— Тот самый Фишка? О котором вы мне рассказывали? — спрашивает Алтер, очень удивленный.
— Да, тот самый, что в бане служил! Ну, здравствуй, Фишка!
— Я вас, реб Менделе, тоже узнал! — говорит Фишка, отвечая на приветствие.
— Вашему Фишке надо спасибо сказать! — говорит Алтер, обращаясь ко мне. — Если бы не он, не видать бы нам лошадей, как ушей своих!
— Если бы не реб Алтер, — отвечает Фишка, тоже обращаясь ко мне, — Фишке был бы капут!
— Слыхал, слыхал! — говорю я. — Скажи-ка лучше, Фишка, откуда ты взялся?
— Это длинная история! — отвечает он, глядя куда- то в сторону.
С минуту разглядываю Фишку. Он, бедный, раздет, разут. Ноги у него распухли, окровавлены, загорел от солнца и тощ как палка — кожа да кости. Больно глядеть на него. Немало горя, видно, пришлось ему пережить. Я беру его за руку и говорю:
— Твою историю, Фишка, мы послушаем немного погодя. Времени впереди еще много. А сейчас отдохни вместе с нами.
12
Какому-нибудь сочинителю с лихвой хватило бы материала для красочного описания всех нас в то замечательное утро. Материалом могли бы послужить четыре пожилых еврея, возлежащих в вольных позах на зеленой травке и молча наслаждающихся природой: солнцем с его лучами, небом, капельками росы, певчими птичками, лошадками — одно другого краше. Ко всему этому он мог бы кое-что добавить и от себя: стадо овец, пасущихся на лужайке, прозрачный ручеек, из которого «томимые зноем олени утоляют жажду». Он мог бы снабдить нас свирелями, на которых мы, подобно пастухам, играли бы хвалебный гимн — в честь возлюбленной невесты из «Пески песней». Торбы у нас, благодарение богу, собственные, в чужих не нуждаемся. Пусть сочинитель носится со своей. Однако хватит! Дальше просят не соваться! Влезать ко мне в душу, пичкать меня вашими остротами и сомнительными рассуждениями — это, знаете ли, не про вас. Поищите кого-нибудь другого… Свои мысли я предпочитаю излагать сам.
Попросту говоря, лежу я в компании, смотрю вокруг широко раскрытыми глазами и испытываю огромное удовольствие. От чего? Так, вообще. Хорошо на душе, без есякой причины. Напеваю я не с целью дать концерт или развить свой голос, а просто так: трим-брим, брим-трим… Так обычно напевает еврей — без слов, без дум, — когда забота о хлебе насущном на минутку оставляет его. Так обычно напевают евреи — каждый про себя и каждый на свой лад, когда они в праздничный день гуляют компанией, или в субботу после обеда, когда облачаются в халаты и теребят при этом — кто шнурок, кто бородку, или закладывают руки за спину.
Хаим-Хона тоже напевает с блаженным выражением лица. Затем он неожиданно встает, забирает свою бородку в кулак и, облизавшись, обращается ко мне:
— Ну, реб Менделе, я думаю, уже пора ехать. А?
— Вы уже хотите ехать домой? — спрашиваю я и тоже поднимаюсь. — Ну, что ж, счастливого пути!
— Что значит? — недоумевает Хаим-Хона. — А вы, реб Менделе, вы разве со мной не поедете? Ведь мы же говорили, мы же…
— Как же я могу? — отвечаю я, указывая на своих спутников.
— Милости просим! Пожалуйста! — говорит Хаим-Хона. — Пускай и они едут с нами. Моя Хае-Трайна готовит сегодня вареники. На всех хватит еды, то есть вареников.
— Очень вам благодарен! — отвечаю я с поклоном. — Некогда! Надо и о заработке думать. Передайте вашей жене мой сердечный привет.
— Господь с вами, реб Менделе! Моя жена меня уб… — Хаим-Хона хотел сказать «убьет», но спохватился и, смутившись, закончил: — Без вас меня моя жена в дом не пустит! Она сегодня ночью обсудила со мной это дело… Понимаете? Ведь она вас ждет… И моя Хасе-Груня тоже… Вы понимаете?
— Понимаю, понимаю. Нужно, однако, набраться терпения. Моя жена меня тоже уб… то есть в дом не пустит, хочу я сказать, если я с ней не обсужу этого дела. Вы меня понимаете? Что поделаешь, реб Хаим-Хона!
Хаим-Хона стоял как побитый. Видно было, что он страдает. Он даже в лице переменился.
— Сделайте мне одолжение, поедемте! — стал он умолять меня. — А если не можете, дайте хотя бы письмецо к Хае-Трайне. В письменном виде, а то она мне не поверит. Она будет обвинять меня, говорить, что я разиня, шляпа… Она… Она… Вы меня понимаете? Напишите несколько слов, учитель ей прочтет. Прошу вас!
Ничего не поделаешь — надо спасать человека. Хотя такой муж и стоит того, чтоб ему влетело как следует, но пусть ему попадет не из-за меня. Достаю котомку, беру карандаш, вырываю из молитвенника первый чистый лист и, прислонившись к облучку кибитки, пишу:
«Моей именитой, почтенной родственнице, благочестивой Хае-Трайне, да живет и здравствует она, аминь!
Довожу до вашего сведения, что я, благодарение бегу, пребываю в полном здравии. Да не отвратит господь бог милости своей от нас и в дальнейшем и сподобит нас в ближайшем будущем слышать друг о друге радостные вести. Дай бог жить в довольстве, богатстве и чести, в добром настроении духа и ныне и во веки веков. Аминь! Вашим деткам, да будут они долговечны, я шлю сердечный привет, особенно дочери вашей, невесте, девице Хасе-Груне, прошу обязательно передать мой сердечный привет.
Затем извещаю вас о том, что товар я, слава всевышнему, нашел в целости вместе с кибитками на своем месте. И во-вторых, сообщаю, что лошади нашлись. Реб Алтер Якнегоз вызволил их из воровских рук. Все это, конечно, только благодаря заслугам наших предков. Воистину великие чудеса свершились. Мы даже недостойны столь щедрых милостей господних. Ваш супруг, да. сияет светоч его, расскажет вам обо всем подробно. Это достойно записи в летописях.
Прошу у вас извинения, Хае-Трайна, как у родной матери, за то, что беру на себя смелость защищать вашего супруга. Он, бедный, в большом страхе и крайне огорчен оттого, что я нынче не еду к вам, как было условлено. Пощадите его, пусть он, бедняга, не пострадает и не понесет наказания за то, что я не сдержал своего слова и не могу, как мы предполагали, приехать к вам сегодня. Вашего мужа, право же, от души жаль! Он всячески умолял меня, делал со своей стороны все возможное, расхваливал вас и особенно дочь вашу, невесту, которой я сердечно кланяюсь. Словом, он сделал все, что полагается делать преданному отцу… Вы меня понимаете? И, опять-таки, понимаете ли вы меня? Он даже соблазнял меня варениками и иными вкусными вещами. Но забота о хлебе насущном превыше всего. Приходится ради этого отказываться даже от вареников. Кроме того, ведь и у меня есть супруга. Понимаете? Вы, надеюсь, понимаете, что я имею в виду… В таких делах, знаете ли… Что значит муж без жены? Уповаю на всевышнего, — мы еще обязательно увидимся и на радостях, даст бог, покушаем у вас вареников, а может быть, и выпьем за счастье… Понимаете? А пока пусть ваш супруг не пострадает. Жаль его!.. Посылаю вам с вашим мужем подарок: «Новую молитву о хлебе насущном», «Молитву при освящении свечей и нового месяца», «Молитву праматерей Сарры, Ревекки, Рахили и Лии»[19], «Совершенно новую молитву на канун Судного дня» и еще посылаю вам «Чистый источник»[20], книгу, которую должна хорошо знать каждая женщина, дабы соблюдать все изложенные в ней предписания и правила. Это вам доставит большое удовольствие. И дочь ваша, невеста, тоже будет необычайно рада этой книге.
Хае-Трайна! У меня к вам просьба. Когда клопы, принадлежащие вашей милости, вчера, не нынче будь помянуто, терзали меня, я снял свои бреславльские шерстяные чулки и второпях оставил их на топчане. Разыщите их, пожалуйста, и пусть ваш супруг пользуется ими на здоровье. Это будет подарок ему от меня. Будьте здоровы и еще раз кланяйтесь вашим милым деткам, а также вашей дочери-невесте — особенно сердечно. Не забудьте, ради бога, о вашем супруге! У него очень угнетенное состояние. Мой кнут, который я забыл у вас в комнатушке, я дарю учителю. Он ему пригодится… Кланяюсь вам и вашим деткам, каждому в отдельности, а также вашей дочери особенно. Смиренный Менделе Мойхер-Сфорим».
Когда я прочел это письмо мужу Хае-Трайны, он был счастлив и пришел в восторг от замечательного языка, каким оно написано. При каждом слове он хлопал себя по лбу и изумлялся: как может человек так писать? При этом он повторял: «Ах, какой язык! Чистый мед, честное слово!..»
Мы тепло распрощались, и он с легким сердцем уехал.
13
И я и Алтер чувствовали себя очень усталыми и разбитыми после вчерашней ночи. Мы решили поэтому вздремнуть часок-другой, а потом со свежими силами продолжать наш путь уже до самой ночи. Фишка взял на себя присмотреть за лошадьми и приготовить кое- что на обед.
— Я ночью спал, — заявил он, — ночью после про исшедшей со мной истории заснул, как после бани. Реб Алтеру, когда он вернулся, нелегко было меня добудиться.
Алтер, по моей просьбе, кладет голову ко мне на колени, и я лезвием ножа придавливаю шишку у него на лбу. Потом мы зеваем, расправляем свои косточки и укладываемся в тени под деревом.
Если бы не солнце, посылавшее из своего шатра огненные обжигающие лучи, мы могли бы проспать далеко за полдень. Раскрыв глаза, мы увидели неподалеку от нас веселый огонек, на котором варился в горшочке картофель, приправленный луком и сухой колбасой. Мы выпили по рюмочке и с аппетитом принялись за еду.
Расхваливаем поварские таланты Фишки. Картошка вкусная — сам царь мог бы есть такую картошку! Фишка доволен и приговаривает:
— Кушайте на здоровье! Приятного аппетита!
— Где это ты, Фишка, раздобыл сухую колбасу? — спрашиваем мы. — Из нашей картошки и лука могла бы получиться только «рыбная» картошка.
— Где я раздобыл колбасу? — отвечает Фишка. — У себя в торбе. Мне случайно удалось припрятать свою торбу от этого злодея, черти бы его побрали!
— Расскажи, Фишка, — просим мы его, — что с тобой произошло?
— Эт! — произносит он со вздохом. — Долго рассказывать. Очень длинная история.
— День еще велик, времени у нас, слава богу, хватит. Можно слушать. Давайте запрягать! — обращаюсь я к Алтеру. — Поедем, а Фишка нам по дороге будет рассказывать.
Когда повозки наши были уже готовы, я пригласил всех к себе в кибитку. Но Алтер уговорил нас сесть к нему. «У меня, — сказал он, — свободнее, не так много товару». Я пошел на уступки: мы сначала посидим немного у него, а потом у меня.
В КИБИТКЕ У АЛТЕРА ЯКНЕГОЗА
— Ну, Фишка! Давай! Выкладывай! — просим мы его, как только уселись в кибитке и добились от наших лошадок, чтобы они тронулись с места. Но Фишка мнется, сидит опустив глаза и хрустит пальцами.
— Не знаю, право… неловко как-то… Ни с того ни с сего — вдруг рассказывать! Не умею я. Неудобно, право…
Я подбадриваю Фишку. Алтер со своей стороны уговаривает его:
— Глупенький, трудно только начать. Стоит сказать первое слово, а там пойдет как по маслу. Я по себе знаю. Что тут особенного? Сам потом увидишь, что это пустяки… Словом, Фишка, женился ты, понимаешь ли, на слепой сироте. Ну, ладно, это мы уже знаем. Короче говоря, что же дальше?
— Дальше? Черт бы ее батьке и его прабатьке! — в сердцах выпаливает Фишка. — Сыграли они со мной шутку!..
— Ну, ну, ну! — подгоняем мы замолчавшего Фишку. Фишка снова раскрывает рот и начинает уже несколько спокойнее:
— Ох и женушка!.. После свадьбы мы совсем неплохо жили. Как порядочной чете жить полагается. В долгу перед своей женой я как будто не оставался. Честное слово, отсохни мой язык, если вру! Ежедневно по утрам я, как полагается, отводил ее на место возле старого кладбища, где она обычно сидела на соломе и просила милостыню, причитая таким жалобным голосом, что всех за душу хватало. Несколько раз в день я приносил ей туда то горшочек супа, то горячую пышку, то соленый огурчик, то яблочко. На, мол, подкрепляйся! Человек сидит все время на одном месте, хлеб зарабатывает! Не раз, бывало, я просто так приходил проведать ее, посмотреть, как она себя чувствует, а заодно и, помочь ей справиться с выручкой: дать одному-другому сдачи с трех грошей, с алтына, напомнить ей о старых долгах, причитающихся с горожан, которые, проходя мимо, не расплатились тут же наличными, а пообещали отдать в другой раз, отогнать козу или корову, которым вздумалось, гуляя по улицам, выхватить из- под сиденья клок соломы. Перед осенними праздниками я водил ее за город, на кладбище, на большую ярмарку. Там она обделывала свои дела не хуже всякого рода служек, канторов, причетчиц, почтенных попрошаек, псаломщиков, благодетельниц, могильщиц, плакальщиц и иных слуг боговых. И доилась коровка, родные мои! На жизнь, что и говорить, хватало! Но когда человеку хорошо, ему хочется лучшего, когда имеешь хлеб, хочется пирога.
— Знаешь что? — стала поговаривать моя жена, — Такие люди, как мы с тобой, такая пара, уверяю тебя, нигде на свете не пропадет. В нашей профессии изъяны — не изъяны, а достоинства. Другие на нашем месте зарабатывали бы большие деньги. Мы с тобой разини и не делаем того, что нужно. Послушайся меня, я чуть постарше и опытнее тебя. Возьми-ка, Фишка, выведи меня в божий мир, в новые места, и ты увидишь, — попомни мое слово! — будем в золоте ходить. Здесь уже почитай и делать-то нечего. Просидишь иной раз невесть сколько времени, пока кто-нибудь сжалится и подаст грош. Чего только люди не рассказывают об успехах холерного жениха Лекиша и жены его Переле! Они сразу же после свадьбы уехали, и везет им, не сглазить бы, с тем самых пор! Мотл-попрошайка встретился с ними в Кишиневе, когда они ходили побираться. Торбы у них, рассказывает он, полны всякого добра: кусков булки, побольше, чем те, что у нас по субботам дают дворнику, мамалыги, копченой баранины, колбасы, жира. Переле сияет как ясное солнышко. Загляденье, да и только! Разжирела, раздалась вширь, с двойным подбородком, графиня — да и только! Глупска она и знать не хочет! А люди, приезжающие из Одессы, надивиться не могут счастью другого холерного жениха — Ионтла. Они видели, как он передвигается на сиденье от магазина к магазину. Господь бог помогает ему. Он недурно зарабатывает. Люди на него глядят не наглядятся. В Одессе, говорят, калек достаточно: со всех концов света туда добираются убогие, к ним уже привыкли. Но куда им до глупских! Каких поставляет Глупск, даже Англия не в силах поставлять. Глупск, говорят люди, славится на весь мир. На глупского калеку бегут любоваться, как на чудище заморское… Право, и нас бог не оставит. Давай, пока лето не прошло, двинемся в путь. Не медли! Дня и того жалко.
Разохотила меня жена, и мы пустились в путь.
Что вам сказать, уважаемые? Грех жаловаться — дела у нас шли очень хорошо. В какую бы деревню, в какой бы город мы ни приходили — всюду мы были в чести. Каждый обращал на нас внимание, никто не отказывал. Всякая богадельня бывала для нас открыта, домов сколько душе угодно, — знай ходи и бери — и в карман, и за пазуху, и в торбу! Синагогальный служка брал с нас несколько грошей и за это направлял нас на субботнюю трапезу всегда вместе в один двор. Жена учила меня ниществовать. Я в этом деле был еще новичок и не знал как следует всех правил хождения по миру. А она мастерица: знала все тонкости. Она меня учила, как надо входить в дом, как притворно стонать, кашлять, какую при этом корчить жалостную мину, где просить, а где и требовать милостыню, торговаться, приставать, настаивать… Когда благодарить, а когда и поносить, ругать, проклинать. Думаете, это так просто — ходить по миру? Нет! Это целая наука. У евреев, чтобы разбогатеть, нужно только счастье. Наглость, бесстыдство и другие качества приходят потом сами собой. Но для того чтобы стать еврейским нищим, по-настоящему нищим, одного счастья мало. Нужно знать еще много вещей, необходимых для дела. Нужно уметь притворяться, влезать в душу, так чтобы тот хоть лопни, а вынужден был подать милостыню.
Мы с женой были нищими-пешеходами. Вы, я вижу, дорогие мои, смотрите на меня с большим удивлением, вам непонятно, что это значит? Разрешите, я вам объясню. Уж если я начал рассказывать, то постараюсь растолковать, как умею, вам и это.
Нищие, как солдаты, делятся на пеших… Погодите- ка, тут ужасная путаница: сотни различных видов, трудных прозвищ. Черт их, в общем, знает! Нищих — что мусору… Есть и такие и этакие: бедняки, нищие, убогие, неимущие, побируши, бездельники, попрошайки, местные лизоблюды… Без числа, без счета!.. Погодите, дайте-ка мне подумать.
Однако и размышления Фишки ни к чему не привели. Он запутался в огромных полчищах нищих и никак не мог выбраться. Из его слов я понял, что нищие всех видов делятся у нас на следующие категории: пеших, или нищих-пешеходов, скитающихся пешком, и конницу, или нищих, кочующих в кибитках. Кроме того, они еще подразделяются на виды: городские нищие, то есть такие, которые родились в каком-либо городе, обычно где-нибудь на Литве, и полевые нищие, которые родились в поле, в кибитке. Их предки испокон веков кочуют. Это еврейские цыгане. Они вечно скитаются по белу свету, рождаются, растут, женятся, плодятся и умирают в пути. Это люди, свободные от всего — от налогов, коробочного сбора и тому подобного, от молитвы и от всех вообще предписаний еврейской религии.
Они никому не подчиняются. К разделу городских нищих относятся просто нищие: мужчины, женщины, девицы и парни, которые ходят с сумой по миру в начальные дни месяца и просто в будни и собирают гроши или куски хлеба. Большая часть подростков из этой категории бегает по улицам и пристает к прохожим так назойливо, что поневоле подашь им милостыню, лишь бы отделаться, Далее следуют нищие, промышляющие божьим именем. Это попрошайки, бездельники, ютящиеся в каждой молельне. Они читают Псалтырь и поминальную молитву над покойниками, на кладбищах и в годовщину смерти. К ним можно присовокупить и часть синагогального причта. К городским относятся также
— Напомните мне, реб Алтер, — говорю я, после того как изложил по-своему сообщение Фишки и навел некоторый порядок в перечне наших нищих, — напомните мне, пожалуйста, может быть, есть еще какие-нибудь нищие, которых я, чего доброго, забыл внести в этот список!
— А не все ли равно? — отвечает реб Алтер и укоризненно морщится при этом, как морщится пожилой человек при виде дурачеств подростка. — Подумаешь, какая беда, если даже, не дай бог, забыли… Велика важность — список! Как будто нельзя, упаси бог, быть нищим, не состоя в вашем списке!..
— Не скажите, реб Алтер! — стою я на своем. — Наши нищие невероятно заносчивы, жаждут почета. Только померещится кому-либо из них малейшая обида— он готов вас живьем съесть. Упаси вас бог от нищего-аристократа! Видите, вот я и вспомнил! Есть, не сглазить бы, еще много всяких нищих: достославные «внуки» праведников, евреи из Иерусалима, палестинские евреи, погорельцы, больные, страдающие геморроем и имеющие на то свидетельства от врачей, покинутые жены, всякого рода вдовы, сочинители, недавно появившиеся сочинителыпи с произведениями своих мужей. Да и нас с вами, реб Алтер, тоже черт не взял. Можно смело прибавить книгонош. А уж если на то пошло, то и наших печатников и всякого рода редакторов и всех работников — наборщиков, корректоров, писателей, корреспондентов… Всех их в один ряд с остальной нищей братией!.. А сейчас, реб Алтер, надо этих людей рассортировать, поставить каждого на свое место в списке. Кажется, никого не забыл, а?
— Фи, бросьте, реб Менделе! — в сердцах говорит Алтер и начинает почесываться. — Довольно, хватит ваших нищих! У меня по всему телу зуд пошел, будто блохи одолели. По мне, вы могли бы сделать все это покороче: все евреи — сплошь нищие, и дело с концом. И все тут. Дайте Фишке продолжать рассказ и не перебивайте его. Подсказать слово, когда оно застревает у него в горле и он начинает давиться, или поправить его, — это еще куда ни шло.
С самого начала Фишка был вроде одного из тех канторов, которые кривят рот и произносят ломаные, искалеченные слова, а я — его подпевалой, помогавшим ему в трудную минуту тем, что подхватывал слово, которым он давился. Без меня Фишку трудно было бы понять. Я потом покажу это на примере. Алтер же только подгонял его своими словечками: «словом, короче говоря», «в общем ничего». Так иной прихожанин в синагоге подгоняет и поторапливает кантора, предвкушая у себя дома добрую рюмку вина и праздничный обед.
— Мы с женой пьинадьежайи к пешим. Ну, можете себе пьедставить, как мы с моими бойными ногами медьенно пьейись, пойзьи, как яки… — так начинает Фишка на своем косноязычном наречии.
На исправленном при моей помощи языке это означает:
— Мы с женой принадлежали к пешим. Можете себе представить, как с моими больными ногами мы медленно плелись, ползли, как раки…
Так, с моими исправлениями, Фишка продолжает свой рассказ:
— Жена стала меня понемногу поругивать, проклинать, говорить мне колкости, сочинять для меня прозвища и попрекать больными ногами. Предъявляла ко мне претензии: она, мол, во мне окончательно обманулась. Она меня в люди вывела, обеспечила заработком, создала мне положение, а я ей не предан и все делаю ей наперекор. Однако это случалось редко. Я не обращал внимания на ее речи, проглатывал все обиды, думая про себя: все жены таковы, иначе и быть не может. Каждая жена потчует своего мужа словцом, а иной раз и тумаком. Как только гнев у нее остывал, жизнь снова налаживалась и Фишка снова бывал в почете. Она клала руку мне на плечо и говорила: «Айда, Фишка!» Я шагал впереди, она за мной, и у обоих бывало хорошо на душе. Так-то мы ползли и передвигались.
До Балты мы тащились что-то очень долго и упустили там большую ярмарку, славящуюся на весь мир. Жена была вне себя, страшно огорчалась, будто потеряла невесть какие богатства. Я старался ее утешить, убеждал:
— Ну, ничего особенного! Дома в Балте для нас, слава богу, остались. Мало нам стольких домов, что ли, такого города? Не греши!
А она знай твердит свое:
— Чтоб тебе сгореть вместе с твоими домами! На что мне, будь ты проклят, твой город, такой грязный город? И этакий город ты мне предлагаешь? Не желаю! Слышишь? Не хочу я такого города! Провались ты сам в это болото и подавись твоим городом, твоей грязной Балтой!
— Реб Алтер, есть! — восклицаю я неожиданно. — Вспомнил еще один вид нищих! Нищие-банкиры!
— Подумаешь, находка! — говорит Алтер, прищелкивая языком. — По мне, хоть бы их и на свете не было!
— Одного из этой братии, Симхеле Живучего, я очень хорошо знаю в Глупске. У него в особой книге записаны все дома с оценкой сколько каждый из них должен в течение года принести ему дохода. «Дома, — говорит он, — принадлежат мне, они платят мне подать, весь Глупск — моя вотчина!» Обычно он каждый день обходит определенный район. В дом он входит весело, развязно. Если сразу подают милостыню — ладно. Если нет, он говорит: «До свидания! Ничего, я запишу за вами должок!» — и убегает.
А не слыхали ли вы, реб Алтер, истории о том, как один нищий из Глупска породнился с нищим из Тетеревки и дал в приданое все глупские дома? Это был Симхеле Живучий! А то, может, слыхали, как один богач, справляя свадьбу, устроил обед для нищих. И вот один из приглашенных нищих пришел в сопровождении другого, непрошеного. Когда его спросили: «Уважаемый, по какому случаю вы тащите за собой лишнего человека?» — он ответил: «Это мой зять, он у меня на хлебах…» Это опять-таки был Симхеле Живучий. Словом, Симхеле прибрал к рукам Глупск со всеми домами.
— По мне, ваш Симхеле Живучий мог бы окочуриться! — коротко замечает Алтер и просит Фишку продолжать.
Фишка начинает на свой манер, я помогаю ему по- своему, и рассказ продолжается:
— Мы шли не прямо из города в город, все дальше и дальше вперед. Мы ползли то туда, то сюда, сворачивали то направо, то налево, как придется. Однажды мы очутились в городе, который мог бы провалиться к дьяволу, до того как я в него попал. То есть, против самого города я ничего не имею. Наоборот, город очень хорошо меня принял и дал мне все возможности поби раться, но там я повстречался с этим душегубом, чтоб его без ножа зарезало! Паралич его разбей! Вот как это было.
В городе, куда мы прибыли, расположилась
— Что ж это такое! — кричали они. — Светопреставление да и только! Где же еврейское милосердие? Значит, конец еврейству?!
Один из нищих, рыжий здоровенный детина, — разрази его громом! — был у них коноводом, он кричал больше всех:
— Содом! [22] Настоящий Содом! Почему это богачи могут сидеть себе спокойно, как баре, а другие должны на них работать? Разве их богатство — не чужой труд, не чужая работа, не чужой пот?! Все они холят и берегут себя, а работать заставляют других. Богач, чем он толще, чем здоровее, чем жирнее у него брюхо, тем он солиднее и почтеннее, а наш брат должен, наоборот, скрывать свое здоровье, стыдиться его, будто украл. Каждый имеет право кричать, надрываться: «Почему такой здоровяк работать не идет?» Пора бы, честное слово, поменяться, пусть богачи попробуют поработать! В чем дело? Не в силах они, что ли?
— Правильно, Файвушка, правильно! Мы тоже евреи, тем же миром мазаны, что и они! — дружно поддержали нищие рыжего коновода, уходя один за другим из богадельни.
Однажды вечером прохожу я случайно мимо синагогального двора. Было уже темно. На улице вертится много всякого народа. Вдруг из-за угла доносится до меня чей-то плачущий голос, с мольбой, способной даже камень тронуть. Останавливаюсь и неподалеку от себя вижу согнувшегося в три погибели человека. На руках он держит подушечку, а оттуда доносится истошный визг младенца. Несчастный отец бросается го туда, то сюда, трясет, качает ребенка, стараясь унять его, и горько стонет: «Ах ты горе мое горькое! Жена умирает, оставляет у меня на руках такую крошку! Горе тебе, несчастная моя сиротинушка! Каково тебе будет без матери! А-а-а! Тише, тише! Ну, что же мне с тобой делать, бедняжечка моя?» Каждый прохожий подает ему сколько может, женщины пытаются утешить его добрым словом, а он знай твердит свое: «Ох, горе мне! Ох, несчастное дитя мое!» И все время трясет подушку и места себе не находит. Сердце у меня надрывалось от жалости к горемычному отцу и злосчастной сиротке, еще в пеленках лишившейся матери. Вытащил я из кармана три гроша и подошел поближе к несчастному. Но как только я протянул к нему руку, он меня как ущипнет, приговаривая при этом скорбным голосом: «Ой, лихо тебе!» И так выговаривает слово «тебе», будто имеет в виду меня. Хватаюсь за руку от боли, отскакиваю в испуге в сторону и несколько секунд не могу прийти в себя от изумления. Несчастный отец тотчас оборачивается ко мне, я всматриваюсь и чувствую, как озноб проходит у меня по всему телу…
— На сегодня хватит. Пойдем! Поддержи-ка ребенка! — говорит он и сует мне в руки подушечку.
Сиротка оказалась куклой, завернутой в лохмотья, а несчастный отец — рыжим жуликом, Файвушкой, побей его бог! Он это проделывал мастерски! Одновременно плакал и стонал за себя и пищал, заливался за ребенка…
— Вот так, — говорит он, — нужно поступать с дураками. Не хотят давать добром — приходится брать хитростью, без этого не обойдешься. И раввин, и дайен[23], и все прочие духовные лица наши — все они прикидываются, комедию ломают. Они орудуют кривлянием, а я — горе мне! — моей несчастной сироткой… Главное, чтобы коровы доились!.. Скажи аминь, Фишка!
Во время нашего пребывания в богадельне рыжий черт стал примазываться к моей жене, приставать к ней, любезничать. Она ему почему-то очень понравилась. Он усиленно ухаживал за ней, старался ей услужить. Понемногу все больше втирался в доверие и добился того, что стал с ней запанибрата. Он просиживал с ней долгими часами и болтал, отпуская иной раз грубые, неприличные словечки. Моя жена затыкала уши и, казалось, даже слушать его не хотела. А когда он начинал расхваливать ее: она, мол, ядреная, гладкая, чистая, совсем в его вкусе, — она его, бывало, ругнет, ударит по спине, но все же смеется. Я тоже смеялся, — иной раз, правда, при этом кошки скребли на сердце, но тут же думал: «Что мне до этого болтуна? Не сегодня-завтра мы от него избавимся. Разойдемся в разные стороны и никогда больше его противной рожи не увидим». И, наконец, по миру жена ходит все-таки со мной! А когда он пытался взять ее за руку и вести, она его сердито отталкивала:
— Идите, идите, фи! Я замужняя женщина! У меня есть, слава богу, с кем по миру ходить!
На другой день после встречи с этим рыжим дьяволом, разыгравшим несчастного отца, я побирался в одиночку. Жена с утра все жаловалась, что ей не по себе, она потягивалась, зевала — видать, от дурного глаза. Вот и осталась дома. Я и сам чувствовал себя неважно, что-то подпирало под ложечкой. Да и скучно мне было одному без жены, чего-то не хватало. Должен признаться, что с тех пор, как рыжий стал приставать к моей жене и заигрывать с ней, она стала мне дороже.
Иной раз, бывало, досада берет, весь горю от злости, а в то же время — сам не знаю почему — тянет меня к ней, — наваждение, да и только! Не знаю, как вам это объяснить, но это была какая-то сладостная боль, как от почесывания волдыря на теле. И больно, и вместе с тем как-то очень приятно… В общем, я в этот день побирался кое-как, без всякой охоты. Обошел наскоро свои дома, на живую нитку, как говорится, скорее пробежал, чем обошел, и вернулся домой раньше обычного.
Вхожу в богадельню и застаю свою жену рядом с этим рыжим жуликом. Сидят и о чем-то шепчутся. Лицо у нее пылает, голову склонила к нему, прислушиваясь к его словам, и сладенькая улыбочка не сходит с ее губ.
Когда я подошел и спросил, как она себя чувствует, жена вздрогнула, с минуту не могла слова сказать, не знала, что делать, затем, по сзоему обыкновению, ощупала меня и говорит:
— Знаешь, Фишка, отчего я больна? Это не от дурного глаза. Это оттого, что я пешком хожу. Цирюльничиха, которая заходила сюда, велела мне сходить в баню, попариться, поставить себе банки, хорошенько натереться на ночь и пропотеть. Нет, Фишка! Пешком я больше ходить не могу. Реб Файвушка так добр, что хочет взять нас с собой в кибитку. Как быть, Фишка? Что ты скажешь?
Рыжий дьявол — побей его бог! — поглядывал на меня одним глазком, ухмыляясь при этом так, что меня всего передернуло. Защемило у меня сердце, почувствовал я себя как мальчишка, которому ребе велит ложиться на скамейку, чтобы выпороть его. Я долго мямлил, ворочал языком, не зная, что сказать.
— Что же ты молчишь? Почему не отвечаешь? — раскричалась моя жена. — Я знаю, тебе дела нет до моего здоровья, ты хочешь поскорее от меня избавиться, в могилу раньше времени загнать! Погоди, погоди, изверг этакий! Не дождаться тебе этого. Сам раньше подохнешь! Слышишь, Фишка, гнида ты этакая! Я тебя в порошок сотру! Ни одного волоса на голове не оставлю! Зубы все повышибаю!..
Когда жена раскрывала рот, у меня в желудке холодело. Я стоял возмущенный, пришибленный, забитый, одному богу известно, каково было у меня на душе. Но что я мог поделать? Я склонил голову и сказал:
— Тише, не кричи, не волнуйся! Поедешь! Отчего ж не поехать?