Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эмигранты. Поэзия русского зарубежья - Георгий Викторович Адамович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Жемчуг

Посланный мудрейшим властелином страстных мук изведать глубину, тот блажен, кто руки сложит клином и скользнет, как бронзовый, ко дну. Там, исполнен сумрачного гуда, средь морских свивающихся звезд, зачерпнет он раковину: чудо будет в ней, лоснящийся нарост. И тогда он вынырнет, раздвинув яркими кругами водный лоск, и спокойно улыбнется, вынув из ноздрей побагровевший воск. Я сошел в свою глухую муку, я на дне. Но снизу, сквозь струи, все же внемлю шелковому звуку уносящейся твоей ладьи. 14.1.23.

«Нет, бытие — не зыбкая загадка…»

Нет, бытие — не зыбкая загадка. Подлунный дол и ясен, и росист. Мы — гусеницы ангелов; и сладко въедаться с краю в нежный лист. Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни, и чем жадней твой ход зеленый был, тем бархатистей и великолепней хвосты освобожденных крыл. 6.5.23.

«В кастальском переулке есть лавчонка…»

В кастальском переулке есть лавчонка: колдун в очках и сизом сюртуке слова, поблескивающие звонко, там продает поэтовой тоске. Там в беспорядке пестром и громоздком кинжалы, четки — сказочный товар! В углу — крыло, закапанное воском, с пометкою привешенной: Икар. По розам голубым, по пыльным книгам ползет ручная древняя змея. И я вошел, заплаканный, и мигом смекнул колдун, откуда родом я. Принес футляр малиново-зеленый, оттуда лиру вытащил колдун, новейшую: большой позолоченный хомут и проволоки вместо струн. Я отстранил ее… Тогда другую он выложил: старинную, в сухих и мелких розах — лиру дорогую, но слишком нежную для рук моих. Затем мы с ним смотрели самоцветы, янтарные, сапфирные слова, слова-туманы и слова-рассветы, слова бессилия и торжества. И куклою, и завитками урны колдун учтиво соблазнял меня; с любовью гладил волосок лазурный из гривы баснословного коня. Быть может, впрямь он был необычаен, но я вздохнул, откинул огоньки камней, клинков — и вышел; а хозяин глядел мне вслед, подняв на лоб очки. Я не нашел. С усмешкою суровой сложи, колдун, сокровища свои. Что нужно мне? Одно простое слово для горя человеческой любви. 1923

«Ты все глядишь из тучи темно-сизой…»

Ты все глядишь из тучи темно-сизой, и лилия — в светящейся руке; а я сквозь сон молю о лепестке и все ищу в изгибах смутной ризы изгиб живой колена иль плеча. Мне твоего не выразить подобья ни в музыке, ни в камне… Исподлобья глядят в мой сон два горестных луча. 1923

«При луне, когда косую крышу…»

При луне, когда косую крышу лижет металлический пожар, из окна случайного я слышу сладкий и пронзительный удар музыки; и чувствую, как холод счастия мне душу обдает; кем-то ослепительно расколот лунный мрак; и медленно в полет собираюсь, вынимая руки из карманов, трепещу, лечу, но в окне мгновенно гаснут звуки, и меня спокойно по плечу хлопает прохожий: «Вы забыли, — говорит, — летать запрещено». И застыв, в венце из лунной пыли, я гляжу на смолкшее окно. 1924

Молитва

Пыланье свеч то выявит морщины, то по белку блестящему скользнет. В звездах шумят древесные вершины, и, замирает крестный ход. Со мною ждет ночь темно-голубая, и вот, из мрака, церковь огибая, пасхальный вопль опять растет. Пылай, свеча, и трепетные пальцы жемчужинами воска ороси. О милых мертвых думают скитальцы, о дальней молятся Руси. А я молюсь о нашем дивьем диве, о русской речи, плавной, как по ниве движенье ветра… Воскреси! О, воскреси душистую, родную, косноязычный сон ер гнетет. Искажена, искромсана, но чую ее невидимый полет. И ждет со мной ночь темно-голубая, и вот, из мрака, церковь огибая, пасхальный вопль опять растет. Тебе, живой, тебе, моей прекрасной, вся жизнь моя, огонь несметных свеч. Ты станешь вновь, как воды, полногласной, и чистой, как на солнце меч, и величавой, как волненье нивы. Так молится ремесленник ревнивый и рыцарь твой, родная речь. 1924

Прохожий с ёлкой

На белой площади поэт запечатлел твой силуэт. Домой, в непраздничный мороз, ты елку черную понес. Пальто российское до пят. Калоши по снегу скрипят. С зубчатой елкой на спине ты шел по ровной белизне, сам черный, сгорбленный, худой, уткнувшись в ворот бородой, в снегах не наших площадей, с немецкой елочкой своей. И в поэтический овал твой силуэт я врисовал. 1925

Сон

Однажды ночью подоконник дождем был шумно орошен. Господь открыл свой тайный сонник и выбрал мне сладчайший сон. Звуча знакомою тревогой, рыданье ночи дом трясло. Мой сон был синею дорогой через тенистое село. Под мягкой грудою колеса скрипели глубоко внизу: я навзничь ехал с сенокоса на синем от теней возу. И снова, тяжело, упрямо, при каждом повороте сна скрипела и кренилась рама дождем дышавшего окна. И я, в своей дремоте синей, не знал, что истина, что сон: та ночь на роковой чужбине, той рамы беспокойный стон, или ромашка в теплом сене у самых губ моих, вот тут, и эти лиственные тени, что сверху кольцами текут… 1925

Воскресение мёртвых

Нам, потонувшим мореходам, похороненным в глубине под вечно движущимся сводом, являлся старый порт во сне: кайма сбегающая пены, на камне две морских звезды, из моря выросшие стены в дрожащих отблесках воды. Но выплыли и наши души, когда небесная труба пропела тонко, и на суше распались с грохотом гроба. И к нам туманная подходит ладья апостольская, в лад с волною дышит и наводит огни двенадцати лампад. Все, чем пленяла жизнь земная, всю прелесть, теплоту, красу в себе божественно вмещая, горит фонарик на носу. Луч окунается в морские им разделенные струи, и наших душ ловцы благие берут нас в тишину ладьи. Плыви, ладья, в туман суровый, в залив играющий влетай, где ждет нас городок портовый, как мы, перенесенный в рай. 1925

Годовщина

В те дни, дай Бог, от краю и до краю гражданская повеет благодать: все сбудется, о чем за чашкой чаю мы на чужбине любим погадать. И вот последний человек на свете, кто будет помнить наши времена, в те дни на оглушительном банкете, шалея от волненья и вина, дрожащий, слабый, в дряхлом умиленье поднимется… Но нет, он слишком стар: черта изгнанья тает в отдаленье, и ничего не помнит юбиляр. Мы будем спать, минутные поэты; я, в частности, прекрасно буду спать, в бою случайном ангелом задетый, в родимый прах вернувшийся опять. Библиофил какой-нибудь, я чую, найдет в былых, не нужных никому журналах, отпечатанных вслепую нерусскими наборщиками, тьму статей, стихов, чувствительных романов о том, как Русь была нам дорога, как жил Петров, как странствовал Иванов и как любил покорный ваш слуга. Но подписи моей он не отметит: забыто все. И, Муза, не беда. Давай блуждать, давай глазеть, как дети, на проносящиеся поезда. На всякий блеск, на всякое движенье, предоставляя выспренним глупцам бранить наш век, пенять на сновиденье, единый раз дарованное нам. 1926

Комната

Вот комната. Еще полуживая, но оживет до завтрашнего дня. Зеркальный шкап глядит, не узнавая, как ясное безумье, на меня. В который раз выкладываю вещи, знакомлюсь вновь с причудами ключей; и медленно вся комната трепещет, и медленно становится моей. Совершено. Все призвано к участью в моем существованье, каждый звук: скрип ящика, своею доброй пастью пласты белья берущего из рук. И рамы, запирающейся плохо, стук по ночам — отмщенье за сквозняк; возня мышей, их карликовый грохот, и чей-то приближающийся шаг: он никогда не подойдет вплотную; как на воде за кругом круг, идет и пропадает, и опять я чую, как он вздохнул и двинулся вперед. Включаю свет. Все тихо. На перину свет падает малиновым холмом. Все хорошо. И скоро я покину вот эту комнату и этот дом. Я много знал таких покорных комнат, но пригляжусь, и грустно станет мне: никто здесь не полюбит, не запомнит старательных узоров на стене. Сухую акварельную картину и лампу в старом платьице сквозном забуду сам, когда и я покину вот эту комнату и этот дом. В другой пойду: опять однообразность обоев, то же кресло у окна… Но грустно мне: чем незаметней разность, тем, может быть, божественней она. И может быть, когда похолодеем и в голый рай из жизни перейдем, забывчивость земную пожалеем, не зная, чем обставить новый дом… 1926

К России

Мою ладонь географ строгий разрисовал: тут все твои большие, малые дороги, а жилы — реки и ручьи. Слепец, я руки простираю и все земное осязаю через тебя, страна моя. Вот почему так счастлив я. И если правда, что намедни мне померещилось во сне, что час беспечный, час последний меня найдет в чужой стране, как на покатой школьной парте, совьешься ты подобно карте, как только отпущу края, и ляжешь там, где лягу я. 1928

Родина

Бессмертное счастие наше Россией зовется в веках. Мы края не видели краше, а были во многих краях. Но где бы стезя ни бежала, нам русская снилась земля. Изгнание, где твое жало, чужбина, где сила твоя? Мы знаем молитвы такие, что сердцу легко по ночам; и гордые музы России незримо сопутствуют нам. Спасибо дремучему шуму лесов на равнинах родных, за ими внушенную думу, за каждую песню о них. Наш дом на чужбине случайной, где мирен изгнанника сон, как ветром, как морем, как тайной, Россией всегда окружен. 1927

Билет

На фабрике немецкой, вот сейчас, — дай рассказать мне, Муза, без волненья! на фабрике немецкой, вот сейчас, все в честь мою идут приготовленья. Уже машина говорит: «жую; бумажную выглаживаю кашу; уже пласты другой передаю». Та говорит: «нарежу и подкрашу». Уже найдя свой правильный размах, стальное многорукое созданье печатает на розовых листах невероятной станции названье. И человек бесстрастно рассует те лепестки по ящикам в конторе, где на стене глазастый пароход и роща пальм, и северное море. И есть уже на свете много лет тот равнодушный, медленный приказчик, который выдвинет заветный ящик и выдаст мне на родину билет. 1927

Расстрел

Бывают ночи: только лягу, в Россию поплывет кровать; и вот ведут меня к оврагу, ведут к оврагу убивать. Проснусь, и в темноте, со стула, где спички и часы лежат, в глаза, как пристальное дуло, глядит горящий циферблат. Закрыв руками грудь и шею, — вот-вот сейчас пальнет в меня — я взгляда отвести не смею от круга тусклого огня. Оцепенелого сознанья коснется тиканье часов, благополучного изгнанья я снова чувствую покров. Но сердце, как бы ты хотело, чтоб это вправду было так: Россия, звезды, ночь расстрела и весь в черемухе овраг. Берлин, 1927

Лыжный прыжок

Для состязаний быстролетных на том белеющем холму вчера был скат на сваях плотных сколочен. Лыжник по нему съезжал со свистом; а пониже скат обрывался: это был уступ, где становились лыжи четою ясеневых крыл. Люблю я встать над бездной снежной, потуже затянуть ремни… Бери меня, наклон разбежный, и в дивной пустоте — распни. Дай прыгнуть, под гуденье ветра, под трубы ангельских высот, не семьдесят четыре метра, а миль, пожалуй, девятьсот. И небо звездное качнется, легко под лыжами скользя, и над Россией пресечется моя воздушная стезя. Увижу инистый Исакий, огни мохнатые на льду, и, вольно прозвенев во мраке, как жаворонок, упаду. 1926

Вершина

Люблю я гору в шубе черной лесов еловых, потому что в темноте чужбины горной я ближе к дому моему.


Поделиться книгой:

На главную
Назад