Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Морская сказка - Александр Валентинович Амфитеатров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— О? о? о-о?.. Но мы же друзья, Фернанд, мы же друзья…

Невежество и добродушие Томаса могли бы обезоружить даже инквизитора. Гнев мой стал утихать; природная весёлость, вступая в обычные права над моим нравом, осветила мне комические стороны неприятной истории, — я вспомнил его глупый камень, — и дело кончилось бы миром и смехом, но проклятого негра угораздило снова взбесить меня глупым замечанием.

— Я вовсе не хотел оскорбить сестры твоей, Фернанд, — сказал он. — Я только хотел жениться на ней, как ты женился на Целии…

— Целия! Целия! — сердито перебил я его, — дурак! Вспомни, что такое Целия: негритянка, которых на рынках Кубы и Нового Орлеана продают сотнями по сто долларов за штуку. А на девицах де Куси женились короли и владетельные герцоги.

Он серьёзно посмотрел мне в глаза и возразил:

— Но здесь нет королей и владетельных герцогов.

Я продолжал кричать:

— Хоть бы то сообразил ты, животное, что — будь мы в Америке — тебя линчевали бы за одну любовную мысль о белой женщине!

— Но мы не в Америке, — спокойно остановил он меня.

Затем он заговорил холодно, веско и с большим достоинством:

— Ты много кричал на меня, дай теперь сказать и мне. Когда буря загнала нас на этот остров, ты заставил меня присягнуть, что я буду стоять с тобою во всём заодно, окажусь тебе верным другом и помощником. При этом ты произнёс прекрасные слова; они покорили меня тебе на веки. Помни, — говорил ты, — здесь нет ни белых, ни чёрных, ни господ, ни рабов; есть только два сильных и бодрых мужчины, которым приходится — кроме себя самих — кормить и защищать ещё двух слабых женщин. Теперь ты бранишь меня грязным негром и хвастаешься высоким происхождением твоей сестры. Но её родословная. осталась за океаном, в стране, куда мы никогда не попадём, потому что — я уверен — нам суждено скончать свой век на нашем острове: Бог бросил нас сюда, чтобы мы заселили этот маленький рай. Поэтому не говори мне о королях, герцогах и знатных дамах твоей родни: это выходит глупо. Здесь мы четверо, — все без предков и без потомков; мы, все здесь — первые люди, живём равною жизнью и, значит, равны между собою. И прав ты был, Фернанд де Куси: между нами, действительно, нет ни знатных, ни ничтожных, ни господ, ни слуг, ни белых, ни чёрных, — есть лишь два мужчины и две женщины, осуждённые прожить вместе до конца дней своих. Мужчины должны кормить и опекать женщин, а женщины должны принадлежать им, как жёны, и рождать им детей. И, если ты — белый человек, Фернанд де Куси — взял себе негритянку Целию, то я, чёрный человек, имею право требовать и требую себе белую Люси.

На проклятую логику негра мне нечего было ответить, — я мог лишь разразиться новым потоком ругательств. Томас выслушал их, пожимая плечами, и, когда я кончил, возразил с искусственным и злорадным спокойствием:

— Хорошо, я оставлю в покое барышню Люси. Но, в таком случае, уступи мне Целию. Она негритянка, как я, и у неё нет знаменитых предков; мы — с нею пара. Но, — прибавил он с жестокою улыбкой, — тогда тебе самому останется один выбор: или жить и умереть монахом, или взять женою опять-таки всё ту же барышню Люси… других женщин на острове нету!

— Негодяй! — грозно прервал я его, — не забывай, что ты говоришь о брате и сестре! Христиане мы или нет?

Томас засмеялся и сказал:

— Ага! Но, если ты помнишь родство и намерен уважать его, — то кто же будет мужем барышни Люси? Мне отдать ты не хочешь, а себе взять не можешь.

— Пусть лучше она увянет в бесплодном девстве, — с яростью воскликнул я, — чем достаться тебе!

Мы, белые, когда в гневе, краснеем, бледнеем, — негры сереют. Несмотря на всё наружное спокойствие Томаса, я видел, что чёрная рожа его начинает выцветать, — и в голосе его стали прорываться медные, свирепо ревущие звуки.

— Прекрасно, — сказал он. — Это твоё и её дело. Пусть барышня Люси останется старою девою, а ты вечным холостяком. Но я к монашеству не чувствую ни малейшей охоты, — и, раз ты не позволяешь мне даже думать о Люси, я сегодня же уведу в свой шалаш Целию.

— Попробуй! — с угрозою отвечал я.

Тогда он, в негодовании, всплеснул руками и запрыгал на месте, как бык на привязи, обожжённый раскалённым клеймом.

— Видишь, видишь, какая ты дрянь! — кричал он, исступлённо колотя себя в грудь кулаками, — как ты лгал, когда клялся, что между нами не будет ни слуги, ни господина. Ты хочешь преудобно устроиться, чёрт возьми! — не хуже любого белого богача на материке. Твой остров, твои женщины, и есть ещё в распоряжении каналья-негр, который даром работает на тебя, как вол, рубит лес, ловит рыбу, стреляет птицу и зверя, готовит обед и ужин… Так — нет же, убей Бог мою душу! Если небеса спасли меня от рабства, то не для того, чтобы я закабалил себя здесь. Провались ты, Фернанд де Куси, и с гордячкою сестрою своею, и с толстою потаскушкою Целией! Я ухожу от вас! Перенесу свой шалаш в западную бухту и заживу один, сам себе господином… А вы здесь — хоть с голоду поколейте, мне всё равно! Я согласен умереть на работе, трудясь для жены своей и её брата, но пальцем о палец не ударю, чтобы прокармливать чужих, презирающих меня, белого барина и белую барышню.

— Поступай, как знаешь, — сказал я с притворным спокойствием, хотя сердце моё сжалось от этой угрозы, отнимавшей у нас главную опору нашего существования, обрекавшей нас на новые бездны труда и лишений.

— И, чёрт вас побери, уж коли быть врозь, так — врозь! — продолжал он орать, как рассвирепелый горилла. — Даю тебе честное слово, Фернанд де Куси: если кто из вас покажет нос в западную бухту, я влеплю тебе пулю в лоб и изнасилую твоих женщин!

Выкрикнув эти безумные слова, Томас вдруг — склонив по-бычьи свою курчавую башку — стремглав, широкими скачками, помчался от меня к морю и бухнул с разбега в кипучий прибой. Изумлённый неожиданностью, я смотрел в недоумении, как он, добрых пять минут, плавал в серебряной, искристой пене, между скользкими, блестящими камнями, вращая выпученными белками, отдуваясь и фыркая, словно огромный тюлень. Наконец, он возвратился ко мне, весь мокрый, лоснясь от воды, как чёрный атлас.

— Отлично, — промолвил он, отряхаясь, — а то меня непременно хватил бы паралич. Останемся друзьями, Фернанд де Куси! Подумай: ведь нас, людей, только четверо на острове.

— Оставь свои гнусные притязания, — ответил я, — и дружба наша пойдёт по-прежнему.

Он задрожал от нового гнева, но сдержал себя и сказал глухим и тихим голосом:

— Стало быть, мы будем врагами? Хорошо. Будь по-твоему. Враги — так враги. Но вспомни: я вдесятеро сильнее тебя, ловчее и быстрее.

И, схватив с земли огромный, круглый камень, стал играть им, как мячиком, продолжая:

— Вот — я разобью тебе череп этим камнем, зарою тебя на кладбище кораблекрушения и останусь один хозяином острова. Тогда мне достанутся обе женщины — и белая, и чёрная. Ты видишь, что мне выгодно убить тебя. И, будь я, действительно, развратным и грязным негром, как ты меня назвал, я, конечно, отделался бы от тебя ещё зимою. Но этого не было, и не дай Бог, чтобы оно было!

Он швырнул камень оземь с такою силою, что тот до половины ушёл в песок, вызывающе посмотрел мне в лицо, закинул руки за спину и удалился, насвистывая свой любимый Блюхеров марш.

Я вернулся в шалаш в ярости и — в то же время с странным, смутным сознанием где-то, в глубоком уголке души, что, быть может, негр менее неправ по отношению ко мне, чем я думаю и — главное — хочу о нём думать. В самом деле — не он ли спас меня, после кораблекрушения, когда я, бесчувственный, лежал, как труп, на базальтовой плите, медленно убиваемый тяжкими волнами прибоя? Ведь — стоило ему не подать мне помощи, и — он прав: всё было бы здесь — его и повиновалось бы ему одному. Теперь — чтобы устранить меня — он должен совершить преступление, которого совестится и страшится, но тогда не спасти меня даже не было преступлением. Он вылавливал меня из бурунов, считая за труп, и вновь рисковал собственною, только что и едва-едва спасённою из тех же самых бурунов, жизнью. Зачем? Чтобы доставить сестре Люси — девушке ему чужой, безвестной — хоть одно печальное утешение — похоронить моё тело в земле, а не видеть его расклёванным коршунами и чайками. Всю зиму он работал на нас, не покладая рук, оставляя мне самому едва ли треть того труда, который, по справедливости, должен бы выпасть — вровень с ним — на мою долю. Ни разу не слыхали мы от него грубого слова, воркотни, попрёка своею работою, не видали неприятного лица или недовольного взгляда. Что он, как говорится, «врезался» в Люси, — мы все знали давно, и, в зимние вечера, это обожание доставляло нам не мало поводов для смеха и шуток, — особенно Целия: усердно острила над влюблённостью своего чернокожего одноплеменника. И опять-таки он не позволил себе обратить к предмету своей страсти ни слова, ни намёка, — больше того: стал избегать Люси, когда заметил, что в чистоту его поклонения начал вкрадываться чувственный оттенок. Он решился заговорить о своей любви — лишь после того, как я своею связью с Целией разрушил незримую преграду между белыми и чёрными на острове и — против своей воли — дал понять ему, что призыв природы не сообразуется с условиями ни расы, ни общественного равенства. Да и в том заставлял меня сознаться голос справедливости, что — если сравнить мои отношения к Целии и объяснение, сделанное Томасом Люси — то перевес нежности чувств, деликатности, уважения к достоинству женщины окажется не на моей стороне… Но — стоило мне вообразить себе Люси женою проклятого чёрного облома, и все эти снисходительные рассуждения разлетались прахом, и я бесновался, как полоумный, и мне казалось, что лишь кровь мерзавца может смыть позор, затеянный им для моей фамильной чести. Сестра, когда я передал ей нашу схватку с Томасом, краснела и бледнела, глаза её метали молнии, ноздри раздувались, гордая верхняя губка гневно дрожала над гневным оскалом стиснутых зубов… Она была прекрасна в эти минуты, я невольно залюбовался ею, — и, как дьявольским молотком, стукнули у меня в мозгу слова, недавно брошенные мне Томасом и за которые я излил на него столько негодующей и нравоучительной брани:

— Если ты уступишь мне Целию, тебе самому придётся или кончить век холостяком, или жениться на той же мамзель Люси… А была она девушка красивая, рослая, стройная; и волосы у неё были, как золото, и глаза — как море.

— Я знаю одно, — мрачно сказала сестра, когда я кончил свой рассказ, — если эта чёрная собака осмелится коснуться меня хоть пальцем, я брошусь в море вон с той скалы…

Я пытался успокоить её, но она прервала меня, вся дрожа, вспыхнув горячим румянцем:

— Ты должен оградить меня от этого страха. Неужели в тебе, потомке рыцарей де Куси, не хватит мужества, чтобы защитить честь своей сестры и отомстить за оскорбление?

— Чего же ты хочешь от меня? — пробормотал я в смущении.

— Как чего? — вскричала она, — как чего? Разве ты де понимаешь, что-либо мне, либо ему нельзя более жить на этом острове…

— Не убить же его!

— Именно убить! — запальчиво возразила она, — пока он не исполнил своих угроз — не умертвил нас, белых, и не властвует здесь вдвоём с негодною Целией, близостью к которой ты себя позоришь. Именно убить — как убивают бешеную собаку, чтобы она не перекусала людей…

Мы говорили ещё с полчаса, и она так взволновала меня, так взвинтила моё и мужское, и фамильное самолюбие, что я расстался с нею, готовый хоть сию минуту послать пулю в сердце негра. Я пошёл в свой шалаш и — пользуясь одиночеством — стал заряжать ружьё. Целия, войдя с вязанкою овощей, которые она собирала в рощах по скатам вулкана, застала меня за этим занятием.

— О, о! — серьёзно сказала она, качая головою, — на твоём месте я не мешалась бы в это дело…

— Какое дело? — сердито отозвался я, — что ты воображаешь?

Она села предо мною на корточки и, охватив руками коленки, стала внимательно вглядываться в мои глаза своими круглыми глазами:

— Ты хочешь застрелить негра, — сказала она. — Напрасно. Он хороший человек.

— Ты толстая, чёрная дура! — возразил я, — и не понимаешь, что говоришь.

Целия согласно хлопнула глазами и протянула:

— О, конечно, я тебе не советчица — это твоё мужское дело. Застрели его, если хочешь, — только ты будешь жалеть об этом после.

— Люси грозит, что убьёт себя, если Томас останется жив, — сказал я — вот что она говорит! И посмотрела бы ты на неё, как говорит… Мороз бежит по коже — слышать… Кого мне надо беречь, сестру или дерзкого, наглого негра?

Целия ответила:

— Девушки много кричат, но быстро стихают. А из-за девичьего крика нехорошо убивать друга.

— Ты так крепко заступаешься за Томаса, — возразил я с гневною насмешкою, — что советую тебе: поди уж лучше прямо предупреди его, что мы затеваем.

— Нет, — сказала она, уставив на меня взор, полный собачьей преданности, — ты мой муж и господин; если ты прикажешь, я сама перережу ему горло.

Солнце уже было близко к закату. Это был первый вечер, что мы легли спать, не совершив общей вечерней молитвы. Негр скитался Бог весть где. Сестра не показалась из своего шалаша. Я — с убийством в мыслях — не смел просить Бога: «остави намъ долги наши, якоже и мы оставляемъ должникомъ нашимъ». Целии было всё равно — молиться или нет; суеверная полуязычница, она обвешивала себя раковинами, чурками, камешками, собирая их на счастье, но никак не могла заучить на память даже «Богородицу» — а когда я читал из толстой книги, как называла она Библию, хлопала глазами, зевала и усиленно чесалась, где попало, будто её донимали комары.

Измученный волнениями проклятого дня, я забылся коротким, тяжёлым сном. Меня разбудил толчок Целии.

— Тсс… — шептала она, — негр вернулся.

Я не слыхал ничего, но у Целии был заячий слух и кошачьи глаза. Она подползла к входу шалаша, чуть отслонила завесившую его циновку, — и долго лежала на животе, прильнув лицом к щели; узкий луч месяца дрожал змейкою на её спине. Наконец, она поднялась на ноги и сказала равнодушно:

— Негр растянулся пред своим шалашом и лежит, как колода. Если хочешь, поди и застрели его.

Ночь была ясная, тихая. Полная луна стояла высоко в небе, и в ровном молочном свете её потонули звёзды; лишь Вега — одна — продолжала сверкать под самым её диском, словно изумрудный к нему привесок. На земле, выбеленной лунными лучами в матовое серебро, чёрными, резкими пятнами очертились тени деревьев, кустов, утёсов, наших шалашей. И моя тень длинною змеёю скользнула предо мною по песку, и голова её коснулась — точно поцеловала — головы негра, лежавшего, тяжёлою, тёмною тушею, в двадцати шагах от меня.

Он спал крепко. Я окликнул его сперва шёпотом, потом громче, потом в обычный разговорный голос, — он и не шелохнулся. Мне не хотелось убить его спящим… рука не поднималась на лежащего, беззащитного человека, так доверчиво храпящего бок о бок со своими врагами.

— Ступай… ступай… разбудишь, — будет труднее… — шептала мне сзади. из шалаша, Целия. — Ведь у него тоже есть ружьё…

Я подошёл к негру. Прежде всего я отставил в сторону его ружьё, лежавшее подле него, — так что лишь протянуть руку. Теперь он был в моей власти. Я наставил ружьё в упор, прямо в ухо ему, но руки мои так дрожали, что дуло ходило ходуном вокруг головы Томаса, и я не в состоянии был спустить курка. Чтобы собраться с духом, унять биение сердца и странную, всё возрастающую слабость в коленях, я вынужден был опуститься на первый ближний камень… Целия, скользнув из шалаша, как беззвучная тень, очутилась возле меня. Она вообразила, что я лишился чувств, — да, говоря истину, я и впрямь был недалеко от обморока.

— Стреляй же, стреляй! — слышал я её тревожный шёпот, — стреляй или уйдём… но лучше уйдём! оставь его! лучше уйдём!..

Но я не чувствовал в себе силы ни выстрелить, ни тронуться с места. Борясь с удушающим сердцебиением, я тупо глядел пред собою в серебряную ночь и жадно раскрытым ртом ловил её влажный воздух. И, вместе с тем, как оживляла она мои силы, — просветлялось и сознание моё, омрачённое грехом, застланное демонским насланием вражды и мести.

Ночи нашего острова безмолвны и величавы, Часто, часто священная тишина их захватывала меня таинственным, почти суеверным трепетом и раньше того, но никогда не открывались очи мои таким внезапным прозрением в природу, никогда не разверзался для неё так остро и чутко мой слух, как теперь, когда я, взволнованный, потрясённый, сидел над телом спящего врага и почти касался виска его своим оружием.

Я слышал, как спало спокойное море, одев берег в ласковые жемчуга чуть шелестящего прибоя; я слышал, как спали мирные, бесшумные рощи — со всею несчётною жизнью зверей, птиц и насекомых, таящихся в них; я видел, как по скатам вулкана тянулись брильянтовые нити глухо рокочущих, сонных ручьёв — и, следя за ними вверх по течению, поднял глаза к небу и увидел луну, — огромную, светлую, ярко-золотую. Она стояла прямо над кратером вулкана, серебря его дымок, и на блестящем кругу её резко обозначились тёмные впадины, что придают ночному светилу столько сходства с человеческим лицом. Она — точно в упор глядела на меня; точно хмурилась, как суровый судья, точно посылала мне, чрез воздушное пространство, безмолвный, строгий вопрос:

— Что замыслил ты, Фернанд де Куси? Опомнись! Ты ли это, христианин, потомок рыцарей, защитник сирот и слабых?! Тебе ли убивать из-за угла спящего человека, который спас тебе жизнь, который поил и кормил тебя в дни нужды и скорби?

Я вспомнил, что в простонародье нашем живёт поверье, будто тёмные пятна на луне — не иное что, как Каин — первый убийца на земле, — которого Бог осудил вечно жить на сверкающем месяце и терзаться угрызениями совести, глядя на распростёртый у ног его, вечно нетленный труп — первой убитой жертвы — Авеля. Мне сделалось жутко. Я опустил взор на спящего Томаса, и мне почудилось, что это мы с ним — те люди на луне, тот убийца и тот неповинно убитый. А негр и сопел, и храпел. Должно быть, он размыкивал гнев и страсть свою по лесам и горам острова, пока не измучил себя до последних пределов усталости и не свалился с ног, где попало, не имев сил даже дойти до шалаша, охваченный мёртвым сном. На сонном лице его выражалось тяжкое утомление и, вместе, восторг достигнутого, наконец, отдыха. Он наслаждался сном, объедался им, — спал, как ребёнок: и смешно, и трогательно — с пузырями в уголках рта. И мне вдруг стало бесконечно жаль его, и я всем сердцем полюбил этого человека, которого пришёл убить; вся незаметно накопленная дружба, что выросла между нами в трудовой жизни нашей, — в постоянной взаимопомощи, тысячами обоюдных услуг, сознанием необходимости обоих нас друг для друга, — хлынула со дна души могучим и страстным порывом. Я почувствовал, что мы с ним срослись сердцами, и нельзя разрезать шва, их связующего, без того, чтобы — если перестанет биться одно, не изошло бы вслед затем кровью и другое. И не одного Томаса пожалел я. Жаль стало и этой тихой ночи, с тихим морем, тихими рощами, тихою горою, которую — вот сейчас оглашу я выстрелом предательского убийства, — и долго будет гудеть по ущельям и лесным дебрям его отвратительное эхо, возвещая, что отныне кончился мир на острове, смерть ворвалась в его тишину и наполнила её злобою, мучительством, преступлением; рай умер, завял — и место его занял такой же ад, как всюду на земле, где люди живут обществом. Жаль стало, что на девственную, благоуханную почву острова прольётся человеческая кровь, неведомая ей доселе, и впервые напитает её ядом преступления, вопиющего к небесам о своём отмщении. Не знаю, легко ли убить человека в европейском обществе, где людей столько, что им жить тесно, но там, где весь род человеческий слагается из двух мужчин и двух женщин, смерть хотя бы одного из членов этой маленькой семьи — всё равно ведь, как если бы на шаре земном вдруг истребилась четверть человечества. Какой-то исторический безумец, говорят, желал, чтобы у человечества была одна голова и чтобы он мог отрубить её одним ударом. Но то был безумец… и лишь безумие власти и тесноты жить — в силах порождать подобные сумасшествия. Там, где люди считаются единицами, убыль каждой из них — смертельный ужас для всех остальных. И — пред огромною укоряющею мыслью, что я хочу убавить одну человеческую жизнь из четырёх, теплящихся в нашем крохотном мирке — сразу померкли теперь все старые, напускные мысли, что раззадорили меня в эти дни на убийство. Я понял, что дьявол играет мною. Словно шелуха спала с глаз моих. Я понял, что всё мелко и неважно для меня в нашем новом, безвыходном положении забытых миром островитян: и герб де Куси, и белая кожа, и былое, ни к чему теперь непригодное, воспитание, и оставленное в Европе общественное состояние; крупно же и важно лишь одно — жить. И жить не одному, но среди людей, данных мне в товарищи судьбою, — какие бы они ни были: белые или чёрные, умные или глупые, образованные или невежды, высокого или низкого рода. Жить и рождать, а не убивать.

Я поднялся с камня, осторожно прислонил к нему ружьё и, протянув Целии руку, сказал твёрдым голосом:

— Пойдём. Нам нечего здесь больше делать.

При луне, я видел, как радостно засверкали её глаза, и заблестели зубы в широкой улыбке.

— Пойдём, пойдём… — заторопилась она, таща меня за руку, — точно боясь, что я переменю решение. — Это прекрасно… пойдём, пойдём!

Потом спохватилась:

— А ружьё? Почему ты не берёшь его с собою?

Я ответил просто и откровенно:

— Потому что оно может смутить меня на новый грех. В оружии чёрт сидит. Пусть Томас, когда проснётся, увидит, что он был в моей власти, но я пощадил его, потому что он мой друг.

Целия посмотрела на меня взором немого обожания.

И — когда мы вошли в шалаш — она повисла мне на шею — впервые сама, первая, не как рабыня, ждущая приказа к ласкам, но как женщина, любящая и уважающая того, кто ею владеет — и, осыпая меня восторженными поцелуями, бормотала:

— Как хорошо! О, как хорошо!.. О, как я люблю тебя! Какой ты прекрасный!

И, отвечая на ласки её в эту ночь, я тоже впервые понял, что отныне Целия для меня — не только самка, связанная со мною случайным чувственным порывом, но жена и друг, жена на всю жизнь.

Утром мне предстояло тяжёлое объяснение с сестрою Люси. Когда я проходил к ней, Томас — руки в боки — стоял пред ружьём моим, прислонённым, как я оставил его вчера, к камню. На лице негра написаны были недоумение и ужас…

— Что это значит, Фернанд? — медленно и важно спросил он, обернувшись на шум моих шагов.

Я помолчал, чтобы справиться с охватившим меня волнением, — потом возразил, спокойно и твёрдо глядя негру в глаза:

— А как ты думаешь, Томас?

Он весь затрясся и сказал:

— Ты приходил ночью убить меня?

Я ответил с тою же твёрдостью:

— Да, но Бог не допустил злодейства и удержал мою руку. Прости меня, Томас.

Он молчал, потупив голову; по лицу его ходили тёмные судороги.

Я продолжал:

— А если ты боишься меня теперь, считаешь своим врагом и человеком коварным, то, вот, я стою пред тобою, безоружный, и, если хочешь, убей ты меня. Убей — как грозил вчера на берегу, хотя бы тем же самым камнем… Но я на тебя не подниму руки: только теперь понял я, как мы все здесь близки друг другу. Мы, все четверо, — пальцы на руке, и который палец ни отрежь, — всё равно всей руке больно!

Тогда он вдруг, заливаясь слезами, бросился ко мне и, крепко стиснув обе мои руки, стал их качать и трясти, глядя мне в лицо мокрыми глазами и бессвязно твердя:

— О, муссю Фернанд!.. муссю Фернанд!.. муссю Фернанд!..

Слёзы невольно покатились и из моих глаз, и в них вылилось всё мучительное напряжение и беспокойство, что повисло было над нашим маленьким раем…

Сестра встретила меня, озлобленная, гневная, но далеко не так решительная и настойчивая, как вчера. В глазах её, всё ещё мечущих молнии, я уловил, однако, лёгкую тень смущения, как бы растерянности. Она казалась усталою, нездоровою, — лицо опухло от слёз бессонной ночи, которую, видно, и она провела, не смыкая глаз.

При виде моем, она ободрилась и поспешила занять воинственную позицию.

— Что значит эта трогательная сцена, которую — я видела отсюда — ты разыграл сейчас с негром? — насмешливо начала она, кусая губы.

Я сказал:

— То, что я просил у Томаса извинения за попытку его убить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад