Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Голоса Серебряного века. Поэт о поэтах - Ольга Алексеевна Мочалова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Ко мне ходит простая крестьянка. Она любит литературу. Читала все, что полагается — Толстого, Тургенева, Достоевского, Гончарова. Мы разговариваем с ней о стихах».

«Я обошел картинную галерею в Париже и, остановившись на площадке, спросил: „C’est tout?“ — „C’est quelque chose“[79], — ответил швейцар»[80].

«Я купался в океане, заплыл слишком далеко и почувствовал, что теряю силы. Оглянулся на берег и увидел свою виллу, где в распахнутом окне моей комнаты виднелись цветы, а внутри на столе лежала недочитанная интересная книга и стояла банка с вареньем. Нет, я не хочу умирать! Тут за моей спиной послышался сильный шелестящий шум, и огромный океанский вал, подхватив меня, выбросил на берег».

Однажды спутница К. Д., разговаривая в гостях, заплакала. Он сказал: «Ты плачешь негармонично».

«Должно быть, когда вы чего-нибудь хотите, то очень хотите? Это видно по глазам».

«Иногда я, как ястреб, хватаю глупенькую птичку и — довольно».

«Я знал одну совершенно очаровательную старую деву».

«Я не волнуюсь выступать перед аудиторией, потому что мне есть, что сказать».

«Корова имеет священное значение, она дала человеку возможность жить, не убивая животных на мясо, питаться ее молоком. И все-таки я не люблю корову. Я люблю не лошадь, а — коня».

«Что может быть лучше весны, весны, весны».

«Зимой заманчив interieur».

«Огню плохо, если ему нечего жечь».

«Марина, зачем ты читаешь Момсена[81]? Это чиновник от истории».

«Я признаю революционеров Духа. К ним принадлежит и боярыня Морозова»[82].

«Я за то и не люблю Рудольфа Штейнера[83], что даже и в „Летописи мира“ — такая поэтичная тема — он пишет засушенным деревянным языком».

Рассказывали, что родители звали Мирру «поцелуйчик».

Рассказывал Вячеслав Иванов, что на одном званом обеде Бальмонт увлекся соседкой, хорошенькой артисткой из «Летучей мыши»[84]. Он забредил, стал ронять тарелки, смотрел безумными глазами. «Он далеко заходит».

Письмо К. Д. Бальмонта мне из Франции:

«Châtelaillon, Char-Inf., Chalet Chariot 1924.V.29.

Ольге Мочаловой Я пред тобою виноват, И это слишком понимаю. Любой строке твоей я рад, Они меня уводят к краю, Где я с тобой был нежный брат, Ты ведаешь — нежнее брата. Твоей девической душой, Мне столь желанной, нечужой, Не раз взволнованно-богата Была на миг моя душа. Минута счастья хороша, Минута близости воздушной. Когда в двоих не рознь, а чет Горит зарей, — и стих послушный В душе, к тебе неравнодушной, Журчаньем плещущим течет. Скажи мне, Ольга, что с тобою? О чем мечты? Ты в чем? Ты с кем? Я с ширью моря голубою, Пред ней пою, с людьми — я нем. Совсем не ведаю излишка, Но не согнул прямой свой стан, И немудреный мой домишко Глядит на гулкий океан. Любовь — такой удел мне дан — Всегда любить волну морскую, Она поет мне за окном. А что еще? Все об одном, Запечатленном, я тоскую. Люблю далекую Москву, Разбеги рек моих хрустальных, Все мысли дней первоначальных. И так томлюсь. И так живу. Увидимся ль? О, да, неложно, Все невозможное возможно. Придет заветная пора. И, руку взяв твою, тревожно Скажу: „Я мил тебе, сестра?“

Б.» [85]

В письмо были вложены засушенные лепестки мака. Это пятое и последнее стихотворение К. Б., относящееся ко мне[86]. Письмо пришло в разрушенный сад с поваленным забором, в дом, который заполнялся чужими людьми, где я оставалась последней из семьи. Через полгода я уехала оттуда навсегда, а поле, аллеи, рощи и парк — превратились в район Москвы.

Рассказ Марины Цветаевой (1939 год)

Семья Бальмонтов живет в Париже на средства частной благотворительности. Анна Ивановна[87] по-прежнему спутница поэта, где-то служит, жалкая старуха. Бальмонт изредка пишет небольшие стихи. Он говорит: «Я уже достаточно много писал, и мало ли глупостей я наговорил».

Бальмонт спился и дошел до белой горячки. То он без остановки и без устали ходит и ходит по десяткам верст, то страдает отвращением к еде, то впадает в буйство, то подолгу находится в состоянии мрачной неподвижности. Он лечился в больнице, надевали ему и смирительную рубашку. Я (М. Ц.) говорила: «Ему не дали вовремя умереть». Совершился за время парижской жизни новый брак Бальмонта с княгиней Ш., от нее двое детей — мальчик и девочка, им теперь лет 15, они красивые, хорошо учатся, нормальны[88].

Из дочери Мирры получился странный monstre. Она хороша собой, очень похожа на отца, но все отцовские черты повернуты у нее в сторону красоты. Ей 26 лет, у ней пятеро детей, все от разных мужей. Все романы ее кончаются быстро и скандально. Один из мужей убежал даже на Корсику. Мирра подвержена гневу и, не помня себя, швыряется чем попало. Мать К. Д. была такой же[89]. Кое-как одетая, непричесанная, полубосая, бродит Мирра по Парижу, не разбирая времени суток. Она пишет стихи и стихи недурные о своих возлюбленных, о любовных переживаниях. Родителям Мирра доставляла множество хлопот и огорчений. К. Д. — прекрасный отец. Дочь устраивали на жительство к друзьям и знакомым, в деревню, но ничего не помогало. Я много раз дарила ей нужные одежды. Но подаришь пальто — оно сгорит на керосинке, и Мирра ходит рваная опять. Рубашки она носит, пока они на ней не истлеют. Даже к такому делу, как обмен паспорта, от чего зависит право на жительство, Мирра относится спустя рукава, и от выселения спасают знакомые. Дети все хороши собой, и, жалея ребят брошенных, голодных, добрые люди разбирают их по рукам. Мать ничего против не имеет.

Как-то меня (М. Ц.) спросили в издательстве: «Разве вы считаете Бальмонта большим поэтом?» — «Это не я считаю, а это общеизвестный факт», — ответила я.

Году в 1934-м я (О. М.) ехала в Москве на метро в день Нового года. В вагоне стояла группа подростков-ремесленников и оживленно разговаривала о встрече Нового года. Один из мальчиков сказал: «Мне досталась записка: „Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце“[90]. Как красиво!»

4. Федор Сологуб

Шла рядом с Сологубом по двору д[ома] 4 в Староконюшенном пер[еулке]. В петлице его костюма ярко алела роза, гармонируя с белоснежной сединой. Он говорил медленно и немного вкрадчиво.

«Стихи переделываю всегда и даже юношеские, давно напечатанные. Это все равно».

Меня представили Сологубу: «Вот поэт, переставший писать». На это он отозвался: «Перестать писать поэту — это ужас, страшный провал, об этом лучше не говорить».

Сологуб присутствовал на вечере, устроенном в честь приезда Гумилева (Москва, 1921 год) основателем ленинградского литературного кафе «Бродячая собака»[91]. Сологуб говорил мало, но милостиво. Ему присуща была особая настороженная тишина.

Рассказывал Владимир Кириллов:

«После смерти жены (Анастасии Чеботаревской)[92] Сологуб, обедая в своей квартире, всегда требовал, чтобы рядом ставили второй прибор, как бы для живой жены.

Смерть Анастасии Сологуб была загадочной. Глубокой зимой она ушла и не вернулась. В роду Чеботаревских были частые самоубийства[93].

Много лет назад супруги обменялись заветными кольцами. О кольце на пальце погибшей жены Сологуб писал стихи с настойчивым повтором:

„Но ты отдай мое кольцо, Но ты отдай мое кольцо!“

Настала весна, на Неве начался ледоход. Льдины прибили к берегу труп утопленницы Анастасии Сологуб, и воды выбросили на берег руку с золотым кольцом, откинувшуюся на камни»[94].

Последнее стихотворение Федора Сологуба:

«Подыши еще немного Тяжким воздухом земным. Бедный, слабый воин Бога, Странно зыблемый, как дым, Что Творцу твои страданья? Кратче мига — сотни лет. Вот — одно воспоминанье, Вот — и памяти уж нет. Страсти те же, что и ныне… Кто-то любит пламя зорь… Приближался к кончине. Ты с Творцом своим не спорь. Бедный, слабый воин Бога, Весь истаявший, как дым. Подыши еще немного Тяжким воздухом земным»[95].

5. Андрей Белый

Читал лекцию о Канте, приглашая аудиторию «влюбиться в дикую красоту его идей».

Я долго видела Андрея Белого в целой серии снов с последовательно развивающимся сюжетом, плененная его фантастическим обаянием.

Рассказывала об этом Юлию Исаевичу Айхенвальду[96]. Он предложил мне посетить Андрея Белого и написал сопроводительную записку.

«Глубокоуважаемый Борис Николаевич.

Позвольте рекомендовать Вашему вниманью поэтессу Ольгу Мочалову, очень заинтересованную Вашим творчеством.

Не откажите, пожалуйста, с ней поговорить.

19.10.1918. Айхенвальд».

Приятельница-поэтесса, узнав о моем намерении пойти к Андрею Белому, просила передать посвященное ему стихотворение, где описывалась многогранная игра его образа. Помню теперь только одну строчку:

«Великан, швыряющий громами»…

Андрей Белый вышел ко мне в переднюю злой, взъерошенный, гневно прочел стихотворение и бурно обрушился на меня: «Вовсе я не великан, никакими громами не швыряюсь, я и не то и не это. Зачем вы пришли. Уходите».

В переднюю выглядывала горничная в белом чепчике и передничке, она ставила в соседней кухне самовар. Как мне показалось, она смотрела на меня лукаво и сочувственно. Андрей Белый раскланивался и делал в ее сторону грациозные па. Я опрометью бежала.

После похорон Есенина я с Г. И. Чулковым, проводив гроб на Ваганьково, вечером вернулась на Смоленский бульвар в известный многим литераторам чулковский «домик-крошечку в три окошечка». Там сидел Андрей Белый. Он много и взволнованно говорил о какой-то даме в квартире, где он жил, которая «жарит» Скрябина целыми днями, а сама губит дочь. Молодая девушка чахнет, преследуемая злым гоненьем. Из остальных высказываний помню мнение Андрея Белого, «что звук „с“ — носитель света, а „р“ — носитель силы». Говоря, Андрей Белый плясал и жестикулировал, как всегда.

Всех нас потрясло выступление А. Б. во Дворце искусств (году в 1920-м?). Он истерично кричал: «Надоело подтирать калоши пролетарским поэтам! Ничего они не понимают! А что такое Блок?!»

Он жаловался, забыв об объявленной теме лекции, что не может заниматься своим научным трудом из-за побочных обязанностей, насильно возлагаемых.

Рассказывали, что в предсмертной болезни Белого был такой эпизод: он впал в долгое забытье, а после, очнувшись, сказал: «Я мог сейчас выбирать между жизнью и смертью. Я выбрал смерть».

6. Александр Блок

Году в 1919—1920-м Блок приезжал в Москву и выступал в Политехническом музее[97]. Было лето, в нашем фильском саду расцветали пионы, а в неуспокоенной столице то и дело происходили огненные и кровавые вспышки. Политехнический музей был переполнен в этот душный вечер. Глуховатый голос Блока звучал надрывно и напряженно. Стихи он читал одно другого мучительней.

«Как часто плачем — вы и я — Над жалкой жизнию своей! О, если б знали вы, друзья. Холод и мрак грядущих дней!» [98]

Замирая в толпе, я думала: «Но ведь есть же у него стихи светло-нежные, умиротворенные. Не забыл же он сам себя в своих радостях и наслаждениях миром».

В перерыве я пробралась за эстраду и подошла к Блоку. Хотела говорить, но задыхалась от волнения. Он смотрел, ждал, улыбался. Наконец, я сказала: «Прочтите, пожалуйста, „Свирель запела на мосту“. Блок ответил: „Хорошо“».

Начальные строки:

«Свирель запела на мосту, И яблони в цвету. И ангел поднял в высоту Звезду зеленую одну, И стало дивно на мосту Смотреть в такую глубину, В такую высоту»[99].

После перерыва, продолжая читать, Блок вспомнил о данном обещании. Но голос его при этом звучал отчужденно и деревянно. Он остановился, оборвал строчку, сказал: «Нет, не могу».

Затем, в другой раз, он протискивался сквозь жадную толпу слушательниц и слушателей во Дворце искусств[100]. Была весна, и я стояла с букетом сирени, сорванным для него в нашем уходящем саду. Когда Блок проходил мимо, я протянула ему букет и пробормотала: «Возьмите». Он ответил: «Не надо». И опять — улыбка. «Нет, обязательно, обязательно», — запротестовала я. Он взял, внимательно посмотрел на лиловые ветки и сказал: «Это дворянская сирень». Читал он в тот день главы из «Возмездия»[101] и статью о ритме событий[102]. Были и стихи, где резнули строки:

«В ненасытном женском теле Будить звериную страсть»[103].

Третья встреча была в Доме печати[104], когда разгулялись грубые силы ломки и свержения ценностей. На голос Блока вышел солдат и хамски громил не совсем известного ему и совсем непонятного поэта. Выскочил Сергей Бобров[105], как будто и защищая поэзию, но так кривляясь и ломаясь, что и в минуту разгоревшихся страстей этот клоунский номер вызвал общее недоумение. Председательствовал Антокольский[106], но был безмолвен. Как говорили, Блок стоял сбоку сцены и твердил: «Хоронят, хоронят Блока…»

Говорил Верховский: «Блок называл Гумилева — заграничная штучка».

Говорил Чулков: «Мы сходились с Блоком на дурном, на цинизме».

Говорила П.: «Александр Александрович отличался идеальной аккуратностью, даже и в кутежные годы жизни. Каждая записочка, каждая мелочь должны были быть на месте. Когда я знала, что он придет, я тщательно вылизывала всю комнату. Но и то он указывал мне — пылинка».

Краткий диалог.

Блок: «Надежда Коган[107] любила меня всю жизнь». — Кто-то: «А как вы относились к ней?» — Блок: «Сначала ничего, а потом так себе».

Говорил Федор Жиц: «Ходил по пятам Блока, как собака, не в силах заговорить».

Н. А. Павлович[108], увидев Блока в Москве, бросилась за ним в Ленинград[109]. Рассказывал Гумилев, что Блок подарил ей свою карточку с надписью: «Надежде Павлович на добрую память».

Рассказывала Н. П. о Л. Д. Блок[110]: «Не красавица, но хороша красками: белая, розовая, золотистая. Она принадлежала к ряду женщин с непонятными поступками. Вот стоит в поле корова, подойди к ней — то ли боднет, то ли лизнет»[111].

Влеченье к ней Блока было мистическим тяготеньем к матери-земле.

А. Цинговатов[112]: «Я посетил Блока зимним утром. Он вышел в кабинет с заплаканными глазами». (Годы революции.)

7. Николай Гумилёв

Летом 1916 года Н. С. Гумилев жил в ялтинском санатории возле Массандровского парка, лечился от воспаления легких, полученного на фронте. Молоденькая курсистка В. М.[113] гуляла на берегу моря с книгой Тэффи[114] в руках. К ней подсел некто в санаторном халате и, взглянув на имя автора книги, спросил: «Юмористикой занимаетесь?» — «Нет, это стихи». — «Значит, „Семь огней“»[115]. Человек, знающий название единственного сборника стихов Тэффи — редкость, и В. М. продолжила разговор. В дальнейшем мы встречались с Гумилевым втроем и вдвоем, гуляли и беседовали.

В то лето Николай Степанович написал прелестное стихотворение: «О самой белой, о самой нежной»[116], посвященное Маргарите Тумповской[117].

Он рассказывал фронтовые эпизоды. Как в него долго и настойчиво целился пожилой, полный немец, и это вызвало гнев.

«Русский народ очень неглуп. Я переносил все тяготы похода вместе со всеми и говорил солдатам: „Привычки у меня другие. Но, если в бою кто-нибудь из вас увидит, что я не исполняю долга, — стреляйте в меня“».

«Женщину солдат наш не любит, а „жалеет“, хотя жалость его очень эротична».

«Физически мне, конечно, было очень трудно, но духовно — хорошо!»

Сердился на меня, что шарахнулась от собак, кинувшихся навстречу с лаем при выходе из парка. «Вы и этого боитесь?»

Говорил, что не любит музыки, находит в ней только стук деревянных клавиш. «Музыка — в ритме стиха, в движении воздушных волн, управляемых словом».

Говорил, что любит синий цвет. Мебель в его тверском имении — синей обивки.

Был против нарядничанья в стихах. «Зачем это „шелковое царство?“» (О стихах В. М.). «Вот у Ходасевича[118] „ситцевое царство“, и как это хорошо».

С большой похвалой отзывался о некоторых стихах Марины Цветаевой. Читал наизусть стихотворенье, где она говорит с прохожим из могилы[119].

«Люблю „Гаргантюа и Пантагрюэль“»[120].

Об Ахматовой: «Она такой значительный человек, что нельзя относиться к ней только, как к женщине».

Возмущался, что у нас на ВЖК[121] нет обязательного изучения «Эдды»[122].

«Денег никогда не хватает. То нужна лошадь, то моторная лодка».

Передразнивал: «Поэт, поэт… И ищут к чему бы придраться… Но писать надо так, чтобы ни одной строки нельзя было бы высмеять».

«В царскосельской гимназии товарищи звали меня sicambre, т. е. странный. Директором был Иннокентий Анненский[123], он меня выделял. Он поражал пленительными, неожиданными суждениями».

«Меня били старшие мальчики, более сильные, и я занялся упражнениями с гирями, чтобы достойно с ними сражаться».

«В 17 лет изучил „Капитал“ Маркса и летом объяснял его рабочим».

Николаю Степановичу понравились мои стихи «Песня безнадежная», которые сама я считала глубоко ученическими.



Поделиться книгой:

На главную
Назад