Паскаль Киньяр
АМЕРИКАНСКАЯ ОККУПАЦИЯ
Часть первая
МЕН[1]
Когда только кончатся эти войны! Орлеанскую землю захватывали кельты, германцы, потом, на целых пять веков, римляне с их двенадцатью богами, за ними аланы, франки, норманны, англичане, немцы и, наконец, американцы. В глазах жен, в сжатых кулаках братьев, в бранчливых голосах отцов, во всех общественных связях испокон сквозит нечто враждебное. Оно стремится отнять. Оно стремится убить. Мы тратим силы не на то, чтобы прожить счастливую жизнь, мирно состариться и умереть без страданий. Мы тратим силы на то, чтобы дожить до вечера. Здесь, в Мене, 15 июня 1429 года, при английской оккупации, Жанна д’Арк отбила мост у неприятельской армии. Здесь, в Мене, 17 июля 1959 года, при американской оккупации, мужчина внезапно пожелал смерти женщине, которую любил.
Его звали Патрик Карьон. Сын ветеринара, восемнадцать лет, ни братьев, ни сестер. Он родился в 1941 году, при немцах. В 1943-м они реквизировали второй этаж дома его родителей.
Доктор Карьон был не говорлив. Он ездил на старенькой «Жюва-4» и в любую погоду носил дешевые вельветовые костюмы. Он любил (в порядке убывания): свою жену, свою работу, своего сына, лес, животных, воспоминания о войне, черный табак, холод, запах мокрой осенней земли, хруст сухой подмерзшей листвы под ногами и радиопередачи.
Они жили напротив церкви. Перед домом был разбит маленький садик, где госпожа Карьон выращивала цветы и где играть строго запрещалось. Госпожа Карьон требовала, чтобы сын звал ее не мамой, а матерью. У матери Патрика Карьона было стройное грациозное тело. В 1943 году, подбросив в печь угля, она лишилась глаза. Лопнувший уголек выстрелил искрами ей в лицо. Русские войска как раз отвоевали у немцев Курск. Ее правое веко закрылось навсегда. Если не считать этого непоправимого изъяна, она могла похвастаться высокой стройной фигурой, пышными каштановыми волосами и правильными, чистыми чертами лица, слегка омраченного скорбью. Ей приписывали любовные похождения. Она всегда была одета с иголочки, чем приводила в отчаяние других обитательниц городка. Чаще всего она носила светлые костюмы — жакеты с треугольным вырезом, плотно облегавшие грудь и талию, и юбки ниже колен. Она читала почти все парижские журналы. В одной из комнат она устроила библиотеку, где надолго запиралась с книгами, не впуская ни мужа, ни сына.
Госпожа Карьон любила (в порядке убывания): одиночество, ткани и платья, книги, цветы, аромат цветов, касание цветочных лепестков, тишину.
За домом тянулся длинный запущенный сад на песке. Он выходил к Луаре. У берега была привязана черная плоскодонка, всегда развернутая по течению носом к острову; здесь мальчику разрешалось играть, сюда он приводил свою школьную подружку.
Ее звали Мари-Жозе Вир. Она была дочерью владельца скобяной и бакалейной лавки в Мене. У папаши Вира было пять дочерей. Однажды ночью, после войны, в 1947 году, жена бросила его — внезапно, не оставив даже записки. Лишь неделю спустя она позвонила аптекарше. Все новости уложились в две фразы: она не вернется; пускай муж сам занимается детьми. Мари-Жозе Вир была самой младшей. К тому времени уже только две сестры жили с отцом над лавкой, на втором этаже; туда можно было подняться, пройдя по длинному, темному и затхлому коридору мимо кладовой со скобяными товарами.
Мари-Жозе Вир и Патрик Карьон с детства были неразлучны. Вместе играли на улице, на площади, в саду за домом, на крытом школьном дворе и у берега реки; вместе ходили в школу. И вместе посещали уроки катехизиса, которые устраивались в одном из нижних помещений замка.
Казалось, той ночью беглая мать оставила дочь без света. Наутро Мари-Жозе коснулась щеки Патрика пересохшими губами. Потом вдруг девочка смело и крепко поцеловала его прямо в губы, как делают взрослые. Прижалась к нему. И заплакала. Им было шесть лет. Тем холодным дождливым утром они, рыдая, поклялись друг другу в вечной любви. Они всхлипывали. Сжимали друг другу руки в холодных рукавичках. Затем побежали к школе. Уходили они всегда вместе, держась за руки в мокрых рукавичках. Вместе готовили уроки за круглым столом в кухне у Виров, под висячей лампой. Делились завтраками. Пользовались одной линейкой и одним ластиком на двоих.
Патрик и Мари-Жозе скрестили свои горести, а заодно и судьбы. Мать Патрика Карьона частенько сбегала от семьи в Орлеан или пряталась в библиотеке, почти не занималась сыном, ненавидела себя за уродливую пустую глазницу и все равно хотела нравиться, торопилась жить. А сам доктор Карьон колесил на старушке «Жюва-4» по всей Солони, посвящая жизнь кобылам, телкам и свиноматкам. Домой возвращался к ночи, когда на сына уже не хватало сил. Однажды он попросил Патрика поехать с ним в Клери. Крестьянин втолкнул коня задом в железный станок, осыпая проклятиями ни в чем не повинную животину. Доктор Карьон в сером халате и Патрик с горящими от возбуждения глазами связали коню ноги. Оба надели длинные кожаные фартуки. Доктор перевернул станок. Протянув Патрику закрутку, он велел ему встать возле головы опрокинутой лошади. А потом крикнул сыну:
— Закручивай!
Патрик изо всех сил вывернул лошадиную губу. Доктор Карьон резким взмахом отсек семенники коня, чтобы сделать его пригодным для полевых работ.
Тогда еще мир был другим. В начале пятидесятых, получив наконец разрешение ездить в школу на велосипедах, они назначали друг другу встречи возле охотничьего домика в Клери, за мостом, на песчаной, поросшей тростником пустоши. Весной, когда темный песок был слишком мокрым и вязким, они сидели на каменной скамье у павильона. В старину здесь держали соколов. Дожди почти разрушили крышу строения, мох изъел стены, воды Луары при каждом паводке все сильнее подмывали низкий фундамент. Еще не начав толком говорить, Патрик проникся трепетом перед мощью огромной реки, лениво несущей свои вечные воды к Нанту и дальше, к морю. Каждый паводок внушал ему ужас, смешанный с восторгом. Это походило на самоубийство земли. Господь явился Ною и изрек: «Я истреблю с лица земли человеков, ибо Я раскаялся, что создал их. Я наведу на землю потоп водный; всё, что есть на земле, лишится жизни». Поглощение всех форм, всего пространства, всех привычных вещей повторялось из года в год. Размах бедствия пугал. Красота потрясала. Масштаб разрушений от этой красоты никто не мог предсказать заранее.
Во время паводка дети встречались на дамбе и сверху наблюдали, как исчезают под волнами откосы, поля, островки, береговая аллея для прогулок, улица, что взбегала на холм, дома у самой реки. Закатное солнце ложилось на водную гладь, простиравшуюся до самого горизонта. В его последних жарких лучах вода испарялась, и долину заволакивал туман. Крыши домов и церквей, деревья, берега и нивы дрожали и расплывались в этой кровавой дымке. Потом эта кровь чернела. Да и какая кровь не чернеет со временем? Одежда снашивается. Голоса блекнут. Зеркала тускнеют. Ржавеют садовые решетки и орудия войны. Ночь поглощает весь мир. Одна только ненависть может спасти угасающее желание. Одна жажда мести указывает цель в монотонном течении будней. Мари-Жозе надоело играть в пикники. Мари-Жозе надоело ползать на коленках по песчаным дорожкам, на которых Патрик расставлял свои автомобильчики
К югу от Мена на реке виднелись три островка. Тот, что на юго-востоке, называли островом Плакучих ив. С весны до осени их настоящая жизнь протекала там, между старицами Луары: плотины на том берегу, рыбалка в запрудах, беготня по плоским камням брода, аромат раздавленной под ногами перечной мяты, спелая ежевика, за которой нужно тянуться до боли под мышкой, стараясь не угодить в колючий раскидистый куст. Мальчик и девочка сдирали липкую кожуру с мелких водяных орехов и совали кисловатую мякоть друг другу в рот, сперва между редкими молочными зубами, потом в дырки от выпавших зубов и, наконец, под острые «взрослые» резцы. Они ловили уклеек, а иногда и окуньков с берега «их» острова. Девочка брезговала брать в руки трепещущие рыбьи тельца, они оставляли на коже слизь с таким едким запахом, что его не могло вывести даже мыло. Мари-Жозе отвергала этих рыбешек так же, как отвергла игрушечные машинки. Патрик выкопал в песке землянку вроде тех, какие рыли в Первую мировую войну.
Для землянки нет лучшего укрытия, чем ниспадающие до земли ветви плакучей ивы.
В густых зарослях тростника вокруг острова очень хорошо прятаться от чужих глаз. Они забирались туда вместе с большой смоленой плоскодонкой, которую Патрик угонял с берега за садом.
Одни только лошади, что тянули вниз по Луаре, к морю, баржи и габары, чуяли присутствие детей и ржали, проходя вдоль реки по бечевой дорожке, мимо платанов аллеи.
И однажды вечером Патрик решил порыться в них.
Стемнело. Патрик притаился на корточках у ограды. Луна ярко освещала круглые крыши бараков, на их волнистой жести играли блики света. Вдруг Патрик услышал шум мотора. Он поспешно столкнул в канаву свой велосипед, а сам спрятался за пригорком, ожидая, пока проедет машина.
Наконец мимо промчался джип американской военной полиции.
Патрик кинулся к большим железным бакам. Торопливо обшарил их. Наутро он рассказал о своих переживаниях Мари-Жозе. Им было почти десять. Американские войска подступили к Пхеньяну. Китайские войска вторглись в Тибет. Французские войска заняли провинцию Хоабинь. Мари-Жозе велела Патрику ждать ее завтра на каменной скамье у павильона.
Тяжелые капли дождя зашлепали по водной глади, медленно растворяясь в реке. Луара была серой, воздух — душным и теплым. Капли стучали по двум велосипедам, сваленным один на другой в траве у берега. Мари-Жозе сидела на старой скамье. Рядом с ней стояли две открытые ивовые корзины. Мари-Жозе пристально следила за Патриком; он пришел в коротких фланелевых штанах и теперь, сосредоточенно хмурясь, рыл землю большой мотыгой.
Наконец он остановился. Мрачно посмотрел на Мари-Жозе и сказал, что яма уже достаточно глубока. Она спросила, не сводя с него блестящих глаз:
— Мы ведь договорились? Правда?
Патрик задумчиво кивнул. Увидев, что он согласен, Мари-Жозе спрыгнула со скамьи на траву и взялась за корзины. Патрик бросил мотыгу на влажную свежевскопанную землю. Дети вывалили из корзин игрушечные кастрюльки и плиту, картонную бакалейную лавку, автомобильчики
Мари-Жозе с воинственными криками топтала рыхлую от дождя землю. Дети возбужденно прыгали на мокрой земляной куче.
Вдруг Мари-Жозе наткнулась на мотыгу в руке Патрика. Она взвизгнула. Оба застыли.
Опустившись на колени и приподняв юбку расцарапанными ручонками с грязными ногтями, девочка показала Патрику небольшую красную ссадину на ляжке.
Патрик взглянул на стройную белую ногу Мари-Жозе. Нагнулся к ней. Мари-Жозе тотчас одернула юбку. Она величественно раскинула руки, разметав по плечам длинные черные волосы в серебристых брызгах дождя, и шепнула:
— Становись на колени, как я!
Патрик опустился перед ней на колени, и его голые колени увязли в рыхлой земле.
— Смотри! — сказала Мари-Жозе.
Раскинув руки еще шире, она повернула их ладонями вверх. И тут дождь кончился. Патрик взглянул в небо; последняя капля упала ему на щеку.
— Я повелеваю небесами! — тихо возгласила Мари-Жозе.
В наступившей тишине дети снова услышали журчание вод, которые Луара медленно несла мимо них. Мари-Жозе шепотом спросила:
— Облатки принес?
Патрик вынул из кармашка фланелевых штанов две неосвященные облатки, которые стащил в ризнице, и протянул их Мари-Жозе. Она взяла одну в ладони. Патрик сделал так же.
Они благоговейно держали облатки перед глазами. Потом Мари-Жозе прикрыла веки и тихо произнесла:
— Мы двое и больше ничего!
— Мы двое и больше ничего! — повторил Патрик.
— Мы уедем в Америку! — продолжала Мари-Жозе.
— Мы уедем в Америку!
— Открывай! — приказала она.
Патрик открыл рот, и Мари-Жозе сунула в него облатку.
В свой черед Патрик положил облатку на язык Мари-Жозе, которая так и сидела с закрытыми глазами. Она вслепую нащупала руки Патрика и крепко сжала их. После дождя от земли исходил едкий, какой-то тошнотворный запах. Дети зажмурились изо всех сил.
Мальчик и девочка страстно полюбили ночные вылазки. Они бродили вокруг базы. Тащили все, что плохо лежит. Их увлекало это гадкое, тревожное копание в американских мусорных баках при багровом закате и в сумерках. Им грезились шикарные футболки, мольтоновые спортивные свитера, бутылки из-под кока-колы, оксфордские рубашки с пуговками на вороте, джинсы
Мари-Жозе таскала у отца из лавки новые свечи, обрезала их и вставляла в пустые бутылки от кока-колы, чтобы освещать землянку на острове.
В те времена считалось, что кока-кола — яд, что она одурманивает людей. Собирая бутылки из-под кока-колы ради светильников, дети даже не знали ее вкуса. Папаша Вир объявил раз и навсегда, что этим бутылочкам с углекислым газом не место на его прилавке.
Друзья поклонялись американским идолам с тем же пылом, с каким благочестивые или несчастные души уходят в религию. Они перенесли рай в западное полушарие. Мари-Жозе Вир вверила этот рай божеству, которому служили гангстеры, бомбы и кинозвезды. Раньше она завивала волосы в локоны и перевязывала их сатиновыми ленточками. Теперь с локонами было покончено. Дети восхищались неведомой цивилизацией за колючей проволокой и сторожевыми вышками; цивилизацией, от которой им доставался один хлам. Они делились жаркими мечтами. Но мечты эти воплощались только в названиях инструментов, нарядов, дальних городов: джаз, тостер, Голливуд,
Подражая Мари-Жозе, Патрик стал учить английский язык в землянке под шатром ивовых ветвей. Он был уверен, что ждать до шестого класса нельзя. Мари-Жозе репетировала с ним шикарный американский акцент, у которого был всего один недостаток: она сама его выдумала. Они помогали друг другу переводить американские каталоги «Товары по почте» и надписи в комиксах. Их переполнял такой восторг, словно сам Господь вписал последнюю земную заповедь в эти белые рисованные пузырьки.
Но вот Господь возроптал. Господь выразил недовольство устами своего аббата. Ребенком Мари-Жозе любила изображать «бакалейщицу» в отцовской лавке, заменяя вместе с сестрой Брижит сбежавшую мать. Теперь ей претило сидеть за кассой по приказу сестры, навязывать покупателям дешевые топорные изделия, носить застегнутый доверху халат продавщицы. Аббат Монтре в черной сутане приходил к ним за сушеной мятой и ромашкой для вечерних отваров.
Это был маленький тщедушный человечек, похожий на монаха времен Меровингов. На его лице застыла трагическая скорбь, отмечавшая лики святых, чьи выщербленные фигуры дети видели на порталах старинных деревенских церквей. Он сам выбривал себе тонзуру, да так усердно, что каждые два месяца являлся перед прихожанами почти лысым, с расцарапанной макушкой. Глаза у него были блеклые, почти прозрачные. Служил он в Мене и одинаково боялся что людей, что животных. Часто звал Патрика Карьона помочь ему во время первой утренней мессы. Без десяти шесть звонил в дверь его дома, стоя среди цветов, в предрассветном тумане, который поднимался от реки и окутывал все вокруг.
Отслужив мессу, аббат Монтре и маленький Патрик завтракали в доме священника. Им подавала служанка Марсель. Иногда аббат просил мальчика звонить по телефону: аппарат внушал кюре необъяснимый и непреходящий страх.
— Помощь твоя нужна, — говорил он.
И Патрик дозванивался от его имени какой-нибудь старой крестьянке, умиравшей на краю деревни или в нетопленой комнате фермы. Набирал номер, соединялся, и лишь тогда аббат Монтре нерешительно брал трубку. От испуга он почти утыкался губами в эбонитовый кружок и, хотя обычно говорил вполне связно, тут начинал мямлить и заикаться.
Патрик Карьон стал любимым служкой аббата Монтре. До такой степени, что в последующие годы кюре Мена отличал и возвышал его, как только мог. В 1953 году, когда мальчику исполнилось двенадцать лет, американские войска стали покидать Корею, а советские войска начали расстреливать немцев в Берлине, он назначил его кадилоносцем. Кадилоносец — это ребенок, который носит ладан в кадиле; он спускается по ступеням от алтаря к прихожанам и резким, но величавым движением встряхивает кадильницу, распространяя по церкви аромат, столь угодный обонянию Всевышнего.
Шел 1954 год. Однажды днем, когда по радио объявили, что французы оставляют Индокитай, аббат Монтре отворил дверь бакалейной лавки; на лице его читалось возбуждение, глаза совсем утратили цвет, в руке болталась длинная черная сетка для продуктов. Мари-Жозе уже пришла из школы и дежурила в лавке вместе с Патриком.
— Малыш, мне помощь твоя нужна.
Патрик тут же взялся за трубку телефона, стоявшего рядом с кассой.
— Нет-нет, — сказал аббат. — Я решил назначить тебя главным обрядником.
Это было самое почетное звание, на какое мог рассчитывать мальчик. Главный обрядник проводит все церемонии в храме: звонит в колокольчик, приглашая к коленопреклонению, руководит органистом и причетником, дирижирует детским хором, иногда даже помогает служке кадить, разгоняя дымок от ладана по церкви, призывает паству склонить головы, молча обратиться к Господу и каяться во всех грехах вплоть до первородного, молится вместе с нею, запевает — сперва еле слышно, затем все громче и громче — церковный гимн, славящий муки распятого Спасителя.
Во время Второй мировой войны Мен жил, затаив дыхание, и его обитатели до сих пор помалкивали: за несколько лет трудно искоренить глубоко въевшийся страх. Они узнали, что такое немцы. Теперь они с изумлением узнавали, что такое американцы, которые в свою очередь наводнили Орлеанский округ, возводили какие-то сооружения, расширяли базы, натягивали километры колючей проволоки для охраны своих складов, оборудования и чистеньких магазинов, а заодно контролировали с помощью врачей и санитарных предписаний все окрестные бордели.
Муниципалитет Орлеана выпустил призыв «
Генвиль, хозяин ресторана «У Луизы», повесил на двери своего заведения табличку: «Американским оккупантам вход запрещен».
Самые прогрессивные граждане Орлеана и Мена, завистливо наблюдавшие за роскошной жизнью офицеров на бульваре Шатоден и клеймившие их нравы, уже страстно мечтали о том, чтобы пришли русские и прогнали эту саранчу. После Освобождения в городке по инициативе местного каменщика Ридельски была организована ячейка французской компартии.
Над входом в кафе, в десятке метров от дома доктора Карьона, на серой стене висела красная морковка. Правда, морковка была скорее бурой, чем красной, и не светилась. Это мрачноватое украшение прекрасно сочеталось с размытой дождями старой вывеской на улице Ла Мов. Там находился местный табачный склад. Там же собирались члены ячейки — каменщик Ридельски, кузнец из Клери, двое учителей из Мена и два-три студента, учившихся в Орлеане. Они говорили: «Мы — живые мертвецы. Мы хуже рабов, мы подлые холуи. Дважды за десять лет мы по-королевски принимали врагов. Немецкая оккупация приучила нас к смирению и коллаборационизму. Мы покорно отдаем им свои дома, и цены на жилье растут. Мы их кормим, и жизнь дорожает».
Пьер Пужад[7] говорил: «Государство желает нам смерти». Коммунисты предостерегали население от постыдной, унизительной зависимости. «Тот, кто примет их у себя, — возглашали учителя, — тот вольется в ряды захватчиков. Вы будете работать на оккупантов, питаться подачками с их рук, надевать их обноски, подражать их нравам; вам понравится пить то, что пьет ваш тиран, и мыслить так же, как он. Вы жаждете рабства, вы жаждете собственной гибели».
На дорогах, ведущих к базам НАТО, стали появляться лозунги
Они выходили из домов на заре, с ведрами в руках, будто рыбаки.
И писали все ту же фразу — кто щеткой, кто кистью, окуная их в ведра с масляными белилами, оставлявшими подтеки на оголенных каменных стенах. Советские войска как раз вошли в Венгрию. Призраки утренних рыбаков уверяли, что вовсе не они разливают по асфальту масло перед проездом американских автоколонн, после чего машины идут юзом и падают вниз с откоса. Вовсе не они подсыпают сахар в баки коричневых «тандербердов» и «фордов», чтобы офицеры и солдаты сидели по казармам и захотели поскорей вернуться домой.
— Положи сюда руку!
— Нет, Патрик.
— Ты меня любишь?
— Да.
Они разговаривали шепотом. Внезапно он рванул к себе руку Мари-Жозе и прижал ее к низу живота. Она с криком вырвалась.
— Я не хочу! Только не так! — возмутилась она.
В первый раз, когда Патрик потребовал от Мари-Жозе доказательств ее любви, он получил решительный отпор. Им исполнилось по четырнадцать лет. В своих играх, вкусах и размышлениях они были почти близнецами. Еще десять лет назад малыши обнаружили несходство своих тел, изучили их, констатировали непоправимые различия, сполна насытили свое любопытство. И забыли об этом. Перестали доискиваться объяснения тайны, казавшейся им скорее жалкой, чем непостижимой, скорее грязной, чем загадочной. Они попросту отвернулись от нее, как от глупого ребячества.
И вот Патрик вознамерился заново открыть и познать все то, что отрочество скрывало под покровом стыдливого отдаления. Он увозил Мари-Жозе на остров, где они, сняв одежду, без конца целовались. А когда папаша Вир объезжал в своем грузовичке фермы и поселки Солони, они шли на второй этаж, в комнату Мари-Жозе, и там неумело терлись друг о друга телами, ощущая лишь разочарование и стыд.
В 1958 году американские войска вторглись в Ливан. Английские войска вторглись в Иорданию. Мари-Жозе исполнилось семнадцать лет. Всего за одно лето она волшебно преобразилась. Грузная неуклюжая девочка вытянулась, стала тоненькой и стройной. Ее лицо поражало не красотой, но яркой гаммой чувств. Нервное и печальное выражение сменялось внезапной сверкающей улыбкой, белоснежные зубы ярко блестели в темном полумраке рта. Когда она говорила, ее черные глаза сияли.
Однако стоило ей умолкнуть, как взгляд вновь тускнел, становясь брезгливым, почти мрачным. Она вдруг решила ходить только в темных платьях и блузках. На попреки отца Мари-Жозе ответила, что носит траур по матери, и получила оплеуху. Она стала суеверной. Плакала, если на лбу или на носу вскакивал прыщик. Мыслями уходила в какие-то неведомые дали, свысока глядя на Патрика. Говорила, что ей не нравится его рубашонка. Что он одет, как маленький мальчик. Патрик клялся себе, что придушит ее, если она и впредь будет унижать его или навязывать свои вкусы.
— Сбрей ты наконец этот пух под носом!
Она без конца оскорбляла его. Дразнила. Провоцировала. Тринадцатого мая телевидение вместе со старым генералом захватило власть в стране. Шарль де Голль не подал руки Гастону Моннервилю[9]. Зайдя в комнату Мари-Жозе во второй раз, Патрик расхрабрился и потянул ее хрупкие пальчики к своей ширинке, но она опять вырвала руку. И Патрику пришлось ублажать себя самому на кровати Мари-Жозе, пока она с негодованием уверяла, что любит его.
В те времена еще не знали противозачаточных пилюль. Еще не кончилась эпоха старых франков. Уже кончалась эпоха лошадей. Предохраняться никто не умел. И наслаждение было неотделимо от страха беременности.
Мари-Жозе отвернулась от Патрика, когда его тело напряглось в стремлении к оргазму. Отойдя подальше, она села на сундук.