Вручить дислоцированную в столице гвардию генералу, который при всех его ярких достоинствах вызывает опасения неожиданностью своих поступков, император не решался.
Высший генералитет знал непостоянство Александра. Очевидно, в верхах в какой-то момент почувствовали охлаждение императора к Ермолову. И это немедленно сказалось на его положении.
«Я весьма понимаю, — продолжает Алексей Петрович, — что ищут делать мне обиды и самым глупым образом. Я писал уже, чтобы фельдмаршал (Барклай де Толли. —
В ярости он декларирует совершенно невозможные планы: «Если продолжат пребывание мое здесь под командою Ланжерона, я, пришедши к Рейну, далее не пойду, изберу себе место и буду жить. Года 812 редки! Не всегда одинаковы обязанности служащего, не всегда должно забыть о себе самом. Если я служить не буду, я не виноват».
То есть речь идет об отставке в разгар военных действий. Никто бы ему этой отставки не дал, и он прекрасно понимал это.
Как всегда в подобные моменты, он начинает искать виновных в привычной сфере: «Не столько еще бестолочи будет от немцев. От нашествия иноплеменников мало будет добра».
Вскоре он пишет Воронцову: «Я в Франкфурте. К неудовольствию начальствовать теперешним моим корпусом прибавляется и то, что главная квартира идет за мною во след и я на вечном параде. Кроме того на дороге моей шатаются все цари».
Для того чтобы позволить себе столь высокомерно пренебрежительный тон по отношению к «царям» — русскому императору и прусскому королю, нужно было пребывать в чрезвычайно взвинченном состоянии. Если бы письмо это попало не в те руки, карьера Ермолова могла закончиться раз и навсегда. В такие моменты никакой опыт не делал его осмотрительным.
Считая Барклая виновником своих обид, он вел себя по отношению к фельдмаршалу вполне вызывающе.
Денис Давыдов рассказывает: «…фельдмаршал Барклай, находившийся с Ермоловым в весьма холодных отношениях, инспектировал близ Гейдельберга заведываемый им 6-й корпус; во время смотра Мариупольского гусарского полка, в коем числился раненым в 1812 году ротмистр Горич, не получивший несмотря на оказанные им отличия никакой награды, Ермолов, не предупредив Барклая, вызвал его из фронта и сказал ему: „Благодарите фельдмаршала за жалуемый вам следующий чин“. Барклай <…> нашелся вынужденным подтвердить это в приказе».
Разумеется, фельдмаршал был поставлен в нелепое положение, и это не сделало его отношение к Ермолову более теплым.
3 июня Ермолов пишет Воронцову: «Я иду с фрагментами бывшего моего корпуса. Больно быть так разбиту немцами, а паче Барклаем. Что делать, брат любезнейший, терплю, потому что русский душою; но мне кажется есть черта, которую терпение переходя делается подлостию. Я почти уже стою на ней <…>».
Неизвестно, на что решился бы он в состоянии своей горькой обиды, если бы в это время не получил наконец Гренадерский корпус, с которым и дошел до Парижа без единого выстрела.
Разбив в очередной раз армию Блюхера, Наполеон атаковал армию герцога Веллингтона при Ватерлоо. Англичане были на грани разгрома, когда на поле боя вернулся Блюхер, ускользнувший от преследовавшего его корпуса Груши.
Это была последняя битва Наполеона.
Он вернулся в Париж, где подписал отречение в пользу своего сына.
Союзники не признали этот документ, и 8 июля 1815 года на престоле был восстановлен Людовик XVIII Бурбон.
Ермолов записал в дневнике: «Торжества о возвращении Людовика XVIII в Париж. Не приметно ни малейшей радости».
27 марта Ермолов писал Воронцову, ожидая сражений во Франции: «…Первые наши шаги на гнусной земле подлейшего народа омыты будут нашею кровью, которой капли они не стоят. Можно было избежать! Дать ответ пред Богом! Неужели великодушнее положить тысячи невинных, нежели отнять жизнь у одного злодея? Вот наше обстоятельство! Какой ужасный дал Наполеон урок презирать народы тому, у кого в руках войско. Неужели мы в 19-м живем веке?»
То есть он считал, что надо было казнить Наполеона во избежание будущих кровопролитий.
Это все тот же принцип разумной жестокости, которому учился он под Варшавой у Суворова.
Но звучит здесь и еще одна, не свойственная Алексею Петровичу интонация — усталости от войны, сражаясь на которой с максимальным напряжением сил, он не достиг целей — ни внешней, ни внутренней, — к которым стремился.
Положение его по-прежнему оставалось странным, чтобы не сказать двусмысленным. Командование Гренадерским корпусом было вполне почетным назначением, но если он не хотел командовать гвардией в столице, то еще менее намерен был похоронить себя в провинции во главе Гренадерского корпуса — с ежедневной фрунтовой и хозяйственной рутиной.
К нему между тем относились как к фавориту.
Самый влиятельный после императора человек, граф Аракчеев, так начал письмо к нему от 23 июня 1815 года, вскоре после Ватерлоо, когда ясно было, что война кончается: «Милостивый государь мой,
Алексей Петрович!
Вы некогда позволили мне адресоваться к вашему превосходительству с моими препоручениями: ныне я оным хочу воспользоваться».
В Париже, по вполне правдоподобному сообщению Давыдова, Аракчеев бился с Ермоловым об заклад, что он будет военным министром. Маловероятно, чтобы Алексея Петровича прельщала подобная перспектива. У него созревали совершенно иные замыслы. Но Аракчеев, знавший свою влиятельность, попытался этот замысел реализовать. Он говорил Александру в Варшаве, на обратном пути в Россию: «Армия наша, изнуренная продолжительными войнами, нуждается в хорошем военном министре; я могу указать вашему величеству на двух генералов, кои могли бы в особенности занять это место с большою пользою: графа Воронцова и Ермолова. Назначению первого, имеющего большие связи и богатства, всегда любезного и приятного в обществе и не лишенного деятельности и тонкого ума, возрадовались бы все; но ваше величество вскоре усмотрели бы в нем недостаток энергии и бережливости, какие нам в настоящее время необходимы. Назначение Ермолова было бы для многих весьма неприятно, потому что он начнет с того, что перегрызется со всеми; но его деятельность, ум, твердость характера, бескорыстие и бережливость его бы вполне впоследствии оправдали». При этой сцене присутствовал Платов, рассказавший о ней Давыдову.
В разговорах с Ермоловым Аракчеев снисходительно шутил, прося его, когда станет фельдмаршалом, взять его, Аракчеева, начальником штаба армии.
Тут есть своя странность: имеется немало свидетельств о постоянной и рассчитанной вежливости Ермолова, а в то же время Аракчеев толкует о конфликтности Алексея Петровича.
Надо полагать, в разных ситуациях Ермолов вел себя очень по-разному.
Вокруг Ермолова, вокруг его будущего, явно закручивалась некая сложная интрига, в которой он и сам принимал не последнее участие.
Назначение военным министром — на хозяйственно-административную должность — должно было пугать его.
Все было не слава богу: командование гвардией в мирное время, унылое командование Гренадерским корпусом. В ноябре, вернувшись в Россию и проезжая Смоленск, он запишет в дневнике: «Судьба на сих развалинах назначила мне пребывание. Здесь квартира гренадерского корпуса». И через несколько дней: «Я <…> уже начинал скучать службою, которая не представляла впереди никаких приятных занятий, особенно в гренадерском корпусе».
В Париже произошло событие, вполне укладывающееся в общий стиль ермоловской тактики и, скорее всего, решившее вопрос о назначении его военным министром.
2 июня Ермолов пишет в дневнике: «Назначен парад, и дивизия проходила город. Состояние войск превосходно! Три взвода сбились с ноги от неправильности музыки, государь приказал арестовать 3 полковых командира и они посажены под иностранный караул. Я просил о прощении отличных офицеров, мне ответствовано с гневом. Я вспомнил об иностранном карауле. Подтверждено о исполнении повеления».
История эта, кратко зафиксированная Алексеем Петровичем, дошла до нас из разных источников и в более развернутом виде.
Михайловский-Данилевский сохранил рассказ Н. Н. Муравьева об этом эпизоде, а Муравьев ссылается на беседу с самим Ермоловым в 1818 году на Кавказе: «Когда мы в 1815 году вступили в Париж парадом, — рассказывал Ермолов, — я командовал корпусом, и государь приказал мне арестовать на английской гауптвахте двух полковых командиров, за то, что несчастный какой-то взвод с ноги сбился. — „Государь, — сказал я, — полковники сии отличнейшие офицеры, уважьте службу их, а особливо не посылайте их на иностранную гауптвахту: у нас есть Сибирь, крепость“. — „Исполняйте долг свой!“ — закричал государь, и я замолчал, но не арестовал полковников, думая, что это также пройдет. В случае если б государь меня спросил об них, у меня заготовлен был ответ, что они повели полки свои на квартиры в селения. Ввечеру государь спросил об них князя Волконского, арестованы ли полковники, и, как их на гауптвахте не было, то он раскричался на Волконского и стращал его самого арестом. Волконский, испугавшись, послал адъютантов своих разыскивать меня по всему Парижу; меня нашли в театре. Адъютант Христом Богом умаливал меня, чтобы я расписался в получении записки Волконского; я принужден был выйти в фойе и там расписался. На другой день я пробовал просить государя, не помогло; я получил отказ и понужден был арестовать полковников на английской гауптвахте».
Рассказ этот Муравьев прокомментировал весьма характерно: «Как не обожать великого Алексея Петровича!»
Денис Давыдов предлагает свой вариант: «Ермолов, называемый в Петербурге проконсулом Грузии, никогда не пользовался благоволением государя императора Николая Павловича, почитавшего его человеком опасным по своему либеральному образу мыслей. Он возымел о нем это мнение с самого 1815 года. При вступлении в Париж одной дивизии гренадерского корпуса, которым командовал Ермолов, император Александр остался недоволен фронтовым образованием одного из полков этой дивизии, вследствие чего последовало высочайшее повеление посадить трех штаб-офицеров на гауптвахты, занятые в тот день английскими войсками. Ермолов горячо заступился за них, говоря, что если они заслуживают наказания, то их приличнее арестовать в собственных казармах, но не следует срамить трех храбрых штаб-офицеров в глазах чужеземцев; „таким образом, сказал он, нельзя приобрести любовь и расположение войска“».
Сама по себе эта фраза, коль скоро она была произнесена, должна была возмутить Александра. Ему дали понять, что он может потерять «любовь и расположение» армии своим самодурством.
«Государь остался непреклонен. Ермолов, не исполнив высочайшего повеления, отправился в театр, куда прибыл адъютант князя П. М. Волконского — Чебышев с приказанием тотчас арестовать виновных».
И далее идет эпизод, который Ермолов не счел нужным занести в дневник и сообщить Муравьеву:
«Встретив там великого князя Николая Павловича, Ермолов сказал ему: „Я имел несчастие подвергнуться гневу его величества. Государь властен посадить нас в крепость, сослать в Сибирь, но он не должен ронять армию в глазах чужеземцев. Гренадеры прибыли сюда не для парадов, но для спасения отечества и Европы“. Слова эти, неблагоприятно отозвавшиеся для Ермолова через десять лет, были вероятно переданы государю, потому что он приказал приготовить в занимаемом им дворце Elisée Bourbon три кровати для арестованных. Великий князь Николай Павлович сказал однажды покойному императору, что этот самостоятельный и энергичный начальник на границе государства весьма неблагонадежен. Но государь возразил на это: „Я хорошо знаю Ермолова, он слишком полезен и бескорыстен, чтобы я мог чего-либо опасаться“».
Александр хорошо знал Ермолова, хотя и не понимал его.
Ермолов хорошо знал Александра и понимал его вполне. Он последовательно создавал себе репутацию генерала прямого до дерзости, поступки которого трудно было предугадать. И понимая, к каким последствиям это может привести, он при каждом удобном случае противоречил императору.
16 августа состоялись показательные учения английской кавалерии, а после учений — торжественный обед.
Ермолов записал в дневнике: «За обедом Государь превознося ученье, обратился ко мне. Я представил, что превосходство конницы не определяется кампанией, продолжавшейся две недели, одним сражением и переходом границ Бельгии».
Несмотря на хлопоты Аракчеева, желавшего видеть его военным министром, шансов занять этот пост у Алексея Петровича не было. Ни на должности командующего гвардией в мирное время, ни на месте министра Александру не нужен был строптивец, способный демонстративно не выполнить высочайшего приказания и поучающий императора, как завоевывать любовь армии.
Пост военного министра занял исполнительный Коновницын.
Для восемнадцатилетнего великого князя Николая, куда более ограниченного в своих представлениях, чем его венценосный брат, поведение Ермолова было равнозначно бунту. Но власти приструнить популярного генерала у него не было.
История эта стала широко известна и еще более укрепила репутацию Ермолова в глазах высших и низших — но по-разному.
Война закончилась, и ему надо было решать свою дальнейшую судьбу.
Его честолюбие выходило далеко за пределы тех реальных перспектив, которые у него в тот момент были. И внутреннее напряжение, владевшее им, обостряло обычный стиль его поведения.
В 1815 году в Париже завязались те конфликты, которые привели к катастрофе 1827 года.
Кроме Николая Павловича, который ничего не забывал, Ермолов поссорился и с генералом Иваном Федоровичем Паскевичем, командовавшим дивизией в его корпусе.
Давыдов: «Первые неудовольствия между Ермоловым и Паскевичем начались в этом же 1815 году: Ермолов, находя дивизию Рота лучше обученною, чем дивизия Паскевича, призвал первую в Париж для содержания караулов, присоединив к ней прусский полк из дивизии Паскевича; так как он самого Паскевича не вызвал, то это глубоко оскорбило сего последнего».
Вскоре Паскевич станет любимцем великого князя Николая Павловича…
Положение Ермолова, повторим, было странным. С одной стороны, вызывающие поступки, раздражавшие императора, с другой — явное покровительство Аракчеева и нетипичная для Александра снисходительность.
Давыдов: «Однажды, в 1815 году, государь, оставшись недовольным Ермоловым за то, что он не прибыл к обеденному столу его величества по причине большого количества бумаг, оказывал ему в продолжение нескольких дней холодность; генерал-адъютант барон Федор Карлович Корф говорил по этому случаю: „Хотя государь недоволен Ермоловым, но он ему скоро простит, быть ему нашим фельдмаршалом и пить нам от него горькую чашу“».
У Александра явно была человеческая слабость к Ермолову, но это не снимало настороженности и не гарантировало выдвижения в столичную элиту.
Тактика Ермолова в конечном счете оказалась точной — при всей рискованности.
Жизнь в Париже, однако, не исчерпывалась подспудной борьбой за свое будущее.
Из дневника Ермолова: «Я осматривал все любопытное в Париже, посещал театры, почти неразлучно был с Вельяминовым, начальником штаба моего корпуса, офицером редких достоинств, которого я называю тескою. Подражая ему, я обходил по вечерам Италиянский бульвар, но не избежал искушений в Variétés. Встретилась красавица в тесноте. Забыты осторожности, и ты, любезный теска, долго будешь ждать меня из улицы Св. Амвросия. Может быть, завтра новый случай Пикулину оказать искусство врачевания».
Горькая страсть к Злодейке не помешала рискованному приключению, после которого могла понадобиться медицинская помощь…
20 августа корпус Ермолова выступил в обратный путь — в Россию.
Ермолов задержался на несколько дней, так как Александр приказал ему ознакомиться с устройством английских орудий.
Шли не торопясь. Во Франкфурте Ермолов был зван к обеду великой княгиней Екатериной Павловной. В Веймаре — великой княгиней Марией Павловной. Обе, судя по дневнику, произвели на Алексея Петровича наилучшее впечатление. Кроме дружбы великого князя Константина Павловича, он приобрел симпатии великих княгинь. Надо полагать, что неменьшее впечатление произвел на августейших дам и он — своим умом, остроумием, благородной и мужественной повадкой и далеко не заурядной внешностью.
Он возвращался в Россию личностью легендарной.
Через много лет, вспоминая годы после Наполеоновских войн и своего любимого начальника, генерал Граббе писал: «При этом имени я невольно остановился. И теперь, по истечении сорокалетнего периода, в продолжение которого Россия сперва должна была отстоять свою целость, потом двинулась на избавление Европы от ига Наполеона, периода, в котором столько людей необходимо должны были возникнуть, обратить на себя внимание, несмотря на то, что некоторые из них по званию и значению роли в событиях займут в истории место гораздо высшее, но в памяти народной, кроме, быть может Кутузова, ни один не займет такого важного места. Это тем замечательнее, что главнокомандующим, кроме Грузии и Кавказа, в Европейских войнах он не был, хотя народная молва всякий раз в трудных обстоятельствах перед всеми его назначала. Народность его принадлежит очарованию, от него лично исходившему на все его окружавшее, потом передавалось неодолимо далее и незнавшим его, напоследок распространилась на всю Россию…»
Оказавшись на Кавказе, Алексей Петрович более десяти лет, с небольшим перерывом, в России отсутствовал. Стало быть, то «очарование», о котором пишет Граббе, возникло и укрепилось именно в этот период — с 1812 по 1815 год.
Он возвращался в Россию, получив длительный отпуск. Впереди летела молва…
Он возвращался в Россию в сумрачном настроении — «сокрушает меня гренадерский корпус». После желанной ему стихии войны, после любовного угара Кракова, после дружеского круга — Воронцов, «брат Михаила, редкий из человеков», честный и верный Закревский, тонкий вольтерьянец Вельяминов и еще несколько боевых товарищей, с которыми он сошелся, — после всего этого оказаться в российской разоренной глуши, командиром корпуса.
Еще несколько месяцев назад он писал Воронцову: «Против меня и власти, и многие сильные».
Теперь, если с высшими властями все обстояло по внешности недурно, то «многие сильные» были им непоправимо раздражены.
Оставалось — поклонение молодых офицеров и — молва…
Дневник Ермолова: «21 ноября. Познань. Здесь командование корпусом сдал я генерал-лейтенанту Паскевичу и отправился в Россию».
Он не мог знать тогда страшного смысла этой фразы. Через 12 лет он тоже сдавал корпус — Кавказский — тому же Паскевичу и отправлялся в Россию, в опалу, в смертельное прозябание.
На зимней русской дороге его обуревали воспоминания…
«14 <декабря> Смоленск. Я въехал со стороны города, наиболее потерпевшей от неприятеля. Так свежи опустошения, как будто неприятель только что оставил город. На прекраснейшей некогда площади поправляемы только два дома. Сердце сжалось от горести, увидя ужасы разорения. Повсеместная бедность отъемлет надежду, чтобы город когда-нибудь возвратился в первобытное состояние. Судьба в сих развалинах назначила мне пребывание. Здесь квартира гренадерского корпуса».
«20 <декабря>. По несносной дороге, испытывая ужасные морозы, доехал я до Орла к моим родителям.
Здесь, по долговременном отсутствии, после войны продолжительной и трудной, предался я совершенному бездействию, которое у военных людей нередко заменяет спокойствие».
Спокоен он не был, хотя и пытался скрыть тяжелое беспокойство эпистолярной иронией.
3 января 1816 года он писал Закревскому, только что назначенному на важный пост дежурного генерала Главного штаба:
«Милостивый государь, Арсений Андреевич!
Приехав в Орел, нашел я письмо ваше, потом вскоре получил и второе, когда доставили вы мне алмазные знаки (награда за Бауцен. —
Прошу заметить, как пишут к особам значащим, как например дежурному генералу государя. Но я лучше стану попросту писать к старому приятелю и скажу от души, любезный и почтенный Арсений, благодарю тебя за исполнение моего поручения. Я заслепил здесь глаза алмазами; что за прекраснейший народ живет в провинциях! Я, как приехавши, налепил три свои звезды, так и думают, что я бог знает, что за человек. Насилу в 10 дней мог уверить, что я ничего не значу, и то божиться надо было, и святых подымать. Я подорву кредит нашей братии, которая здесь пыль в глаза пускает.
Я живу покойно, но уже в 10 дней праздность мне наскучила. Много впереди времени, не отчаиваюсь привыкнуть к новому роду жизни моей. Долго, любезный друг, тебя не увижу, что крайне мне жаль. В Петербург не поеду — боюсь дороговизны.
Ожидаю нетерпеливо весны. Поеду на Кавказ. Болезнь гонит меня в дальний сей путь…»
И многозначительная фраза: «Не забудь, любезный Арсений, о сем путешествии».
Почему дежурный генерал Главного штаба, ведавший, помимо всего прочего, кадровыми назначениями, должен был специально помнить о поездке своего друга на кавказские воды, когда тот и так был в отпуске и мог спокойно ехать куда хотел?
Дело в том, что уже не первый, скорее всего, месяц Алексей Петрович вел настойчивую интригу, которая должна была доставить ему место главноуправляющего Грузией и командира Грузинским корпусом.
У Дениса Давыдова среди отрывочных заметок о Ермолове в «Военных записках» есть такой текст: «Граф Аракчеев и князь Волконский, видя, что расположение государя к Ермолову возрастает со дня на день, воспользовались отъездом его в Орловскую губернию, чтобы убедить его величество, что Ермолов желает получить назначение на Кавказ. Ермолов, вызванный фельдъегерем в Петербург, узнал о своем назначении; государь, объявив ему лично об этом, сказал: „Я никак не думал, чтобы тебе такое назначение было приятно, но я должен был поверить свидетельству графа Алексея Андреевича и князя Волконского. Я не назначил тебе ни начальника штаба, ни квартирмейстера, потому что ты, вероятно, возьмешь в собой Вельяминова и Иванова“».
Не совсем понятно, то ли Ермолов в разговоре со своим кузеном сделал вид, что отправлен на Кавказ против своего желания, то ли Давыдов запамятовал реальные обстоятельства, то ли решил усилить традиционный сюжет зависти к Ермолову «сильных персон» и ревности к нему.
На самом деле все было наоборот.
Фраза в письме Закревскому, на которую мы обратили особое внимание, свидетельствует о том, что Закревский был участником интриги.
Здесь нет логики: тот же Давыдов сохранил для нас свидетельство Платова о том, как Аракчеев «сватал» императору Ермолова в качестве военного министра. Маловероятно, чтобы он опасался Ермолова как соперника. Князь Петр Михайлович Волконский, начальник Главного штаба всей русской армии с декабря 1812 года, тоже не имел ни малейших оснований ревновать Александра, личным другом которого он был, к Ермолову. Очевидно, что Ермолов убедил этих двух самых близких в тот момент к императору людей ходатайствовать за него.
А «кадровик» Закревский должен был следить за формальным прохождением назначения.