Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мир среди войны - Мигель де Унамуно на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мигель де Унамуно

Мир среди войны

Предисловие

Святой Мануэль и другие

(о творчестве Мигеля де Унамуно)

Из четырех Мигелей, этих четырех гигантов, которые воспринимают и выражают самую сущность Испании (Мигель Сервет, Мигель де Сервантес, Мигель де Молина и Мигель де Унамуно), Унамуно – последний по времени, но никоим образом не самый малый.

Антонио Мачадо

Для русских читателей Мигель де Унамуно до сих пор остается неизвестным известным испанским писателем – так сложилась судьба его книг в нашей стране. Отдельным произведениям дона Мигеля «повезло»: в Советском Союзе были изданы сборник прозы Унамуно «Назидательные новеллы» (М.; Л., 1962), книжка поэтических переводов С. Гончаренко (М., 1980), двухтомник «Избранное» (Л., 1981); романы «Туман» и «Авель Санчес» издавались в серии «Библиотека всемирной литературы» (М., 1973). И все же до середины 1990-х годов добрая половина произведений Унамуно, принесших ему мировую славу писателя и мыслителя, не была издана на русском языке. Любопытно при этом, что и в советское время Унамуно был, пожалуй, самым цитируемым испанским автором XX века – без упоминания его имени, без его афоризмов не обходились исследования по истории Испании, испанской литературе, европейской экзистенциальной философии.

Думается, что судьба книг Унамуно в нашей стране во многом была предопределена факторами, не имеющими прямого отношения к мнению читателей. Унамуно не был в числе тех деятелей культуры, кто в 20 – 30-е годы выступил в поддержку Советской России, неоднозначным было отношение дона Мигеля к Испанской республике, в его «агонических» романах нелегко было найти черты реализма, его философские произведения, вдохновленные трагическим чувством жизни, представлялись еще более спорными с точки зрения советской идеологии.

Отношение к Унамуно стало меняться в последние годы: изданы два его больших философских произведения – «О трагическом чувстве жизни у людей и народов» и «Агония христианства» (М., 1996); в книге «Западная философия: итоги тысячелетия» опубликовано небольшое, но важное для понимания мировоззрения Унамуно эссе «Фарисей Никодим» (Екатеринбург, 1997); сейчас в серии «Литературные памятники» готовится к выходу «Житие Дон Кихота и Санчо». Наконец, публикуются на русском языке первая (1897) и последняя (Î933) книги прозы Мигеля де Унамуно – «Мир среди войны» и «"Святой Мануэль Добрый, мученик" и еще три истории». Между 1897 и 1933 годами лежит почти вся творческая жизнь дона Мигеля – это время, когда «первый испанец» (так называл Мигеля де Унамуно Гарсиа Лорка) был фигурой европейского значения, когда к его словам прислушивались писатели и дипломаты, диктаторы и ученые.

Историю Испании конца XIX – первой трети XX столетия невозможно написать, не упомянув Мигеля де Унамуно; с другой стороны, и сама его биография тесно связана с историей его родины.[1]

Мигель де Унамуно-и-Хуго родился в 1864 году в Бильбао, столице Страны Басков, в семье коммерсанта. Унамуно писал свои книги по-испански, но родным языком для него был баскский. Философ Хосе Ортега-и-Гассет, младший современник Унамуно, впоследствии утверждал, что это обстоятельство повлияло на его неповторимый стиль, на его интерес к этимологии слов: «Когда язык выучен, наше сознание спотыкается о слово как таковое. Вот потому-то Унамуно и останавливается так часто в удивлении перед словом и видит в нем больше того, что оно значит обычно, при повседневном употреблении, когда теряет свою прозрачность».[2]

Мигелю было восемь лет, когда в Испании началась Вторая карлистская война. Это была гражданская война, война «карлистов» – сторонников претендента на престол Карлоса VII – против «либералов», приверженцев парламентской монархии короля Альфонса XII. Как и в Первой карлистской войне 1833–1840 годов (когда претендентом был Карл ос V), сражения шли по преимуществу на территории Каталонии, Валенсии и Страны Басков, где у дона Карлоса, обещавшего восстановить прежние привилегии этих исторических областей, нашлось немало сторонников. Как и Первая, Вторая карлистская война закончилась победой либералов.

Одним из поворотных пунктов войны была длительная, но неудавшаяся осада Бильбао войсками карлистов. Семья Унамуно жила в осажденном городе, от регулярных бомбардировок спасались «в мрачной и сырой пристройке, где было темно даже днем, потому что входная дверь – единственный источник света – была заложена тюфяками». Воспоминания об этом времени позже станут основой первого романа Унамуно «Мир среди войны» и других произведений писателя.

В 1880 году Унамуно отправляется в Мадрид, в университет. В 1884-м защищает диссертацию «О проблемах происхождения и предыстории басков», получив степень доктора, возвращается в Бильбао. В 1891 году дон Мигель женится на Кармен Лисаррага – она станет спутницей всей его жизни и родит ему девятерых детей. В том же году Унамуно получает место преподавателя на кафедре греческого языка Саламанкского университета; в 1901 году он становится ректором этого университета – на многие годы.

Первые литературные опыты Унамуно относятся к 80-м годам и посвящены его родному краю – это зарисовки быта басков, пейзажа, старинных городов; вот одно из ранних стихотворений Унамуно – «Горы моей родины»:

Бискайя, страна-горянка,бескрайне-морская,тебя небеса обнимаюти море ласкает.Я вместе с тобой, Бискайя,подъят и низринут:твоими вершинами – в небо,подножьем – в пучину.(Пер. В. Андреева.)

В 1895 году Унамуно-мыслитель заявил о себе сборником эссе «О кастицизме», где он формулирует оригинальную концепцию интраистории. Унамуно противопоставляет «истории» как ряду биографий великих личностей «интраисторию» – жизнь простого народа, хранителя вечной традиции. «Все, о чем сообщают ежедневно газеты, вся история "современного исторического момента" – всего-навсего поверхность моря… В газетах ничего не пишут о молчаливой жизни миллионов людей без истории. Эта интраисторическая жизнь, молчаливая и бесконечная, как морские глубины, и есть основа прогресса, настоящая традиция, вечная традиция».[3] Интраисторическим видением мира проникнут и роман «Мир среди войны», который Унамуно писал в течение 12 лет и закончил в 1897 году.

В конце 90-х годов XIX века мировоззрение Унамуно претерпевает значительные изменения – во многом из-за трагического события в личной биографии дона Мигеля: в 1897 году заболевает менингитом и умирает его маленький сын. Дон Мигель ощутил смерть сына как проявление вселенской трагедии, состоящей в том, что человек хочет, но не может жить вечно. Начиная с 1897 года и вплоть до последних произведений писателя все его творчество проникнуто раздумьями о вере и неверии, смерти и бессмертии, во всех его писаниях звучит трагическая нота.

Трагической оказалась и судьба Испании на рубеже двух столетий: в 1898 году Испания потерпела сокрушительное поражение в войне с Соединенными Штатами Америки и потеряла свои заокеанские колонии: Кубу, Филиппины, Пуэрто-Рико. Вместе со старым деревянным флотом, сгоревшим в Манильской бухте, Испания утратила престиж мировой колониальной державы. Для многих представителей испанской интеллигенции бесславное поражение в войне стало поводом задуматься об исторической судьбе своей родины. Позже это идейно-культурное течение, к которому принадлежали Пио Бароха, Асорин (Хуан Мартинес Руис), Рамиро де Маэсту, Валье-Инклан, Антонио Мачадо и другие писатели, философы, публицисты, получило название «поколение 98 года». «Собственно, "поколение 98 года" было не столько поколением кризиса – Испания находилась в состоянии кризиса при многих поколениях подряд, кризис стал перманентным, «естественным» состоянием Испании, – сколько поколением осознания кризиса. За иллюзорной Испанией представители "поколения 98 года" открывают Испанию подлинную. Или, по крайней мере, честно хотят открыть ее».[4] Унамуно, искавший путь к возрождению Испании прежде всего в духовном обновлении личности, становится идеологом, признанным вождем «поколения».

Олицетворением Испании и всего человечества для Унамуно является его любимый герой – Дон Кихот, или Дон Кихот и Санчо Панса как единая личность.

В 1905 году, в год отмечавшихся по всей Испании торжеств и честь трехсотлетия «Дон Кихота», выходит в свет «Житие Дон Кихота и Санчо по Мигелю де Сервантесу, объясненное и комментированное Мигелем де Унамуно» – одна из самых глубоких и одновременно самых своеобразных философско-психологических интерпретаций романа Сервантеса. Структурно книга Унамуно почти полностью повторяет роман Сервантеса: она состоит из пролога и двух частей, главы в которых названы так же, как в «Дон Кихоте», каждая глава «Жития» является комментарием к событиям, описанным в соответствующей главе романа Сервантеса. Этим, собственно, и исчерпывается сходство двух произведений: события и образы сервантесовских героев получают в толковании Унамуно совершенно иное наполнение. Унамуно присваивает право не соглашаться с Сервантесом и по-своему толковать жизнь Дон Кихота.

В «Житии Дон Кихота и Санчо» Унамуно подчас сам себе противоречит, но в то же время он остается последовательным с иной, более важной для него точки зрения: он всякий раз принимает сторону Дон Кихота – иначе говоря, для Унамуно Дон Кихот прав, когда принимает постоялый двор за замок, и прав, когда не принимает.

И в «Житии», и в других своих произведениях Унамуно утверждал, что для него Дон Кихот реальнее Сервантеса, автора книги. На первый план в мировоззрении Унамуно выходит единичный человек, отдельная личность, выхваченная из «моря народной жизни», наделенная страстным, трагическим в своей невозможности желанием максимально выразить себя, обрести личное бессмертие – будь то живой человек или литературный персонаж. В прологе к «"Святому Мануэлю" и еще трем историям» Унамуно пишет, что всех персонажей этого сборника «неотступно донимала пугающая проблема личности: являешься ли ты тем, кем являешься, и пребудешь ли впредь тем, кем являешься сейчас?» Эту формулу можно применить ко всему творчеству дона Мигеля после 1897 года.

Герои его романов «Любовь и педагогика» (1902), «Туман» (1914), «Авель Санчес» (1917), «Тетя Тула» (1921) обретают подлинность и неповторимость своего бытия в борьбе с другими героями, с собственным нежеланием существовать, со своим автором (так, Аугусто Перес, герой «Тумана», знакомый с творчеством Мигеля де Унамуно, приезжает к писателю в Саламанку, вступает с ним в спор и даже грозит убить своего создателя).

«Агонисты, то есть борцы (или, если угодно, назовем их просто персонажами), в моих новеллах – это реальные личности, реальные в высшем смысле, реальность их подлинная, то есть та, которую они сами присваивают себе в чистом желании быть таковыми или в чистом желании не быть таковыми, независимо от той реальности, которую приписывают им читатели», – утверждал Унамуно в прологе к своему сборнику «Три назидательные новеллы и один пролог». Персонажи Унамуно живут и умирают, пытаясь разрешить «последние вопросы» мироздания – те же, что не давали покоя их автору.

Проблема собственной личности и желание заслужить бессмертие выходят на первый план и в драматургии Унамуно (он автор десятка драм, самые известные из которых – «Брат Жуан, или Мир есть театр» и «Другой»), и в его стихах (стихотворения и поэмы Унамуно составляют девять сборников), и в философских произведениях – «О трагическом чувстве жизни у людей и народов» (1913) и «Агонии христианства» (1924). Унамуно создает свои книги, раздираемый вечным противоречием между желанием жить вечно и разумом, который говорит ему о неисполнимости этого желания, – в этом сущность трагического чувства жизни. Но в этой же непримиримой борьбе двух начал он черпает силы жить:

«Почему я хочу знать, откуда я пришел и куда иду, откуда и куда движется все, что меня окружает, и что все это значит? Потому что я не хочу умереть полностью и окончательно, и хочу знать наверняка, умру я или нет. А если не умру, то что со мною будет? Если же умру, то все бессмысленно. На этот вопрос есть три ответа: либо а) я знаю, что умру полностью и окончательно, и тогда – безысходное отчаяние, либо b) я знаю, что не умру, и тогда – смирение, либо с) я не могу знать ни того, ни другого, и тогда – смирение в отчаянии, или отчаяние в смирении, и борьба».[5] В философии Мигель де Унамуно – один из основоположников (или предтеча) экзистенциализма; его учение о «трагическом чувстве жизни» также называют «персонализм» – ведь именно личность, «persona», стоит в центре философского универсума Унамуно, на полпути между жизнью и смертью, верой и неверием в Бога, всем и ничем.

Сам дон Мигель в письме к одному из друзей называл свою работу над философскими трактатами уединением в башне из слоновой кости. Случилось так, что размеренный ход жизни ректора Саламанкского университета, знаменитого писателя и мыслителя был нарушен, ходом исторических событий в Испании, в его Испании.

В 1923 году при поддержке короля Альфонса XIII власть в Испании получил военный диктатор Примо де Ривера. Унамуно выступает с рядом статей, направленных против нового режима и лично против короля. Вскоре дона Мигеля ссылают на Канарские острова. Через несколько месяцев ему было разрешено вернуться в Саламанку, но Унамуно заявил, что не вернется на родину, пока не будет свергнута диктатура Примо де Риверы. Он отправляется в добровольное изгнание во Францию – сначала в Париж, потом в городок Андайя на границе с Испанией.

В произведениях Унамуно, написанных в эмиграции («Агония христианства», «Как пишется роман», «Романсеро изгнания» и др.), особенно сильна трагическая нота. Из окна своего дома в Андайе Унамуно видел горы родной Испании, по ту сторону границы, – и оставался «вечным испанцем», тоскующим по родине:

Вы и под небом родиныживете как в изгнании.Во мне – под небом-родиной —живет моя Испания.(Пер. С. Гончаренко.)

Это стихотворение написано в 1928 году. Дон Мигель сдержал обещание, вернулся на родину только после ухода в отставку Примо де Риверы, в феврале 1930 года. Встречали его как национального героя. Вскоре Унамуно вернулся на пост ректора университета в Саламанке, а в 1932 году был избран в члены Испанской Академии. В марте 1931 года Унамуно опубликовал повесть «Святой Мануэль Добрый, мученик», а в 1933 году переиздал ее в сборнике «"Святой Мануэль Добрый, мученик" и еще три истории».

Последние годы жизни для Унамуно были годами нравственных испытаний, годами трудного выбора в ситуации, когда страна разделилась на два враждующих лагеря, представители каждого из которых ожидали, что дон Мигель присоединится к ним. В апреле 1931 года выборы в кортесы привели к победе республиканских кандидатов во всех крупных городах Испании, король Альфонс XIII эмигрировал во Францию. Честь провозгласить Испанскую республику в Саламанке была предоставлена Мигелю де Унамуно.

Однако в последующие годы размах противоборства правых и левых сил, охватившего всю Испанию, масштаб жертв с обеих сторон пугают Унамуно. Он обращается с воззваниями к враждующим сторонам, подписывает протест против массовых репрессий. Когда в июле 1936 года вспыхнуло восстание фалангистов во главе с генералом Франко – так начиналась гражданская война, – Унамуно выступил в его поддержку. Вскоре его отношение к Франко меняется (при том, что неизменной осталась его убежденность в бессмысленности кровопролития): выступая на торжественном акте в университете в присутствии супруги Франко и одного из франкистских генералов, в краткой речи дон Мигель произнес: «Вы можете победить, но не можете убедить, не может убедить ненависть, которая не оставляет места состраданию».

Через несколько дней Франко издал указ о смещении Унамуно с поста ректора университета. Унамуно принял решение не выходить больше за порог дома.

31 декабря 1936 года Мигель де Унамуно умер в своем доме, во время жаркого спора с одним из бывших коллег, ставшим фалангистом и пришедшим уговорить его примириться с новыми властями.

Написанное в 1937 году эссе Ортеги-и-Гассета «На смерть Унамуно» заканчивается словами: «Четверть века подряд над всей Испанией звучал, не смолкая, голос Унамуно. Он смолк навсегда, и боюсь, что наша страна претерпевает теперь эру сурового молчания».[6]

Голос Унамуно и спустя больше чем полвека после его смерти не смолк – остались его книги.

Унамуно утверждает, что роман «Мир среди войны» по способу написания отличается от его позднейших произведений. В эссе «Как получится» дон Мигель делит писателей на «яйцекладущих» и «живородящих» по такому признаку: писатель яйцекладущий «делает выписки, заметки, собирает цитаты и записывает на листочках все, что приходит ему в голову, чтобы понемногу все это упорядочивать, то есть несет яйцо, а потом его высиживает» – примером такой писательской техники Унамуно называет свой «Мир среди войны»; напротив, у писателя живородящего процесс написания произведения напоминает роды: сначала замысел произведения вызревает в голове, а потом, когда «родовые схватки» становятся уже нестерпимыми, писатель садится к столу и «пишет весь текст от начала до конца, начиная с первой строчки, не оглядываясь назад, не переделывая написанного».[7]

Первый роман Унамуно действительно не похож на последующие. В прологе ко второму изданию романа дон Мигель писал: «В этом романе вы найдете пейзажные зарисовки и колорит, соответствующий определенному месту и времени. Впоследствии я отказался от такого приема, строя романы вне конкретного времени и пространства, как некие схемы, наподобие драмы характеров, оставив пейзажи земные, морские и небесные для других книг».

С другой стороны, в «Мире среди войны» уже содержится, как в яйце (используя метафору самого Унамуно), множество образов и идей, детально разработанных писателем в его позднейших художественных и философских произведениях. Свой первый роман, населенный непохожими друг на друга героями, Унамуно пишет, используя богатую палитру красок, как бы пробуя на вкус разные представления о жизни.

Чтобы правильно понять замысел Унамуно, нужно помнить, что его роман создавался в годы необычайной популярности в Испании творчества Льва Толстого (в особенности – «Войны и мира»). Само название «Мир среди войны» звучало в Испании 90-х годов полемически и остро. Молодой писатель как будто оглядывается на предшествующую литературную традицию и одновременно дает понять, что выступает с другим видением мира, с собственной манерой письма, со своей философией войны и истории.

Эту двойственную зависимость – интерес к Толстому и выбор собственного пути в литературе – хорошо охарактеризовал сам дон Мигель. «Роман "Война и мир" мне очень нравится и довольно многому меня научил, так как я и сам нахожусь в состоянии спора между войной и миром. Разумеется, мой подход к проблеме, мой стиль, моя точка зрения – все разительно отличается от Толстого», – писал Унамуно в письме к другу в период работы над «Миром среди войны».[8]

Несомненно композиционное сходство двух романов. И Толстой, и Унамуно, стремясь отразить всю полноту жизни в описываемых ими мирах, прибегают к умножению центров действия: в обоих романах показана жизнь нескольких семейств, связанных между собой узами родства и дружбы (в «Мире среди войны» можно выделить три таких центра: семья Игнасио, семья Рафаэлы, семья Пачико). Не менее важна и другая особенность поэтики, которая могла привлечь Унамуно в романе Толстого, – противоречивое восприятие реальности персонажами не является «последним словом» об этой реальности: уровнем выше явственно различима позиция автора, который и выносит свое суждение о происходящем.

Многое из описанного в «Мире среди войны» – это детские воспоминания самого Унамуно; в одном из эпизодов третьей части дон Мигель – уже не как автор книги, а как участник описываемых событий – признается: «В эти дни все мы чувствовали себя воинами пера». В приведенной фразе голос автора как будто вливается в хор голосов его соотечественников – испанцев, жителей Бискайи, – которые жили внутри событий, впоследствии названных Второй карлистской войной.

В «Мире среди войны» (как и в романе Толстого) жизнь течет на фоне событий, известных читателям из истории (сражения, осада городов, заключение перемирий, дипломатические переговоры и т. п.), но сама война показана в иной перспективе: с точки зрения людей, находящихся внутри нее, людей, чье восприятие обыкновенно не берется в расчет историками.

Самое парадоксальное в этой перспективе то, что герои, живущие внутри войны, ее не замечают. Это еще одна особенность, сближающая «Мир среди войны» с «Войной и миром». Очень сходно описаны, например, первый бой в восприятии Николая Ростова и Игнасио Итурриондо, двух непосредственных участников военных действий. Оба молодых человека, оказавшись в гуще событий, видят, что война для них – не цепь героических, «исторических» деяний, а продолжение той обычной жизни, которую они вели в мирное время. В своем первом бою оба героя действительно «не чувствуют» войны – такой, как она им представлялась; находясь внутри боя, они замечают лишь детали, которые не складываются в их восприятии в целостную картину. «Ростов ничего не видел, кроме бежавших вокруг него гусар, цеплявшихся шпорами и бренчавших саблями»;[9] «Игнасио слышал звуки стрельбы, но по-прежнему ничего не видел, а когда увидел, что окружавшие его товарищи побежали, подчиняясь приказу, вперед, тоже побежал вместе с ними».

На всем протяжении романа Унамуно соположение двух основных состояний человеческого бытия – мира и войны – играет ключевую роль и в раскрытии характеров главных героев, и в авторских отступлениях. В целом взаимоотношения мира и войны (притом что оба эти понятия в концепции Унамуно многозначны) образуют в романе сложную систему, в этих терминах описывается все, что происходит на его страницах.

С одной стороны, война представлена в романе как привнесенное извне зияние в привычном и «хорошем» ходе жизни («На войне в человеке обнаруживаются единоутробные братья – ребенок и дикарь».) Попав на войну, люди «мира» начинают играть в войну, но играют они с оружием в руках. Один из волонтеров-карлистов ради забавы стреляет по подружке Рафаэлы как по мишени и ранит ее. Юная Рафаэла, носительница семейного, примиряющего начала в романе, ощущает жестокость и глупость войны как «мужские штучки»: «Мужчины играют в войну как дети, и еще хотят, чтобы несчастные женщины верили, что они сражаются за что-то серьезное». Война портит простых людей, вовлеченных в ее орбиту, – ведь смысл и цели войны остаются для них неясными.

Другая перспектива, в которой рассматриваются отношения войны и мира в романе Унамуно – это взгляд на войну (в данном случае конкретно на Вторую карлистскую войну) как на событие историческое, а на мир до, после и внутри самой войны – как на интраисторическую, подлинную жизнь народа. Война остается непонятной и ненужной ее участникам с обеих сторон; крестьяне ругают обе армии за то, что их приходится кормить. В «Войне и мире» в осажденном Смоленске жители сами поджигают свои дома, чтобы они не достались французам; в «Мире среди войны» есть эпизод с противоположным содержанием: покидая селение, солдаты решают поджечь дом, а крестьянин просит их не делать этого.

Война как событие «историческое» в романе Унамуно не объединяет людей – все едины только в том, что им нужен мир. Главный лозунг, за который сражаются солдаты в конце войны, – это «Да здравствует мир!»

Еще одно видение войны и мира, также созвучное мировосприятию автора, представлено в финале романа: это мысли юного Пачико – интеллектуального героя, наделенного чертами сходства с молодым Мигелем де Унамуно, – смотрящего на море с вершины горы. Весь мир представляется ему полем борьбы вечных начал: «Горы и море! Колыбель свободы и ее дом! Ее истоки и основание ее развития!.. Еще до того, как возник человек, четыре основных элемента: воздух, огонь, вода и земля – вели между собой жестокие войны, отвоевывая себе место в мировом царстве; и война эта продолжается, медленная, упорная, молчаливая».

Роман Унамуно заканчивается словами: «Не вне и не помимо войны, а в ней самой следует искать мира – мира среди войны». Это – одно из преломлений концепции интраистории: вечная борьба войны и мира при максимальном уровне обобщения видится автору как вечный мир – именно в силу своего постоянства, своей цикличности. Идея финала «Мира среди войны» отличается от идеи эпилога «Войны и мира», где в спокойное течение домашней жизни героев вторгается ожесточенный спор Пьера с Николаем Ростовым, – хотя сюжетно оба романа заканчиваются сходно: мечтами молодого, вступающего в мир героя о том, как он будет жить в этом мире.

О композиции сборника «"Святой Мануэль Добрый, мученик" и еще три истории» говорит его название: «еще три истории» группируются вокруг главной – «Святого Мануэля», как бы дополняя исключительный случай неверующего доброго священника, воплощение «трагического чувства жизни», историями о жизни (или не-жизни) других людей.

О «проблеме собственной личности», которая объединяет все истории в единую книгу, лучше всего написал сам Унамуно в прологе к сборнику (пролог – вообще один из любимых и значимых жанров для дона Мигеля: почти каждому своему произведению он предпосылал один или даже несколько прологов). Унамуно на правах властелина вторгается в мир читательских восприятий и открыто излагает свой вариант толкования созданных им образов: «Дон Мануэль Добрый стремится, готовясь к смерти, растворить, а верней, спасти свою личность в той, которую составляют люди его селения; дон Сандальо свою неведомую личность утаивает, а что касается бедного человека Эметерио, тот хочет сберечь свою для себя, накопительски, а в итоге его использует в своих целях другая личность». Можно только добавить, что «Одна любовная история», написанная раньше и вошедшая в сборник позднее других, гармонирует со всеми остальными: жизнь ее молодых героев, комическим образом не разглядевших свою личность, отказавшихся от нее, становится трагической борьбой за обретение этой личности – одной на двоих.

Вершиной сборника – подобно тому, как голос священника был вершиной церковного хора, – является, несомненно, повесть «Святой Мануэль Добрый, мученик», «своего рода идейное и художественное завещание писателя», – как считала И. А. Тертерян. В этом произведении «сплетены воедино чуть не все идейные темы творчества Унамуно».[10]

Образ дона Мануэля, исключительно самобытный и, пожалуй, самый эмблематичный из созданных Мигелем де Унамуно, лежит на пересечении множества образов мировой литературы и в то же время позволяет проникнуть во внутренний мир самого автора. Прочные нити связывают «Святого Мануэля» с другими произведениями Унамуно. Так, например, отдельные черты главного героя можно разглядеть в двух непохожих друг на друга фигурах священников, играющих эпизодические роли в «Мире среди войны».

В этом романе есть эпизод, когда Игнасио еще до начала войны приезжает из Бильбао погостить в село к родственникам и находит там людей, живущих вне истории, принадлежащих вечности; течение их жизни зависит не от политических треволнений, столь значимых в городе, а исключительно от природных условий – перемены погоды и плодородия почвы. (Не случайно, что Унамуно пишет о жизни крестьян, у которых гостит Игнасио, в настоящем времени – описывая то, что было, есть и будет, в отличие от войны, явившейся разрывом в цепи привычных событий.)

Воплощением и гарантом «мира», царящего в коллективном сознании народа, является сельский священник – плоть от плоти народа своего села и вместе с тем посредник между односельчанами и Богом, что достигается его приобщением к книжной премудрости. «Деревенский священник – это тот же хуторянин, младший сын, сменивший заступ на книгу, и, когда, понабравшись учености, он возвращается в родную деревню, старые приятели по играм почтительно снимают перед ним береты. Это – свой человек и в то же время – наместник Божий; сын народа – и пастырь душ; он вышел из их среды, и он же возвещает им вечную истину».

Такое же положение среди односельчан мог бы занять и герой «Святого Мануэля Доброго», с той разницей, что дон Мануэль – личность исключительная, и односельчане видят в нем больше, чем их представитель в отношениях с Богом: он сам для них святой и чудотворец. С другой стороны, неверующий дон Мануэль уже не может составлять единого целого со своим народом: если о священнике в «Мире среди войны» сказано, что он – ствол народного дерева, в нем содержатся все жизненные соки народа, то символом утраты священником веры выступает в «Святом Мануэле» сухое дерево, стоявшее на главной площади села; из него священник выстругал доски для своего гроба. (Образ сухого дерева как символа жизненного пути героя мог быть подсказан Унамуно описаниями старого дуба в «Войне и мире» Толстого; старый дуб из «Истории о доне Сандальо», безусловно, тоже «родом» из «Войны и мира».)

Другого священника, возникшего на страницах «Мира среди войны», сближают с Мануэлем Добрым мотивы личной исключительности, таинственности и неограниченной власти над людьми. Это священник из Эрниальде, легендарный командир отряда смельчаков; зовут его тоже дон Мануэль. Что творится у него в душе, никому не ведомо; офицеры и солдаты под его началом равны в своих правах, он – единоличный командир и враг всякой дисциплины, навязываемой высшими армейскими властями (мотив недоверия официальным властям связан также и с образом Мануэля Доброго). Когда Игнасио спрашивает, говорит ли Мануэль Сайта Крус в своих знаменитых речах о религии, его перебивает боец из отряда священника: «Дону Мануэлю Бог не нужен, ему война нужна».

Дон Мануэль из Эрниальде занят только войной и не представим вне войны; дон Мануэль из Вальверде-де-Лусерны любой ценой стремится сохранить мир в сердцах людей, его невозможно представить жестоким – и все-таки обе фигуры пользуются любовью и даже поклонением своего народа и действуют во имя него. Жестокий священник из «Мира среди войны» является одновременно и антагонистом, и предтечей Святого Мануэля Доброго.

Еще один образ, с которым генетически связан дон Мануэль, – это Великий инквизитор, герой легенды Ивана Карамазова. (Унамуно хорошо знал творчество Достоевского и написал о нем несколько эссе.) Два человека, облеченные властью Церкви, через всю свою жизнь проносят тайну, которая кажется невыносимой для любого человека в их положении: они не верят в учение Церкви, в жизнь вечную, не верят в Бога. Святой Мануэль Добрый назван мучеником; Инквизитор – «страдалец», «мучимый». Обоих тяготит этот обман, но они не отказываются от власти, которой наделяет их вера людей – в Бога и в них самих, – чтобы вести свою паству тем путем, который они считают наилучшим. Оба священника поступают так, ибо уверены, что обыкновенные люди не в силах вынести той правды, которую знают они, обоими движет любовь к людям.

Дон Мануэль признается Ласаро: «Я не мог бы противостоять искушениям пустыни. Не мог бы нести в одиночестве крест рождения». О каких искушениях пустыни идет речь? Может быть, это те же три вопроса, которыми «великий и умный дух» искушал в пустыне Христа? Искушения, которые были отвергнуты Христом, восприняты Церковью в лице Великого инквизитора, с той же неумолимостью по прошествии веков встают они и перед скромным деревенским священником. Избежать их не удается, даже оставшись в своей деревне, которая сама становится для отца Мануэля монастырем.

Для Анхелы Карбальино существуют «Христос всеземной и наш деревенский Христос» – дон Мануэль. Весь текст повести пронизан параллелями между Христом и отцом Мануэлем (притом что автор прямо указывает, что дон Мануэль не богоравен: он не может нести крест рождения и противостоять искушениям пустыни); вся видимая односельчанам жизнь священника строится как подражание Христу; первые главы повести написаны в традициях житийной литературы, так что дон Мануэль представлен читателю как святой деревни Вальверде-де-Лусерна. Но если применить к его подвижнической деятельности страшную и мудрую формулировку Великого инквизитора, то придется признать, что и власть дона Мануэля над своими прихожанами зиждется на тех же трех устоях: чуде, тайне и авторитете, хотя эти три категории получают в повести Унамуно иное наполнение, чем в легенде Достоевского.

Искать глубинную разницу между Инквизитором и доном Мануэлем нужно, наверное, в характере их зависимости от людей – от тех, кому они желают добра, кого признают слабее себя и в то же время счастливее.

В описании Великого инквизитора несколько раз повторяется мотив его отделейности от всех окружающих, отсутствия какого-то ни было контакта с людьми: помощники, рабы и стража следуют за ним «в известном расстоянии»; он останавливается перед толпой и наблюдает издали; толпа склоняется перед ним – высоким и прямым – до земли, как бы еще больше увеличивая дистанцию между Инквизитором и остальными людьми. Полное одиночество Великого инквизитора подчеркивает еще одна фраза (Инквизитор приходит в тюрьму): «Он один, дверь за ним тотчас же запирается».[11]

Совсем другого характера одиночество дона Мануэля. Великий инквизитор подобен столпнику в пустыне (образы пустыни и башни проходят через всю легенду Ивана Карамазова); церковный хор, который возглавлял дон Мануэль, – это единый голос, «вобравший все наши и возносившийся подобно горе, а вершиною горы, порой уходившей в самые облака, был голос дона Мануэля». В этой заоблачной выси священник, как и всякий, знающий тайну, одинок, но подняться туда он способен только в тесном соприкосновении с другими людьми, ради них и с их помощью. Одиночество не уводит его от людей, а, напротив, заставляет быть как можно ближе к ним, счастливым в своем неведении.

Внутренний мир дона Мануэля многослоен. Для него вера односельчан – иллюзия, но собственная потеря веры воспринимается священником как трагедия – именно потому, что в глубине его души жив идеалист, верящий «в воскресение плоти и жизнь вечную» если не для себя, то для своих прихожан. Герой Унамуно, утратив веру, продолжает страстно желать вечной жизни. Как пишет X. Фернандес Пелайо, «есть четыре возможности достичь бессмертия: биологическое отцовство, духовное отцовство, жизнь славы и вечная жизнь христианина. Дон Мануэль пытается осуществить три последние, сливаясь со своим народом и избирая для себя мораль активного смирения».[12] Именно внутренняя вера в чудесное дает дону Мануэлю возможность совершить чудо – «воскресить» Ласаро, наполнить его жизнь новым смыслом. Это событие – повторение новозаветного воскрешения Лазаря, но так же несомненна параллель с «обращением в донкихотство» Санчо Пансы. Санчо не равен дон Кихоту, также как Иисус Навин, не видевший Бога, не может быть равен Моисею; так и Ласаро скорее поверил в дона Мануэля, чем понял его. Отличие его веры от веры других жителей Вальверде-де-Лусерны в том, что для Ласаро священник раскрыл свой внутренний мир, точнее, ту его часть, которая была доступна молодому материалисту-богоборцу: признался в своем неверии.

«Интраисторическая» жизнь народа в «Святом Мануэле» чужда процессам развития – также как и в «Мире среди войны» (не случайно прогрессистские устремления Ласаро не находят отклика в сердцах его односельчан). К сохранению этого порядка вещей стремится дон Мануэль, но, возможно, не сам Унамуно, сделавший героем своего произведения человека, вся жизнь которого – беспрестанная война с самим собой. Эта борьба, пусть и за сохранение вечного мира, пусть никому не известная, – явление совершенно иного рода, чем неподвижное сновидение горы, озера, народа Вальверде-де-Лусерны.

В «Святом Мануэле» нет и не может быть окончательных ответов на вопросы, которые ставят перед собой дон Мануэль и сам его создатель – Унамуно. Дон Мануэль и Ласаро умирают, но продолжают жить в записках Анхелы Карбальино, их земного ангела-хранителя. «Я верила и верю, – пишет Анхела в конце своего повествования, – что Господь наш, руководствуясь потаенными и священными намерениями, сам внушил им обоим веру в собственное неверие. И, быть может, в конце земного их странствия, спала повязка с их очей. А сама я – верую?» Так же противоречивы и слова автора в последней главе «Святого Мануэля»: «Я верю в его реальность больше, чем верил сам святой, больше, чем верю в собственную свою реальность».

Дон Мигель всегда предпочитал парадоксальные утверждения и вопросы, на которые нет ответа, незыблемым истинам, мертвым в своей неподвижности. Его называли «будоражителем душ» – ведь все свои книги, в которых смешивались литература и философия, вымысел и реальность, он писал в надежде найти отклик в душах своих читателей, пробудить их к жизни, полной сомнений и внутренней борьбы, – ибо только трагическое ощущение жизни, по Унамуно, есть путь к обретению подлинного бессмертия. Насколько созвучны мысли и чувства «первого испанца» Мигеля де Унамуно современным российским читателям, судить тем, кто держит в руках эту книгу.

Кирилл Корконосенко

Предисловие ко второму изданию

Первое издание этой книги, опубликованное в 1897 году, то есть двадцать шесть лет назад, уже дает разошлось, почему я и решил выпустить в свет второе… При этом мне хотелось бы сохранить облик книги, не оттачивая ее стиль в соответствии с более поздней манерой письма, не меняя в ней ни малейшей детали, кроме исправления опечаток и явных ошибок. Сейчас, когда до шестидесяти мне осталось всего полтора года, я полагаю, что не имею права исправлять и еще менее – переделывать того, каким я был в молодую пору, когда за плечами у меня было тридцать два года жизни и мечты.

Книге этой – моему давнишнему подобию – я отдал более двенадцати лет труда; в ней я бережно собрал лучшие из моих детских и юношеских переживаний; в ней – отзвук, а быть может, и запах самых сокровенных воспоминаний моей жизни и жизни народа, среди которого я родился и вырос; в ней – откровение, каким явилась для меня история, а вслед за нею и искусство.

Произведение это в равной степени исторический роман и романизированная история. Вряд ли в нем отыщется хотя бы единая вымышленная подробность. Оно документально до мельчайших частностей.

Полагаю, что помимо литературной, или художественной, а еще точнее – поэтической, ценности, которой эта книга обладает, сегодня, в 1923 году, она злободневна не меньше, чем когда впервые увидела свет. И, пожалуй, нынешняя молодежь и даже старшее поколение смогут извлечь немаловажный урок из того, что думали, чувствовали, о чем мечтали, как страдали и чем жили люди в 1874 году, когда грохот карлистских бомб[13] врывался в мои детские сны.

В этом романе вы найдете пейзажные зарисовки и колорит, соответствующий определенному месту и времени. Впоследствии я отказался от такого приема, строя романы вне конкретного времени и пространства, как некие схемы, наподобие драмы характеров, оставив пейзажи земные, морские и небесные для других книг. Так, в романах «Любовь и педагогика», «Туман», «Авель Санчес», «Тетя Тула», «Три назидательные новеллы», в произведениях малого жанра я не хотел отвлекать внимание читателя от истории поступков и страстей человеческих, в то время как художественные очерки, посвященные созерцанию пейзажей земных и небесных, я объединил в отдельные сборники – «Пейзажи», «По землям Испании и Португалии», «Дороги и образы Испании». Не знаю, насколько успешным оказалось подобное разделение.

Вновь представляя на суд публики, или лучше сказать, народа, эту книгу моей юности, вышедшую за год до исторического 1898-го[14] – к поколению которого меня причисляют, – этот рассказ о величайшем и плодотворнейшем эпизоде национальной истории, я делаю это глубоко убежденный в том, что, если мне суждено оставить след в истории моей родной литературы, данный роман займет в ней не последнее место. Позвольте же мне, соотечественники, вслед за Уолтом Уитменом, в одном из сборников своих стихотворений воскликнувшим: «Это не книга, это – человек!» – сказать о книге, которую снова вручаю вам: «Это не роман, это – народ!»[15]

И пусть душа моего Бильбао, цвет души моей Испании, примет мою душу в свое лоно.

Мигель де Унамуно Саламанка, апрель 1923 года

Глава I

В одном уголке Бильбао,[16] известном здесь каждому и состоящем из семи улиц, – завязь, вокруг которой разросся когда-то город, – в сороковые годы располагалась небольшая лавка, в ширину занимавшая полфасада и запиравшаяся ставнем, который крепился крючьями изнутри; лавка эта, где всегда было полно мух, торговала разного рода сластями и была для своего хозяина, как говорили соседи, маленькой золотой жилой. Вообще поговаривали, что в старых домах семи улиц, где-нибудь под половицей или в стене, хранится не один мешочек, набитый золотыми унциями,[17] скопленными, очаво за очаво,[18] многими поколениями торговцев с их неукротимой жаждой накопительства.

К полудню, когда улица оживлялась, можно было видеть и самого облокотившегося на прилавок кондитера, в рубахе с расстегнутым воротом, над которым светилось довольством его широкое, румяное, гладко выбритое лицо.

Педро Антонио Итурриондо был ровесником Конституции 1812 года.[19] Детство свое он провел в деревне, валяясь в тени каштанов и орехов или присматривая за коровой, и когда, еще совсем мальчиком, его привезли в Бильбао, где под присмотром дядюшки с материнской стороны ему предстояло выучиться обращению с пестиком и ступкой, он был уже серьезным и исполнительным работником. Поскольку ученье его пришлось на тихое, патриархальное десятилетие, которым история обязана сыновьям Людовика Святого,[20] то и абсолютизм в его представлении отождествлялся с годами безмятежной юности, проведенной то за работой, в полумраке лавки, то, по выходным дням, на гуляньях в Альбин. Из рассуждений дядюшки о роялистах и конституционалистах, об апостолической хунте[21] и о масонах, об урхельском правлении и о мерзостном времени с 1820 по 1823 год, после которого, по дядюшкиным словам, уставший от свободы народ сам потребовал инквизиции и цепей, Педро Антонио почерпнул то немногое, что знал о людях, среди которых волею судьбы оказался, и так и жил, не особенно обо всем этом задумываясь.

Вначале он часто навещал родителей, но почти перестал бывать у них с тех пор, как на одном из воскресных гуляний встретил девушку по имени Хосефа Игнасия, отличавшуюся тихой безмятежностью и ровной веселостью нрава. Хорошенько все взвесив и посоветовавшись с дядюшкой, он решил на ней жениться, и дело уже совсем было сладилось, когда, после смерти Фердинанда VII, вспыхнуло карлистское восстание[22] и Педро Антонио, повинуясь дядюшке, желавшему сделать из него настоящего мужчину, в свои двадцать один год примкнул к добровольцам Сабалы в Бильбао, сменив ступку на кремневое ружье, чтобы защищать свою веру, которой угрожали конституционалисты – прямые наследники офранцуженных,[23] как называл их дядюшка, присовокупляя, что народ, который разделался с имперским орлом,[24] сумеет поганой метлой вымести его масонское охвостье. Расставаясь со своей невестой, Педро Антонио испытал чувства человека, которого ни с того ни с сего вытащили из постели, но Хосефа Игнасия, твердо верившая в то, что сроки определяются свыше, глотая слезы, первая напутствовала его исполнить волю дядюшки, а также, как говорили в церкви, и Божью, меж тем как она постарается прикопить денег и будет ждать и молиться за него, чтобы, как только правое дело победит, они могли мирно сочетаться святым браком.

Как любил Педро Антонио вспоминать те легендарные семь лет! Надо было слышать, как он дрожащим под конец голосом рассказывал о гибели дона Томаса – так он всегда называл Сумалакарреги, – венчанного смертью вождя. Рассказывал он и об осаде Бильбао, «вот этого самого вот Бильбао», о ночном бое на Лучанском мосту, о победе при Ориаменди, но ярче всего описывал он заключение Вергарского договора,[25] когда Марото и Эспартеро, стоя посреди колосящегося поля, протянули друг другу руки, а обступившие их ветераны громко и дружно просили мира, такого желанного после столь долгой, упорной и кровопролитной войны. Немало пыльных дорог они прошагали!

Когда мир был заключен, он оставил закопченное ружье, чтобы вернуться в Бильбао, к своей ступке, и с тех пор память о семи военных годах оживляла и скрашивала ему жизнь, внося в нее смутный идеал, обретавший плоть в образах тяжелого, но славного времени. И вот, когда в сороковом году ему исполнилось двадцать восемь, он женился на Хосефе Игнасии, которая отдала ему все накопленное, и с самого первого дня они зажили в ладу, причем душевное тепло жены, ее безмятежная, ласковая веселость мало-помалу смягчили суровую память о былом.

– Слава Богу, – частенько говаривал он, – прошли эти времена. Немало пришлось натерпеться за правое дело! А сколько крови пролито – и вспомнить страшно!.. Хоть и геройское это дело, война, есть о чем порассказать, но лучше мир… Мир, а там пусть правит кто хочет, все одно – каждый сам перед Богом ответит.

Говоря это, он втайне смаковал свои воспоминания. И хотя Хосефа Игнасия уже знала все его рассказы наизусть, она каждый раз слушала их как бы заново, и ей все не верилось, что этот простоватый увалень сражался когда-то за Святую веру, и было невдомек, что за его славословиями миру кроется, теплится любовь к войне.

После смерти родителей и дяди Педро Антонио остался при лавке и связь его с деревней совсем прервалась. И все же, запертый в четырех стенах своего заведения, он нет-нет да и вспоминал о родных местах. То ему виделись бредущие по улице коровы, а иногда, дремля зимней ночью у жаровни, он как будто слышал потрескиванье жарившихся на деревенской кухне каштанов и видел черную закопченную цепь, свисавшую с потолка. Особое удовольствие ему доставляло говорить с женой по-баскски, когда, заперев лавку, они оставались наедине, чтобы подсчитать и отложить дневную выручку.

Во внешне однообразном течении своей жизни Педро Антонио наслаждался новизной каждого мгновения, ему нравился строго очерченный круг одинаковых, изо дня в день повторяющихся забот. Он предпочитал оставаться в тени, незамеченным, и чувствовал себя привольно, погрузившись во внутренне насыщенную, скромную и немногословную трудовую жизнь, весь уйдя в себя и не замечая внешнего мира. Поток его существования, как тихая речушка, тек с еле слышным журчанием, на которое обращаешь внимание, только когда оно смолкает.

Каждое утро он спускался, чтобы отпереть лавку, и с улыбкой приветствовал своих старых соседей, занятых тем же делом; какое-то время он стоял в дверях, глядя на крестьянок, спешивших на рынок со своим товаром, и перекидывался парой слов с теми, кого знал. Бросив взгляд на улицу, всегда празднично оживленную, он уходил в лавку готовиться к встрече обычных посетителей: в девять, по четвергам, приходила служанка от Агирре за тремя фунтами шоколада; в десять – еще одна, а иногда неожиданно появлялись и случайные покупатели, на которых он смотрел искоса, как на чужаков. Среди клиентов у него был свой самый настоящий приход, наиболее достойная часть которого досталась ему в наследство от дядюшки, и он заботился о своих прихожанах, интересовался их здоровьем, тем, как идут их дела. Даже со служанками, особенно с теми, кто давно служил в каком-нибудь доме, он держался по-приятельски, давал советы, а если кому-то из них случалось подхватить насморк, то и мягчительные пастилки.

Обедал он в задней комнате, откуда мог обозревать все свое хозяйство; зимой с нетерпением дожидался прихода гостей, а когда они расходились, сразу ложился в кровать и быстро засыпал тем крепким сном, каким спят дети и люди с чистой совестью. На неделе он откладывал мелкую монету, чтобы в субботу, сидя за прилавком, раздавать милостыню проходившим по улице нищим. Если среди этих бедняков попадался ребенок, он прибавлял к монетке конфету.

Он был нежно привязан к своей лавке и считался образцовым мужем, «милашкой», как говорили соседки, и действительно отличался от прочих лавочников, которые, поручив дела женам, сами отправлялись посидеть с приятелями за стаканчиком винца. Взгляд его, за долгие годы до мельчайших подробностей изучивший каждый закоулок его тихого заведения, улавливал невидимый ореол мирной, связанной с делом мысли, светившейся вокруг каждой вещи; и в каждой дремало слабое эхо молчаливых мгновений, забытых просто потому, что они так походили одно на другое. Больше всего ему нравились пасмурные дни с моросящим дождем, когда особенно сладостно было ощущать укромную уединенность его уголка. Красота жарких, солнечных дней казалась ему чересчур кичливой, нескромной. Как печально было в летние воскресные вечера глядеть на соседей, запиравших свои лавки, в то время как он – что поделаешь, кондитер – вынужден был неотлучно сидеть за прилавком и смотреть на обезлюдевшую, притихшую улицу, на тени, острыми углами падавшие от домов. И наоборот, как замечательно было в пасмурный день следить за медленными струями дождя, протянувшимися в воздухе, словно тонкая пряжа, и чувствовать себя надежно укрытым от непогоды!

Хосефа Игнасия помогала ему в деле, болтала с прихожанами и радовалась своей тихой, мирной жизни и тому, что у ее мужа ни в чем нет недостатка. Каждое утро, как только рассветало, она отправлялась в приходскую церковь и, когда, листая засаленные страницы старого, с крупными буквами молитвенника, единственной книги, которую она, говорившая в основном по-баскски, могла читать, доходила до того места молитвы, где говорится об особой благодати Божией, она, беззвучно шевеля губами, стыдясь своей молитвы, день за днем, год за годом просила, чтобы Господь дал ей сына. Она любила ласкать детей, хотя ее мужа это и раздражало.

Педро Антонио так ждал зимы потому, что, когда серые дни сливались в одну череду с долгими ночами и когда заряжал упрямый и нескончаемый моросящий дождь, в лавке начинала собираться дружеская компания. Разведя огонь в жаровне, он расставлял вокруг стулья и, поглядывая за горящими углями, ждал гостей.

Они входили, внося с улицы волны сырого холодного воздуха. Первым, шумно дыша, появлялся дон Браулио, американец,[26] из тех людей, которые рождены жить широко, и так он и жил – от души: совершал длительные прогулки, чтобы поразмять шарниры и продуть мехи, про Америку всегда говорил там и никогда не упускал случая заметить, что день становится длиннее или короче, в зависимости от времени года. После него входил, потирая руки, старинный приятель Педро Антонио, по имени Гамбелу, с которым они воевали вместе; за ним, на ходу протирая запотевшие очки, – дон Эустакьо, бывший карлистский офицер, вполне примирившийся с соглашением в Вергаре; важный дон Хосе Мариа, появлявшийся лишь эпизодически, и, наконец, священник дон Паскуаль, двоюродный брат Педро Антонио, элегантным жестом встряхивавший свой мокрый плащ, с которого летели брызги. И все это: и шумное дыхание дона Браулио, и протирающий очки дон Эустакьо, и неожиданное появление дона Хосе Марии, и изящно скидывающий с плеч свой плащ двоюродный брат – доставляло Педро Антонио истинное удовольствие, и, вороша угли в жаровне, он завороженно глядел на струйки воды, стекающей и капающей на пол с огромных зонтов, составленных в углу. «Полегче, полегче», – говорил ему дон Эустакьо; но ему нравилось смотреть на пульсирующие под слоем пепла докрасна раскаленные угли, напоминавшие ему волнистое пламя в очаге родного хутора – пламя потрескивающих дров, то длинными, то короткими языками лизавшее закопченную стену; пламя, глядя на которое, он так часто дремал у очага, и которое интересовало его не меньше, чем живые существа, плененные и жаждущие свободы, – само по себе страшное, оно было так безобидно в кухонном очаге.



Поделиться книгой:

На главную
Назад