к ней относились все так же — как к изящному парадоксу, игрушке… Любопытная фраза по этому поводу обнаружилась в «Машине времени»: «Открытия и выводы, которые доставили бы славу человеку менее умному, чем он, казались пустяками, когда их делал он. Достигать своих целей слишком легко — это большая ошибка». От лишней скромности Уэллс никогда не страдал; а все ж в этой фразе что-то справедливое есть…
Статью Герберт отослал в научно-популярный журнал «Фортнайтли ревью», редактором которого был молодой литератор Фрэнк Харрис, уже тогда влиятельный и знаменитый (он редактировал также газету «Ивнинг ньюс»), Харрис любил отыскивать таланты: он принял статью неизвестного юнца. Уэллс получил письменное уведомление об этом в феврале, уже вернувшись в Лондон. Он был потрясен. «Неужели это голубь принес в клюве лавровую веточку? — писал он Симмонсу в своем обычном витиеватом стиле. — Неужели перед бедным странником возник образ сияющего белого города? Или это мираж?»
«Новое открытие единичного» было опубликовано в «Фортнайтли ревью» в июле 1891 года. На материал никто не обратил внимания, кроме Оскара Уайльда, пришедшего в восхищение. Но автор был окрылен: он написал вторую статью, «Жесткая Вселенная», где высказывалась столь же необычная идея о времени как о четвертом измерении. Харрис счел, что это уже слишком, но статью с ходу не отверг, а пригласил автора на собеседование. Герберту пришлось полчаса просидеть в ожидании приема, что он счел унизительным, а потом Харрис на него «наорал», после чего он возненавидел этого человека на всю жизнь. Он утверждает, что после разноса, учиненного ему Харрисом, год ничего не писал, но это неверно: он написал еще статью «Зоологическая ретрогрессия» (Zoological Retrogression), где вновь размышлял об эволюции, доказывая на примере силурийской панцирной рыбы, что этот процесс является не прямой линией, а цепью скачков и отступлений назад; статью в сентябре опубликовал еженедельник «Джентльмене мэгэзин».
Уэллс продолжал работать в школе Милна, но задерживаться там не входило в его планы. Ему нужен был полноценный педагогический диплом, чтобы получить высокооплачиваемую работу. В Кембридже в ту пору появилось новое учебное заведение — Университетский заочный колледж, специализировавшийся на подготовке ко всевозможным экзаменам: преподаватели колледжа проверяли письменные задания и занимались очным репетиторством. Заведовал колледжем Уильям Бриггс, предприимчивый молодой человек, специалист в составлении тестов и вопросников. В штате у Бриггса подрабатывали даже профессора: оплата была высокая. Уэллс прислал резюме, и, поскольку биология, в которой он отличился, считалась очень трудным предметом, Бриггс согласился взять его на должность заочного репетитора по биологии и платить два фунта в неделю, а потом, когда тот сам сдаст экзамены на степень бакалавра, принять в штат. Уэллс получил степень летом 1891-го, завоевал в дополнение к ней очередной приз в 20 фунтов, распрощался с Милном и поступил на работу к Бриггсу.
Разумеется, метод Бриггса — не учить, а натаскивать — ему не нравился. Он старался усовершенствовать этот метод и организовал лабораторные занятия — биология была единственной наукой, за которой он признавал право на демонстрацию опытов. Бриггс не возражал, напротив, был доволен новым сотрудником. Он платил Уэллсу 2 шиллинга в час, а часов набиралось 50 в неделю: вместе с проверкой работ заочников уже в первый год был неплохой заработок. Теперь он мог содержать жену — и без промедления женился. Венчание прошло очень тихо в маленькой приходской церкви 31 октября 1891 года.
Молодой семье был нужен собственный дом — не только ради престижа, но и потому, что найти приличную квартиру внаем было почти невозможно. Обрели искомое на улице Холден-роуд в районе Патни: пять комнат, кухня, ванная и кладовая, все за 30 фунтов в год. Это было чересчур помпезно и дорого, зато жена была счастлива: «Не было больше расставаний на углу, где горел газовый фонарь, и маленькая фигурка теперь не уходила от него, исчезая в туманной дали и унося с собой его любовь. Никогда больше этого не будет. Долгие часы, проводимые Люишемом в лаборатории, теперь в основном посвящены были мечтательным размышлениям и — честно говоря — придумыванию нелепых ласкательных словечек: „Милая жена“, „Милая женушка“, „Родненькая, миленькая моя женушка“, „Лапушка моя“». Вся эта идиллия не продлится и года.
Глава третья ДАВАЙТЕ ВЫМИРАТЬ