Юрий Вяземский
Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Поговорим о Риме — дивный град!
Он утвердился купола победой.
Послушаем апостольское credo:
Несется пыль, и радуги висят.
Днесь попугай-говорун, с Востока, из Индии родом,
Умер… Идите толпой, птицы, его хоронить.
Свасория первая
Главная заповедь
Один из книжников, слыша их прения и видя, что
Иисус отвечал ему: первая из всех заповедей: «слушай, Израиль! Господь Бог наш есть Господь единый;
И возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею»: вот первая заповедь!
Вторая подобная ей: «возлюби ближнего твоего, как самого себя»; иной большей сих заповеди нет.
Книжник сказал Ему: хорошо, Учитель! истину сказал Ты, что один есть Бог и нет иного, кроме Его;
И любить Его всем сердцем, и всем умом, и всею душею, и всею крепостию, и любить ближнего, как самого себя, есть больше всех всесожжений и жертв.
Иисус, видя, что он разумно отвечал, сказал ему: недалеко ты от Царствия Божия.[1]
Свасория вторая
Познакомились
Я, всадник Луций Понтий Пилат, префект Иудеи, сижу у себя в претории, в бывшем дворце Ирода Великого, и вспоминаю свою жизнь. Детство свое уже вспомнил (
I. Я уже, помнится, сообщил тебе, Луций, что нашим новым хозяином и гостеприимцем стал «косматый» гельвет-римлянин Гай Рут Кулан, декурион Юлиевой Колонии Всадников на берегу Леманского озера, владелец большого дома в Новиодуне и двух пригородных усадеб. Мою мать и мачеху Лусену он пригласил на должность городской экономки, а мне предложил либо за отдельную плату подрабатывать на конюшне, либо учиться в школе грамматика.
У нас в Новиодуне было две школы грамматика: одна — никудышная и бесплатная, а другая — поприличнее, но платная. Я сказал, что лучше буду работать с лошадьми, потому что в бесплатной школе меня уже ничему не научат. «А в платной?» — спросил хозяин. — «На платную у нас денег не хватит», — признался я. — «Хватит. Я за тебя буду платить, если обещаешь хорошо учиться», — ответил наш благодетель.
Так я пятнадцати лет отроду оказался в школе Манция и Пахомия.
II. Школа эта находилась к югу от городской стены, в тенистом саду, на холме за первым оврагом, по дну которого сочился тощий и бесшумный ручеек. В школе было три класса: для тринадцати-, четырнадцати— и пятнадцатилеток. Занятия проводились в двух портиках, в одном из которых стоял бронзовый бюст слепого Гомера, а в другом — мраморный бюст Ливия Андроника. В портике с Гомером учительствовал грек Пахомий, а в портике с Ливием — латинянин Рубелий Манций. Пахомий с грехом пополам обучал нас греческому языку, устному и письменному, заучивал с нами некоторые самые известные выдержки из Гомера и Гесиода, Менандра и греческих лириков. Манций же давал нам читать и толковал с нами латинских поэтов: Ливия и Энния, Невия и Пакувия, Акция и Афрания. Плавт и Теренций были у него в пренебрежении. Из недавно умерших поэтов мы читали, как правило, Вергилия и Вария, а перед приходом владельца и попечителя школы Манций читал и заставлял заучивать наизусть некоторые строки из Катулла, Горация, Тибулла и Проперция, однако приличного и даже возвышенного содержания. Овидия он нам никогда не читал и, насколько я помню, ни разу не упомянул его имени.
История изучалась лишь в скромном объеме. Но много времени отводилось тому, что Пахомий называл риторикой, а Манций — элоквенцией. То еще было красноречие! Нас не обучали ни фигурам мысли, ни фигурам речи, ни составлению, ни запоминанию, ни произнесению речей, а просто требовали выступать на заданные темы и велели «говори благородно», «скажи то же самое, но красивее», «повтори сказанное, но используй более возвышенные и звучные слова» — так строились наши упражнения; а после учителя сами произносили речи, мы их записывали и дома должны были выучить наизусть, дабы на следующий день хором и соло воспроизвести в классе.
Не морщи лоб, милый Сенека. Для того захолустья, которое являл собой наш Новиодун, — неплохая школа и весьма содержательные занятия. Тем более, что грек Пахомий хорошо знал мифологию и увлекался Платоном, а Манций был опытным грамматиком и у себя дома зачитывался новейшими историками — Титом Ливием и Помпеем Трогом, которых, однако, почти не упоминал, когда речь заходила об отечественной или зарубежной истории.
Хорошие учителя. И отношения у меня с ними сложились хорошие.
III. Учитывая, что я в течение трех лет не посещал никаких школьных занятий, меня сначала определили к тринадцатилеткам. Но, обнаружив мои способности и хоть и разрозненные, но углубленные знания в некоторых областях, уже через месяц перевели к четырнадцатилеткам, а к концу года — в последний класс грамматической школы.
Однако первым учеником я не стал. Рубелий Манций, который был главным учителем в школе, с самого начала дал мне понять, что, принимая во внимание мое ущербное гражданское положение — как-никак сын «предателя отечества», — мне не стоит излишне себя выпячивать, дабы не вызвать к себе зависть своих «полноценных» одноклассников, а затем сплетен, нареканий и протестов со стороны их родителей. И он, Манций, вполне оценив мои достоинства ученика, также не станет обращать на меня особого внимания и спрашивать будет лишь в последнюю очередь, в самых необходимых случаях, так сказать, в целях разумной осторожности и обоюдной безопасности.
Ты спросишь, как произошло это объяснение и в каких выражениях был заключен договор? А никак и ни в каких, милый Сенека. Мы оба, учитель Рубелий Манций и я, Луций Пилат, оказались достаточно умны и осторожны, чтобы при первом нашем общении молча изучить друг друга, прочувствовать наши скрытые намерения и без единого слова заключить между собой тайное соглашение. И я, представь себе, был весьма благодарен своему новому школьному учителю. С одноклассниками у меня установились ровные отношения, ибо зависти я не вызывал, а всякие насмешки надо мной Манций решительно пресек с первого же дня моего появления в школе.
Стало быть, малозаметный и в последнюю очередь спрашиваемый на уроках. Но после занятий Манций иногда давал мне разные научные и исторические труды — грамматиков Веррия Флакка и Гая Юлия Гигина, сочинения историка Саллюстия и, представь себе, учебные речи твоего отца, Сенеки Ритора, — давал и говорил: «Ты это поймешь. Тебе это может пригодиться. А после вместе обсудим». И я читал, выписывая для себя то, что вызывало во мне интерес. Но, когда я возвращал данные мне книги, никакого обсуждения не происходило. Потому что Манций всякий раз говорил: «Если ты чего-то не понял, то тебе это еще рано понимать. Важно, что ты прочел и запомнил. Память у тебя, я вижу, великолепная».
Намного чаще, чем с Манцием, я общался с греком Пахомием. Потому что тот неряшливо говорил по-латыни, но переводил с греческого на латинский диалоги философа Платона и с некоторых пор вдруг стал давать мне свои переводы, как он говорил, «на выправливание». Я их, по мере своих скромных возможностей, «выправливал» и попутно знакомился с некоторыми сочинениями великого грека. Особенно мне понравились «Апология» и «Пир».
IV. Попечителем и владельцем нашей школы был некто Гней Эдий Вардий. Он посещал школу, как правило, два раза в год: в декабре, за несколько дней до Сатурналий, и в первых числах апреля, за день или за два до апрельских нон.
Декабрьское его посещение я пропустил по болезни. Вернее, когда накануне его прихода учитель Манций стал экзаменовать трех заранее отобранных учеников, первому из которых была поручена рецитация из Горация, второму — из Тибулла, а третьему — из Проперция, — когда он выслушал, исправил и наставил первых двух декламаторов и готов был перейти к третьему, взгляд его как бы ненароком наткнулся на меня, и Манций укоризненно заметил: «Ступай домой, Луций. У тебя болезненный вид. Надо отлежаться». И я тут же ушел домой, хотя чувствовал себя превосходно. И, разумеется, на следующий день в школу не пошел, потому как Манций считал меня за умного и чуткого юношу, и я не собирался его разочаровывать.
Само собой разумеется, я навел справки о человеке, к приходу которого так тщательно готовились. И быстро сообразил, что я его уже неоднократно наблюдал на улицах Новиодуна и в его окрестностях.
Несколько раз я видел его в дорогих носилках, которые беглым шагом несли четыре рослых северных галла или галло-германца в красных плащах, похожие на воинов, — вычурное зрелище, если учесть, что новиодунцы, даже самые знатные и влиятельные, предпочитали ходить по улицам пешком и не то что носилками, повозками пользовались лишь в самых редких и вынужденных случаях. К тому же носилки были не просто открытыми, но как-то чересчур и напоказ открытыми, словно это были не носилки, а пышное ложе, к которому с двух сторон приделали по два шеста, выкрашенных золотой краской.
В первый раз во всаднической тоге Вардий возлежал в лектике, откинувшись на шелковые темно-синие подушки. Прохожие его приветствовали, а он задумчиво кивал в ответ головой, полуприкрыв глаза, и двумя пальцами — средним и указательным, на которых красовались два массивных перстня: один — золотой с круглым рубином, другой — серебряный с продолговатым изумрудом, — этими перстами и перстнями он устало оглаживал себе лоб.
Во второй раз он сидел в лектике, а рядом с ним полувозлежала женщина в красной тунике и белой, почти прозрачной столе; лица этой женщины я не мог видеть, так как оно было прикрыто накидкой. По бокам носилок быстро семенили две рабыни, одна — белолицая, другая — почти негритянка, одна — с зонтиком, другая — с веером из павлиньих перьев. Матрона в носилках, казалось, дремала, а Вардий нежно созерцал ее, на встречных не обращая ни малейшего внимания.
А месяц спустя я увидел его в придорожной харчевне, куда уважающие себя горожане — и особенно римляне — никогда не заходят. На Вардии был серый походный плащ и кожаные сапоги, похожие на калиги. А женщина была разряжена и накрашена, как какая-нибудь портовая девка, заливисто смеялась, как гельветка, трясла пышной грудью и время от времени так неожиданно и резко вскрикивала, что сидевшие за соседними столами вздрагивали и оборачивались. Ели они жареную свинину, запивая ее темным и пьяным гельветским пивом. Судя по всему, оба были сильно навеселе. Ни внутри харчевни, ни снаружи ни одного господского раба я не приметил: стало быть, гуляли и радовались жизни без сопровождения и без надлежащей охраны.
А спустя полгода я созерцал Вардия на берегу озера, за городом, на лужайке, усеянной цветами. Вардий в тонкой тунике, в венке из одуванчиков возлежал на траве, подстелив себе под спину клетчатый гельветский плащ, а вокруг него кружили хороводом три молоденькие девчонки, лет по двенадцати, явно не из наших мест, потому что я их никогда в нашем городе не видел. Издали мне показалось, что девицы нагие, но, приглядевшись, я заметил на их телах прозрачные туники. У первой девицы голова была увенчана травянистым венком, у второй — пестрыми цветами, у третьей — какими-то сухими колючками. И вот, Вардий вскакивал на ноги, ловил одну из девиц, заключал ее в объятия, падал с ней навзничь на плащ и начинал целоваться. А потом отпускал ее, она возвращалась в хоровод, и Вардий некоторое время лежал неподвижно, откинув назад руки, а затем снова вскакивал, ловил другую девицу и падал с ней на плащ… Дело происходило в канун апрельских ид, когда в Риме справляют праздник Цереалий…
Уже тогда я заинтересовался этим человеком. Но предпринять углубленное исследование у меня не было возможности, так как в ту пору я чуть ли не каждый день встречался с Рыбаком (
Теперь же, когда накануне Сатурналий мне велели «отлеживаться» и с Рыбаком мы давно расстались, я приступил к расспросам и скоро собрал необходимую предварительную информацию.
V. У Гнея Вардия было прозвище — «Лысый Купидон» или «Старый Купидон». Но так его осмеливались называть, разумеется, за глаза, лишь самые злоязычные и очень дерзкие люди.
На то было несколько весомых причин.
Начать с того, что Вардий был, пожалуй, самым состоятельным человеком в Новиодуне. В городе возле форума у него был двухэтажный дом. Помимо этого поместительного городского дома у Вардия было еще две фермы-усадьбы: одна — земледельческая, неподалеку от Генавы, и другая — скотоводческая, на нижних отрогах западных гор, в четырех часах пути от Новиодуна. Но главным его богатством и главной достопримечательностью Новиодуна была его подгородная вилла, которая располагалась за городской стеной, на плоской широкой вершине того северного холма, с которого открывался самый живописный вид на озеро Леман, на близкий аллоброгский берег и на далекие Альпы. (В прошлых своих воспоминаниях, описывая тебе Новиодун (
Далее. Никогда не занимая никаких городских магистратур, Эдий Вардий был крайне влиятельным человеком. Если на выборах он выступал за кого-нибудь из кандидатов, тот непременно становился дуумвиром, или эдилом, или претором. Из достоверного источника мне стало известно, что за год до нашего появления в Новиодуне в городе случились беспорядки: в декурии между двумя партиями вспыхнули сильные разногласия, распри выплеснулись на улицы, в дело вмешалась чернь, произошли столкновения, имелись жертвы. Из Рима прислали сенатскую комиссию, которой было поручено сурово наказать виновных и чуть ли не лишить город административной самостоятельности. И тут, как рассказывали, на сцену выступил наш Гней Эдий Вардий. Он пригласил членов грозной комиссии к себе на виллу, и что там происходило, никому неведомо. Однако на следующий день в совете декурионов председатель столичной комиссии объявил, что на первый раз Рим прощает беспокойный колониальный город, ибо, как выяснилось, слухи о беспорядках были сильно преувеличены и принимать жесткие меры в отношении Юлиевой Колонии Всадников члены комиссии считают преждевременным и нецелесообразным. — Стало быть, спас город от расправы, и осужденные, которые уже приготовились к смерти, были помилованы и отпущены на свободу.
Добавим к этому, что Вардий слыл самым образованным и самым красноречивым человеком в Новиодуне.
И вот еще: когда в городе затевалось какое-нибудь муниципальное строительство, Гней Эдий всегда был в первых рядах спонсоров. В частности, немалые деньги им были вложены в сооружение городского водопровода, в возведение общественных бань. И ему, Эдию Вардию, принадлежала лучшая из школ, в которой обучались дети городской элиты.
Согласись, Луций, что уже одной из перечисленных причин вполне было достаточно для того, чтобы снисходительно относиться к странностям Вардия. Я же этих причин перечислил… раз, два… целых четыре!
Как выразился про Гнея Вардия один из городских остряков: «Конечно, он Старый и Лысый. Но — Купидон! То есть своего рода бог, с которым лучше всего — дружить и хуже всего — ссориться!»…
Такой вот во всех смыслах любопытный человек в декабре приходил к нам школу на рецитации, а мне было рекомендовано «отлеживаться».
VI. Следующий визит Вардия, как я уже сказал, должен был состояться в первых числах апреля.
За два дня до апрельских календ в школе начались репетиции. Манций отобрал из учеников трех не то чтобы способных и красноречивых, а самых благообразных и благовидных. Всем им было поручено подготовить прозаическую декламацию, воспевающую Красоту. «В форме свасории», — рекомендовал учитель. (Мы уже месяц упражнялись в сочинении этих самых свасорий).
На другой день — то есть накануне апрельских календ — трое отобранных принесли черновики своих декламаций. Когда же они прочли их во всеуслышание в классе, Манций объявил, что, во-первых, ни в одной из декламаций не проглядывает ни мифологическое, ни историческое лицо, так что некого убеждать, и никакие это не свасории. А во-вторых… Тут Манций надолго задумался. А затем для каждого из троих уточнил тему. Первому было велено выступить на тему: «Красота дарит нам радость и счастье», второму — «Красота воспитывает в нас справедливость», а третьему — «Красота должна быть мужественной». И первому рекомендовалось обращаться к некому собирательному Пульхру, второму — к древнему греческому законодателю Солону, третьему — к гомеровскому Ахиллу.
В апрельские календы юные декламаторы явились с переработанными речами. Манций не позволил их зачитывать вслух, а принялся изучать по дощечкам, беззвучно шевеля губами. А после с едва различимой брезгливостью, которую лишь мне удалось заметить, отложил дощечки в сторону, сел на кафедру и объявил:
— Сейчас я буду диктовать вам ваши декламации. Вы их запишете. И к завтрашнему дню выучите наизусть.
Манций диктовал. А трое учеников по очереди старательно записывали.
В четвертый день до апрельских нон в классе состоялась генеральная репетиция. Учитель внес несколько изменений и уточнений, но в целом остался доволен. А потом принялся внимательно меня разглядывать. Я решил опередить Манция и, испросив разрешения встать и заговорить, встал и сказал:
— Я что-то неважно себя чувствую. Можно мне завтра не приходить в школу.
Добрый мой учитель сначала не мог сдержать короткой благодарной улыбки, а после придал своему лицу сострадательное выражение и ласково ответил:
— Очень жаль, Луций. Но что же делать. Поскорее поправляйся и возвращайся к нам.
Я ушел из школы до окончания занятий.
VII. В третий день до апрельских нон в школу должен был пожаловать Гней Эдий Вардий. Я так рассчитал, что перед самым его появлением я тоже пришел в школу и почти вбежал в портик, словно боялся опоздать.
Увидев меня, Манций сперва удивился и растерялся, а затем, с трудом сдерживая раздражение, спросил:
— Зачем пришел? Ты ведь болен.
— Ты, учитель, велел мне скоро поправиться! Вот я и поправился! — радостно и невинно ответил я.
— Так быстро нельзя поправиться! — уже не сдерживаясь, с досадой возразил учитель. — Больные должны лежать в постели! Ступай домой!
— Я не больной! Я выздоровел и вернулся! — еще радостнее и невиннее воскликнул я.
— Слушай, Луций! Немедленно!.. — гневно начал учитель.
Но тут в портик вбежал грек Пахомий и с торжественным испугом объявил:
— Вошли в сад! Идут по дорожке!
Манций вздрогнул. И, глянув на меня так, как смотрят на подлых предателей, шепотом скомандовал:
— Садись вон туда, в угол! На боковую скамейку!
Я быстро выполнил повеление.
И тут же в портик вошел Гней Эдий Вардий. Хотя Пахомий восклицал «вошли» и «идут», Вардий прибыл в одиночестве, и не было при нем и за ним ни магистратов, ни клиентов, ни даже рабов.
VIII. А теперь, милый Луций, думаю самое время кратко описать тебе внешность Гнея Эдия.
Если одним словом — круглый, а точнее
Слушай, Луций! Если бы мне поручили придумать ему прозвище, то я бы назвал его не Старым, а Кругленьким Купидончиком. Потому что старым он никак не выглядел. И лысина его была небольшой и бросалась в глаза лишь потому, что он вокруг своей маленькой лысины отрастил длинные рыжеватые волосы, которые беспорядочно курчавились и пухлыми кольцами спускались ему на плечи, почти полностью закрывая короткую и тоненькую шею.
Да, и еще: также круглые и слегка навыкате глаза; рот тоже какой-то круглый, с чувственными и немного выпяченными вперед губами, будто он изготовился чмокнуть кого-нибудь.
Короче, круглее не бывает!
На нем была не тога, а белый плащ довольно странного вида, похожий на женский. Плащ был распахнут, а под ним краснела двумя узкими пурпурными полосами всадническая ангустиклавия, тонкая и плотно схваченная поясом, так что круги его тела словно специально подчеркивались.
Войдя в наш портик, — вернее, мягко и часто перебирая круглыми ножками, будто вкатившись в него, — он эдак проплыл до середины, остановился и, насмешливо — я бы уточнил: проказливо — улыбаясь, молчал и разглядывал собравшихся, переводя взгляд с одного ученика на другого.
Его несколько раз приветствовали. Сначала дружно и громко, затем тихо и вразнобой, потом — опять громко, но уже испуганно. А он продолжал молчать, щурился и разглядывал.
Рядом с кафедрой учителя для него приготовили кресло, чуть ли не трон. Но Вардий, когда ему это седалище предложили, сложил на груди ручки, затряс головой и то ли смущенно, то ли с раздражением забормотал:
— Нет-нет. Я лучше в сторонке. Чтобы никого не смущать. Мы ведь не в театре, а в школе, на занятиях. Я где-нибудь в уголку. А вы не обращайте на меня внимания.
И, представь себе, Луций покатился в мою сторону и сел на ту самую скамейку, на которую меня усадили! Между нами был промежуток в пол-локтя, не более.
IX. Учитель наш, Манций, некоторое время пребывал в растерянности. А затем, совладав с волнением, сел на кафедру и, вызвав первого из декламаторов, предложил ему тему для рецитации: «Красота дарит нам радость и счастье». И Вардий, сидевший справа от меня, тихо, но четко произнес:
— Ах, какая прекрасная тема! И юноша красивенький. Неужели справится?
Непонятно, к кому была обращена эта фраза. Потому что, произнеся ее, Вардий на меня не посмотрел. И в то же время никто, кроме меня, ее слышать не мог.
Я сделал вид, что не слышал его замечания.
Первый декламатор говорил громко, с пафосом, но слишком заученно, как читают чужие стихи. Краем глаза я наблюдал за Вардием и видел, что он согласно кивает головой в такт фразам выступающего, что он ласково и приветливо улыбается, но улыбка его постепенно становится все более слащавой и вымученной.
Когда декламатор кончил и сел на место, Вардий чуть обернулся в мою сторону и тихо, почти заговорщически спросил:
— Насколько я понимаю, это была свасория?
Я снова не ответил и даже не посмотрел в сторону спрашивавшего — из деликатности, так давай скажем. Вардия эта «деликатность», похоже, удивила, потому как он всем туловищем развернулся ко мне, смерил долгим оценивающим взглядом, после чего сложил ручки на животике и принялся смотреть в сторону кафедры.
Второй рецитатор трактовал тему: «Красота воспитывает в нас справедливость» и, как ты помнишь, обращался к афинскому законодателю Солону. Выступал он не так заученно, как первый, но, стараясь не декламировать, а говорить естественно, как бы от себя и словно импровизируя, часто сбивался, бросал фразу на середине и снова начинал, в тех же словах повторяя. Вардий начал слушать его с той же слащавой улыбкой на лице. Но уже не кивал головой в такт фразам, и сладость постепенно ускользала с его пухлых губ, а прищуренные до этого глаза его всё более округлялись, грустнели и чуть выпучивались.
Я так пристально и напряженно наблюдал боковым зрением за его лицом, что в правом глазу у меня появилась резь, а левый глаз задергался.
Когда второй декламатор умолк и сел на место, Вардий опять всем телом повернулся ко мне и тихо, но настойчиво спросил:
— Он хотя бы представляет себе, бедняга, кто такой этот Солон, которого он увещевает?
На этот вопрос уже следовало как-то откликнуться. Я позволил себе вздрогнуть и втянуть голову в плечи — якобы с испуга.
Вардий, похоже, обиделся. Он так демонстративно от меня отвернулся, что оказался ко мне спиной.
А тут третий декламатор принялся убеждать Ахилла, что «красота должна быть мужественной».
Милый Сенека! Я год был твоим учеником. Потом более года обучался у галльского друида. Вы оба учили меня не только видеть и слышать, но и чувствовать. И вот, глядя в спину этого кругленького господинчика, я почувствовал, что скоро мне предстоит испытание, и для того, чтобы это испытание выдержать, мне надо максимально сосредоточиться и хотя бы в самых общих чертах исследовать своего противника.
Я тотчас приступил к исследованию. Какие у него могут быть «птерны» и «головы»? — спросил я себя. (О «птернах» и «головах Гидры» более подробно
Из этих теоретических выкладок — разумеется, скоропалительных, но времени у меня было в обрез! — я тотчас извлек три практических вывода, а именно: (1) надо начать с льстивого обращения в его адрес; (2) надо сперва опровергнуть моих одноклассников и вместе с ними учителя Манция, а потом импровизировать в духе платоновского Сократа, который тоже большой оригинал и импровизатор; (3) надо взять за основу диалоги Платона, те, которые давал мне «на выправливание» учитель Пахомий.
Я едва успел осуществить эти умственные действия, как третий декламатор закончил увещевать Ахилла, и рецитации завершились.
Предчувствие меня не обмануло.
В напряженной тишине Вардий, не поднимаясь со скамьи, сперва тихо произнес: «Замечательно». Затем чуть громче: «Очень хорошо». А потом уже в полный голос: «Неплохо! Весьма похвальные и нужные темы!»