Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шлюхи-убийцы - Роберто Боланьо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я последовал за ним до главной гостиной, где он налил себе виски и принялся извиняться передо мной — немногословно, очень скупо отмеряя фразы, — за то, что учинил над моим телом. Я уже простил вас, сказал я. Я человек широких взглядов. На самом-то деле я не слишком хорошо понимаю, что значит быть человеком широких взглядов, но чувствовал: мой долг — сгладить все шероховатости и сделать так, чтобы в наших будущих отношениях не осталось места ни для упреков, ни для обид.

Вы, наверное, спрашиваете себя, почему я делаю то, что делаю, сказал Вильнёв.

Я заверил его, что у меня и в мыслях не было требовать от него каких-либо объяснений. Тем не менее Вильнёв решил во что бы то ни стало мне их предоставить. С любым другим человеком подобный разговор окончательно испортил бы вечер, но не с Жан-Клодом Вильнёвом, самым лучшим кутюрье Франции, а значит, и всего мира, поэтому время летело совершенно незаметно, пока я выслушивал краткую историю его детства и юности, его сексуальных комплексов, опытов отношений с несколькими мужчинами и несколькими женщинами, историю его закоренелого одиночества, болезненного страха причинить кому-то страдания, за которым вполне мог крыться страх, что кто-то причинит страдания ему самому, историю его художественных вкусов, которыми я от всей души восхищался и которым завидовал, историю его хронической неуверенности в себе, он рассказал о ссорах со знаменитыми коллегами, о первых заказах, выполненных для одного из домов высокой моды, о своих путешествиях-инициациях — правда, без лишних подробностей, о дружбе с тремя актрисами — из лучших в европейском кино, о своих отношениях с санитарами из морга, с этими неудавшимися художниками, которые время от времени поставляли ему трупы на одну ночь, о своей ранимости и хрупкости, из-за чего он переживал нечто вроде бесконечного распада, снятого на замедленную пленку. Он говорил, пока сквозь шторы в гостиную не начали проникать первые рассветные лучи, и тогда Вильнёв решил завершить свою долгую повесть.

Мы сидели и молчали. Я знал, что оба мы если и не испытываем полного восторга, то в меру счастливы.

Вскоре явились санитары. Вильнёв уставился в пол и спросил меня, как ему теперь поступить. Ведь в любом случае тело, за которым они приехали, принадлежит вам. Я поблагодарил его за деликатность и поспешил заверить, что меня это мало беспокоит. Поступайте так, как вы обычно поступаете, сказал я. А вы покинете этот дом? — спросил он. Я уже какое-то время назад принял решение, однако две-три секунды делал вид, будто раздумываю, а потом ответил: нет, не покину. Если, разумеется, он не будет возражать. Казалось, у Вильнёва отлегло от сердца. Я не буду возражать, напротив, буду только рад, сказал он. Тут раздался звонок, и Вильнёв включил монитор и открыл ворота трупоторговцам, которые не проронили ни слова.

Измученный событиями минувшей ночи, Вильнёв даже не встал с дивана. Санитары поздоровались. Мне почудилось, что одному из них очень хочется поговорить, но другой ткнул его в бок, и они спустились за трупом. Вильнёв лежал с закрытыми глазами и казался спящим. Я последовал за санитарами в подвал. Мое тело было наполовину облачено в казенный чехол. Я видел, как они упаковали его, а потом снова засунули в багажник машины. Мне представилось, как оно будет лежать в морге, в холодной камере, пока какой-нибудь родственник или моя бывшая жена не пожелают его забрать. Но не стоит поддаваться сентиментальности, подумал я, и когда машина санитаров покинула сад и исчезла на обсаженной деревьями элегантной улице, не почувствовал ни малейшего укола ностальгии, или печали, или тоски.

Затем я вернулся в гостиную. Вильнёв сидел в кресле и сам с собой разговаривал (хотя я очень быстро понял, что ему казалось, будто он разговаривает со мной). Он обхватил себя руками и дрожал от холода. Я сел рядом с ним на стул, на резной стул с обитой бархатом спинкой, потом повернулся лицом к окну, к саду, к дивному утреннему свету, и решил не мешать ему: пусть себе говорит сколько душе угодно.

Буба

Хуану Вильоро

Город благоразумия. Город здравого смысла. Так называли Барселону ее обитатели. Мне она нравилась. Это красивый город, и, помнится, я освоился там на второй же день (сказать «в первый» — было бы преувеличением), но удача отвернулась от нашего клуба, и люди сразу стали смотреть на нас как-то косо, такое всегда происходит, могу утверждать на собственном опыте: сперва болельщики просят у тебя автографы, поджидают у дверей гостиницы, чтобы поприветствовать, осыпают знаками внимания, но едва ты вступишь в полосу неудач, они сразу же кривят губы: ты, мол, слабак, ты, мол, ночи напролет шляешься по дискотекам, ты, мол, путаешься со шлюхами — ну, вы меня понимаете, люди начинают въедливо интересоваться тем, сколько ты получаешь, прикидывают, подсчитывают, и непременно найдется добрячок, который публично назовет тебя мошенником, а то и в тысячу раз похлеще. Так или иначе, но подобные вещи происходят повсюду, и со мной лично такое уже случалось, но тогда я играл у себя на родине, то есть был своим, а здесь я на положении иностранца, а пресса и болельщики всегда ждут от иностранца чего-то из ряда вон выходящего, ведь для этого их и пригласили, разве не так?

Я, например, как все знают, левый крайний. Когда я играл в Латинской Америке (в Чили, а потом в Аргентине), то в среднем забивал голов по десять за сезон. Здесь же мой дебют прошел хуже некуда: в третьем матче меня подбили, понадобилось делать операцию на связках, и стоит ли говорить, что выздоровление, которое в теории предполагалось быстрым, шло медленно и тяжело. И вдруг я опять почувствовал, что один как перст. Вот чем это закончилось. Я тратил кучу денег на телефонные звонки в Сантьяго и добился только того, что встревожил мать с отцом, которые не могли понять, что происходит. И тогда я решил снять проститутку. Признаюсь честно. Так оно и было. По правде говоря, я всего лишь последовал совету, однажды услышанному от Серроне, аргентинского вратаря. Серроне сказал мне: слушай, парень, если ты не знаешь, как поступить и проблемы тебя гробят, поищи совета у шлюхи. Хорошим человеком был Серроне! В ту пору мне было лет девятнадцать, не больше, и я только что пришел в клуб «Химнасиа и эсгрима». А Серроне уже стукнуло тридцать пять, может — даже сорок, точного его возраста никто никогда не знал, и Серроне, единственный из ветеранов, все еще оставался холостяком. Поговаривали, что не без причины, что с ним не все ладно. Это поначалу мешало мне сойтись с ним поближе. Я был довольно робким, и мне казалось, что стоит познакомиться с гомосексуалистом, как он тотчас захочет с тобой переспать. Короче, как бы оно там ни было, на деле все получилось совсем иначе: однажды я чувствовал себя вконец раздавленным, и он отвел меня в сторону — впервые мы с ним, что называется, разговаривали — и сказал, что вечером познакомит меня с кое-какими девушками из Буэнос-Айреса. Никогда не забуду наш с ним тогдашний поход. Квартира находилась в центре, и пока Серроне сидел в гостиной, выпивая, и смотрел ночную программу по телевизору, я впервые в жизни лег в постель с аргентинкой — и депрессия моя начала улетучиваться. На следующее утро, возвращаясь домой, я знал, что все будет отлично и что карьера в аргентинском футболе еще принесет мне много славных побед. Депрессий не избежать, думал я про себя, но Серроне указал мне отличное средство, как с ними бороться.

К этому средству я и обратился в первом своем европейском клубе: отправился к шлюхам — и, знаете, помогло примириться и с травмой, и с затянувшимся выздоровлением, и с одиночеством. Что? Взял ли я это себе в привычку? Может, да, а может, и нет, сам не берусь судить, да и вряд ли здесь существует однозначный ответ. Проститутки там — настоящие конфетки, девушки экстра-класса, то есть я хочу сказать, что они, кроме всего прочего, еще и довольно умные и образованные, поэтому пристраститься к этому делу — по-настоящему, что называется, пристраститься — не так уж и трудно.

В общем, наладился я гулять каждую ночь, включая воскресенья, когда проходили матчи, и от нас, тех, кто с травмой, ожидалось, что мы будем сидеть на трибуне в качестве особого рода болельщиков. Но на трибуне от травмы не вылечишься, и я предпочитал проводить это время в массажном салоне — со стаканом виски в руке и чтобы с каждого бока у меня было по девочке, рассуждавшей о чем-нибудь таком серьезном. Поначалу, разумеется, никто ничего не заметил. Не я один был травмирован, нас простаивало человек шесть-семь — клуб попал в полосу невезения. А потом, как всегда и бывает, отыскался пронырливый репортер, который углядел, как я выходил в четыре утра с дискотеки, — и на тебе! В Барселоне, которая кажется такой огромной и такой культурной, новости разлетаются словно на крыльях. Я имею в виду новости, связанные с футболом.

Однажды утром мне позвонил тренер и сказал, что до него дошли слухи, будто я веду образ жизни, недопустимый для спортсмена, и с этим надо поскорее, что называется, завязывать. Я, само собой, пообещал, сказав, что только раз кутнул, и все, но сам продолжал в том же духе, а чем еще мне было заниматься, пока не восстановился после травмы, скажите на милость? Команда тем временем все ниже опускалась в таблице, так что тошно было раскрывать газету по понедельникам, чтобы взглянуть на результаты. Кроме того, логично было предположить, что средство, которое помогло мне в Аргентине, непременно поможет и в Испании, и, на беду, оно и вправду помогло. Но тут вмешались клубные чиновники и сказали мне: слушай, Асеведо, ты давай, кончай, ты показываешь дурной пример молодежи, и еще выходит, что клуб зря потратил на тебя денежки, а у нас работают люди серьезные, так что отныне и впредь чтоб никаких ночных гулянок… И не успел я и глазом моргнуть, как узнал, что на меня наложен штраф, который я, разумеется, был в состоянии заплатить, но предпочел бы послать эти деньги в Чили, ну, например, дяде Хулио, чтобы он отремонтировал дом.

Но такие неприятности проходят, надо только сжать зубы и терпеть. Вот я сжал зубы и терпел, твердо решив гулять поменьше, скажем — отрываться раз в две недели, не чаще, но тут как раз и появился Буба, и люди из клуба постановили, что для меня лучше всего будет съехать из гостиницы и поселиться в квартире, выделенной для Бубы, квартире довольно милой — две комнаты и крошечная-прекрошечная терраска, но с хорошим видом и совсем близко от нашего тренировочного поля. Спорить не приходилось. Так что я собрал чемоданы, и администратор клуба отвез меня на эту квартиру, а так как Бубы пока там не было, я сам выбрал себе спальню — какая больше понравилась, распаковал вещи и разложил в шкафу. Администратор вручил мне ключи и ушел, а я устроил себе сиесту.

Было часов пять, я перед тем плотно пообедал, съел фидеуа — типично барселонское блюдо, которое пробовал уже раньше и которое мне страшно понравилось, хотя оно и тяжеловато для желудка, поэтому, как только прилег на свою новую кровать, сразу почувствовал такую сонливость, что едва успел снять ботинки, прежде чем отключиться. Мне приснился в тот раз ужасно странный сон. Будто я снова оказался в Сантьяго, в моем районе Ла-Систерна, и мы с отцом шли через площадь, через ту самую, где стоял памятник Че, первый памятник Че в Латинской Америке, если не считать Кубы, именно об этом и рассказывал мне во сне отец — историю памятника и обо всех покушениях, которые он выдержал, прежде чем к власти пришли военные и взорвали его к чертям собачьим, и когда мы шагали, я вертел головой и смотрел по сторонам, а двигались мы будто бы через сельву, и отец говорил: вот где-то здесь должен быть памятник, но ничего не было видно, вокруг росла очень высокая трава, а у деревьев кроны были такие густые, что сквозь них едва-едва пробивались солнечные лучики — ровно настолько, чтобы было понятно, что дело происходит днем, и мы шли по тропинке — по земле, покрытой камнями, и по обе стороны даже свисали лианы и ничего не было видно, только тени, но тут мы вдруг очутились вроде как на поляне, на поляне, окруженной сельвой, и тогда отец остановился, одну руку положил мне на плечо, а другой указал куда-то в середину поляны, там возвышался цементный пьедестал светло-серого цвета, но на нем не было ничего, не было даже следа от памятника Че, правда, мы с отцом это заранее знали и этого ожидали, Че убрали оттуда уже очень давно, это нас нисколько не удивило, главное, что мы с моим стариком пришли туда вместе и отыскали нужную поляну, где раньше возвышался памятник, но пока мы созерцали ее, не смея двинуться с места, словно очарованные своей находкой, я заметил: с другой стороны под пьедесталом что-то было, что-то темное там шевелилось, я выпустил руку отца (до тех пор я держал его за руку) и начал медленно обходить пьедестал.

И тут я его увидел: за пьедесталом сидел голый негр и рисовал на земле, я тотчас сообразил, что это Буба, мой товарищ по клубу и мой сосед по квартире, хотя, если честно, Бубу я видел лишь пару раз на фотографиях, и другие ребята тоже, а ведь никто не может составить верное представление о человеке, если видел его только в газете или журнале, да и то мельком. Но это точно был Буба, тут у меня не возникло ни малейших сомнений. И тогда я подумал: черт, наверное, мне снится сон, я ведь не в Чили, не в Ла-Систерне, отец не приводил меня ни на какую площадь и этот голый придурок — никакой не Буба, не тот африканец, которого только что купил наш клуб.

Не успел я все это подумать, как негр поднял на меня глаза и улыбнулся, потом бросил прутик, которым рисовал на желтой земле (это уж точно была чилийская земля), одним прыжком вскочил на ноги и протянул мне руку. Ты — Асеведо, сказал он, и я рад с тобой познакомиться, тощий, так он сказал. А я прикинул: неужели мы совершаем турне, но куда, интересно, нас занесло? В Чили? Нет, такого не может быть. И тогда мы пожали друг другу руки, и Буба пожал мою руку очень крепко и потом долго не отпускал, а пока он жал мне руку, я смотрел на землю и видел там рисунки — всего лишь какие-то каракули, да ничего другого там и быть не могло, но тут я начал вникать, начал соображать, не знаю, понятно ли я объясняю, то есть каракули имели свой смысл, то есть это были вовсе не каракули, а что-то совсем другое. И тогда я захотел нагнуться и получше рассмотреть рисунки, но рука Бубы, сжимавшая мою руку, мешала мне нагнуться, а когда я захотел вырваться (уже не для того, чтобы рассмотреть рисунки, а чтобы отвязаться от него, отойти подальше, потому что я почувствовал что-то вроде страха), но не тут-то было — рука Бубы и его плечо были словно у статуи, у только что сделанной статуи, поэтому моя рука намертво увязла в том, что казалось то глиной, то раскаленной лавой.

Судя по всему, именно в тот миг я и проснулся. Сперва услышал шум на кухне, а потом шаги, протопавшие из гостиной во вторую спальню. Я проснулся с онемевшей рукой (так как заснул в неудобной позе, что в те дни, пока у меня не была залечена травма, со мной случалось) и остался лежать, ожидая, что будет дальше. Дверь моей спальни осталась открытой, поэтому он не мог меня не видеть, но, сколько я ни ждал, Буба на пороге не появился. До меня доносились звуки его шагов, я кряхтел, кашлял, потом поднялся, потом услышал, как открылась входная дверь и почти бесшумно закрылась. Остаток дня я провел один, сидя перед теликом, и все больше и больше психовал. Я обшарил его комнату (не потому, что любопытный, а просто не мог не сделать этого): в ящиках шкафа он разложил одежду и несколько африканских костюмов, которые мне показались годными только для карнавала, но все-таки, не могу не признать, красивыми. В ванной появились его вещи: опасная бритва (сам я давно пользуюсь одноразовыми станками и бог знает сколько времени не видел опасной бритвы), лосьон, английский или купленный в Англии, одеколон и очень большая губка какого-то землистого цвета.

В девять вечера в нашем новом общем доме появился Буба. Я успел до рези в глазах насмотреться на экран телевизора, а он, по его словам, был на встрече с представителями местной спортивной прессы. Поначалу нам было трудновато приладиться друг к другу и подружиться, хотя иногда, вспоминая прошлое, я прихожу к горькому выводу, что друзьями, настоящими друзьями, мы так и не стали. А иногда, скажем сейчас, чтобы не ходить далеко за примером, я думаю, что да, мы были достаточно близкими друзьями, и в любом случае если Буба и нашел друга в нашем клубе, то им был именно я.

Кроме того, наша совместная с ним жизнь протекала без напряга. Два раза в неделю приходила женщина наводить порядок в квартире, в остальное время каждый убирал за собой — мыл свои тарелки, заправлял постель — в общем, делал обычные дела. Вечером я иногда шел куда-нибудь с Эррерой, талантливым парнем, который сумел подняться до основного состава и в конце концов стал бесспорным лидером испанской сборной, иногда к нам присоединялся Буба, но очень редко, потому что Бубе ночная жизнь не нравилась.

Оставаясь дома, я смотрел телевизор, а Буба запирался у себя в комнате и слушал музыку. Африканскую музыку. Поначалу записи Бубы мне, мягко говоря, удовольствия не доставляли. Когда я услышал их впервые, на второй день нашей совместной жизни, они даже вывели меня из себя. Я смотрел документальную ленту про штат Амазонас, чтобы скоротать время до начала фильма Ван Дамма, и тут мне показалось, будто в комнате Бубы кого-то убивают. Представьте себя на моем месте. Ситуация не самая заурядная — кто хочешь сдрейфит. Как я поступил? Ну, вскочил на ноги, а сидел я спиной к двери его комнаты, и приготовился к любой неожиданности, пока не понял, ясное дело, что это пленка и вопли записаны на ней. Потом шум стал стихать, слышалось только что-то вроде барабана, а затем — человеческие стоны, человеческий плач, при этом и стоны и плач звучали все громче. Больше я выдержать не мог. Помню, как подошел к двери и постучал костяшками пальцев, но никто не ответил. В тот миг мне подумалось, что стонал и всхлипывал сам Буба, и пленка тут ни при чем. Но вдруг послышался голос Бубы, который спрашивал, что мне надо, и я не сразу нашелся с ответом. Получилось как-то очень неловко. Я попросил его убавить звук. Попросил, изо всех сил постаравшись, чтобы мой голос звучал как обычно. Какое-то время Буба молчал. Потом музыка (на самом деле стук барабанов и, наверное, еще флейта) прекратилась, и голос Бубы объявил, что он ложится спать. Спокойной ночи, ответил я и вернулся в свое кресло, но еще сколько-то времени смотрел фильм про индейцев Амазонки, не включая звука.

Все остальное, или, как говорится, повседневная жизнь, шло вполне тихо и спокойно. Буба приехал в Барселону не так давно и еще не успел сыграть ни одного матча за команду. В клубе тогда образовался излишек игроков, да что я вам об этом буду рассказывать… Был французский либеро Антуан Гарсиа, был бельгийский форвард Делев, голландский центральный защитник Нойхоуз, югославский форвард Ионович, полузащитники аргентинец Перкутти и уругваец Буцатти, да еще испанцы, из которых четыре игрока входили в национальную сборную. Но дела у нас шли из рук вон плохо, и после десятка провальных игр мы находились где-то в середине таблицы и скорее могли скатиться еще ниже, чем подняться наверх. По правде сказать, я не знаю, зачем подписали контракт с Бубой. По моим прикидкам, это сделали в ответ на критику, с каждым разом все более громкую, со стороны наших собственных болельщиков, но такое решение, по крайней мере в теории, выглядело полной глупостью. Чего все ожидали, так это немедленного контракта с кем-нибудь, кто бы мог прикрыть мое место, иными словами, все ждали, что будет взят крайний, а не полузащитник, потому что у нас уже был Перкутти, но руководство обычно ведет себя по-идиотски, вот они и купили первого, кто подвернулся под руку, — так появился Буба. Многие полагали, что план был такой: сперва дать ему поиграть в дубле, который в ту пору был погребен во втором дивизионе Б, но агент Бубы заявил, что об этом не может быть и речи, что в контракте все определенно прописано — Буба будет играть в основе или не будет играть вовсе. Так мы оба и жили в нашей квартире рядом с тренировочным полем, он каждое воскресенье протирал штаны на скамейке запасных, а я восстанавливался после травмы и страшно маялся — да что я вам буду рассказывать! А еще мы с ним были самыми молодыми, как я вам уже говорил, а если не говорил, то говорю сейчас, хотя по этому поводу тоже много чего болтали. Мне тогда исполнилось двадцать два года, и тут все вроде как ясно. Про Бубу утверждали, что ему девятнадцать, хотя на вид можно было дать и полных двадцать девять, и, разумеется, нашелся шутник репортер, написавший, что руководство клуба было обмануто, что на родине Бубы свидетельства о рождении заполняются по заказу получателя, что Буба не только на вид старше официально указанного возраста, но и в реальности, а значит, в конечном итоге и весь контракт с ним можно назвать чистым надувательством.

По правде сказать, у меня на сей счет определенного мнения не было. К тому же в общем и целом жить вместе с Бубой оказалось не так уж и сложно. Иногда вечером он запирался в своей спальне и включал музыку — все эти вопли и стоны, но ведь даже к такому можно привыкнуть. Мне, например, нравилось запускать на полную громкость телевизор, который я смотрел до самого утра, и Буба, насколько помню, никогда не жаловался. Сперва общение несколько буксовало из-за его трудностей с языком, и мы по большей части объяснялись жестами. Но вскоре Буба начал кое-как осваиваться с испанским, так что иногда по утрам, за завтраком, мы даже обсуждали фильмы — это всегда была одна из моих любимых тем, — хотя на самом деле Буба особой разговорчивостью не отличался, да и кино мало его интересовало. На самом деле, как мне сейчас вспоминается, Буба был довольно молчаливым. И не от робости, не от того, что боялся попасть впросак, нет, Эррера, знавший английский, однажды сказал мне, что никакой загадки тут искать не стоит — просто Бубе сказать нечего. Сумасшедший Эррера. И ведь какой симпатичный! И к тому же отличный друг. Сколько раз мы вместе отправлялись вечером гулять. Эррера, Пепито Вила, который тоже был в резерве, Буба и я. Только вот Буба всегда молчал, просто глазел по сторонам с безразличным видом, и хотя Эррера иногда брался его вроде как опекать и начинал разговаривать с ним по-английски, а Эррера вполне бегло говорил по-английски, африканец отделывался общими фразами, словно ему страшно лень рассказывать что-то о своем детстве и о своей родине, а уж тем более о своей семье, так что Эррера даже пришел к убеждению, что в детстве с Бубой наверняка случилось что-то дурное, поэтому тот так упорно отказывается рассказать хоть самую малость о своем прошлом, словно кто-то сровнял с землей его деревню, рассуждал Эррера, который был и остался леваком, или на его глазах убили отца, мать, братьев и сестер и он хочет стереть из памяти те годы, что было бы вполне логично, если бы догадки Эрреры попали в точку, но на самом деле, и это я всегда знал, всегда чувствовал, Эррера ошибался, Буба говорил мало потому, что таким уродился, и только этим все и объяснялось, а вовсе не тем, счастливыми или злосчастными были у него детство и юность: жизнь Бубы была окружена тайной, потому что Буба был таким, каким был, — вот и все.

В любом случае дела тогда у нашей команды шли отвратительно, и Эррера с Бубой, казалось, так и будут до конца сезона сидеть на скамейке, а я — восстанавливаться после травмы, так что любая провинциальная команда легко обыгрывала нас на нашем собственном поле. И вот именно тогда, когда дела шли хуже некуда, когда падать ниже тоже было уже некуда, когда получил травму Перкутти, — тренеру не оставалось ничего другого, как выпустить Бубу. Помню все так, словно это было вчера. Играть предстояло в субботу, и на четверговой тренировке во время случайного столкновения с Палау, центральным защитником, Перкутти повредил себе колено. Тогда во время пятничной тренировки тренер поставил вместо него Бубу, и мы с Эррерой сразу поняли, что в субботу его выпустят на поле.

Вечером мы ему об этом сказали — дело происходило в гостинице, где всех нас собрали, потому что, хотя мы играли дома и с теоретически слабым противником, клуб решил, что к каждому матчу надо подходить как к жизненно важному. Буба поглядел на нас так, будто видел впервые, а потом под каким-то предлогом удалился и заперся в ванной. Некоторое время мы с Эррерой смотрели телевизор и обсуждали, в котором часу нам стоило бы присоединиться к карточной игре, которую Буцатти устроил у себя в номере. Бубу, само собой разумеется, мы затащить туда не рассчитывали.

Вскоре мы услыхали дикарскую музыку — она доносилась из ванной. Я уже успел рассказать Эррере про музыкальные пристрастия Бубы, про то, как в нашей общей квартире он взаперти слушал свои дьявольские кассеты, но Эррера самолично никогда ничего подобного не слышал. Какое-то время мы как завороженные слушали стоны и бой барабанов, потом Эррера, который действительно был парнем образованным, заявил, что это какой-то там Манго, музыкант из Сьерра-Леоне или Либерии, один из самых известных представителей этнической музыки, и мы перестали обращать на дикарские звуки внимание. Но тут дверь распахнулась, Буба вышел из ванной и молча сел рядом с нами, словно ему вдруг очень захотелось посмотреть телевизор, а я заметил, что от него идет какой-то странный запах — запах пота, который при этом не был запахом пота, запах затхлости, который не был запахом затхлости. От него пахло сыростью и грибами. Странно пахло. Я, признаюсь, почувствовал себя не в своей тарелке и понял, что Эррера тоже почувствовал себя не в своей тарелке, оба мы были не в своей тарелке, оба больше всего на свете хотели побыстрее убраться куда подальше, бежать со всех ног в номер Буцатти, где найдем шесть-семь наших ребят, играющих в карты, в открытый покер или в одиннадцать — вполне цивилизованную игру. Но представьте себе, что ни один из нас двоих даже не пошевелился, словно запах и присутствие рядом Бубы парализовали нас. Это не было страхом. Это совсем не было похоже на страх. Это было что-то более неистовое. Словно воздух вокруг нас уплотнился, а мы сами в нем растворились. Ну, во всяком случае я почувствовал нечто подобное. Потом Буба заговорил — он заявил, что ему нужна кровь. Да, кровь, наша — моя и Эрреры.

Кажется, Эррера рассмеялся, не так чтобы по-настоящему, но слегка. Потом кто-то выключил телевизор, кто — не помню, может, Эррера, может, и я. А Буба сказал, что у него получится, только нужно добыть несколько капель крови и заручиться нашим молчанием. Что у тебя получится? — спросил Эррера. Игра, ответил я. Не знаю, как я догадался, но, честно признаться, я с первой секунды догадался. Да, игра, сказал Буба. И тогда мы с Эррерой засмеялись и, помнится, переглянулись. Эррера сидел в кресле, я — на полу рядом со своей кроватью, а Буба скромненько примостился у изголовья кровати. Кажется, Эррера задал ему несколько вопросов. Я тоже задал вопрос. Буба ответил на пальцах. Он поднял левую руку и показал нам три пальца: средний, безымянный и мизинец. И добавил, что попробовать ничего не стоит. Большой и указательный пальцы он держал скрещенными, словно изображал лассо или петлю, где задыхался маленький зверек. Буба предсказал, что Эррера выйдет на поле. Потом сообщил, что надо с особым вниманием отнестись к цветам футболки, и еще сказал что-то о счастливом случае. Его испанский оставлял желать лучшего.

Затем, как мне запомнилось, Буба снова зашел в ванную, а когда вернулся оттуда, в руках у него были стакан с водой и опасная бритва. Нет, этим мы резаться не станем, сказал Эррера. Бритва хорошая, сказал Буба. Твоей бритвой мы резаться не станем, повторил Эррера. Почему? — спросил Буба. Потому что потому, сказал Эррера, не желаем, и все. Или желаем? Он посмотрел на меня. Нет, ответил я. Я воспользуюсь своей собственной бритвой. Помню, когда я поднялся, чтобы сходить в ванную, ноги у меня дрожали. Своей бритвы я не нашел, наверное, забыл в квартире, так что я взял ту, что предлагала клиентам гостиница. Эррера еще не вернулся, и Буба, казалось, заснул, сидя в изголовье кровати, хотя, когда я закрыл дверь, он поднял голову и молча посмотрел на меня. Мы продолжали молчать, пока не раздался стук в дверь. Я пошел открывать. Это был Эррера. Мы с ним сели на мою кровать. Буба сел напротив, на свою, и держал стакан между двумя кроватями. Затем стремительным движением поднял один из пальцев той руки, что держала стакан, и сделал себе аккуратный разрез. Теперь ты, обратился он к Эррере, который выполнил свою часть ритуала, воспользовавшись маленькой галстучной булавкой, единственным острым инструментом, который он нашел у себя. Потом настала моя очередь. Когда мы собрались пойти в ванную, чтобы вымыть руки, Буба нас опередил. Впусти меня, Буба, крикнул я сквозь запертую дверь. Вместо ответа до нас снова донеслась та самая музыка, которую совсем недавно Эррера, без всякого сомнения преждевременно (или мне так кажется сейчас), окрестил этнической.

В ту ночь я очень поздно лег спать. Какое-то время я просидел в номере у Буцатти, а потом спустился в бар, где уже не оставалось ни одного футболиста. Я заказал виски и устроился за столиком, откуда очень хорошо были видны огни Барселоны. Скоро я услышал, как кто-то сел рядом. Я всполошился. Это был тренер. Ему тоже не спалось. Он спросил, почему я не в постели в столь поздний час. Я ответил, что от волнения. Но ведь ты завтра не играешь, Асеведо, возразил он. Это еще хуже, ответил я. Тренер посмотрел на город, кивнул и потер руки. Что ты пьешь? — спросил он. То же, что и вы, ответил я. Ладно, это хорошо успокаивает нервы, сказал тренер. Потом он заговорил о своем сыне, о своей семье, жившей в Англии, но больше всего о сыне, после чего мы оба встали и поставили пустые стаканы на стойку бара. Когда я вошел в номер, Буба мирно спал на своей кровати. В нормальном состоянии я не стал бы зажигать свет, но тогда зажег. Буба даже не шелохнулся. Я зашел в ванную — там все было в полном порядке. Я надел пижаму, лег и погасил лампу. Несколько минут я прислушивался к ровному дыханию Бубы. Не помню, когда я заснул сам.

На следующий день мы выиграли со счетом три — ноль. Первый гол забил Эррера. Первый свой гол в сезоне. Еще два — Буба. Спортивные журналисты осторожно отметили существенную перемену в нашей игре и особенно успех Бубы. Я видел матч. И знаю, как все произошло на самом деле. На самом деле Буба играл неважно. Хорошо играли Эррера, Делев и Буцатти. Основная вертикаль. На самом деле Бубы как будто и не было на поле большую часть матча. Но он забил два мяча — и этого было более чем достаточно.

Теперь мне следовало бы кое-что сказать и о самих голах. Первый свой гол (второй в матче) Буба забил с углового, который подавал Палау. Буба в суматохе ударил и забил. Второй гол был странный: команда противника уже смирилась с поражением, шла восемьдесят пятая минута, все устали, наши, пожалуй, даже больше, чем те, все играли откровенно осторожно, и тут кто-то отпасовал Бубе — в надежде, сказал бы я, что тот вернет мяч либо подержит, но Буба бросился бежать по своему краю, быстро, гораздо быстрее, чем на протяжении всего матча, оказался метрах в четырех от штрафной, и, когда все ждали, что он зарядит, не глядя, он ударил так, что застал врасплох двух защитников, которые находились перед ним, и вратаря, удар шведой, какого я никогда прежде не видал, как из пушки, какие умеют бить только бразильцы, попал в правый угол, так что все зрители тут же повскакали со своих мест.

Тем же вечером, после того как мы отпраздновали победу, я поговорил с ним. Я спросил про магию, про колдовство, про кровь в стакане. Буба посмотрел на меня и посерьезнел. Наклони ухо, сказал он. Мы находились на дискотеке и еле слышали друг друга. Буба прошептал мне на ухо несколько слов, которых я сперва не разобрал. Наверное, я уже был слишком пьян. Потом он отодвинулся от меня и улыбнулся. Скоро ты сам будешь забивать голы и получше, сказал он. Отлично, согласен, ответил я.

С той поры дела пошли на лад. Следующий матч мы выиграли со счетом четыре — два, хотя играли в гостях. Эррера забил головой, Делев с пенальти, а Буба — еще два гола, и были эти голы до невозможности странными, во всяком случае так показалось мне, ведь я знал всю историю и перед поездкой, в которую не попал, участвовал вместе с Эррерой в ритуале с разрезанными пальцами, водой и кровью.

Через три недели меня выпустили на поле — во втором тайме, на семьдесят пятой минуте. Мы играли с лидером на выезде и выиграли один — ноль. Гол забил я на восемьдесят восьмой минуте. Пас мне дал Буба, во всяком случае, так думали все, хотя у меня самого имелись некоторые сомнения. Точно знаю, что Буба пошел вперед по правому краю, а я сделал рывок по левому. Там было четыре защитника, один за Бубой, двое посередине, в трех метрах от меня. Вдруг случилось то, чего я не возьмусь объяснить. Центральные защитники вдруг словно в землю вросли. Я продолжал бежать вперед, а за мной, не отставая, бежал их правый. Буба шел до штрафной вместе с не отстававшим от него левым защитником. И в этот момент он сделал финт и ударил по центру. А я кинулся в штрафную — без всякой, впрочем, надежды достать мяч, но случилось так, что одновременно и центральные повели себя словно потерявшие след собаки или словно их вдруг укачало, да и мяч полетел страннейшим образом, во всяком случае я каким-то чудом оказался в штрафной с послушным мне мячом, а вратарь вышел, защитник прилип мне к левому плечу, не зная, держать ему меня или нет, и тогда я как-то очень просто ударил по мячу и забил гол, и мы выиграли.

В следующее воскресенье меня, разумеется, опять выпустили на поле, и с того времени я начал забивать голы — так часто, как никогда в жизни. И у Эрреры тоже пошла полоса удач — он то и дело попадал в ворота. А Бубу все просто обожали. И нас с Эррерой тоже обожали. Мы вдруг превратились в настоящих кумиров Барселоны. Все нам улыбались. Клуб неудержимо пошел вверх. Мы выигрывали матч за матчем и вошли во вкус.

Наш кровавый ритуал непременно повторялся перед каждой игрой. Надо добавить, что после первого раза мы с Эррерой купили себе опасные бритвы, похожие на ту, что имелась у Бубы, и всякий раз, когда отправлялись куда-то на игру, прежде всего совали в чемодан бритву, а когда играли дома, накануне вечером сходились у нас на квартире (потому что в Барселоне в гостиницу нас не переводили) и выполняли все что положено, а Буба собирал свою кровь вместе с нашей в стакан, потом запирался в ванной, и пока оттуда доносилась музыка, Эррера рассуждал о книгах и спектаклях, которые видел, а я сидел не открывая рта и только кивал на все, а потом Буба возвращался, и тогда мы смотрели на него, словно спрашивая, все ли в порядке, и Буба нам улыбался и шел на кухню за тряпкой и ведром с водой, а потом снова возвращался в ванную, где оставался по крайней мере четверть часа, наводя чистоту, так что когда мы туда заглядывали, все было как раньше, иногда мы с Эррерой отправлялись на дискотеку, а Буба — нет (потому что Бубе не слишком нравились дискотеки), Эррера заговаривал со мной и спрашивал, что, на мой взгляд, делал Буба с нашей кровью в ванной, ведь когда Буба покидал ванную, там уже не было видно и следа крови, стакан, в котором она прежде находилась, сверкал, пол был чистый, иначе говоря, ванная была в таком же виде, как после визита уборщицы, и я отвечал Эррере: не знаю, понятия не имею, что делает Буба, запершись в ванной, а Эррера смотрел на меня и говорил: если бы я жил с ним вместе, мне было бы страшно, а я смотрел на Эрреру, словно отвечая: ты это всерьез или шутишь? — а Эррера говорил: это хохма такая, Буба — наш друг, благодаря ему я теперь попал в сборную, благодаря ему наш клуб станет чемпионом, благодаря ему нам улыбается удача — и все это было правдой.

Кроме того, Буба никогда не внушал мне страха. Время от времени, когда мы вместе смотрели телевизор у себя дома, я, прежде чем отправиться спать, краешком глаза наблюдал за Бубой и раздумывал над тем, как странно все складывается. Но раздумывал я над этим недолго. Футбол — он вообще странный.

Короче, в тот год, начатый нами из рук вон плохо, мы стали чемпионами, и гуляли по Барселоне в окружении толпы разгоряченных болельщиков, и толкали речи с балкона муниципалитета, обращаясь уже к другой разгоряченной толпе, скандировавшей наши имена, а еще мы принесли наш титул в дар Деве из Монсеррата, из монастыря Монсеррат, Деве, черной, как Буба, — кажется, что такого не бывает, но это правда, и мы давали столько интервью, что у нас языки уже не ворочались. Каникулы я провел в Чили. Буба отправился в Африку. Эррера — на Карибы со своей девушкой.

Мы снова встретились незадолго до открытия сезона в спортивном центре на востоке Голландии, неподалеку от безобразного серого города, который посеял в моей душе самые дурные предчувствия.

Приехали все, кроме Бубы. Не знаю, что там с ним случилось на родине. Эррера выглядел каким-то измученным, хотя в то же время щеголял отличным загаром, как и положено спортсмену суперкласса. Мне он сообщил, что надумал жениться. Я описал ему свои каникулы в Чили, но, как вам известно, когда в Европе лето, в Чили зима, так что мои каникулы прошли не так уж блестяще. У моей семьи все было в порядке. Это главное. Опоздание Бубы нас беспокоило. Нам не хотелось в этом признаваться, но мы нервничали. Мы оба, Эррера и я, вдруг почувствовали, что без него ничего не получится, мы попали в отчаянное положение — нам конец. Тренер наш, напротив, как-то очень легко отнесся к недисциплинированности Бубы.

В одно прекрасное утро, совершив перелет с двумя посадками — в Риме и Франкфурте, — Буба присоединился к команде. Тренировочные матчи мы провели отвратительно. Нас обыграла даже команда голландской третьей лиги… Вничью мы сыграли с любительской сборной города, где пребывали. Ни Эррера, ни я не отважились намекнуть Бубе на то, что пора бы наконец провести кровавый ритуал, хотя бритвы и лежали наготове.

На самом деле — и лишь много позднее я понял это — мы словно боялись попросить у Бубы немного его колдовства. Разумеется, мы сохранили нашу дружбу и время от времени вместе ходили на голландскую дискотеку, но о крови речи не заводили, а обсуждали обычные для тренировочного периода новости: кто куда переходит, с кем заключили контракт, что творится в Лиге чемпионов, в которой нам предстояло играть в том году, насколько лучше будут условия при перезаключении контрактов с теми, у кого они истекают. А еще мы болтали про кино и про минувшие каникулы, а Эррера, и только Эррера, говорил еще и про книги, потому что он был единственный среди нас, кто что-то читал.

Потом мы вернулись в Барселону, и я снова поселился с Бубой в нашей прежней квартире рядом с тренировочным полем, и вскоре начались матчи Лиги, прошел первый матч, а накануне вечером к нам заявился Эррера и поставил вопрос ребром. Он спросил у Бубы: что, собственно, происходит? В этом году не будет никакой магии? А Буба улыбнулся и сказал, что это никакая не магия. А Эррера спросил, что же это, черт возьми, такое? А Буба пожал плечами и сказал: это то, что только он один понимает. А потом махнул рукой — словно показывая, что все это чушь собачья. А Эррера сказал, что он хочет, чтобы это продолжалось, что верит в Бубу, чем бы ни оказалось то, что тот делает. А Буба сказал, что он устал, и когда он это сказал, я взглянул на его лицо, и он уж точно не выглядел парнем девятнадцати или двадцати лет, а скорее человеком, которому перевалило за тридцать и который уже слишком многое успел потребовать от своего тела. И Эррера, к моему удивлению, не стал спорить с Бубой, а повел себя просто отлично. Он сказал: ладно, тогда мы больше об этом деле не вспоминаем, я приглашаю вас на ужин. Такой был Эррера. Хороший парень.

И мы отправились ужинать в один из лучших ресторанов города, и там нас подловил некий фоторепортер и сфотографировал — вот она, фотография, висит у меня в гостиной: Эррера, Буба и я, улыбающиеся, хорошо одетые, за изысканно сервированным столом, если позволить себе такое выражение (другого просто не могу подыскать), готовые покорить весь мир, хотя в глубине души у нас таились немалые сомнения (особенно у нас с Эррерой) по поводу того, сможем ли мы впредь покорить хоть что-нибудь или кого-нибудь. И пока мы там сидели, не было произнесено ни слова про магию или про кровь: мы говорили про кино, путешествия, но не про деловые поездки, а про те, куда отправляешься ради удовольствия, и кое про что еще, хотя тем было немного. И когда мы вышли из ресторана, прежде, конечно же, дав кучу автографов — официантам, поварам и помощникам поваров, — мы решили пройтись по пустынным улицам города, такого красивого, города благоразумия и здравого смысла, как его с пафосом называют некоторые, но это был еще и сверкающий город, где ты примирялся с самим собой, и для меня он остался городом моей юности, да, юности. Итак, мы решили прогуляться по улицам Барселоны, ведь всякий спортсмен знает, что после обильного ужина стоит сразу размять ноги, и вот, когда мы уже достаточно прошлись, рассматривая подсвеченные здания (творения великих архитекторов, которых Эррера называл по именам, словно лично был с ними знаком), Буба вдруг сказал с какой-то грустной улыбкой, что, если мы хотим, можно повторить прошлогодний опыт.

Именно это слово он употребил. Опыт. Мы с Эррерой разом примолкли. Потом повернули к стоянке, сели в мою машину и двинулись в сторону нашего с Бубой дома, так и не проронив ни слова. Я сделал себе надрез собственной бритвой. Эррера воспользовался кухонным ножом. Когда Буба вышел из ванной, он посмотрел на нас и впервые, отправившись на кухню за тряпкой и ведром с водой, не позаботился запереть дверь ванной. Как помню, Эррера встал было, но тотчас снова сел. Потом Буба заперся в ванной, а когда вышел, все блистало прежней чистотой. Я предложил отпраздновать это событие, выпив по последнему стакану виски. Эррера согласился. Буба отказался, мотнув головой. Ни у кого из нас, по всей видимости, не было охоты говорить, во всяком случае, рот открыл один только Буба. Он сказал: это больше не нужно, мы уже богаты. Вот и все. После чего мы с Эррерой одним глотком допили виски, и все отправились спать.

На следующий день мы начали Лигу чемпионов, выиграв со счетом шесть — ноль. Буба забил три гола, Эррера — один, а я — два. Это был великолепный сезон, трудно поверить, но люди до сих пор его вспоминают, хотя прошло много времени, однако стоит мне поразмыслить, стоит напрячь память, и я начинаю считать логичным (простите за такое самомнение), что многие помнят второй, он же последний, сезон, который я отыграл с Бубой в Европе. Все вы видели те матчи по телевизору. А если бы жили в Барселоне, вообще свихнулись бы от восторга. Мы выиграли первенство, обойдя ближайших соперников на пятнадцать очков, и Лигу чемпионов, не проиграв ни одной встречи, только с Миланом сыграли вничью на «Сан-Сиро», и еще раз — с «Баварией» у них дома. Все остальное — чистые победы.

Буба тогда превратился в настоящую звезду, главного бомбардира первенства Испании и Лиги чемпионов, он стал одним из самых дорогих игроков, деньги ему платили бешеные. Где-то в середине чемпионата его агент попытался перезаключить контракт, чтобы ему платили в три раза больше, и тогда клуб был вынужден продать его «Юве» в начале следующего сезона. Эрреру тоже мечтали заполучить многие клубы, но так как он был, по сути дела, с пеленок воспитан нашим клубом, он не захотел его покидать, хотя, как мне помнится, получил предложение от «Манчестера», где зарабатывал бы куда больше. На меня тоже дождем сыпались предложения, но, расставшись с Бубой, клуб не мог позволить себе потерять еще и меня — со мной перезаключили контракт, и я остался.

К тому времени я уже познакомился с одной каталонкой, которой предстояло вскоре стать моей женой, и, думаю, именно это повлияло на мое решение остаться в клубе. В чем я ни на миг не раскаиваюсь. В том сезоне мы снова стали чемпионами Испании, но в Лиге чемпионов в полуфинале пришлось играть с «Ювентусом», где уже играл Буба, и они нас вынесли. В Италии они разделали нас со счетом три — ноль, и один из голов забил Буба, один из самых красивых голов, виденных мною в жизни, гол со штрафного, почти с двадцати метров, то, что бразильцы называют сухим листом, когда мяч вроде бы должен лететь, а он вдруг падает, как сухой лист, — говорят, нечто подобное мог сотворить Диди, но у Бубы я такого удара никогда не видал и помню, как после этого гола Эррера метнул мне взгляд, я находился в стенке, а Эррера — сзади, держа итальянца, и когда наш вратарь пошел за мячом в ворота, Эррера посмотрел на меня и улыбнулся, словно говоря: ну вот, ну вот, и я тоже улыбнулся. Это был первый гол итальянцев, и затем Буба пропал. Его заменили на пятидесятой минуте. Покидая стадион, он обнял нас с Эррерой. После окончания матча мы встретились с ним в коридоре, ведущем в раздевалки.

В ответном матче итальянцы сыграли с нами вничью, ноль — ноль. Это был самый странный из сыгранных мной за всю жизнь матчей. Все происходило словно в замедленной съемке, и под конец итальянцы нас разгромили. Но в целом сезон был совершенно незабываемым. Мы опять выиграли первенство Испании, нас с Эррерой пригласили на чемпионат мира — каждого в состав своей сборной, и про Бубу до нас доходили отличные новости. Он тоже выиграл чемпионат Италии (знаменитый скудетто) и второй год подряд — Лигу чемпионов. Он был лучшим игроком того времени. Иногда мы звонили ему по телефону и болтали про всякую ерунду. Незадолго до каникул, которым предстояло стать короче обычных (в тот год мы, игроки сборных, должны были готовиться к Кубку мира, так что времени на отдых почти не оставалось), на первых полосах спортивных газет и журналов появилось сообщение: Буба погиб в автокатастрофе по пути из туринского аэропорта.

Нас словно громом поразило. Именно это выражение здесь больше всего подходит. Говорю как на духу: нас словно громом поразило. Именно так. Кубок мира прошел ужасно. Сборная Чили вылетела в одной восьмой, и мы не выиграли ни одного матча. Испания не прошла даже в одну восьмую, хотя одну игру они все-таки выиграли. Я, как вы помните, играл отвратительно. Лучше и не вспоминать. Бубина родина? Да они вылетели еще в отборочном цикле… то ли с Камеруном, то ли с Нигерией, не скажу точно. Так что Буба не попал бы на Кубок мира, даже если бы был жив. В роли участника, я хочу сказать.

Прошло время, были новые первенства лиг, и новые чемпионаты, и новые друзья. В Барселоне я прожил еще шесть лет. В Испании — десять. Разумеется, на мою долю выпало много побед, но ни одна не могла сравниться с прежними. Из футбола я ушел игроком «Коло-Коло», но уже не левым крайним, ведь жизнь левого крайнего коротка, а центральным нападающим. Потом я занялся своим магазином спортивных товаров. Мог бы стать и тренером, во всяком случае — специально учился, но, честно скажу, надоело. Эррера играл на пару лет дольше. Потом тоже ушел в лучах славы. Он более ста раз сыграл за сборную (я — сорок три раза) и, когда он оставил футбол, барселонские болельщики устроили ему такие проводы, какие другим и не снились. Теперь он владелец нескольких фирм, и дела у него, судя по всему, идут недурно.

Много лет мы не виделись. И вдруг совсем недавно на телевидении задумали сделать передачу — из таких, что называется, ностальгических, — про команду, которая первой выиграла Лигу чемпионов. Я получил приглашение и, хотя теперь не слишком охотно снимаюсь с места, ответил согласием, потому что это давало возможность встретиться со старыми друзьями. Город, тут ничего не скажешь, остался таким же красивым. Нас поселили в отличной гостинице, и моя жена сейчас же отправилась повидать родственников и подруг. А я предпочел лечь в постель и поспать немного, но честно скажу: через четверть часа понял, что заснуть не удастся.

Потом за мной явился парень с телевидения и повез в студию. В гримерной я столкнулся с Пепито Вилой. Он стал совершенно лысым, и я не без труда узнал его. Потом появился Делев — о нем лучше и вовсе не говорить. Какими мы все стали старыми. Настроение слегка поднялось, когда перед самым началом съемок я увидел Эрреру. Его-то я уж точно узнал бы, где бы ни встретил. Мы обнялись и успели перекинуться всего парой слов, но этого было достаточно, чтобы я понял: сегодня вечером, что бы там ни случилось, мы ужинаем вместе.

Передача получилась длинной и нудной. Мы говорили про кубок, про то, что он значил для клуба, про Бубу, про тот, самый первый, год Бубы в Европе, но мы говорили также про Буцатти и Делева, про Палау и Пепито Вилу, про меня и, конечно же, про Эрреру и его долгую спортивную карьеру — пример для молодых. В передаче участвовали семь футболистов, три журналиста и два болельщика, очень, добавлю, неуемных: один киношный актер и бразильская певица, которая в итоге оказалась самой фанатичной болельщицей из тех, кого я в жизни встречал. Звали ее Лиза До Элиза, но вряд ли это было ее настоящее имя, в любом случае, когда передача подошла к концу (я произнес несколько банальностей, и то с трудом — у меня ком стоял в горле), Лиза До Элиза отправилась с нами ужинать — со мной, Эррерой, Пепито Вилой и одним из журналистов, не знаю, может, она была приятельницей этого последнего, но в результате я увидел себя сидящим в полутемном ресторане со всеми этими людьми, а потом мы перебрались на дискотеку, в еще более темный зал, если не считать танцпола, где я танцевал то один, то с Лизой До Элизой, в конце концов, уже под утро, мы очутились в баре неподалеку от порта, и я пил карахильо[21] за не слишком чистым столом, а рядом сидели только Эррера и бразильская певица.

Трудно припомнить, кто об этом заговорил. Возможно, Лиза До Элиза завела речь о магии, наверное, так оно и было, а может, Эррера хотел потолковать об этом и навел ее на эту тему. Черная магия и белая магия, говорила бразильянка, или так я ее понял, а потом она принялась рассказывать разные истории, реальные случаи, которые произошли с ней в детстве или в юности, когда ей приходилось пробивать себе путь в мире эстрады. Помню, что я глянул на нее и решил, что это отчаянная женщина; говорила она так же напористо и агрессивно, как и в телестудии. Она с большим трудом пробилась наверх и теперь вечно была настороже, словно на нее в любой момент могли напасть. Красивая женщина, лет эдак тридцати пяти, с хорошим бюстом. Сразу бросалось в глаза, что в жизни ей довелось испытать всякое. Но не это интересовало Эрреру, как я сразу смекнул. Эррера желал поговорить о магии, о вуду, о ритуалах кандомбле — и вообще о неграх. И Лиза До Элиза не заставила себя долго упрашивать.

Так что я допил свой карахильо и решил набраться терпения, а так как тема, честно признаться, нагоняла на меня легкую скуку, я заказал себе виски, потом еще виски, и когда уже в окна бара заглянули первые утренние лучи, Эррера сказал, что у него тоже есть история, похожая на рассказанные Лизой До Элизой, и что сейчас он ей эту историю расскажет, интересно, каково будет ее мнение. И тогда я опустил веки, словно бы задремал, но сна у меня не было ни в одном глазу, и выслушал историю, которую рассказал Эррера, историю Бубы, Эрреры и мою, хотя он и не признался, что Буба — это Буба, а мы с ним — это мы с ним, он повел речь о неких французских футболистах, с которыми познакомился в давние времена, и Лиза До Элиза молчала (кажется, она впервые за всю ночь замолчала), пока Эррера не дошел до конца, до гибели Бубы, и только тогда Лиза До Элиза открыла рот и сказала: да, такое вполне возможно, а Эррера спросил про кровь, которую трое футболистов собирали в стакан, и Лиза До Элиза ответила, что это — часть ритуала, и тогда Эррера спросил про музыку, которая доносилась из ванной, где запирался негр, и Лиза До Элиза ответила, что это — часть ритуала, и тогда Эррера спросил, а что происходило с кровью, которую негр уносил с собой в ванную, и про тряпку и ведро с водой, и еще он хотел знать, что, по мнению Лизы До Элизы, делал он в ванной, и на все вопросы певица отвечала: это — часть ритуала, и тут Эррера вышел из себя и сказал: разумеется, все это — часть ритуала, вот он и хочет понять, в чем состоял ритуал. И тогда Лиза До Элиза сказала, чтобы он не смел на нее кричать, особенно если собирается ее трахнуть (буквально так она и выразилась), на что Эррера ответил коротким хохотком, по которому я, расчувствовавшись, разом узнал Эрреру эпохи Лиги чемпионов и двух первенств, выигранных нами вместе, вернее сказать, тех двух, которые мы выиграли вместе с Бубой, а всего их было пять; так вот, он, посмеявшись, сказал, что у него и в мыслях не было обижать ее (просто Лиза До Элиза обижалась на любую мелочь), и повторил свой вопрос.

И тогда бразильянка изобразила задумчивость, потом посмотрела на Эрреру, потом — на меня (но на Эрреру посмотрела куда более пристально) и сказала, что точно не знает. Может, кровь выпивалась, а может, он выливал ее в унитаз, может, смешивал с мочой или калом, а может, не делал ничего подобного, может, он раздевался и натирался кровью, а потом вставал под душ, но все это — лишь догадки. Потом мы все трое примолкли и молчали, пока Лиза До Элиза снова не открыла рот, чтобы заявить: что бы там ни было, но тот тип наверняка сильно страдал и любил.

И тогда Эррера спросил ее, верит ли она, что колдовство того негра, игравшего во французской команде, приносило какие-то реальные результаты. Нет, сказала Лиза До Элиза. Он был сумасшедшим. Какие там могли быть результаты? Тогда Эррера спросил: а почему его друзья стали играть лучше? Потому что они были хорошими футболистами, ответила бразильянка. И тут я вмешался в разговор и спросил: что она имела в виду, сказав, что он сильно страдал? В каком смысле страдал? И она ответила: физически, всем телом, но гораздо больше душевно, чем физически.

Что ты хочешь сказать, Лиза? — спросил я.

Что он был психически больным, ответила бразильянка.

В баре уже опустили металлические жалюзи. На одной из стен я заметил несколько фотографий нашей команды. Бразильянка спросила нас (не только Эрреру, но и меня), не о Бубе ли шла речь. В лице у Эрреры не дрогнул ни один мускул. Я вроде бы кивнул. Лиза До Элиза перекрестилась. Я встал и подошел поближе к фотографиям. Вот она, наша команда: Эррера стоит, скрестив руки на груди, рядом с ним вратарь Мигель Серра и Палау, мы с Бубой сидим на корточках в первом ряду. Я улыбаюсь, словно не ведаю никаких забот, а Буба серьезен и смотрит прямо в объектив.

Я пошел в туалет, а когда вернулся, Эррера платил у стойки, бразильянка тоже поднялась и, стоя у стола, приглаживала платье — очень обтягивающее платье гранатового цвета. Мы уже собирались покинуть бар, когда администратор, а может, это был хозяин бара, который терпел наше присутствие до рассвета, попросил меня оставить автограф и на другой фотографии, украшавшей стену. На ней я был запечатлен один — фотография была из первых, сделанных после моего приезда в город. Я спросил его имя. Он ответил, что зовут его Нарцисс. Я оставил дружескую надпись.

Уже светало, когда мы вышли. Как в прежние времена, мы немного прошлись по улицам Барселоны. Нисколько не удивившись, я увидел, что Эррера идет, обняв бразильянку за талию. Потом мы сели в такси, и они довезли меня до гостиницы.

Дантист

Это был никакой не Рембо, а всего лишь мальчишка-индеец.

Я познакомился с ним в 1986 году. В тот год по причинам, которые не имеют отношения к этой истории или кажутся мне теперь ничтожными, я провел несколько дней в Ирапуато,[22] столице клубники, в доме моего друга-дантиста, переживавшего непростую жизненную ситуацию. На самом деле непростая ситуация сложилась у меня самого (давняя подруга вдруг решила порвать со мной), но когда я приехал в Ирапуато, где якобы будет время подумать о будущем и успокоиться, я нашел своего приятеля, всегда такого уравновешенного и благоразумного, на краю отчаяния.

Не прошло и десяти минут после моего приезда, как он сообщил, что убил пациентку. Поскольку в голове у меня не укладывалось, как это зубной врач может убить кого бы то ни было, я велел ему не психовать и рассказать все по порядку. История была простой, насколько могут быть простыми такого рода истории, а весьма сбивчивые пояснения друга убедили меня в том, что ни в каком убийстве его, разумеется, обвинять нельзя.

С другой стороны, все вместе взятое показалось мне странным. Друг, кроме работы в частной стоматологической клинике, которая давала ему неплохие деньги, вел дополнительный прием в так называемом медицинском кооперативе, доступном для бедных и нищих, что вроде бы одно и то же, но для моего друга и, главное, для идеологов такого сорта благотворительных медицинских учреждений вовсе не было одним и тем же. В кооперативе служили только два стоматолога, и работы случалось много. А так как там не имелось зубоврачебных кабинетов, бесплатный прием они вели на своем основном рабочем месте, после приема коммерческих больных (как он сам выразился), то есть главным образом вечером, и помогали им студенты-стоматологи, в большинстве своем левацки настроенные и желавшие к тому же набраться опыта.

Погибшая женщина была старой индеанкой, которая явилась однажды вечером с абсцессом на десне. Мой друг сам операции не делал, однако она проводилась в его кабинете. Занимался женщиной студент. Она потеряла сознание, а студент запаниковал. Второй студент позвонил моему другу по телефону. И когда тот примчался и осмотрел больную, то обнаружил у нее раковую опухоль, вскрытую неумелой рукой. Он тотчас понял, что сделать уже ничего нельзя. Женщину доставили в центральную больницу Ирапуато, где она через неделю и скончалась.

Такие случаи, по его словам, очень редки, где-то один на десять тысяч, и мало кто из дантистов рассчитывает хоть раз в жизни столкнуться с чем-то подобным. Я сказал, что прекрасно все понимаю, хотя на самом деле не понимал ничего, и в тот же вечер мы пошли с ним выпить. Пока мы бродили по местным барам — я бы назвал их барами для верхушки среднего класса, — мне все никак не удавалось выкинуть из головы эту старуху с опухолью, которая грызла ее десну.

Мой друг снова рассказал мне историю старухи, но теперь с существенными изменениями, что я приписал действию алкоголя, ведь к тому времени мы успели накачаться как следует, потом мы сели в его «фольксваген» и поехали ужинать в простой пригородный ресторанчик. Перемена в обстановке оказалась разительной. Если раньше мы были окружены людьми образованными, служащими и коммерсантами, то теперь вокруг сидели рабочие, безработные и даже нищие.

Между тем мой друг все больше раскисал. Ровно в полночь он принялся последними словами ругать Кавернаса. Художника. Несколько лет назад дантист купил две его гравюры и повесил на почетном месте в гостиной. Однажды он оказался вместе с этим плодовитым мастером на празднике, устроенном другим дантистом в своем доме в Зона-Роса, дантистом, который, если мне не изменяет память, восстанавливал улыбки звездам мексиканского седьмого искусства (по выражению моего друга). Там он и попытался с Кавернасом заговорить.

Поначалу тот был не прочь побеседовать, и даже, по словам друга, ему пришлось невольно выслушать кое-какие признания личного характера. Потом, в разгар праздника, Кавернас предложил моему другу вместе провести ночь с одной юной особой, которая, вопреки всякой логике, обратила внимание скорее на дантиста, чем на художника. Но дантист на нее не клюнул, о чем и заявил Кавернасу. На самом деле его совершенно не привлекала перспектива ночи втроем, он мечтал совсем о другом — приобрести у Кавернаса еще одну гравюру, напрямую, без посредников, любую гравюру по выбору автора и за любую цену, им назначенную, главное, чтобы на гравюре имелось посвящение: ну, типа «дорогому Панчо в память о безумной ночи» или что-то в том же роде.

И тут в поведении Кавернаса произошла перемена. Он начал злобно на меня коситься, рассказывал мой друг. Ни с того ни с сего заявил, что дантисты ничего не понимают в искусстве. Потом спросил, чего это я к нему пристаю, не педик ли я случайно или мне просто пришла в голову такая блажь. Мой друг, как легко догадаться, не сразу понял, что тот старается его оскорбить. И захотел объяснить художнику, что восхищается исключительно искусством, работами этого непризнанного гения, которого можно поставить вровень с лучшими мастерами мирового уровня. Но Кавернаса рядом уже не было.

Дантист не сразу нашел его. А пока искал, перебирал в голове то, что собирался сказать. Художника он обнаружил на балконе, где тот стоял с двумя типами вполне бандитского вида. Кавернас заметил дантиста и что-то сказал спутникам. Мой друг улыбнулся. Приятели Кавернаса тоже заулыбались. Наверное, мой друг был чуть более пьян, чем ему казалось тогда и чем хотелось признаться сейчас. А дальше случилось вот что: художник встретил его бранью, а спутники художника схватили дантиста за руки и за поясницу и, перевалив через балконную решетку, держали над пустотой. Дантист потерял сознание.

Он смутно помнил, что Кавернас снова назвал его пидором, помнил хохот державших его на весу мужчин, помнил автомобили, припаркованные на небе, серое небо, похожее на улицу Севильи. А еще была уверенность, что сейчас он умрет, и умрет, за просто так, по глупости, и что вся его жизнь, жизнь, с которой он сейчас расстанется, — это тоже цепочка глупостей, ничто. Но даже самой этой уверенности не хватало достоинства.

Все это он рассказал мне, пока мы пили текилу в ресторанчике с блюдом дня, у хозяев которого, разумеется, не имелось разрешения на продажу алкогольных напитков, в одном из самых убогих районов Ирапуато. Потом друг неожиданно переключился на новую тему: потерю доверия к искусству. Гравюры Кавернаса, насколько я знал, все еще висели в гостиной, и я не слыхал, чтобы он предпринял какие-то шаги, желая их продать. Когда я заикнулся о том, что стычка с Кавернасом — это все же часть личной истории моего друга, а не истории искусства и поэтому он после случившегося может потерять веру в людей, но не в художников вообще, а уж тем более не в искусство, мой друг страшно возмутился.

Искусство, сказал он, это в гораздо большей степени история личная, нежели часть собственно истории искусства. Искусство — это и есть личная история. Единственно возможная личная история. Личная история и в то же время матрица личной истории. А что такое матрица личной истории? — спросил я. И тут же подумал, что он мне ответит: искусство. И еще я подумал, и то была приятная мысль, что оба мы пьяны и пора бы нам возвращаться домой. Но друг сказал: матрица личной истории — это сокровенная история.

Несколько секунд он смотрел на меня блестящими глазами. Тут я подумал, что смерть индеанки с раком десны подействовала на него куда сильнее, чем мне поначалу представлялось.

Вот ты, наверное, сейчас спрашиваешь себя: а что такое сокровенная история? — продолжил друг. А сокровенная история — это та история, которую мы никогда не осознаем, та, которую мы проживаем день за днем, полагая, будто живем, полагая, будто все у нас под контролем, полагая, будто то, что проходит мимо нас, не имеет никакого значения. Но все, черт возьми, имеет значение! Просто мы не желаем этого понять. Нам кажется, будто искусство идет по этой дорожке, рядом, а наша жизнь — вон по той, соседней, и никак не желаем уразуметь, что на самом деле все вовсе не так.

А что, по-твоему, разделяет две дорожки? — спросил он. Видимо, я должен был что-нибудь ответить, но уже не помню, о чем именно заговорил, потому что в этот самый миг друг заметил знакомого и приветственно махнул ему рукой, отвлекаясь от разговора. Помню, заведение, в котором мы сидели, стало заполняться людьми. Помню стены, покрытые зеленой плиткой, как в общественном туалете, помню стойку, у которой еще недавно никого не было, а сейчас там толпились посетители — очень разные: усталые, праздные или даже совсем подозрительного вида. Помню слепца, который пел песню в углу зала, может даже, это была песня, рассказывающая историю самого слепца. Незаметный прежде табачный дым теперь плыл над нашими головами. И тогда тот, с кем взмахом руки поздоровался дантист, подошел к нашему столу.

Ему было не больше шестнадцати лет. А выглядел он еще моложе. Он был, пожалуй, низковат ростом, но телосложения скорее крепкого, хотя фигура его и отличалась стремлением к округлости, к избавлению от любой резкости в очертаниях. Одет он был бедно и при этом как-то несообразно, в его одежде имелась некая неуловимая особенность, словно вам посылались невнятные сигналы из разных мест одновременно, на ногах у него, скажем, были совершенно стоптанные кроссовки, и в кругу моих приятелей, или, вернее сказать, в кругу детей моих приятелей такие давно бы уже отправились в дальний угол гардеробной или даже на помойку.

Он подсел к нам, и мой друг сказал, что тот может заказывать все что хочет. И тут парень в первый раз улыбнулся. Я не сказал бы, что это была красивая улыбка, скорее совсем наоборот: это была улыбка человека недоверчивого, человека, который если и ждет чего от других, так непременно подвоха. Признаюсь, что когда парень сел за наш стол и продемонстрировал свою холодную улыбку, в голове у меня мелькнула мысль: неужели мой друг, который слыл закоренелым холостяком и давно уже мог перебраться в столицу, предпочел не покидать родного города, Ирапуато, так как стал гомосексуалистом или всегда им был, и только нынешней ночью, именно нынешней ночью, когда мы беседовали о смерти индеанки с раком десны, он вдруг расслабился и, вопреки всякой логике, позволил мне проникнуть в тайну, которую много лет скрывал. Однако очень скоро я откинул это подозрение и сосредоточил все свое внимание на новом знакомом или, точнее, на его глазах, которые я как-то не сразу заметил, именно они и заставили меня забыть все страхи (возможность, даже отдаленная, того, что мой друг стал гомосексуалистом, в те времена внушала мне страх) и начать наблюдать за человеком, застывшим где-то на полпути между юностью и поразительной детскостью.

В его глазах была, я бы сказал, непонятная сила. Именно такое определение пришло мне тогда в голову, хотя оно, вне всякого сомнения, недостаточно точно передавало реальное впечатление от его глаз, которое чувствовал каждый, кто сталкивался с ним взглядом, ты словно чувствовал боль в середине лба, но я не могу подобрать другого определения, которое лучше бы соответствовало моим ощущениям. Если фигура его, как я говорил, стремилась к округлости, которую годы в конце концов превратят в тучность, глаза стремились к колющей остроте, подвижной и колющей остроте. Это были два клинка, не знающие ни минуты покоя.

Мой друг представил его с затаенной радостью. Звали юношу Хосе Рамирес. Я протянул ему руку (сам не знаю почему, ведь обычно я избегаю подобных формальностей, особенно в ресторане, да еще ночью), и он, после короткой заминки, ответил рукопожатием. И тут я сильно изумился. Рука, которая, по моим ожиданиям, должна была быть мягкой и вялой, как у всякого подростка, на ощупь представляла собой одну сплошную мозоль, из-за чего казалась железной. Ладонь на самом деле была не слишком большой, как я вспоминаю теперь, возвращаясь к тому вечеру в пригороде Ирапуато, вернее даже, теперь перед моими глазами всплывает маленькая ладонь, маленькая ладонь, окаймленная скудным ресторанным светом, да и сама рука словно появилась неизвестно откуда, как щупальце урагана, но крепкая, невероятно крепкая, выкованная в кузнице.

Друг улыбался. В первый раз за весь тот день я увидел на его лице проблеск счастья, как будто зримое присутствие Хосе Рамиреса (его округлая фигура, колющий взгляд и крепкие руки) разом отогнало и мысль о вине за смерть индеанки с раком десны, и вновь нахлынувшую обиду при воспоминании о художнике Кавернасе. Словно угадав вопрос, который мне хотелось задать, хотя элементарная воспитанность задать его мешала, друг сообщил, что познакомился с Хосе Рамиресом у себя в кабинете.

Я не сразу понял, что имеется в виду стоматологический кабинет. Он лечил меня даром, тут же вставил парень, и голос его, как и руки, как и глаза, тоже не соответствовал всему облику в целом. На приеме в кооперативе, добавил мой друг. Я поставил ему семь пломб, тонкая была работа. Хосе Рамирес кивнул и опустил глаза. И как будто бы снова преобразился, став таким, каким был на самом деле, то есть шестнадцатилетним мальчишкой. Помню, потом мы заказали еще выпивки, и Хосе Рамирес съел порцию чилакилес[23] (больше он ничего не захотел, хотя друг настаивал, чтобы он взял что-нибудь еще, — он его угощает).

Все то время, что мы просидели в ресторане, разговор шел между ними двоими, а я в нем участия не принимал. Иногда, правда, вслушивался: они говорили об искусстве, то есть мой друг вновь вернулся к былой истории с Кавернасом, которую теперь самым причудливым образом сплел со смертью индеанки в больнице, где она страдала от диких болей, а может, и нет, может, ей давали обезболивающие препараты, может, кто-то регулярно давал ей морфий, но картина складывалась именно такая: индеанка, маленький комок плоти, всеми забытая, лежит в городской больнице Ирапуато, и тут же смех Кавернаса — а также его гравюры, висящие в прекрасных рамках в гостиной дантиста, в которой, а соответственно и в доме, юный Рамирес бывал, как я вывел из разговора, и видел работы Кавернаса, жемчужины личной коллекции дантиста, и они ему понравились.

Наконец мы покинули ресторан. Друг заплатил и первым двинулся к выходу. Он был не так пьян, как я полагал, и мне не пришлось намекать, что хорошо бы нам поменяться местами, чтобы за руль сел я. Помню, мы заезжали еще куда-то, но оставались там недолго, и помню еще огромный пустырь, немощеную дорогу, ведущую куда-то в поле, где Хосе Рамирес вышел из машины и попрощался с нами, не протянув руки.

Я сказал: мне кажется странным, что парень живет там, где нет и намека на дома, нет ничего, кроме мрака, и еще, кажется, силуэта горы вдали, едва очерченного лунным светом. Я предложил хоть немного проводить его. Мой друг (заговорив, он не повернул ко мне головы, а сидел, держа руки на руле, и в позе его были усталость и спокойствие) ответил, что мы проводить его не можем и беспокоиться не о чем, парнишка отлично знает дорогу. Потом он завел мотор, включил дальние огни, и я успел увидеть, пока машина не начала пятиться назад, совершенно ирреальный, какой-то черно-белый пейзаж: рахитичные деревья, сорная трава, борозды на дороге — некий гибрид свалки с типично мексиканской буколической картинкой.

А юноши и след простыл.

Потом мы вернулись домой, и мне стоило большого труда заснуть. В комнате для гостей на стене висела картина местного художника, импрессионистический пейзаж, где угадывались город и равнина и царили все оттенки желтого. Наверное, в картине было что-то зловещее. Помню, я ворочался с боку на бок, истомленный бессонницей, и в окно пробивался слабый свет, который буквально зажигал пейзаж и заставлял его колыхаться. Нет, картина вовсе не была хорошей. И вовсе не картина угнетала меня, не она мешала спать, не она наполняла смутной и ноющей печалью, хотя я с большим удовольствием встал бы, чтобы снять ее и поставить лицом к стенке. И с еще большим удовольствием вернулся бы той же ночью обратно в столицу.

Назавтра я проснулся поздно и друга увидел лишь во время обеда. В доме была только женщина, каждый день приходившая убираться, и я счел, что сейчас лучше всего будет прогуляться по улицам. Ирапуато трудно назвать красивым городом, но нельзя и отказать ему в особом очаровании. В центре все пропитано удивительным покоем, хотя местные обитатели любят изображать, будто они чем-то страшно заняты и озабочены, но нам, столичным жителям, это кажется чистой комедией. У меня не было никаких дел, поэтому, выпив на завтрак стакан апельсинового сока в кафетерии, я сел на скамейку и развернул газету, в то время как мимо проходили школьники или служащие, явно мечтавшие побездельничать и поболтать о всякой ерунде.

Какими далекими показались мне вдруг, впервые с начала путешествия, те сентиментальные проблемы, что одолевали меня в столице. На этой площади водились даже птицы. Чуть позже я заглянул в книжную лавку (не сразу отыскав хотя бы одну), где купил книгу с иллюстрациями Эмилио Каррансы, пейзажиста, родившегося в Эль-Оспиталь, не то поселке, не то эхидо,[24] неподалеку от Ирапуато, книга, как мне подумалось, могла стать хорошим подарком для моего друга-дантиста.

Мы встретились в два часа дня. Я зашел за ним в клинику. Секретарша любезно попросила меня подождать, так как в самый последний миг к доктору явился непредвиденный пациент, но он должен скоро освободиться. Я сел в приемной и стал листать журнал. Из кабинета никто не выходил. Тишина, и не только в кабинете моего друга, но и во всем здании, стояла, что называется, мертвая. У меня даже мелькнула мысль, что секретарша обманула меня и моего друга тут нет, например, случилось какое-то несчастье, и он, спешно покидая клинику, дал четкие указания любым способом скрыть от меня это, чтобы не тревожить. Я встал, прошелся по приемной и почувствовал себя, как нетрудно догадаться, в смешном положении.

Секретарши рядом уже не было. Я хотел снять трубку и кому-нибудь позвонить, но порыв был чисто инстинктивным: ну кому я мог позвонить в городе, где совершенно никого не знал? Я тысячу раз раскаялся в том, что приехал в Ирапуато, проклял свою излишнюю чувствительность, пообещал себе, что, как только вернусь в столицу, сразу найду умную и красивую женщину, но главное, практичную, на которой женюсь после короткого периода ухаживания, и впредь буду избегать необдуманных поступков. Я сел на стул секретарши и попытался взять себя в руки. Какое-то время рассматривал пишущую машинку, книгу, в которой регистрировались визиты пациентов, деревянный стаканчик, полный карандашей, скрепки и ластики, разложенные в идеальном порядке, что показалось мне абсурдом, потому что ни один человек в здравом уме не станет раскладывать в определенном порядке скрепки (ластики и карандаши — еще куда ни шло, но не скрепки). Затем, непроизвольно взглянув на собственные дрожащие руки, опущенные на клавиши машинки, я резко встал и, откинув последние сомнения, с бьющимся сердцем отправился искать своего друга.

Воспитание, однако, иногда оказывается сильнее внезапного приступа паники. Пока я исступленно рвался вперед, на ходу распахивая какие-то двери и громко выкрикивая его имя, в то же самое время, помню, я придумывал какое-нибудь извинение на случай встречи с ним, если, конечно, встреча состоится. Даже сегодня затрудняюсь объяснить, что же со мной произошло в тот день. Наверное, это был последний всплеск дурного настроения или печали, дурного настроения или печали, которые я привез с собой из столицы и которые рассеялись в Ирапуато.

Мой друг, разумеется, находился в своем кабинете, и там же я увидел пациентку, женщину лет тридцати, броской внешности, а также медсестру, низенькую девушку с чертами лица, выдающими смесь кровей, которую я никогда прежде не встречал. Никто из них троих внешне не выразил удивления моим вторжением. Минуточку, подожди, я уже заканчиваю, сказал друг с широкой улыбкой.

Позднее, когда я объяснил ему, какие чувства накатили на меня в клинике (а именно: подозрительность, страх, неконтролируемый приступ тревожности), друг признался, что и с ним нередко случается нечто подобное в кажущихся пустыми зданиях. Как я понял, он говорил это, скорее чтобы успокоить меня, и постарался больше ни о чем таком не думать. Но, на беду, если уж он начинал говорить, то мало кто мог его остановить, так что за обедом, который продолжался с трех до шести, он успел и так и сяк обкатать тему кажущихся пустыми зданий, то есть зданий, которые только кажутся человеку пустыми, а кажутся они пустыми, потому что не слышно ни звука, но на самом деле они вовсе не пустые, и ты это знаешь, хотя чувства, слух, глаза говорят тебе, что они пустые. И тогда тревога и страх перестают подчиняться тому, чему, по убеждению каждого, они подчиняются, и ты начинаешь верить, будто находишься внутри пустого здания, у тебя даже появляется отнюдь не фантастическая мысль, будто тебя загнали в ловушку или заперли внутри пустого здания, хотя в глубине души ты знаешь, что не бывает пустых зданий, что в треклятых пустых зданиях всегда есть кто-то, кто ускользает от нашего взгляда и не производит никакого шума, к этому все и сводится, к тому, что мы не одни, сказал мой друг-дантист, к тому, что мы не одни, даже когда все самым убедительным образом указывает на то, что мы одни.



Поделиться книгой:

На главную
Назад