Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Против часовой стрелки - Николай Алексеевич Ивеншев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Деньги! Все — мани — мани! Если они есть в кармане, то все чудесно, — невпопад вклинился ежик — трудовик Максимов.

Калачеву это было глубоко безразлично, не раздражало, как раньше: он радовался, что увидел золотую шейку своей ученицы. И Света победит. Она будет лупить правду — матку в глаза. Теперь уже всегда. Наверное, всегда. Он радовался, как и вчера дочернему признанию: «Папа, я никуда от вас не уеду». Остановка дедушкиных часов — такой пустяк, такая ерунда на постном масле. Надо все- таки сказать хмырю — часовщику, что он о нем думает. Завтра и скажет. Завтра, утром.

Опять Калачев вспомнил, что Лена, как и мать, так же задает вопросы и отвечает на них. Наследственное.

— Пап, а почему так устроено, что человек истребляет в первую очередь самое качественное и благородное?

Не было еще такого случая, чтобы красоту и не примяли, не вытоптали, не вышвырнули в помойное ведро.

Может быть, вначале охотники за красивыми девицами и поскромничают, не по Сеньке, мол, шапка — все же найдется такой, который будет ей петь романсы с ласковой першинкой в голосе, который раза два поцелует ее ладошку, наговорит какой‑нибудь комплиментарной ерунды. Она, доверчивая, ребенок по сути, превратится в игрушку.

Оказался неправ Калачев. Не пел автослесарь сахарным голосом романсов, не дарил отвратительно — наглых садовых цветов. Просто пришла пора. Лена подала заявление. Надо Калачеву теперь рыскать по станице в поисках дешевых продуктов для свадьбы, мяса. Один ветеринар обещался помочь, но обещаний мало. Надо сходить к родителю Наташи Масленниковой. Он звал, сулил. Глаза у родителя добрые. Он толст, значит, щедр.

Калачев пошарил по тумбочке рукой, не вставая с постели, наткнулся на ремешок часов. И так, автоматически,

равнодушно глянул на циферблат. Часы шли. Однако? Однако вся шутка заключалась в том, что ажурная стрелка часов двигалась не вправо, а влево. Часы шли… назад. Или, выражаясь каламбурно, они шли против часовой стрелки. Калачев встряхнул их, как градусник. Опять поднес близко к глазам. Идут. Назад! Вот кудесник — бородач! Калачев положил часы на тумбочку. Они остановились. Как же это он придумал, какое колесико переставил, чтобы так вот посмеяться над владельцем, а то и отомстить? Семь рублей семьдесят семь копеек. С него самого надо содрать семьсот семьдесят семь рублей за такую глупейшую шутку.

— Таня! Та — ня! — позвал он жену.

Она на кухне что‑то терла.

— Та — ня! Ну, иди же скорее!

Таня перестала удивляться всему. Не способна уже удивляться.

— Та — ня, — нетерпеливо взывал Калачев, — часы!

— Что часы?

— Смотри‑ка ты, — он сделал приглашающий жест, как конферансье, — гляди, какая загадка природы?!

— Кончай дурачиться!

— Идут в другую сторону, — его улыбка здесь была неуместна.

— Хм… Ну и что? Пускай идут в другую. У всех в одну, а твои — в другую, оригинально.

— Вот гляди… — тряс он запястьем.

Она усмехнулась:

— Стрелки переставить надо.

— Нет, это же фа — антастика, надо же такому случиться, — выскочил из постели Калачев. И в последний раз предложил жене удивиться. Он приглашал улыбнуться, протянул ей часики. Она покрутила их. Все. Улыбка, одинокая улыбка Калачева приобрела извиняющийся характер.

— Ерунда, — заключила она. — А сколько ты заплатил за ремонт? Договорился насчет хвостов для холодца? Наверное, надо еще? А куда ушла Леночка? Сегодня на завтрак только омлет. Надо ли экономить сейчас, перед свадьбой? Как спал, Володя? Кого ты думаешь приглашать? Будет ли Леночка — детка сразу заводить ребенка?

Отвечать было не обязательно, потому как Таня сразу же выпаливала необходимые ответы: «Если будет заводить, то только девочку. Девочка все понимает, и помощница,

б*

наконец. А ваш ежик — трудовик, которого ты думаешь приглашать, он сам себе на уме. Он валенком прикидывается. Ленка в парикмахерскую улетела, химию делает. Пускай. Если народу будет мало, если только вечер, а не свадьба, то надо постараться, чтобы и языки были, и буженинка по моему рецепту. Говорила тебе — сдай свои часы в музей хламья, может, какие‑нибудь деньги бы дали, а на них бы современные часики купил, электронные».

Калачев еле остановил поток вопросов — ответов:

— Лучше дай мне какой‑нибудь целлофан. Куда я мясо сложу?

— Пакеты наготове. А правда ведь, Толик красивый парень? Руки у него работящие. И чистюля. Больше всего на свете я люблю аккуратных мужчин. Чтобы прическа у мужика была нормальная, чтобы ладошкой свои волосы не хватал. И чтобы обувь блестела. Это главное. И наш будущий зять такой. Он, удивительное дело, как по воздуху летает: ни соринки, ни пылинки у него на туфельках. Голова ухожена. Ну, чего ты мотаешь головой? Если он за туфлями и за прической ’гак ухаживает, то и за Леночкой нашей будет пригляд. Вот возьми пакетики. Да торгуйся там. Сейчас на одну водку столько денег ухлопаешь!

Жена говорила тоном, лишенным оттенков. Калачев к этому привык. А других людей индифферентность тона даже пугала: знать, особа себе на уме. В редакции районной газеты, где она работала, Татьяну не то что не любили, просто она там была чужой, не вписывалась в круг. Ради самозащиты она и изобрела для себя такой вот тон. Инстинкт самосохранения в действии. А в ней ведь есть порода, величественность эдакая. И она ведь по молодости была гуттаперчевой, как змея. Взять бы ее и омолодить. Только как? Ванны с молоком и ванны с шампанским не помогут, листья лопуха тоже.

— Гуд бай, рот не разевай! — крикнул он жене.

Ответа не последовало. Калачев любил ходить один,

чтобы никто не путался под ногами, чтобы дышать свежим воздухом и размышлять. Что‑что, а размышлять он любил. Читать и размышлять. Может быть, поэтому лет двадцать из всей его жизни прошли мимо. Пассивная жизнь, но ведь не жрать же и спать ежедневно — ежевечер- не — ежеутренне, не вгрызаться алчными зубами в свиной хребет?

Станица с каждым днем делается все раскромсаннее и захламленнее. То там, то сям раскиданы какие‑то ржавые щиты с призывами, с кошмарным ощером букв, с гримасами рисованных через трафарет орденов. А впрочем, так и надо, правильно. На помойке жить удобнее, все под рукой. Кажется, люди уже перестали застилать постели: все равно вечером ложиться, перестали мыть чашки после чаепития, все равно в эти же чашки часа через четыре опять наливать. Калачев решил, что если уж жена не удивилась необыкновенному ходу часов, то теперь он удивит мастера. Он будет как бы подавать часы издалека.

Спросит, не хочет ли он опять меняться. Он загонит часовщика в угол, сдерет, торгуясь, с него три шкуры. А потом ошарашит, скажет, что если часовщик так нечестно поступил, то ни о каком обмене не может быть и речи. И Калачев уйдет к другому мастеру, по крайней мере можно съездить в город и там все устроить.

Однако Калачева ждало разочарование. Вагончик часовых дел мастера стоял на месте как миленький и окошечко приоткрыто, и из окошечка орет магнитофон «Ты морячка, я моряк». Костяшками пальцев Калачев дотронулся до стекла, постучал. Решительно стукнул. Из окошечка выглянула гладко выбритая, восторженная юношеская физиономия. Длинная шея, уши желтые.

— А где этот? — Калачев показал пальцами как заводят детскую игрушечную машину или часы с боем.

— Этот?.. Вы о Прохорове спрашиваете? — улыбнулся гусенок. И ему доставило большое удовольствие выпалить: — Уехал, уехал! На Север угнал, за длинным рублем.

— Как же так? Ведь только вчера…

— Именно — вчера, — сиял новый владелец вагончика.

— А кто же теперь вместо?

— Не могу знать, — по — фельдфебельски ответил парень, — я музыку записываю. И торгую ей. Хотите, вам Валерия Ободзинского запишу, из вашего времени певец?

Гусачок покрутил что‑то внутри вагончика, и динамик выводил уже сахарным голосом: «У под — эзда протиф дома тва — а-эго стою — у-у». И с легким пристаныванием: «О — о-о! как я счаслифф».

Ободзинского Калачев не хотел. Сердито взглянул на записывалыцика музыки: «Наверное, улыбка у него никогда не сходит с лица». Калачев знал, что если так глупо, так абсурдно началось утро, то теперь и будет все сыпаться. Где‑нибудь он что‑нибудь забудет. Ему наступят на ногу.

Обзовут в очереди. Или мясник Федор (кажется, Федор) Масленников даст от ворот поворот. Господи, помилуй! И не хочет он того мяса. Но вот жизнь заставляет вечно заглядывать в чьи‑то глаза и по щенячьи вилять хвостом, облизывать кирзу, нет, хром купеческих сапог. Он бы и не облизывал, он бы перебился и на картошечке с луком и постным маслом, он бы носил ботиночки армавирского пошива с народным названием «Буря в пустыне», если бы, не родные мучители: Татьяна Алексеевна — жена и Леночка — дочурочка золотая. Уваженья, уваженья хочется! Какое может быть уважение, если сам он лгун и морочит головы юным своими «красной нитью» и «лишним человеком», тем, что декабристы разбудили Пушкина или Герцена, Герцен в свою очередь не дал спать Владимиру Ильичу.

Надо нырнуть в пристроечку, вот здесь, в уголке, находится мясник, то есть Масленников, тесно связанный с мясной диаспорой на рынке. Тучный, чисто традиционный, такой Масленников, персонаж юмористических рассказов. Да, такой! Масленников разводил в стороны руки и восклицал: «Как — ие люди!»

«Неужели он кинется обниматься?» — опасался Калачев. Тот только восклицал: «Какие люди!» И сразу же Масленников заговорил о радикулите. Добродушные глаза его сияли так тепло, словно на свете нет ничего лучше, чем радикулит. Радикулитная тема вдруг иссякла:

— Как же у вас там моя Натулечка? Она ведь по вечерам такие толстые книжки листает. Я говорю ей: «Зачитаешься! Брось, плюнь! Я за всю свою жизнь не прочитал ни одной книжки и ничего, живу. Уважают меня больше, чем вашего школьного директора. Вынуждены уважать. Ты вот сейчас пришел, будешь показывать уважение». «Не такой уж он и добрый. Боров он! — сразу решил Калачев. — Это он на улице тает леденцом. А здесь — барин Троекуров». И Калачев заговорил академическим, педагогическим тоном:

— Дочка ваша, Наташа, очень способная. Но что‑то ей мешает. Она могла бы учиться на одни пятерки и напрасно вы так, Федор… извините, по отчеству…

— Степанович.

— Федор Степанович, это вы не прочли ни одной книжки, потому как нужно было тогда, в детстве, горбом хлеб добывать.

— Это так, это так, — отмяк Масленников. — Я все время перед людьми. Сам тоже полебезил, поизвивался ужом. А как же, закон жизни такой! Сегодня ты в подмастерьях, завтра сам затрещины раздавать будешь. Вам, я понимаю, мясца подешевле?

— Гхм… Если не трудно… Дочь… Свадьба… Вот выдаю. Дочка, Леной звать. И ваша ведь тоже скоро?

— Вот ведь как? Мясца? Много ли вам, Владимир… извините, по отчеству…

— Петрович.

— Петрович, много вам дали ваши книжки? А ведь гордые, все о небесных кренделях рассуждаете, в газеты пишете. Философы. Жрать нечего будет. Философию вашу изрубите на мелкие кусочки и ко мне прибежите…

Калачев попытался возразить:

— Почему это именно к вам? Сами люди будут мясо выращивать, фермерство сейчас открывается.

— Не — спо — соб — ны, не — спо — соб — ны! Обленились, привыкли в клеточках жить. Хозяин приходит, бросит в клетку конскую требуху и вы, довольные, урчите. Вот раздают теперь крестьянам землю, а он с ухмылкой, крестьянин тот, отворачивается — на фига она ему?.. Что он с этой землей будет делать, амброзию выращивать? В колхозах ничего не получают, а за колхозы держатся. В колхозы можно ходить, там для каждого своя печка приготовлена. И сидят на печках, как Емели. Я‑то знаю, что если колхозника выгнать из хозяйства, он деньги в кассу вносить будет, лишь бы опять на печке той подрыхнуть…

Злился Калачев, злился, конечно же, оттого что не прочитавший ни одной книжки мясник на деле оказывался прав в разговоре о клетках — вольерах и в полной импотен- тности теперешнего сельского жителя. Жестокий мясник все же не ушел от экзекуции:

— Владимир Петрович, давным — давно в школе я окончил четыре класса, пятый — коридор… Такой же учитель, наподобие вас, всё преподавал мне уроки хороших манер. «Запомни, — говорил он, — слово «пожалуйста». Вот и вас я сейчас прошу. И мы будем квиты. По крайней мере я со своим прошлым. Повторяйте за мной… Федор Степанович… пожалуйста, отрубите мне мясца, Федор Степанович… отрубите мне мясца, дорогой Федор Степанович.

Калачев вначале‑то понял, что это розыгрыш, юмор. Не будет солидный человек играть в нелепую игру. Но потом докумекал. Федор Степанович глядел на него со злым интересом, не шутил. «Плевать, плевать на его мясо, хлопнуть дверью, доказать, что философия его гроша ломаного не стоит… Плюнешь, а завтра свадьба. Жена, может быть, даже не равнодушно расстреляет его вопросами — ответами. Он ее перетерпит. Главное — Лена. Хотя нет, главное — совет Ивана Тургенева, великого русско — французского блиноеда. Тургенев советовал в минуты раздражения собственное нёбо кончиком языка щупать. Калачев усовершенствовал тургеневский прием. Он вообразил себя мотком проволоки, такой большой катушкой. И он сам себя равномерно обматывает стальной жилой. Остается только поестественнее улыбаться и говорить, что требовалось. В конце концов в его собственной воле превратить все в шутку. А мясник поскучнел. И мясник отрубает ему уже сочные филейные кусочки. Смешно так: «У — у-ух!» Подумаешь, слова?! Калачев живо представил шипящую на сковороде отбивную, понюхал воздух и улыбнулся. Искренне уже. Рядом с ним таял Масленников. Федор Степанович угодливо совал здоровенные куски мяса в объемистую сумку Владимира Петровича Калачева. Анестезия сработала. Анестезия, замораживающая совесть!

Слава тебе! Он научился этому наркозу давно. И теперь умение отстраняться ему помогло. Он прибег к нему и на другой день. В этот день он выполнял приказы жены и ее подручных. Утром Калачев служил на посылках, как золотая рыбка: носил из подвала картошку, свеклу, водку, крутил мясо на котлеты, бегал за хлебом. Он заморозил себя специально, чтобы не сорваться с катушек. Сам процесс подготовки к свадьбе дочери был чем‑то неприятным, неприличным даже. К тому же на свадьбе надо терпеть и гостей, которые придут просто так напиться, по- пошлить перед драгоценной его Леночкой. Пусть она сейчас выглядит счастливой, по недопониманию, по недомыслию, потому что женская плоть играет, физиология берет свое. Он крутил мясо, чистил большой казан для плова, все автоматически, однажды только пришел в себя, заметив, что в организме случился толчок, словно летел на са- молете — кукурузнике и вдруг провалился в большую воздушную яму. После этого толчка он стал почесывать лысину. Вроде недавно только мыл голову. Чешется как‑то неестественно и неотвязно. Пробовал для того, чтобы избавиться от чесотки, помочить голову одеколоном. И — опять. И опять подставил плечо для выполнения различного рода поручений. В предсвадебной суете он один только раз близко совсем увидел дочкино изумленное лицо:

— Что с тобой, папа? Не бойся, я с тобой!

А жена его, Татьяна Алексеевна, отдалась приготовлениям с азартом, словно это ее свадьба. И в речи ее уже замечались нотки удивления, забытые нотки.

Гости сходились шумно. Родственников у Калачевых в станице не было, поэтому пришлось довольствоваться сослуживцами. Пришел трудовик Максимов Павел Петрович и сразу зашмыгал — зашнырял гляделками по углам. Поклонница Кашпировского Анна Ивановна сегодня разговаривала почему‑то плачущим голосом. Опять притворялась. Физрук Филиппенко сжал в объятиях Калачева и по — заговорщицки спросил: «Сколько на свадьбу угрохал?» И тут же успокоил: «Окупится, зятек‑то, того, с профессией. Золотая профессия». Впорхнули Леночкины подруги, все одинаковые, с оттененными веками, все веселые. Они, кажется, радовались счастью его дочери. Наверное, завидовали. Пришел толстенький фотокорреспондент с работы жены. Земнухов — его фамилия. Щеки вялые, близоруко улыбается и очень осторожно ставит в угол свой кофр с аппаратурой. Довольно мил. Этот Земнухов и спросил у Калачева: «Сколько сейчас натикало?» Калачев взглянул на руку: «Фу — тты, так и не отцепил». Секундная стрелка чассз быстро бежала назад. Калачев натянул обшлаг рубашки на циферблат и пробормотал что‑то неопределенное. Фотокорреспондент забыл о своем вопросе.

Из ЗАГСа вернулись машины. В первой — молодые. Лена смущается. И ей очень нравится свой наряд. Вот уже поистине женщина, лишь бы фата и туфли были хороши, остальное трын — трава. Такая мысль не понравилась Калачеву. Рядом с Леной тактично улыбался жених, автоэлектрик Толик. «Сейчас он назовет меня папашей», — подумал Калачев.

«Папаша, — играя рубаху — парня, протянул молодожен, — теперь я весь ваш, берите меня, эксплуатируйте меня». Черные жениховские туфли сияли так, словно их только что получили из рук калифорнийского или, на худой конец, армянского чистильщика. Хорошо, что долго не пришлось толпиться в прихожей, потому что подбежала Татьяна и задорно улыбнулась всем своим гостям:

— Не надо здесь скучать! К столу!

Понеслось обычное для такого случая винно — водочное возлияние. Жуки в муравейнике, муравьи в жучатнике. А если говорить правду, если по справедливости, то зря он к гостям придирается. Все люди не без комплексов и, может быть, даже меньше лицемерят, чем он сам, за исключением исторички. Она машет берестяной ладошкой: «Я пришла для того, чтобы полюбоваться женихом и невестой. А выпью только капельку для проформы и сыта уже, я ведь на диете». Физрук Филиппенко глядел в тарелку, словно подсчитывал, сколько все это стоит. Жених прямой, ровно уложены волосы. Такой долго цацкаться не будет, несмотря на недавнее заверение, совсем дочь заберет. «Ума — ума», — вздохнул баян. Баяниста неизвестно кто позвал. Совсем незнакомый. Глаза нагловатые. Он побывал на многих свадьбах, днях рождения, юбилеях и теперь смотрит на гостей, как врач на никуда негодных пациентов. «Ума — ума». Старая песня «Обручальное кольцо». Жена что‑то щебечет на ухо трудовику Максимову Павлу Петровичу. Он саркастически улыбается, но для жены Калачева этот сарказм незаметен. Плаксивый голос исторички протянул «Го — орь — ко!» «Го — орь — ко!» — откликнулись. Поцелуй. Аккуратный, рафинированный поцелуй автоэлектрика и простодушной дочери. «Ума — ума». Глаза у баяниста остекленели, и он превратился в игровой автомат. Опять стопка, опять «горько». Потом поздравляли, кидали в корзинку деньги. Кто как. Кто стеснительно, незаметно, кто с купеческим размахом, вроде облагодетельствовал. Физрук Филиппенко долго нюхал свои зеленые ассигнации, словно напоследок хотел выбрать из них весь запах, как кофеин из восточных зерен, потом вложил деньги в корзину. «Ты в судьбы моей скрещенье, о — обручальное кольцо». «Ума — ума». Топали долго. Только стайка девчонок в углу щебетала, радовалась своему да иногда с удивлением оглядывали девушки всех пьяных теток и дядек.

— А ведь невеста‑то у нас — пианистка, — отвернувшись от Татьяны Калачевой, подал голос учитель труда Максимов.

— Сы — ыграй что‑нибудь! — зааплодировали за столом. Какой‑то незнакомый мужик поднял вверх палец с грязным ногтем:

— Полоне — с-с Огинского!

«Только не полонез, — испугался Калачев, — неужели она так поступит. Полонез среди этих рож?»

Лена вышла из‑за стола, поправила свое белое, в люрексе, длинное платье и провела по лицам гостей своим электрическим счастливым взглядом. Она извинилась:

— Какой может быть полонез? Вы хотите, чтобы я разревелась? Прощание с молодостью?

Ее поддержал добродушный фотокор Земнухов:

— Конечно, веселое, — он погладил ладошками свои пухлые щеки и стал протискиваться в угол прихожей, где стоял его кофр с аппаратурой. Леночка заиграла какого- то «чижика — пыжика» или фабрично — заводское что‑то. Она откидывала назад свои рассыпчатые волосы, трясла головой так мило и так обреченно. Гости занимались кто чем: кто царапал вилкой капусту и ронял салат на скатерть, кто грыз пережаренную румяную куриную ножку. Физрук Филиппенко целовался с соседкой Подлетаевой, роскошной дамой в черном гладком платье. Некоторые притопывали ногами и хлопали в ладоши. Земнухов все эти эпизоды сфотографировал. Мил. Мил. Очень. Он сказанул: «Для памяти».

— На цветную снимаешь? — всхлипнула историчка.

У Калачева опять жестоко зачесалась голова. Кто — то

предложил поиграть в лотерею. А Калачев поспешил в это время, пока все заняты, в ванную. Надо умыться, голова покоя не дает — чешется. Но когда он захлопнул за собой дверь ванной, отвернул кран и взглянул на себя в зеркало, то застыл в изумлении. Может быть, для других это было незаметно, но он увидел нечто чудовищное. Голова его покрывалась именно там, где была лысина, где была пустыня Гоби…

— Вот тебе раз! — испугался он, да, да, испугался, ведь это чертовщина какая‑то. Лезут. Растут! Он ущипнул новый волосок, выдернул его — больно. Врос крепко. Это были младенческие волосы. Пушок, что ли? В этой глупейшей обстановке он пощупал темечко. Может, и там кости нет, опять родничок появился. Кость была. Смущенный Калачев вернулся в зал к гостям и уже весь вечер голову держал прямо, ничего не ел, чтобы не склоняться к тарелке. Опасался того, что увидят пушок. Однако выпил он в этот вечер изрядно.

Леночку увезли. Казалось бы, Калачев должен был убиваться и стенать. Этого не произошло. Напротив, Владимир Петрович Калачев проснулся в самом что ни на есть прекрасном расположении духа. Происходило оно прежде всего из‑за того, что тело его стало каким‑то упругим и не было в нем той слабости, которая подтачивала его в последнее время. Ему тут же захотелось есть, ему захотелось сделать зарядку, чтобы окончательно освободиться от остатков телесной немоты. Он вскочил с постели и ему приятно было ощутить босыми стопами прохладу линолеума на кухне. Не дураки все же всякие целители, утверждающие, что ходить надо босым. От этой элементарной и вовсе не смешной мысли он захохотал, да так по- животному освобожденно, что, казалось, горлу его так же приятно от этого естественного акта, как и от ступания босиком. Он засмеялся и вспомнил, что вчера произошло нечто такое! Калачев подошел к зеркалу в прихожей: так и есть, не приснилось — так и есть — шевелюра его стала гуще, те детские волосики на розоватой лысине начали темнеть и превращаться из пуха в настоящие живые волосы, твердеть. Пахло вчерашним свадебным, особенным запахом: водочным перегаром, пережаренными котлетами. Но это не вызвало тошнотворного комка в горле. Полное безразличие к запаху.

— Смеешься, — подала голос жена, — есть чему посмеяться. Есть!

Опять она отвечала сама себе. Татьяна глядела на Калачева не то чтобы осуждающе, но в ее глазах стояла вполне определенная тоска. «Вот она‑то глубже меня переживает потерю дочери», — подумал Калачев. И еще раз сказал себе: «Неужели он ошибался насчет Татьяны, насчет ее безразличия к собственному чаду?» Просто все люди маскируются. Самое сокровенное происходит за семью запорами. Сейчас ведь опасно изворачиваться наизнанку, выставлять душу напоказ, люди мигом заметят все слабости, а потом используют в свою пользу и во вред, конечно, простодушию и доверчивости.

— Ты ничего не замечаешь? — спросил Калачев.

— Замечаю то, что ты мне не помогаешь убираться, еще замечаю, что ты слишком быстро принял на вооружение поговорку об отрезанном ломте.

— Нет, нет, нич — чего не замечаешь? — заспешил он, говоря все это заискивающим голосом. — Взгляни на мою голову.

Татьяна скользнула взглядом по его лбу.

— Действительно, замечаю, у тебя волосы полезли. Оперяться начал.

Она с недоверием, даже с опаской, прощупала нежную поросль: — Да, действительно, бывает. Это все от волнения. Это бывает. Луковицы волос у тебя не пропали, а затаились, и вот надо было получить какой‑то щелчок, чтобы они опять проснулись и заработали. Свадьба щелкнула.

Его не устроило такое объяснение. Совершенно это не так, совершенная ерунда. Что это вдруг ни с того ни с сего ему стало так хорошо и его распирало изнутри от внутреннего здоровья, от животного счастья, от эластичности, упругости мышц. Он помнил это ощущение из своего детства. Чаще всего это бывало весной, когда вскрывались на их деревенской речке льды, когда на вербе появлялись тугие узелочки, и солнце хищно пожирало сугробы, когда пахло весной. Травы и деревья еще спали. И все же пахло мягким и одновременно плотным весенним воздухом. Может, это мокрой, теплеющей землей пахло?

Расколотив чайной ложечкой яйцо, Калачев мельком взглянул на свои часы. Стрелки заметно двигались назад, не только минутная, но и часовая. Как только выдерживают они этот скорый ход?! Скоро как самолетный пропеллер крутиться будут. Секундная стрелка, видимо, не выдержала, она слетела со своего фиксатора и просто болталась, однако не мешала движению своих малорослых сестер. Калачев отстегнул ремешок и положил часы на угол кухонного стола, стрелки остановились, и часовая, и минутная. Вот как! Он опять застегнул ремешок у себя на запястье. Стрелки сорвались с мест и опять помчались назад.

По спине Калачева пробежал холодок. Боясь, что его открытие не оправдается, он тут же шмыгнул в ванну и там разделся. Он оглядел свое тело. Тугое. Но эту тугость он внушил себе: аутотренинг, гипноз! «Тело туже, даже дюже», — проговорил он в рифму вслух. «Даже дюже тело туже». Пишут, что кожа на шее самая чувствительная ко времени. Она раньше покрывается морщинами, блекнет, роговеет. И на шее у Калачева кожа стала лучше, посвежела. Ему как бы кто‑то подсказывал: «А ты загляни в рот себе». Тайный голос призывал его открыть рот. Тогда‑то все и прояснится. Он заглянул, сунул туда пальцы, надавил на лунку от коренного зуба, вырванного год назад. Да, там твердо. Там покраснение десны. Там была белая, уже ясно заметная верхушка нового зуба.

— Вот ты и убедился, — удовлетворенно произнес голос, похожий на его собственный, — правильно думаешь!

Он думал правильно. Он еще раз отстегнул часы и положил их на кафельный пол ванной. Часы остановились. Он нагнулся, поднял, пристегнул — пошли. Абсурд! Но ведь мы называем абсурдом все то, чего не понимаем. Абсурдно все: бессмысленны людские действия, абсурдно плавление твердого льда и воспламенение спички. Абсурд-, но то, что невидимая сила толкает электромотор пылесоса, который сейчаг включила Татьяна. Все, что необычно — абсурдно. Существуют тысячи объяснимых поступков людей, все они неверны или понятны только по действиям системы. И на этот раз необъяснимое надо воспринимать как естественное.

Благодаря этому сказочному, дьявольскому механизму время для него стало двигаться в другую сторону. Все стареют, а он молодеет, все дряхлеют, его же организм становится более крепким. Он засмеялся опять. На этот раз смех его был другим, не таким счастливым. Он тут же продолжил в мыслях своих вектор молодения. Все стареют — двигаются к смерти. Вспомнилось циничное: «Что такое жизнь? Затяжной прыжок из одного места в могилу». Теперь его жизнь — прыжок в другую сторону, а результат один — смерть. И это произойдет очень скоро, вон ведь как улепетывают стрелки. Калачев присел на край ванны, руки у него дрожали. А чего бояться‑то, ведь всегда можно отстегнуть австрийские часики и кинуть их в канализационный люк, в речку — вонючку. Но нет. Одному ведь ему выпало лучше пожить немного молодым, потом снять часы, возвратить себя к тридцати годам, к сорока в конце концов. Пожить. Потом опять нацепить часы, как бы заправляя бензобак своей жизни молодостью, здоровьем, так можно жить вечно, лишь бы не попасть в катастрофу, не заболеть неизвестной болезнью. Хотя, наверное, с неизлечимой болезнью тоже можно справиться, пристегнуть часы к руке, и болезнь завянет. Постепенно Калачев успокаивался и рисовал в своем мозгу все более лучезарные картины своего дальнейшего благоденствия. Он исполнит давно задуманное, съездит к садисту сержанту Луценко и воздаст ему должное. Луценко живет недалеко, достаточно сесть в автобус и через три часа он увидит его наглые глаза. Калачев отомстит сержанту с чувством, с толком, с расстановкой. По сути сюда, в ку

банскую станицу, он и переехал специально, чтобы наказать Луценко. Потом, когда жизненная обыденность вывела его из первого мстительного чувства, все сгладилось: пусть живет, мало ли в природе таких извергов. Если каждому мстить, то и жизни не хватит. Калачев еще поедет в маленький придонский город, туда, где живет она — Первая любовь, первая любовь, отвергнувшая его. Конечно, теперь он не кинет свою настоящую жизнь, но вот поглядеть на ее бытье, вспомнить и удивить, и, может быть, влюбить — это возможность. И неплохая. И еще надо замолить грехи перед своей деревней, перед покойным дедом Абрамом Романовичем, перед матерью в конце концов. Чем это не великолепная идея? И надо теперь жить по — другому, теперь‑то уже нечего бояться, что кто‑то на тебя не так взглянет — и твое благополучие будет исковеркано. Теперь можно жить по правде, по совести. Говорить правду и только правду. Ведь Калачев всегда может начать с начала, с нуля. Выгонят с работы — ну и что? Он опять устроится. Он ведь может опять поступить куда угодно, стать изобретателем, поэтом. Хотя? Хотя накладка получается, для этого надо против течения времени умчаться очень далеко из своей теперешней жизни, из семьи.

— Ты что там? Уснул? — это выключила пылесос Татьяна. — Вынеси ведро на помойку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад