Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фимка хромой - Менделе Мойхер-Сфорим на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ну, что ж, пожалуй!

Слово за слово — разговорились. Рассказываю ей, какая беда стряслась со мной, в какое тяжелое положение я попал. Она сочувственно вздыхает. Подперев голову рукой и положив два пальца на щеку, она то и дело приговаривает:

— Вот так история! Скажите на милость!..

И снова вздыхает. Я рассказываю подробно, кто я такой, как меня зовут, чем я торгую, а она в свою очередь говорит без умолку, выкладывает всю подноготную, жалуется на мужа-ротозея, рассказывает о детях, о заработках… Между нами устанавливается близкое знакомство. Выясняется, что мы даже дальние родственники! Ее зовут Хае-Трайна — по имени моей какой-то троюродной тетки со стороны бабушки. Радость, восторг! Она расспрашивает меня о моей жене, о детях, о каждом в отдельности. А тем временем приходит ее муж, и Хае-Трайна единым духом сообщает ему радостную весть:

— У нас гость! Дорогой гость! Реб Менделе Мойхер-Сфорим! Мой родственник!..

И тут же, упершись в бока, гордо заявляет:

— А ты думал — я в хлеву родилась? Ничего, авось и мы не хуже других! Можешь гордиться моей родней!

«Бог ты мой! — думаю я. — Пусть так. Саул искал ослов — и обрел царство[12], я ищу лошадей — и нашел Хае-Трайну!..»

Муж Хае-Трайны — человек с длинным носом, с редкой льняной бородкой и такими же пейсами и бровями. Когда молчит, он жует язык, а прежде чем вымолвить слово, облизывается так, что, глядя на него, начинаешь понимать, что значит «шляпа»… Приветствуя меня, он бормочет что-то невнятное, и по всему его поведению я сразу же вижу, что он у жены под башмаком и дрожит перед ней как в лихорадке. Впоследствии выяснилось, что соседи его прозвали: «Хаим-Хона Хае-Трайнин», а ее самое зовут «Хае-Трайна-казак».

— Где это ты пропадал до сих пор? — берет мужа в работу Хае-Трайна. — Куда это тебя, растяпу, черти носят? Слыханное ли дело? Бросил дом, хозяйство, и хоть бы что… Ничего, ничего, реб Менделе свой человек, при нем можно говорить откровенно. Что ты за растяпа, наказанье ты божье! Полюбуйтесь на него! Стоит как истукан и язык жует…

— Ведь ты же… сама же… ты меня… меня к Гавриле посылала за мешком картошки… меня посылала! — оправдывается Хаим-Хона, предварительно облизнувшись.

— А учитель, этот хваленый учитель, хвор был мешок картошки притащить? Ест он небось за десятерых!

— Так ведь учитель-то… учитель пошел отводить пеструю корову с теленком… в поле отводить!.. — объясняет Хаим-Хона.

— Ты уж помолчи лучше, знай жуй свой язык! — отвечает Хае-Трайна, сердито глядя на мужа. Затем она обращается ко мне с жалобой: сколько ей, бедной, приходится терпеть от всех! Не будь ее, весь дом пошел бы прахом… При этом она то и дело повторяет: «Ничего, с вами можно говорить, как с отцом родным, ведь вы свой человек, реб Менделе!»

Я стараюсь примирить супругов и облегчить участь мужа. Ради установления мира я даже привираю, обвиняю вообще всех мужей, и себя в том числе, и льщу, превозношу до небес всех жен, а в особенности Хае-Трайну. Без них, упаси бог, весь мир полетел бы кувырком… Хае-Трайна смягчается.

— Дай вам бог здоровья, реб Менделе! — говорит она с сияющим лицом и тут же обращается к мужу, на сей раз по-хорошему: — Хватит тебе язык жевать! Возьмись-ка лучше, Хаим-Хона, вытри рюмки и тарелки, из которых мужичье жрало. Реб Менделе, наверное, сильно проголодался, — говорит она мне, поднимаясь с места. — Я сужу по себе. В базарные дни мы всегда запаздываем с ужином. Все, слава богу, некогда. Пойдемте, — милости просим к нам в дом!

Прямо из шинка попадаешь в темную комнатушку, откуда одна дверь ведет в такую же комнату, а другая, налево — в просторное помещение с низким потолком, земляным полом и маленькими окошками. Стекла в окнах частью потрескались, частью составлены из кусочков, а частью и вовсе выбиты. Лишь кое-где в уголочке торчит, словно единственный зуб у старухи, застрявший осколок стекла, который при малейшем дуновении ветерка раскачивается и уныло звенит: «зим-зим-зим»… В углу, что к улице, стоит стол, возле него по стенам длинные, узкие некрашеные скамьи. В другом углу — кровать со множеством перин и подушек: больших, средних, маленьких, крошечных, высящихся пирамидой до самого потолка. Вдоль печи тянется широкая лавка, по ночам служащая кроватью.

По стенам развешаны картины, покрытые паутиной, засиженные мухами и тараканами. Из-под густого слоя грязи проступают какие-то смутные блики. «Восток»[13], разукрашенный кроликами и какими-то причудливыми зверьками — полукозами-полуоленями, полульвами-полуослами, полулеопардами-полудраконами. Высокий Аман[14], одетый унтер-офицером, висит на виселице, едва доходящей ему до плеча, так что, пожалуй, скорее, виселица болтается на нем. Рядом стоит торжествующий Мордухай[15] в раввинской шапке, в атласном кафтане с пояском, в кацавейке, в туфлях и чулках, с пейсами, — настоящий Мондруш[16]. Его окружают бородатые и носатые личности с бокалами в руках, провозглашающие: «Лехаим, реб Мордхе!» Жену Амана, Зереш, мухи так разделали, что от нее осталось лишь полголовы и небольшая часть бюста. Наполеон, бедняга, тоже попал в еврейские руки. Горе ему! Как он, несчастный, выглядит! По одну сторону от него висит изображение жены Потифара, отвратительной мегеры с распутной улыбкой, хватающей за полы Иосифа Прекрасного, а с другой — замызганное, сильно наклоненное вперед зеркало, из-за которого торчит высохшая пальмовая ветвь и голые ивовые прутья.

В комнате толчется плотная, дебелая девка с пухлыми, как сдобные булки, щеками. На голове у нее очень мало волос, а позади болтаются две косички. Локти у нее плотно прижаты к бокам, а руки выставлены вперед, точно оглобли, между которыми она двигается, скользит, не поднимая ног, головой вперед. Двигается она быстро, неся в руках скатерть, тарелки, и накрывает на стол.

Хае-Трайна шепнула ей что-то на ухо, и девица, повернув оглобли, устремила голову вперед, затем засеменила ножками и тотчас же исчезла из комнаты. В уголочке о чем-то спорили четверо девочек и мальчиков, — они ссорились из-за щенка, который истошно визжал, и не обращали никакого внимания на то, что происходит в комнате. Хае-Трайна неожиданно налетела на них, втихомолку угостила одного щипком, другого пинком, затем взяла щенка и вышвырнула его из комнаты. Ребята ткнули друг другу кукиш под нос и разбежались по углам. Вскоре явился Хаим-Хона с большой кринкой сметаны. Жена взяла у него сметану, а нам велела идти мыть руки.

Вдруг в комнату вбегает паренек, без кафтанчика, босой, в одном арбаканфесе и штанишках.

— Учитель поймал в хлеву воробушка! — сообщает он радостную весть.

Все ребята застывают, ошеломленные, с вытянутыми от изумления лицами. Но прежде чем они успевают опомниться, входит молодой человек с разбухшим носом и толстыми губами. Он торопливо моет руки над помойным ведром, садится за стол и засовывает в рот большой кусок хлеба. Все это он проделывает в страшной спешке, не одарив никого даже взглядом, точно опасаясь, как бы, упаси бог, не опоздать, как бы не поели без него. Тем временем в комнату возвращается та самая дебелая девица со сдобными щеками, разряженная в субботнее платье, и тоже садится за стол. Хае-Трайна, указывая на девицу, говорит мне:

— Это моя старшая дочь, Хасе-Груня.

Все принимаются за еду — сначала чинно: зачерпнут ложкой и положат ее на место, вскоре, однако, наступает оживление: десять ложек деловито орудуют в общей миске и быстро направляются в десять ртов, хлебающих каждый на свой лад. Горячка, суматоха, все усиленно хватают: «вуф, уф, уф, вуф!» Мои новоявленные родственники все время подгоняют меня:

— Кушайте, не стесняйтесь!

А я — по своему: «ввиф-ффиф!»

Молодой человек с разбухшим носом не зевает, трубится за десятерых и добирается наконец до птицы, намалеванной на дне миски. Покончив с работой, он испускает глубокий вздох, идущий от самого нутра, выпучивает стеклянные глаза и смотрит на всех. Внезапно он приподымается, протягивает мне руку и говорит:

— Здравствуйте! Ваше лицо мне почему-то знакомо… Как вас звать?

Я называю себя. Он вскакивает от изумления:

— Реб Менделе!.. Реб Менделе Мойхер-Сфорим! Шутка ли! Кто же не знает реб' Менделе! Я как-то имел честь, будучи в Глупске, купить у вас молитвенник.

— Реб Менделе — мой родственник! — с гордостью заявляет Хае-Трайна и тает от удовольствия. — А это каш учитель! — рекомендует она молодого человека и тут же обращается к пареньку, который вбежал без кафтанчика: — А ну-ка, Ешийкеле, реб Менделе проверит тебя. Не стесняйся, дядя тебя не съест.

Ешийкеле ковыряет в носу, глядит насупившись в сторону и, подергивая плечами, говорит:

— Я стыжуся, я стыжуся…

— Сколько лет вашему Ешийкеле? — справляюсь я.

— Моему Ешийкеле, дай ему бог здоровья, — отвечает счастливая мать, — весной исполнилось тринадцать.

— Ну, Ешийкеле, — обращаюсь я к мальчику, ласково ущипнув его за щечку, — скажи, не стесняйся, какой отдел Пятикнижия читают на этой неделе?

— Говори, говори! — подгоняют мальчика со всех сторон. Но Ешийкеле уставился в одну точку и молчит.

— Б… б… б… — пытается подсказать толстогубый учитель.

— Б… бугай! — выпаливает ученик, глядя на учителя.

— Ну, «Болок» [17], «Болок», — отвечаю я сам за ученика и снова спрашиваю: — А что велел передать Болок?[18]

Учитель лижет палец, чтобы натолкнуть мальчика на правильный ответ.

— Лизать! — вскрикивает от радости ученик.

— Кто? Кто? — подгоняет учитель, с облегчением думая, что его питомец на пути к истине. — Кто? А?

— Учитель! — громко заявляет Ешийкеле.

— Ну что за тупица! — сердится учитель. — Кто, говорил Болок, будет лизать?

— Евреи! — отвечает Ешийкеле визгливым голосом.

— Так, так, евреи… — говорю я, потрепав мальчика по щечке. — Очень хорошо, Ешийкеле, ты знаешь.

Мать наверху блаженства. Она сложила руки на животе и радуется: благо, мол, чреву, выносившему такое сокровище! Отец жует язык и тоже доволен.

После ужина Хае-Трайна заговорила со мной о моих делах:

— Через час-другой должен приехать мой Янко с лошадьми. Тогда, реб Менделе, садитесь верхом — вы на одну лошадь, мой муж на другую — и езжайте прежде всего за повозками с товаром. Заберите их сюда, а там видно будет. А покуда что прилягте. Вот вам кровать и постель.

— Спасибо! — отвечаю я. — Но если я провалюсь в эти пуховики, вытащить меня будет нелегко. Бог знает, сколько времени я могу проспать, а время дорого. В другой раз, даст бог, когда я приеду к вам в гости с женой и детьми, тогда, видите ли, я распрощаюсь с вами со всеми и — будь что будет — надолго ринусь в бездну подушек.

— Милости просим! Милости просим! — говорит с улыбкой Хае-Трайна. — Не забудьте же, — со всеми детьми! И Яхне-Сосю с собой возьмите! Не откажите, по крайней мере, взять хотя бы подушечку с собой, в ту комнату.

— Спокойной ночи! — прощается она со мной. — Спите спокойно, муж вас на рассвете разбудит!

10

Сама Хае-Трайна — женщина благочестивая, добрая, но клопы у нее в доме свирепые, сущие злодеи. Они напали на меня, чуть только я улегся в боковушке на топчане, и между нами началась война. Обе стороны заупрямились и действовали энергично: они ртом, я — руками. Они ползут, я подскакиваю, они — с претензиями: «Топчан, мол, наш, извольте не артачиться, уважаемый, давайте себя кусать!» Я вздыхаю и стиснув зубы почесываюсь изо всех сил, они кусают, я почесываюсь, они — на меня, я — на подушку, долой, ко всем чертям подушку! Треногий табурет падает, глиняный кувшин с водой летит с грохотом на пол. Тараканы бегают по полу, царапают, шуршат… Пух из разорванной подушки лезет в нос, в глаза. Топчан подо мной скрипит, трещит. Шум, тарарам! Я ошалел, растерялся, весь дрожу, ворочаюсь с боку на бок. Кусать не перестают. Воняет клопами!

Надоела мне наконец вся эта история, — надо бежать. Покидаю свое ложе и подбегаю к окошку — воздуху глотнуть и полюбоваться на божий мир.

По синему небу тихо и спокойно ходит золотая луна. Ее сияющее лицо серьезно, задумчиво. Кругом тишина… Задумчивость луны наводит на меня сладостную меланхолию, она что-то говорит моему сердцу, каждым взглядом своим томит мою душу. Луна будит во мне море чувств, в голове роятся думы, и все почему- то о себе самом. Невольно думается о горестной жизни, полкой страданий, обид и оскорблений, преследований и несчастий — минувших и настоящих… Хочется приласкаться, пожаловаться луне, как больное дитя — матери: «Ой, мама, больно!.. Ох, как приходится мытариться, мучиться!.. Мало того что вечно у тебя голова кругом, что из забот не вылезаешь, так еще и другим глаза мозолишь. Мало собственных язв и ран, приходится еще терпеть невероятные муки от других. Тут еле дышишь, но и эта твоя жизнь, оказывается, кому-то в тягость. Ой, мама, как больно, как щемит сердце!»

Луна, обратив ко мне свой светлый лик, смотрит по- прежнему серьезно, задумчиво, и кажется, что она меня успокаивает:

«Тише, бедное дитя мое! Успокойся! Ну, что ж поделаешь?» Еще сильнее ноет сердце, горячие слезы навертываются на глаза, склоняю голову на руку и обращаю к луне ту сторону лица, на которой срезан пейс: пусть она видит, пусть она хоть взглянет!

Нахлынувшие на меня чувства сжимают сердце, туманят мысли, глаза, полные слез, смотрят на мир с трогательной мольбой: «Помогите, сжальтесь! Больно, больно!» Так в одиночестве рыдает проснувшийся ночью больной ребенок, глядя с немой мольбой во взоре. Нет никого! Никого! Никто не слышит! Все спят. Тихо. Только собачонка стоит на улице, поджав хвост, задрав голову, и беззлобно лает на луну. Но луна идет своим путем, спокойная, задумчивая, не замечая собачьего лая…

На душе у меня становится легче. Неясное теплое чувство надежды согревает меня и утешает без слов: такое чувство испытывает человек, когда выплачет перед господом богом все свои горести. Оно делает человека мягким и податливым, безгранично добрым, готовым за каждого душу отдать, обнять и расцеловать весь мир.

А они, клопики, разве не божьи создания? Разве это их вина, что они воняют, бедные? Как же им быть, если им самой природой положено кусаться? Ведь они это делают не по злой воле, не из ненависти, а только ради пропитания: им, бедняжкам, пить хочется, насытиться чужой кровью. Ну, что ж поделаешь? Где мое не пропадало? Впервые, что ли, мне встречаться с клопами? Да и кто же не страдет и не мучается из-за клопов?..

Отхожу от окна и, промолвив: «Тебе душу свою вверяю!»— валюсь на топчан и — ничего! — засыпаю. Снов рассказывать я не люблю. Глупости!

Встать на рассвете стоило мне больших трудов. Все тело ныло. Однако нужда заставила стремительно подняться с ложа. Жизнь еврея — в порыве. Нужда заставляет его бегать, носиться, работать, действовать. Стоит только чуть-чуть ослабнуть порыву, как еврей падает замертво. Лишь в праздники он начинает ощущать все свои боли, тогда лишь он обычно удосуживается хворать…

Нужда подняла меня с моего ложа, нужда держала на ногах, она же усадила меня верхом на лошадь, она погнала, и я двинулся в путь вместе с Хаим-Хоной, мужем Хае-Трайны. Человеку трудно лишь с места тронуться, а там только пружину нажми — все идет как по маслу, он лезет даже туда, куда не нужно, куда его и не просят. Он тогда и на стену лезет. Я сразу собрался с силами, снова стал бодрым и свежим, как ни в чем не бывало.

Недаром в народе говорят: чужая душа — потемки. Вначале я думал, что Хае-Трайна обрадовалась мне просто потому, что неожиданно нашла родственника, да еще такого, который причастен к книгам! У нас ведь сама причастность к какому-либо делу — и та уже много значит. Еврей, будь он даже почтенный обыватель, когда ему приходится иметь дело с присутственными местами, начинает со сторожа: ведь сторож как-никак имеет касательство к начальству… Еврей поговорит с ним и уходит удовлетворенный. На первый раз, думает он, хватит. Сторож — человек не плохой… Служку казенного еврейского училища кое-кто величает «инспектором». Еврея-письмоносца называют почтарем, чуть ли не почтмейстером. Короче говоря, как в поговорке: «И прислуга раввина может законы толковать…»

Уже за ужином, глядя на дебелую, толстощекую дочку Хае-Трайны, которой пора под венец, я почуял, что радость Хае-Трайны не беспричинна: я могу ей пригодиться, чтоб просватать дочку. Похоже даже, что она на меня самого имеет кое-какие виды. Потому, должно быть, эта девица и разоделась… Все это стало гораздо яснее после разговора с Хаим-Хоной. Когда мы с ним ехали, он почему-то чрезмерно интересовался моим сыном.

— Вот как! — говорил он. — Значит, вашему пареньку, то есть пареньку вашему, уже исполнилось тринадцать лет и он все еще не жениха Я в его годы был уже женат, в его то есть возрасте… Моя Хае-Трайна мне по ночам спать не дает: жениха подай ей! Чего ты, кричит, лежишь колодой, разбойник! Жениха, бога ради! Девицу мою вы ведь видели, то есть дочку, она прекрасная хозяйка! Может быть, ей и вправду замуж пора, то есть выйти замуж… Как вы полагаете, реб Менделе?

Ведь вы человек ученый. Пора? Жена со мной нынешней ночью говорила… Она вас очень уважает… Все приходит неожиданно. Надо же было случиться, чтобы вы попали к нам… Право, мы очень рады… Стало быть, вашему пареньку, говорите вы, уже исполнилось тринадцать лет… То есть сыну вашему…

Вот так, беседуя, мы добрались до наших кибиток. Прежде всего я со всех сторон осмотрел свою кибитку. Слава богу, все цело. Подошел к кибитке Алтера. Тоже как будто ничего не тронуто, все на месте. Однако, как только я взялся за полотнище, которым была покрыта кибитка, и пощупал его, меня охватила дрожь: под полотнищем что-то шевелилось… В испуге я отскочил далеко в сторону. В это время полотнище приподнялось, и я увидел перед собой сидящего на возу Алтера Якнегоза!.. На голове у него была повязка.

11

Что случилось с Алтером, где он пропадал, каким образом вернулся и почему у него оказалась повязана голова, — обо всем этом мы вскоре узнали от самого Алтера.

— Ну, — начал он, — иду это я, стало быть, за лошадьми. Ищу, ищу — нет лошадей! Ладно, думаю, видать, забрели далеко. Трава в лесу хороша, место тенистое, — почему бы им не забрести? Человек, к примеру сказать, и тот ищет, где лучше. Что ж, иду я все дальше и дальше. Однако, понимаете ли, — не видать, не слыхать. Что ты будешь делать? Невесело! Вдруг чудится мне шорох в лесу, где-то по ту сторону оврага. Недолго думая спускаюсь вниз, потом взбираюсь на другую сторону, — нет ничего! Между тем становится уже поздно, надвигается ночь… Дело скверное!.. Снова послышался мне шорох. Я опять туда — всматриваюсь, ищу, — нет ничего! Тут уж меня, понимаете ли, досада взяла: что за история такая? Однако опять слышу шорох и будто бы шаги. Вот вы где, голубчики! Чтоб вам провалиться! Ругаюсь в сердцах и пробираюсь в самую чащу. Ага, думаю, попались!.. Но — где там! Оказывается, какая-то рыжая корова, черт бы ее побрал! Отбилась, как водится, от стада и забралась в лес. Дальше что? Я даже не знаю, где нахожусь. Однако стоять на месте толку мало… Пошел скрепя сердце куда глаза глядят и набрел на тлеющий огонек. Головни дымят, еще не совсем погасли, трава кругом вытоптана, валяются корки хлеба, яичная скорлупа, шелуха от огурцов, очистки лука и чеснока, тут же какие-то лохмотья и тряпки… Была здесь, видать, большая компания, — судя по всему, цыганский табор. Это и вовсе не весело! Народ такой, что легко мог увести наших лошадей. Вдруг доносится до меня издали какой-то голос. «Уж не зовет ли меня реб Менделе?» — приходит мне в голову, и я прибавляю шагу. Голос то пропадает, то опять слышится, и чем ближе, тем сильнее и истошнее, будто на помощь зовут! Страсти, да и только! Ничего, однако, не поделаешь. Я знай шагаю вперед. Другого выхода нет. Озираюсь лишь хорошенько по сторонам, приглядываюсь, голову свою берегу. Словом, поодаль вижу я вдруг корчму не корчму — развалину на курьих ножках. Что-то она мне не понравилась. Спрятался я в сторонке меж ветвей. Кстати, дубинку подобрал и взял в руки, для верности, знаете… Притаился и жду, — что дальше будет. В голову лезут всякие страшные истории о разбойниках, о глупских ворах. Вдруг снова раздается крик, отчаянный, словно человек в страшной опасности. И кажется мне, что крик этот доносится из лачуги. За сердце меня взяло. Подняло с места, и не успел я опомниться, как очутился возле корчмы, даже не понимая, как я сюда попал. В голове одна только мысль: свой, свой! Мало ли что, а вдруг реб Менделе в опасности! Я ведь не знаю даже, где нахожусь! Страшно, конечно, но раз уж так случилось, я не отступлюсь, хоть узнаю, что тут творится! Я, знаете ли, человек немножко упрямый. Словом, ступаю тихонько и чутко прислушиваюсь.

Доносится чей-то приглушенный крик, Подхожу к воротам, еле держащимся от ветхости. Шагнул в просторные сени. Иду на цыпочках, ищу, шарю в темноте, — ничего не слыхать. Достаю из кармана коробок спичек, дрожащей рукой пытаюсь зажечь огонь, — ничего не выходит: не горят! Наконец последняя спичка зажглась, и в ту же минуту я откуда-то со стороны услышал протяжный отчаянный крик. Спичка погасла, я снова брожу в темноте и вдруг на кого-то натыкаюсь. У меня волосы дыбом, не знаю, что со мной творится. К счастью, выглянула луна, и сквозь маленькое выбитое окошко в пропахшей плесенью комнатушке я увидел человека, связанного, как овца, по рукам и ногам. Он был смертельно бледен и едва дышал.

— Сам бог привел вас сюда! — промолвил несчастный. — Развяжите меня поскорей, а то мне конец приходит. Веревка врезалась в тело, а пить, пить хочется до смерти!

— Кто это вас связал? — спрашиваю я и, достав нож, разрезаю веревку.

— Пропади он пропадом! — ругается тот, расправляя члены. — Этакий разбойник, ворюга!

— Вор? — спрашиваю я, насторожившись.

— Да, да! И вор, и все что хотите! Сегодня лишь украл пару лошадей.

Я даже подскочил, услыхав это. Словом, начинаю расспрашивать, указываю приметы, и все выясняется. У того костра в лесу сидела, оказывается, целая орава бродяг, прощелыг, а один из них прогулялся по лесу и забрал наших лошадей. Допытываюсь, по какой дороге двинулся весь табор, и решаю: немедля отправиться по их следам. Спасенный пробует меня удержать, пугает: этот черт, мол, настоящий разбойник. К тому же он не один, с ним много народу — все почти такие же, как он. Но я не могу успокоиться. Остаться без лошади? Нет, нет! Я должен их догнать! Будь что будет. Так себя обставить я не дам. Сейчас каждая минута дорога. «Оставайтесь вы тут, придите в себя, а когда я, даст бог, вернусь с лошадьми, я захвачу вас с собой, поедем вместе!» — говорю я несчастному, к которому меня как-то сразу потянуло, и, взяв, как говорится, шапку в охапку, быстро двинулся в путь.

Ветхая, заброшенная корчма стоит в лесу почти на самой опушке, в том месте, где дороги расходятся: налево — на Глупск, на Волынь, а направо — в Подолию. Сворачиваю направо. Не иду, а бегу. Зол ужасно. Вора, попадись он мне, разорвал бы, кажется, в клочки. При моих блестящих делах мне не хватает только остаться в чистом поле без лошади, без гроша в кармане. Но ничего не поделаешь! Однако ноги начинают отказывать, желудок знать ничего не хочет, требует пищи. Диво ли, после такого поста! Скверно! Меня грызет мысль: напрасный труд, зря бегу! Ведь те подлюги снялись с места гораздо раньше меня, и к тому же они едут, а я пешком иду. Единственная надежда — а вдруг попутная подвода попадется. Хорошо еще, что луна светит и кругом все видать, как средь бела дня. Словом, иду, — уже не так быстро, не с таким подъемом, как вначале, но все же иду и смотрю во все глаза. Кругом ни души. Ничего не поделаешь… Продолжаю путь. Уж если я, понимаете ли, взялся за какое-нибудь дело, я так не отстану. Как будто колеса тарахтят… Ко всем чертям! Точно назло, едут навстречу, в противоположную сторону. Коли не везет, так уж не везет! Обращаюсь к одному вознице, к другому… Куда там! Все пьяны как стельки. Тут я, понимаете ли, разозлился не на шутку! Прибавил шагу! Уж я далеко ушел вперед, да и время позднее. А я все еще надеюсь на попутную подводу, и действительно, кажется, будто издали какие- то подводы приближаются. Но черт бы их побрал, — снова встречные… Нет, думаю, на сей раз я этого так не оставлю! Последнее отдам, только бы подвезли меня. Подгоняю сам себя, иду решительно, но подводы вдали, как будто не двигаются с места.

Досада, понимаете ли, лопнуть можно! Но ничего не поделаешь… Словом, подошел я поближе, вижу — кибитки. «А может быть, это те самые бродяги и есть!» — мелькнула у меня мысль. Замедляю шаг, пробираюсь тихонечко и думаю: как тут быть? Вдоль дороги тянется рощица. Я — туда, спрятался за дерево, высовываю голову и разглядываю кибитки. Да! По всем признакам — они, те самые! Одна кибитка лежит опрокинутая, вокруг нее толпа: мужчины, женщины, молодежь, старики, ребятишки, оборванные, обтрепанные. Один стучит, другой гремит, третий что-то советует, четвертый клянет, ругается. Женщины визжат, ребята плачут. Шум, гомон, руготня, мордобой, стон, смех и плач — все вместе. Среди всего этого крика слышу голос: «Это все — новая коняга, чтоб она сгорела! Этакая дохлятина, всю дорогу в сторону тянула, будто назло. Вот еще напасть, чтоб ей сдохнуть!.. Файвушкина находка, холера бы его побрала!..»

— Горлопаны, вонючки поганые, чучела соломенные, безрукие, безглазые! Ничего знать не хотите! Вам бы только жрать да дрыхнуть! — ругается какой-то рыжий широкоплечий верзила и грозит кулаком.

Всматриваюсь пристально и вижу: у последней кибитки в шлее стоит распряженная ваша лошадка, реб Менделе! Ее, видно, хотели было взять в работу. «Ах ты, умница моя! — обрадовался я. — Ну и натворила же ты им делов!..» Так, а где же моя коняга? Моя кляча, вижу, стоит тут же, привязана к той же кибитке. Осмотрел я свою дубинку, достал нож… Тихонько, по- кошачьи, подбираюсь к кибитке, и в то время как вся орава занята осью, я перерезаю веревку, сажусь верхом и, не промолвив ни слова на прощание, уезжаю с обеими лошадьми.

Как будто недурно? Должно же было, однако, случиться так, что кто-то из этой оравы, черт бы его побрал, заметил меня и поднял гвалт. Началась суматоха. Рыжий верзила, вижу, сорвался с места и бежит за мной — вот-вот догонит. Я настегиваю, подгоняю лошадей, а они на сей раз не заставляют себя упрашивать и бегут изо всех сил. Рыжий начал уже отставать. Но в эту минуту мою клячу угораздило запутаться в шлеях вашей лошади, которые я второпях забыл снять. Кляча упала. Задержка, стало быть! Тут рыжий дьявол налетел и зверем накинулся на меня. Боремся мы с ним молча, онемев от злобы. Хотим друг друга повалить и падаем оба, сжимая один другого так, что кости хрустят. Короче говоря, работаем усердно: то я наверху и нажимаю на рыжего так, что из него чуть не дух вон, то, наоборот, он наверху, а я под ним. Ну, ничего! Я, понимаете ли, как тресну его под микитки, а потом в пах! Он подскакивает и валится как мертвый. Но чепуха! Это одно притворство! Отпустил я его, а ему только того и нужно было. Повозился он и вытащил нож. «Эге! — говорю. — Вот ты каков!» И хлоп его по руке, да так, что нож вывалился и отлетел далеко. Тогда он собрался с силами, прыгнул на меня, как кошка, царапает мне шею, того и гляди в горло вцепится… Но тут послышался вдруг колокольчик. Это его испугало. Ведь он как- никак вор.

— Ваше счастье! — рычит он. — Так вот же вам на память!

Трахнул меня по голове и исчез. Я тут же встал, опять сел на лошадь и поехал своей дорогой. Потом только я почувствовал боль. Пощупал — шишка на лбу! Но — наплевать! Я своего добился: лошадки, понимаете ли, у меня!

— Благодарите бога, что так обошлось! — говорю я и от радости обнимаю Алтера.

— Ничего! — отвечает Алтер. — Пусть и этот рыжий благодарит бога за то, что я целые сутки не ел и очень устал. А все-таки наши лошадки здесь.

— Где они, наши орлы? — спрашиваю я, озираясь по сторонам.

— Погодите, реб Менделе! — отвечает Алтер. — Человек, с которым я вернулся, повел их на водопой. Тут внизу есть речушка и хорошая трава. Не беспокойтесь. Он хорошо присмотрит за ними. Я тоже пришел недавно. Разбитый, усталый, бросился в кибитку, накрылся пологом, хотел вздремнуть. Но только глаза закрыл, вы пришли, реб Менделе. И слава богу, что видимся в добром здравии. А вы почему повязаны, реб Менделе? Зубы, что ли?

— Вы, реб Алтер, — говорю я, — пришли с повязанной головой, с шишкой на лбу, а я с повязанной щекой, без пейса, вы с человеком, которого спасли, а я с Хаим-Хоной, мужем Хае-Трайны! — вторично рекомендую я своего спутника, на сей раз со всем его титулом.

Алтер уставился вопросительно.

— Как? — изумился я. — Вы не знаете Хае-Трайны?

— Ну, ладно! — удргвленно отвечает Алтер. — Пусть будет Хае-Трайна. Но какое отношение это имеет к вашему пейсу?

— Родственница, моя жена приходится родственницей! — простодушно замечает Хаим-Хона.

В то время как мы беседуем, сидя на травке, издали показываются наши кони. Они идут вприпрыжку, будто бегут. И кажется мне, что со вчерашнего дня вид у них стал совсем иной. Они гордо задирают головы, словно говоря: «Смеяться можешь, сколько тебе угодно, а ведь и на нас охотник нашелся… Ничего! Хоть и нога перевязана и глаз течет, а все-таки, когда надо ходить в упряжке, мы ходим, и ось, когда требуется, мы ломать умеем не хуже других. Вся беда наша в том, что мы — еврейские лошади. Вы, уважаемые, только обещаете кормить нас, а на самом деле! голодом морите». Когда моя коняга приближается ко мне, я ласково треплю ее по морде: «Ишь, озорница!..»

Следом за лошадьми появляется и новый знакомый Алтера. Увидав его, я от удивления всплескиваю руками и кричу:

— Фишка! Вот легок на помине!



Поделиться книгой:

На главную
Назад