Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Товарищи - Федор Дмитриевич Крюков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ффу-у-у! — изумленно воскликнул Терентий на козлах: — это ничего-о! Стан колес за бутылку… одна-ко!.. Ну, да хочь и дорого, да хорошо, стоит дела… Покорнейше благодарим, вашескобродие! Не обижайтесь, если я с козел где упаду от этой духовитой водки… Ха-ха…

— Держись за землю тогда, — назидательно сказал Семен Парийский, и опять всем троим стало необычайно весело, долго смеялись, a Парийский после того долго не мог откашляться.

— Вот вы, Василий Евстафьич, думаете, что алкоголь меня погубил, а я вам должен сознаться: нет… романическая история… — проговорил он, откашлявшись…

— Н-ну?! — радостно воскликнул товарищ прокурора: — разве ты того… поклонник женской красоты?

— О, он баб лучше всякой скотины любил! — воскликнул Терентий, обернувшись к товарищу прокурора: — заразительный был человек насчет любви!..

— Действительно, что по этой части я был ходок, —

скромно отозвался Парийский: — и было у меня их много, и девчонок, и бабенок… А вот в это время наскочил на свою… обожгла крылья… Позвольте папиросочку, Василий Евстафьич…

Опять все трое нагнулись с папиросами к дрожащему огоньку спички. Глаза у всех были блаженно прищурены, устало улыбались и губы невольно ширились в улыбку. Долго не могли прикурить, стукались головами, мычали и смеялись через нос, потому что Терентий с козел никак не мог попасть папиросой в огонь и проезжал мимо, к самому носу Семена Парийского. Запах табаку, в холодном воздухе чрезвычайно приятный, распространился вокруг тарантаса и побежал за ним.

— Мещанин один… из Камышина… — попыхивая папиросой и пуская дым вверх, заговорил Семен Парийский, пользуясь тем, что лошади шли шагом и тарантас слабо шуршал: — вроде, можно сказать, купца… Жена, двое детей: сын да дочь, которую было звать Катериною, а сына — Тишкой. Торговали они только не красным товаром, а старой одеждой…

— Уж это не Бормотов ли Лукьян? — спросил Терентий, нагибаясь к кореннику Бунтишке и поправляя кнутом съехавшую набок шлею.

— Подожди, Терентий, не перебивай, — сказал товарищ прокурора, тихо качавшийся в углу тарантаса: — я догадываюсь, тут самая завязка романа… Ну, ну, Сема…

— Хорошо-с! — продолжал нараспев Парийский, очень довольный вниманием товарищей: — купил он домик о двух теплых, и, как я жил по соседству, то позвали меня написать условие. Пошел. Написал, — дело знакомое. — «Пожалуйте закусить»… На столе самоварчик, водочка, закусочка. Занялись разговорцем. Хозяйка, Марина Ивановна, спрашивает: — «вы», говорит, «женаты или холостой?» — Холостой, — говорю: — но имею в предмете жениться, а то как бы не опоздать, — тридцать второй год уж идет. — «И пора! Очень просто, что опоздаете»… — Невест, — говорю нет… — «Ну вот еще! Вон у нас дочь невеста… сделайте ваше одолжение!» — Очень приятно… Обращаю внимание. Девчоночка чернобровая, но жиденькая… Так себе, купырек зеленый…[9] И все в ней нежно да задорно так… Лупоглазенькая, смешливая, походочка у ней мелкоступая, легкая и вся, как гибкая пружина… Не могу сказать, чтобы она показалась мне в то время… так себе…

— Ну, написал я условие, ушел домой. Занимаюсь своими делами, хожу на службу. Встречаюсь иной раз с новой соседкой — с Катей. Моргнешь ей, — засмеется и убежит. Зубы белые, а глаза — один зарез: так и обожгет… И вся такая… как бы сказать?.. завлекательная: вошла в душу. Придешь со службы, — сейчас к окну. Все вытягиваешься, все думаешь: вот пройдет по улице или по двору своей воздушной походкой, вот увижу грудь ее, как у молодого кочетка, стан ее гибкий… Вы смеетесь, господа? A мне тогда не до смеху было…

— Ну, ну, не обижайся, — товарищеским тоном сказал Василий Пульхритудов.

— Да я ничего. Сделайте одолжение, я не обижаюсь. Хорошо-с. Да. В те времена я не любил упускать ни сороку, ни ворону, не то что ясного сокола. Вот как-то вечером прижал ее к плетню: — позвольте, говорю, Катечка, познакомиться с вами. — «Мимо, мимо!» — Почему? Если сердце мое трепещет по вас и душа горит…

— Эх, собака, какой красноречивый! — не удержался, воскликнул Василий Пульхритудов, фыркнувши от смеха.

— Да, я мог… — Меня, — говорю, — через вас от еды отбило, Катечка, на аппетит никак не гонит… В мыслях держу одно и одно: как бы с вами познакомиться? — «Знаю», — говорит, — «я вас: посмеяться хотите»… — Нитнюдь! — «Нет», — говорит, — «ищите другую, а вокруг меня — не пообедаете». Вырвалась, убегла. В руках у себя чувствую как будто ее теплое, упругое тело, а уж ее нет, — выскользнула. — Ах, ты, думаю — шельма! Туда же, всякая паскуда знает простуду… не пообедаете… Посмотрим! Я и не таких уламывал… А у меня, действительно, голова такого свойства: раз что засело в нее, то уж выкинуть никак не могу, — особенно, бывало, насчет женского полу. Даю сам себе твердое слово: не упустить!..

— Однако удобных случаев все не выпадало. Промелькнет там-сям, глянет, засмеется. Дразнит — вот, мол, я, а не поймаешь. У меня просто голова кругом идет, в глазах туманеет и чувствую, что окончательно делается омрачение рассудка. Ляжешь спать, — стоит в глазах девчонка эта, смеется, зубы белые сверкают…

И повел я иную линию. Притворяюсь, что не обращаю внимания, прохожу, не глядя, разговоров не завожу: не нуждаюсь, дескать. А сам окончательно испекся: ни еды, ни сна нет. Гляжу, этак месяца через три, стал Тишка, ее брат, ходить мимо моих окон — и не один, а с другом — с Мишкой Прокудиным, приказчиком по ссыпке хлеба. Разбойник по всей Николаевке, гармонист, ухарь… С полицией поскандалить — это он первый. И музыкант такой, сукин сын, — гармония у него просто — говорит!.. Одним словом, хулиган!.. Ну, думаю, хорошего дружка нашел Тишка — на вечерницы к девкам ходить. Этот дорожку покажет!..

— Тихон Лукьяныч, — говорю как-то при встрече: — зачем вы с такими людьми знакомитесь? Юноша ты молодой, из тебя может выйти порядочный человек, если водки не будешь пить да на биллиарде играть, а эти люди — хорошего от них понять нечего. При случае, как говорится, голову оторвет и в глаза бросит. — «У нас с ним дружба», — говорит, — «мы с ним к девкам вместе будем ходить». — Ска-жите на милость! — «Я его с Катькой», говорит, — «свел, она спать с ним будет»…

— Ну, у меня аж в голове загудело от этих слов! Вступила мне в глаза сера, к-как дам ему в морду! Хор-рошего леща влепил скоту… Горе меня, знаете, взяло: проморгал девчонку, другому могла достаться… Как это так? Загорелась моя душа… Выпил. И во всех суставах появилась у меня дерзость и злоба. Пришел на квартиру: самовар! Подала хозяйка самовар, — придираюсь, почему зелен? отчего не вычищен? — «А вы», — говорить, — не заноситесь. За восемь рублей и это хорошо. Не воображайте из себя барона. — Барона?! Я — барон?! Обидно мне знаете, показалось, — как дам кулаком по самовару, — все к черту! И посуда, и стол, я самовар. Крик, скандал, полиция. Хотели взять, — не дался, раскидал всех. Ну, народ знакомый, помирились в двух рублях и полиции целковый за беспокойство. Но с квартиры — долой…

— Тут, в числе зрителей, и Катеринина мать. Сейчас ко мне. — «Пожалуйте к нам», — говорит, — «у нас фатерка — самая для вас». — Что же, — говорю, — с моим удовольствием. И думаю: самый для меня удобный случай. Поселился я у них. Катерина у меня постоянно на глазах, и сердце мое, просто сказать, тает, — вот как свеча тает… Однако, у ней ко мне расположение самое хладнокровное. На другой ли, на третий ли день вышел я вечером на двор, — здравствуйте! Сидят за уголком с Прокудой рядышком. Ну, тут я завел с ним разговор серьезный и вложил ему, знаете, по первое число. Благословением родительским меня Бог не обидел, и в кулаке я крепость имел порядочную. У Симоныча, у кожевника, был камень пудов двенадцати, — я его, бывало, до груди свободно подымаю… Да, было время! А теперь вот ветер с ног валяет…

Семен Парийский вздохнул и помолчал.

— Изнашиваемся, брат, все изнашиваемся, — желая утешить его, сказал Пульхритудов: — я вот тоже… осèл, что называется…

— Ну, вы-то в самом соку, можно сказать: человек полнокровный и в полном удовольствии… А у меня всё изнурение бессилия от моего неудовольствия в жизни…

— Ну, не отклоняйся, Сема. Продолжай насчет романа… Любопытно, околпачил или нет ты эту девицу?

— Да… Ну, хорошо-с. Наблюдаю, значит. Как шмыгнет она из дома, так и я следом, потихоньку. Так, через недельку, гляжу один раз: лезет Прокуда через плетень на задний двор, яко тать в нощи.

— А, голубчик! — говорю: — ты? Ты меня зарезать грозил, — режь, вот я перед тобой!.. Оробел он, — на что бойкий парень, а оробел, молчит. Ну, бить я не стал, а взял его новые сапоги и закинул… Хорошие сапоги, гамбургского товару, под лаком. Американский гамбург; целковых двенадцать даны…

— Однако же, вижу, что хотя я своим кулаком и одерживаю успех, а Катерина-то ко мне не липнет, все к Прокудиной части тянет. Всяческие меры принимаю к своему ограждению. Зло разбирает. Раз даже толкнул ее в сердцах… положим, слегка, однако же, до слез. Только после этого получил уж окончательный отказ… даже и касаться не смей! Получил отказ, хожу в большой меланхолии, места себе не найду. Вот ее мать замечает: — «Ты, Сема, чего унывный стал?» Я перемолчал, ничего не объясняю. — «Я», — говорит, «знаю… ну, не кручинься: дело поправимое»… — Каким же родом, — говорю, — позвольте узнать? — «А вот каким родом»… Объясняет: сходить в баню, взять ваты и пузырек, а потом, когда потеть будешь, собирать этот пот в пузырек, а после влить в чай тому человеку, кого присушить хочешь…

— Сделал. Взяла она у меня этот пузырек, понесла куда-то для наговору, а потом, действительно, влила Катюшке в чай…

— Что же, подействовало? — спросил товарищ прокурора?

— Подействовало…

— Х-ха! — искренно изумился Терентий Прищепа, чмокнув языком.

— Ей-Богу, не брешу! — убежденно сказал Парийский, чувствуя нечто скептическое в молчании Василия Евстафьича.

— Значит, оно испарением входит? — умозаключил Терентий! — Это могет быть… дело пробованное.

— Да, отмякла после того девка, подалась, — продолжал Парийский: — Прокуда в эту пору как раз попался. На почте сундук взломали, так и гармониста нашего к этому делу пристегнули. Как раз в это самое время… Ну, сказать правду, поплакала она об нем. А мне удача подвезла: следователь два рубля жалованья набавил. Сейчас же, конечно, калоши новые в подарок ей. Приняла. И пошло время, знаете, славно. С полгода, сказать, блаженствовал. А потом подстигло время. Катерина чуть ходит, живот — во-о… Мать говорит: — «Надо покрыть грешок, Сема». — Ну, что ж, надо, так надо. Не отказываюсь, хотя, говорю ей, чей грех — неизвестно, но только мне ее жаль, и я готов с моим удовольствием.

Сунулись к николаевским попам, — не венчают: невесте не полные года вышли. Что тут делать? Взяла слух теща, что на Сенновке поп есть такой, что повенчает кого угодно с кем угодно. К нему и поехали. Приехали на Сенновку. Мой нареченный тесть отправился для переговоров к попу и пропал. Ждали-ждали, Наконец, вертается — пьяней грязи[10]. Нес-нес перед нами чушь какую-то, ничего понять невозможно! Пошел я сам к батюшке. Прихожу. Спрашивает он меня, кто я такой и откуда? Я говорю, что так, мол, и так, сын дьякона такой-то, приехал с покорнейшей просьбой. Объясняю, в чем дело. — «А почему же» — говорит, — «вас в Николаевке не перевенчали?» — Так и так, — говорю, — года невесте не вполне вышли, а положение вот какое. — «Приданого берете?» — Признаться, — говорю, — об этом не имел в предмете. — «А как же ваш тесть будущий сказал, что пятьсот рублей приданого за невестой?»…

— Ну тестя брехуном поставить я не захотел. Отвечаю: может быть, что и пятьсот, — он человек коммерческий, только разговору у нас, говорю, не было об этом. Крякнул тут батюшка, походил-походил этак по комнате с умственным видом и говорит; — «Да ведь вот что, молодой человек, у меня дьячок новый». — Так что же? говорю. «Э, то-то вот вы, молодые люди, вам все ничего! А побывали бы вы в моей шкуре»…

— Гляжу на него: сытый такой батюшка, румяный, подрясник на нем чечунчовый[11], в комнатах мягкая мебель в чехлах. Думаю: что же, в твоей шкуре побыть не плохо… Так неужели нельзя? — говорю. — Нельзя-то оно не нельзя, возможность есть, но — риск большой. — Ежели есть говорю, возможность, то сделайте милость, батюшка, заставьте вечно Богу молить… За сотенный билет, — говорит, — так и быть, оборудуем ваше дельце, — и то лишь для вас, молодой человек…

— Ничего, это не ошибся! — воскликнул Терентий и засмеялся тонким голосом.

— Очень вами благодарен, — думаю: — двадцать-то пять и то по ноздри, а то сотенный билет…

— Вот, — говорю, — батюшка, все деньги, какие при себе имею, могу вам отдать, — продолжал Семен Парийский, покашляв в рукав. — Оказываю я тут все свои капиталы — четвертной билет. — «Нет, дружок», — говорит, — «из-за этого и пачкаться не стоит. Сами понимаете: дьячок новый, риск большой». Больше, говорю, — при мне нет.

— «А вы там около старичков пошарьте, авось найдется… около старичков! У них, молодой человек, наверно есть. А за такую цифру, — откровенно вам скажу, — не стану пачкаться: ответственность большая»…

— Просил-просил я его, не уломаешь да и только… Ну, нечего делать! пойду, — говорю, — спрошу у них. — «Подите», — говорит, — подите, молодой человек, да без церемоний с ними! Эти народы таковые, что деликатностью из них ничего не выжмешь, а нахрапом надо.

— Пришел на квартиру, рассказал Катерине, как и что. Спрашиваю: что будем делать? А она, хотя летами и молода, рассуждает вполне правильно. — «Очень велики», — говорит, — деньги за такой малый труд. Они и нам годятся. А венчаться погодим, сойдет и так. Была я глупенькой девчонкой, так очень мечтала под венцом стоять: вся в цветах, в белом платье одета, а тут поют тебе… хорошо так… И народ глядит любуется, как на княгиню… А так-то венчаться, крадучись, никакого удовольствия нет. А как же с родителями? — «Очень просто: сходим куда-нибудь и баста!» — В самом деле верно! Свидетелей при этаком браке не берут, — действительно, проще некуда. Убрались мы с ней и пошли, — вроде как венчаться. Взяли с собой даже хохлика, нашего подводчика. Дал я ему целковый в зубы, чтобы он в случае спросят[12], сказал бы, а сам зашел в лавочку, купил бумаги, сам накатал свидетельство (дело мне знакомое) и приложил пятачком. Покончивши все, отправились мы на квартиру. Приходим в веселом этаком духе. — Перевенчал, — говорим. — Ну, перевенчал, так и слава Богу! Ехать!..

— Ну, конечно, приехали домой и зажил я у них, как зять: «папаша, мамаша» и все прочее… Так, через месяц после этого, не больше, родился у нас сын Владимир, но не долго пожил, недельки через три или четыре помер. Ну, были неприятности, конечно: друзья-приятели там разные скалили зубы, подкашливали, скрыляли[13]. Пришлось кое-кому и в ухо затопить за это за самое… Но за всем тем года полтора жизнь наша протекала вполне приятно, и только на втором году началась неприятная катастрофа…

— Стой, Терентий! — сказал вдруг товарищ прокурора таким голосом, как будто произошло что-то необычайное.

Терентий натянул вожжи и испуганно оглянулся на колеса своего говорливого тарантаса — с той и с другой стороны: колеса были целы. Приподнялся и поглядел, не потеряли ли привязанный сзади чемодан, — и чемодан цел.

— Уронили что-нибудь, вашескобродие? — спросил Терентий, недоумевая.

Товарищ прокурора с усилием вышел из созерцательного настроения и торжественно, слегка спотыкаясь ослабшим языком на длинных словах, сказал:

— Чувствую, что первая часть романа Семена Парийского завершилась почти законным образом, и по случаю столь удачного окончания предлагаю выпить…

Терентий громко захохотал, а Семен Парийский довольным голосом зашипел и тотчас же закашлялся. Пульхритудов достал бутылку, поднял ее вверх, к глазам, как бы на свет, — ничего не было видно, — взболтнул и, услышав глухо звенящий плеск, радостно сказал:

— О, почти половина еще!..

И налил в стакан вдвое больше того, чем раньше наливал.

— Ну, за твое бракосочетание, Сема! — сказал он торжественно: — да, теперь я вижу, что насчет любви ты был настойчивый мужчина… И за твое здоровье, Тереша! Ты не серчай, что я останавливаю все тебя: во-первых, лошадям отдых, во-вторых… все-таки доедем!..

— Помилуйте, вашескобродие, — возразил Прищепа обязательным[14] тоном, — ночи еще много, к свету дома будем… Вон только месяц показывается…

Он одной бородой кивнул в ту сторону, где в дымчатой пелене осторожно выглядывал из-за края земли неуклюже большой, красный месяц с видом удивленным, заспанным и как будто сконфуженным. Чернела степь, и много было звезд в потемневшем, поднявшемся небе.

Выпили. Помолчали, — трудно было говорить после таких больших порций коньяку, которыми на этот раз попотчевал Пульхритудов. Терентий достал из-за пазухи какой-то темный, витой калач и молча протянул его товарищам для закуски. Из чувства товарищеской деликатности Василий Евстафьич отломил кусочек и стал жевать, на языке почувствовалось что-то вроде шерсти, и вкус отдавал глиной. Выплюнуть было неловко. Он старательно разжевал эту товарищескую закуску и с некоторым усилием проводил в горло. Потом встряхнул бутылку и по взболтнувшемуся звуку определил, что еще есть чем запить вкус глины.

— Чтобы не оставлять зла и не останавливаться больше, давайте допьем, — сказал он.

— Воля ваша, Василий Евстафьич, — покорно согласился Парийский.

— Ну, и водка! — восхищенным голосом воскликнул Терентий: — прямо, печь печью… до чего она в жар бросает…

Было как-то особенно приятно стоять в самом центре черного степного простора, чувствовать его безмолвные широкие объятия, глядеть на роящиеся звезды, на поднимающийся, неровно обрезанный месяц и таить в груди прилив самых нежных дружеских чувств к старым товарищам. Одни они и — больше никого нет в миpе… Хотелось обнять их, сказать им что-нибудь трогательное и хорошее, радостно смеяться и удивляться великолепному случаю, устроившему такую прекрасную встречу. Из прошлого выплывали одетые лунным светом призраки каких-то неопределенных, но особенно милых, ласкающих воспоминаний. — Светлыми вереницами скользили они в отуманенных, приятно отяжелевших головах, колыхались и кружились в неуловимой легкой пляске, возбуждая веселое удивление своей неожиданной воскресшей близостью.

Когда закурили папиросы, сели, и тарантас опять задребезжал и зазвенел всеми своими разболтавшимися железными частями, товарищ прокурора с добродушным упреком сказал Парийскому, сидевшему теперь с ним плечом к плечу:

— Растревожил ты, брат, мое сердце своими воспоминаниями о старой любви. Когда настоящее у человека оголено от всяких нарядов, он разыскивает в прошлом хоть один миг… один!.. но одетый сказочной прелестью…

Парийский не понял, но коротким хмыканьем согласился с мыслью Василия Пульхритудова.

— Кстати, Сема…

Товарищ прокурора несколько понизил голос: — Не знаешь ли, где теперь Таиса?

— Это дьячка Аверкия дочка?

— Да.

— Давно не видал. Слышно было, что вроде как бы акушеркой или экономкой при земской больнице… Где-то на шахтах будто. Аверкий-то ведь помер. Слыхали?

— Нет, не слыхал. Ну, царство небесное ему. Большую вражду ко мне имел покойник. Все хотел мои письма представить к начальству моему, чтобы я женился на Таисе. А она, дура, взяла да и отдала мне их… Возвратила!.. Хотела благородством меня поразить… Но я после этого выгнал ее… Подлец я был, Сема!..

Товарищ прокурора поник на минутку отяжелевшей головой, потом высморкался в перчатку и повторил:

— Мерзавец был, как и многие смертные… Парийский, выпуская дым через нос, опять коротко хмыкнул, как бы соглашаясь и с этой мыслью охмелевшего товарища.

— Но дело не в том… Позднее раскаяние малоценно, особенно в пьяном виде. Вот в чем дело: у Таисы дочь была, ты знаешь?

— А как же. Учительницей теперь в Подлипках и бабушку к себе взяла. Второй год… как же! Барышня трудящая, хорошая…

— Ведь, это — моя дочь! — с гордостью сказал Василий Пульхритудов: я ей посылал по пяти рублей в месяц, пока не женился. А женился — перестал… Ибо жена у меня урожденная Батура-Воробьева, дама с утонченными вкусами, и моего жалованья, брат, не хватает на достойное их удовлетворение. Посему пяти рублей взять неоткуда…

Он засмеялся и покачал головой. Засмеялся и Семен Парийский, но тотчас же залился звонким кашлем.

— Но дело опять-таки не в том, — нагибаясь к уху сотрясавшегося от кашля Семена Парийского, продолжал товарищ прокурора: — ты расшевелил во мне не эти воспоминания… О своей гнусности я заговорил нечаянно… Прокурорская привычка сказывается… Но ты напомнил мне о милой, невозвратной лихорадке любви… о сладких томлениях сердца, о жарком трепете молодого тела… И вот передо мной — зажигающий блеск молодых глаз… и в сердце вновь сладостное волнение, сладкая боль…

— Вот здоровье-то какое, видите! — сказал на это Семен Парийский, с трудом одолевая кашель: — бьет-бьет вот этак… Голова постоянно больна: то сверчки в ней поют, то всякий звон…

— И все это ушло, — продолжал ожесточенным голосом Василий Пульхритудов, не слушая жалобы товарища: — все ушло и не вернется. Ничто не вернется. Ни темные ночи весны со звоном комаров…

— Да, весна ноне холодная, засушливая, — сожалеющим тоном сказал с козел Терентий.

— …Ни загадочное небо, засеянное звездами, ни те темные закоулочки в калиннике, где, бывало, прячемся…

— Калинник перевелся, вашескобродие… Теперь, ежели что, так под обчественный магазин…

— Поди ты к черту со своим магазином! Ты должен понять, что прелесть доверчивых девических речей и наивных слез, сладость риска, счастье запретных встреч чувствуется только в соответствующей обстановке! Должен быть непременно этакий шелковый ковер весенней травы, влажный запах ночи, вдали — несмолкающая трель лягушки… Мягкая, страстная, кошмарная трель… И на фоне ее — тут, рядом, отрывающиеся соловьиные коленца… Вот!.. «Под обчественный магазин!..» А почему бы не в свиной хлев, в таком случае?.. Эх, ты… ска-зал!..

— Да ведь мы, вашескобродие, кабы грамотные народы… — сказал в свое оправдание Терентий.

— Да… А мне жаль Таису, Сема, — грустным тоном заговорил снова Пульхритудов: — диковинный человек она была. Наскребет, бывало, где-нибудь грошиков, приедет в Москву ко мне, — я студентом был, — последнее отдаст. И знала ведь, что я на ней не женюсь, хотя я и уверял ее в этом. Знала… Но таковы свойства собачьей преданности. Бил я ее, скандалил, прогонял с синяками, обращался с ней хуже пьяного кота и босяка, а она все терпела… У меня же было еще и тогда твердо-холуйское намерение: жениться на богатой или со связями. И вот, брат, я женат теперь на урожденной Батура-Воробьевой…

Он поглядел пристальным, пьяно-влажным взглядом в глаза осовевшему Парийскому. Как будто ждал или сурового приговора, или ободряющего слова. Но Парийский лишь утвердительно кивнул головой: примем, мол, к сведению. Потом сказал:

— А ведь вы главную-то мою катастрофу не слыхали, Василий Евстафьич.

Товарищ прокурора отвернулся и, после долгой паузы, разочарованным, безучастным тоном проговорил:

— Ну, ну… виноват… я слушаю.

— Значит, стали проявляться у нас в доме разного сорта люди, — спокойным, почти эпическим тоном постороннего человека заговорил Парийский: — купчики там разные, конторщики, с монополии служащие. Сперва как бы к Тишке, — он на монополии получил, так себе, пустяковое… Приходят, приносят угощение разное, водки, вина, и, конечно, начинается разливанное море. Тесть мой тут же мокнет, — ему это на руку. Катерина за самоваром. А я на должности… За это время выровнялась она, в теле пополнела, белая, пышная, грудь высокая… просто: чего хочешь, того просишь… А глаза — на смерть пронзит человека!.. И очень хорошо понимала об себе, какая в ней сила против нашего брата, мужчины. За ней просто ватаги ходили… А деньгами как сыпали!..

— А бабешка ничего, значит, была? Не вредная? — сонным голосом спросил Пульхритудов.

— Просто, как дынка!

— Ммм… да, с такими беспокойно… У меня, брат, урожденная моя Батура-Воробьева тоже склонна окружать себя кобельками. Драгунская молодежь больше. Бывают также товарищи прокурора… из лицеистов… идеальнейшиe проборы, лакированные ботинки и подозрительные прыщи… Юные господа, делающие карьеру с головокружительною быстротой… Впрочем, продолжай!

— Хорошо-с. Вздумал я было свои права предъявить, как супруг, забушевал, полез на нее с кулаками. — «Ну, вдарь, вдарь», — говорит. — А то не вдарю? — «Лишь тронь» — говорит, — «так вот по самую рукоятку и запущу!» Ножик у ней в руках. — Режь, — говорю, — стерва! я этого и ищу! К-как мазну ее, она — брык! Я и пошел ее месить. Так что же вы думаете? Вывернулась! Как черканет меня ножом вот в это место в спину! Угоди пониже, ну… был бы я теперь в лоне Авраама, Исаака и Иакова. Кровь из меня, как из резанного барана, засвистела… Гляжу: затряслась она вся, кинулась ко мне. — «Прости. Христа ради! Я нечаянно»… Ну, характер во мне отходчивый… — Бог с тобой, — говорю, — но вперед так не делай.

— Любил я ее, стерву! Сколько я этой муки душевной чрез нее перенес, конца-краю нет! Сидишь; бывало, на службе, как на иголках, не чаешь как бы скорей домой попасть. Беспокойство, мнение разное в голову лезет, сердцем мучусь, сохну… А тут люди смеются, стыда не оберешься, и так кипит аж все во мне! Самое прямое дело — бросить бы, уйти, — ведь не венчаны, — ну, сил не хватает, присох, не в себе стал, рассудку лишился. Просто чувствую, что погибаю, и тут вся моя точка…

— У следователя в титуле писца бросил заниматься. Не мог. Просто, не мог от дома отойти, измучило меня мнение. Предложил мне тесть сесть в лавку, дал товару — так рублей на пятьдесят, я думаю, не больше… И стал я купцом. Сам тесть батюшка торговал в разъезде, а я в лавочке. Торговали мы с ним так месяца четыре и маленечко прожились. А как маленечко? Ничего не осталось, кругом стали чисты…

— И в это самое время произошла моя главная катастрофа. Катерина и впредь того отбивалась от дома, по вечерам пропадала. Ищешь, ищешь, бывало, — как в воду канет! Придешь назад, — она уж дома. Ну, конечно, скандалили. Каждый день скандал, бывало. Но ничего не мог сделать: такой дьявольский характер… Вот прихожу однажды вечером домой из своего пустого магазина, — Катерины нет. Дело привычное, промолчал. Однако, одиннадцать часов — нет, двенадцать — нет… Думаю себе: Господи! хоть бы придушили ее, стерву, где-нибудь — ничуть бы не пожалел!.. Нет терпения. Пошел по слободе, походил — походил, постоял около некоторых подозримых домов, вернулся — нет! Ночь прошла — нет! — Надо, — говорю, — полиции заявить: может, убили или повесили где-нибудь? Глянул так: над зеркалом бумажка торчит. Беру, — записка: «Любезный супруг, Семен Касьяныч! Читай это письмо, меня лихом не поминай. Был ты моему сердцу ближайший человек, но жить нам с тобой нечем, а с голоду издыхать нет охоты. К чему и зачем? Надо испытать до конца, каков рок вашей жизни, а придет время помирать, — не миновать день терять. Меня не разыскивай и не жди: к тебе не вернусь». И еще там что-то вроде: «целую на прощанье разочек в правый глазочек»… Одним словом, вроде смеху…

— Ну, доведись на меня, — я бы за это вожжами, — сказал сочувствующим тоном Терентий и погрозил кнутовищем в пространство: — я бы выучил вежливому обращению! У меня бы она, как на сырых яйцах, ходила…

Он странно балансировал на своих козлах, медленно раскачиваясь то вправо, то влево; иногда отяжелевшая голова его непроизвольно склонялась почти к самому хвосту серого Бунтишки, и вот-вот, казалось, упадет он под колеса, но в самый последний момент он все-таки встряхивался, выпрямлялся и восстановлял надлежащее равновесие. Пульхритудов несколько раз порывался ухватить его сзади за кушак и держать рукой, в избежание неминуемой катастрофы, но и он сам чувствовал, как неведомая сила медленно, но неуклонно тянет книзу его отяжелевшую голову, как на усталые веки опускается ласковая и коварная дремота… Смутные, пестро-слитые и рассыпающиеся звуки назойливо вьются, прыгают, звенят и перескакивают в ушах, бегут следом за тарантасом, рядом и впереди. Ровным, ритмически размеренным частым тактом хлопают копыта лошадей. А, может быть, это и не лошади? Может быть, кто-нибудь большой, лохматый, насмешливый, похожий на присяжного поверенного Бабунидзе, бежит впереди на четвереньках и хлопает огромными волосатыми ладонями о сухую, кочковатую землю, бежит и дразнится… — Ты — первобытный человек! — сказал Пульхритудов, с усилием тараща глаза в качающуюся спину Терентия: — вожжами… эх, — ты, дикарь! Тебе недоступно понимание этого великого чувства… этого всепожирающего огня…



Поделиться книгой:

На главную
Назад