КОГДА ПРОСЫПАЕТСЯ ПЕШТ
На исходе ночи мне пришлось возвращаться в притихший и затемненный Пешт из предместья Буды — Обуды, еще полного гула и треска, где тающий свет цветных ракет по временам мертвенно озаряет развалины особняков, перемешанные с останками древнего римского городка Аквинкум.
Дорога к уйпештинскому понтонному мосту запружена. Автомобили и повозки стоят в два-три ряда, затем медленно подвигаются немного вперед и опять стоят… Но я — пеший, и меня перевозит через шершавый от торосняка Дунай саперная лодка.
В тумане проплывает мимо длинный Маргит-сигет[20], похожий на палубу огромной полузатонувшей баржи. Среди оголенных деревьев парка, где когда-то на воле бродили фазаны и павлины, светлеют, словно скелеты, остовы легких построек — былых летних театров, ресторанов, игорных домов, дансингов, холлов, купален, яхт-клубов и ночных баров. Хочется представить себе здесь музыку, смех и яркие гроздья электрических ламп — но это трудно. Так, наверное, выглядят в южных морях островки после того, как над ними пронесется очень сильный ураган…
Небо яснеет, а Пешт еще в серо-лиловой морозной дымке, которая остается от ночи и долго держится в узких улицах. Иду по Иожеф-кэрут, тихому и совершенно пустынному, точно необитаемому. Дома зияют темными пробоинами, окаймленными белой известковой полоской с рваными краями. Ни малейшего признака жизни. Собака и та, кажется, не пробежит, птица не пролетит.
И вдруг улица оживает. Из ворот одного дома веселой стаей выбегают мальчишки с толстыми кипами газет в руках. Со звонкими, задорными криками они рассыпаются в разные стороны.
— Сабадшаг! Сабадшаг!
И тотчас же, будто по сигналу, во всех домах открываются замаскированные досками и кирпичами входы, отовсюду появляются люди. Они обступают мальчишек, теснят их, вырывают у них газеты прямо из пачек, суют им в карманы филеры и пенго. Каждый спешит с газетой в свой бункер, где ее с нетерпением ждут соседи. Но его останавливают по дороге те, что бегут навстречу, уже без всякой надежды на удачу, и просят читать газету вслух тут же, на улице.
— Советские войска пересекли германскую границу к западу и юго-западу от Познани и вошли в Бранденбург.
В толпе возгласы удивления. Вопросы:
— А как в Буде? Как в Буде?
— В Буде занято еще 23 квартала.
Крики радости.
— Временное правительство Венгрии призывает мужское население страны вступать в формируемую новую венгерскую армию.
Долговязый мужчина в кепке и потертом пальто, прислушиваясь, постепенно расталкивает толпу и, наконец, исполненный решимости, взбирается на кузов разбитого «оппеля». Глубоко сидящие глаза его кажутся воспаленными, в них горит воинственный задор.
— Дорогие граждане! — говорит он, сдвинув кепку на затылок и размахивая кулаком. — Мы должны откликнуться на призыв нашего правительства. Ведь мы — труженики, рабочие, простые люди, нам надоело гнуть спину только для того, чтобы обогащать других. Я первый иду в армию и зову вас: идемте, добьемся лучшей жизни для себя. Я и жене своей сказал: «До свиданья, моя звездочка. Помни слова Петефи: «За твою любовь я отдам жизнь, за свободу отдам любовь». Наше счастье, дорогие граждане, наша свобода, будущее мадьярорсаг[21] — все зависит от этих дней, от нас самих. Докажем на деле, что мы верны нации. Прямо вам скажу, можно погубить нацию пассивностью и болтовней и можно спасти ее личным участием в борьбе, своими смелыми действиями!.. А для этого нужно объединиться на демократической основе всем честным людям, всем, у кого есть хоть капля любви к родине.
Оратору взволнованно аплодируют.
За всем происходящим на улице с напряженным любопытством следит, стоя у ворот, из которых выбежали мальчишки с газетами, пожилой человек с узким заостренным лицом, наполовину закрытым несуразно большими очками в светлой роговой оправе. Щурясь и нервно выпячивая тонкие, сжатые губы, что придает его лицу сердитое выражение, он пристально всматривается в оратора.
Я подхожу к нему:
— Не вы ли редактор газеты?
Он вздрагивает и огорченно улыбается, словно я открыл его инкогнито.
Да, он, Араньоши Пал, один из редакторов газеты «Szabadság» (Свобода) — органа антифашистского блока Венгрии.
Араньоши окидывает меня проницательным взглядом серых глаз и приглашает зайти к нему в редакцию.
Быстро поднимаюсь за ним по лестнице. На стене развешаны плакаты общества туристов с пейзажами: озеро Балатон, Трансильванские горы, золотонивая пушта. Дунай, Тисса.
— Широка страна моя родная! — напевно говорит Араньоши, глазами указывая на пейзажи, и с веселым лицом открывает дверь, пропуская меня в длинный полутемный коридор.
По обе стороны коридора, как в гостинице, ряды застекленных дверей. Под потолком, едва оттесняя мрак, тускло горит электрическая лампочка. Видеть ее робкий свет в теперешнем Пеште странно и приятно.
В крохотной комнатушке, куда вводит меня редактор, — письменный стол с телефоном, деревянное кресло, этажерка с книгами, карта Европы, а у окна на низеньком столике портативная пишущая машинка.
Окно с обледеневшими стеклами выходит в переулок. Но и сюда доносится шум толпы и бойкие, постепенно удаляющиеся, протяжные крики мальчишек-газетчиков:
— Сабадшаг! Сабадшаг!
Араньоши, прислушиваясь, удовлетворенно кивает головой.
— Так вот каждое утро мы будим людей, вытаскиваем их из бункеров на улицы, чтобы они двигались, спорили, думали, надеялись, мечтали. Зовем их к борьбе за новую жизнь. Газета только на-днях начала выходить и сразу оживила город… Я вам не предлагаю раздеться. У нас не работает отопление. Но ничего, не замерзаем. Я озабочен лишь тем, как бы чернила не превратились в лед. Прошу вас, садитесь, пожалуйста, где удобнее.
Редактор указывает на кресло и круглый вертящийся стул перед столиком с пишущей машинкой.
— За меня не беспокойтесь, я устроюсь. — Он усаживается на краю стола, распахнув полы пальто и положив ногу на ногу. — Извините, что не могу вас принять в лучшем помещении. Наши канцелярии и приемные еще приводятся в порядок. Там страшная кутерьма. Здесь, в этой репортерской кабинке, мы можем спокойно посидеть. Вы курите? Разрешите вам предложить. Венгерские — «Симфония». Довольно крепкие.
Араньоши глубоко затягивается и, собираясь с мыслями, жует кончик сигареты. Сквозь голубой дымок он задумчиво смотрит куда-то на дальние крыши, уже заблестевшие под солнцем.
— Итак, о чем бы нам с вами потолковать?.. Жизнь полна метаморфоз. Вот раньше здесь была редакция газеты «Új Magyarság». В переводе это значит: «Новое мадьярство». Эту газету издавал Милотаи, так оказать, наш венгерский Геббельс. Хотя он и не занимал никакого официального поста, но через свою газету пытался управлять общественным мнением. Нужно признать, он публицист ловкий и с большими способностями. От явных фашистов Милотаи отличался только тем, что не отвергал традиций, хотел слепить «особую мадьярскую душу» из смеси старого и нового, примирить знать с крестьянством и средним сословием — воду с огнем!
Араньоши соскальзывает со стола и мелкими шагами быстро ходит взад и вперед.
— Давно ли смердела здесь эта «душа»? Давно ли мальчишки выбегали отсюда с криками: «Уй мадьяршаг!», «Уй мадьяршаг!»? Но эту газету редко кто покупал. Разве только кто-нибудь от скуки, сидя в кафе за рюмкой коньяка. А сейчас что делается, видели? Наша газета возродила традиции народных газет Кошут Лайоша. Она подлинно народная — вот в чем суть. К чему я вам все это говорю? Видите ли, мне просто хочется с вами об этом поговорить. Собственно, я еще не знаю вашего имени, но вы — журналист. Это для меня ясно, даже если бы вы и не вытащили своего блокнота. Но, прежде всего, вы — русский. Вы меня отлично поймете. Вероятно, вы и сами испытывали когда-нибудь эту потребность высказаться вслух и как бы убедить самого себя в чем-либо таком, что особенно приятно вашему сердцу. Слышите, улица все еще шумит! И это тоже убеждает, да еще как! Убеждает в жизненности нашего дела! А то, что немцы еще в Буде, это хотя тоже реально, но так же несущественно, как несущественны сейчас, зимою, те желтые листья, которые ветер еще не успел сорвать с деревьев. Что прошло, то прошло… Ведь, в сущности говоря, неправильно все сваливать теперь на нилашей. Разве все предыдущие правительства были лучше? Все отличие лишь в том, что Салаши циничнее, откровеннее, так сказать: у него что на душе, то и на языке. Разве партия «Венгерская жизнь», монопольно управлявшая государством до марта 1944 года, не была с самого начала своего основания графом Бетлен ревизионистской в отношении границ, то есть, по сути дела, фашистской? Расчищать путь для войны ей было тем легче, что она почти никакой оппозиции не встречала. Пользовавшиеся легальностью так называемые социалистические партии не только в этот период, но и за целое столетие ни разу с должной силой и авторитетом не сказали свое слово… Поэтому их здесь терпели, а нас… Ну, стоит ли сейчас вспоминать об этом! Почти все наши партийные работники, оставшиеся в живых, вынуждены были бежать за границу. Я лично уехал во Францию. Там я много лет работал в «Юманите». Но как только в Европе началась война, я был уже здесь…
Редактор нервным движением достает из портсигара сигарету и быстро сует ее в рот. Долго ищет в карманах коробку спичек, машинально чиркает, спичка сгорает в его желтоватых от никотина пальцах. Он зажигает другую и рассеянно закуривает, остановившись у окна и глядя на крыши, над которыми уже всходит солнце.
— Я вернулся нелегально, меня не замечали, а я все видел. Народ не хотел войны, а значит и фашизма. Это несомненно. Скажу больше. Он инстинктивно тянулся к России и ко всему русскому. Вот вам самый лучший пример. Была здесь международная сельскохозяйственная выставка. Русский павильон был замечательный, грандиозный. Вам трудно представить себе, что там творилось. Достаточно сказать, что крестьяне крали колосья пшеницы, чтобы посадить у себя русское зерно… За войну ратовало высшее офицерство, и то не все; промышленники, мечтавшие о наживе; отчасти знать, которая пыталась сидеть на двух стульях: с одной стороны, ей хотелось исправить Трианон, с тем чтобы поживиться лишними латифундиями; с другой же стороны, ей было неудобно слишком портить свои отношения с английскими лордами, с которыми она в близкой и даже родственной связи. Чтобы толкнуть народ на бойню, им пришлось развернуть такую антисоветскую агитацию, что и рассказать нельзя. Это было нечто сверхъестественное. Русских повсюду изображали, как диких зверей. Вы и сейчас еще можете увидеть это на рекламных тумбах: красноармеец хватает венгерку с ребенком с самым свирепым видом. А под этим пресловутое: «Нет! Нет! Никогда!» Между прочим, надо бы давно сорвать эти плакаты. Наша новая полиция из старых рэндэров сама, видимо, не догадается это сделать. Ну, ничего, мы ей напомним! Это, конечно, мелочь, как мелочь — и мусор на улицах. Это не земельная реформа, не продовольственный вопрос! Но, чорт возьми, сколько таких мелочей! Сколько работы! Подумайте, сколько всякой работы!
Араньоши легко, по-мальчишески, подскочив, снова садится на край стола. Глаза его возбужденно горят.
— Но самое главное в том, чтобы убрать идеологический мусор, проветрить мозги. Фашистская агитация многим все-таки забила головы, люди втянулись в войну, стали бояться русских. Венгерские части еще и сейчас воюют заодно с немцами в Буде и возле Балатона. Факт остается фактом. И зверства в Нови-Саду и в Словакии не случайны. Но ничего! Как говорится, отвяжись худая жизнь, привяжись хорошая! Вы видели человека в кепке, слышали его речь? Это тоже факт, и более значительный. В сущности, он почти повторил нашу сегодняшнюю передовую. Это значит, что газета угадала мысли и думы этого человека… Вот в чем вся суть! Да, в этом суть, в этом, чорт побери! И заметьте, с каждым днем таких людей, которые без стеснения говорят вслух о самом задушевном, становится все больше и больше. Они приходят из недр народа. У них зоркие глаза и трудовые руки! У них деятельный ум и есть сила воли. Только такие люди и способны построить новую демократическую Венгрию. И я, простите за нескромность, горжусь тем, что они приходят и заявляют о себе не только по влечению своего сердца, но отчасти также и по зову нашей газеты…
Дверь открывается, в комнату боком просовывается человек с одутловатым лицом, одетый в синий, вымазанный типографской краской халат. При виде меня он слегка пятится и, пригладив пятерней свои и без того тщательно зачесанные блестящие черные волосы, что-то деловито говорит редактору. Затем, приветливо улыбнувшись мне, исчезает.
— Я должен извиниться перед вами, — Араньоши встает, стряхивая пепел с пальто, и губы его снова выпячиваются с сердитым выражением, — меня вызывают в типографию. Но мне хочется еще увидеться с вами. Условимся: у меня на квартире. Хорошо? Только уговор: на этот раз буду слушать я. Вас интересует Венгрия, а меня Россия. Ведь до сих пор наши страны были одна для другой как бы за семью печатями. Теперь, я уверен, этого никогда больше не будет! Возможно, еще и на Маргит-сигет посидим с вами за кружкой холодного черного пива. Сейчас этот очаровательный островок развлечений — не правда ли? — выглядит страшно. Это — видение Венгрии, — такая она сейчас! Остов, в который нужно еще вдохнуть содержание и душу. Настоящую мадьярскую душу! И в этом — вся суть нашей работы. Вся суть! Итак, жду вас у себя. После пяти я всегда дома. Вот мой адрес. Это здесь, недалеко.
У ГРУДЫ РАЗВАЛИН
От площади генерала Бэм отходила короткая улица барона Липтаи с большими красивыми домами.
Теперь ее в Буде нет.
Здания обрушились и завалили улицу обломками до высоты второго этажа. Железные и бетонные конструкции перекрытий, деревянные балки, стропила и доски висят, чудом удерживаясь на остатках стен, торчат из нагроможденных камней, перемешанных с обломками мебели. То там, то здесь горы развалин понижаются, переходят в лощинки или в узкие скалистые ущелья, где, как в разрезе горных пород, видны разные слои — кафельные плитки и кирпичи, черепица, дерево, битая посуда, одежда, книги. Самый нижний слой — раздавленные всей этой массой автомашины и повозки.
Кое-где сохранились стены и углы комнат с их прежним убранством. С частично уцелевшего потолка, раскачиваясь на легком ветру, свисает розовый с кистями абажур. Комната на две трети обвалилась, но у самой стены еще держится шкаф-витрина. На ее полках, застеленных салфетками, можно различить фарфоровые и целлулоидные безделушки, чайный сервиз и расставленные вокруг графина рюмки, наполовину окрашенные в оранжевый цвет и от этого кажущиеся недопитыми. В углу круглый столик с веточкой букса в зеленой вазе и мягкое кресло, у которого одна ножка лишена опоры.
На треснувшей стене висят фотографии, симметрично расположенные по сторонам двух больших портретов в золоченых рамах. На портретах — мужчина со счастливым лицом, острый подбородок горделиво упирается в стоячий воротничок; и молодая женщина в платье из золотисто-желтого шелка; в ушах у нее круглые металлические серьги, черные брови подрисованы вразлет; она сидит, сложив на коленях руки, и спокойно улыбается.
А внизу, у руин дома, в невыразимо скорбной молитвенной позе стоит на коленях женщина в черной косынке. Ее исхудалое, бледное лицо чем-то похоже на лицо той, которая улыбается с портрета. Я почти уверен в том, что на портрете изображена именно она. Тот же изгиб бровей и овал тонкого удлиненного лица, только нет серег в ушах.
Мы долго смотрим на молящуюся. Левую руку, зажатую в кулак, она держит у сердца и временами судорожно стучит ею в грудь. Вытянутыми пальцами другой руки она с машинальным однообразием касается лба. Иногда наклоняется и так застывает минуты на две, на три, лбом почти касаясь кирпичей, сложенных перед нею небольшой горкой, в которую воткнута дощечка. К дощечке подвязана накрест короткая планка от оконной рамы, а сверху надет венок из бумажных красных георгин. Осевший на них иней оттаял под лучами весеннего солнца, выглянувшего из-за дальних развалин, цветы слиняли, и капли, похожие на кровь, упали на заснеженные кирпичи. Кажется, что это такие слезы у женщины.
Еще идет бой. Немцы через две улицы от нас. Оставляя рушащиеся дома и разрушая оставляемые, они медленно отходят к центру Буды, к горе Вар-хедь, с ее глубокими подземельями, под своды своего последнего убежища — королевского дворца. Еще залетают сюда пули, звучно щелкая о камни, и с шипучим свистом падают мины. Одна из них разорвалась совсем недалеко, ударившись в основание шестиэтажного дома, будто срезанного наискось взрывом бомбы. В верхний этаж врезался этой ночью немецкий транспортный самолет. Наружная стена вся вздрагивает, качаясь у основания глубоких трещин. Дрожит и хвостовое оперенье самолета, словно он делает попытки уйти задним ходом. Еще одно сотрясение, и стена не выдержит, рухнет, увлекая за собой остатки этажей и самолета…
Но женщина в черной косынке ничего не замечает, ничего не слышит. Она продолжает стоять на коленях в талой грязи перед самодельным крестом, сложив на груди руки; все с тем же исступленным выражением лица молится, преисполненная скорбью. Может быть, ей уже все равно: жить или умереть? Или настолько глубока ее молитва? Неужели это она так спокойно улыбается на портрете?
Я оглядываюсь: у кого бы спросить?
В нижнем сохранившемся этаже углового дома был магазин. Зеркальные стекла широких окон вылетели, и потолок, опираясь с угла на два узких простенка, на которых аляповато нарисованы свиные окорока и колбасы, образует как бы навес. Внутри пол сорван, немцы устроили там свое кладбище. Небольшие кучки земли теснятся одна возле другой с касками и надписями на крестах. А в глубине магазина валяется страшно худая дохлая лошадь в сбруе.
Еще минут десять назад здесь никого из людей не было. Теперь же перед входом в магазин, опираясь на окровавленную никелированную саблю старинных времен, стоит седой старик в желтом клетчатом пальто и участливо, с трогательным уважением смотрит на женщину.
Мы подходим к нему. Он только что отрубал мясо от павшей лошади. Тонкая, как жердочка, старушка в шерстяном платке, накинутом поверх острых плеч, кухонным ножем еще продолжает проворно вырезать из лошадиной ляжки куски синеватого мяса, а девочка лет шести в белом беретике аккуратно укладывает их в плетеную кошелку. У девочки огромные, неестественно серьезные глаза, свыкшиеся со смертью и ужасом.
Но почему же вид молящейся женщины растрогал старика до слез? Я спрашиваю его об этом. Вытирая рукавом глаза, он объясняет с дрожью в голосе:
— Зовут ее Эдит Леваи. Это она на портрете рядом с мужем, в тот год, когда у них родился ребенок. Ее мужа, служащего почты, слабого человека, немцы еще осенью угнали куда-то на постройку укреплений, и он не вернулся… А на другой день после того, как отсюда ушли немцы, погибла ее пятилетняя девочка. Она вышла из бункера на улицу, чтобы немножко погреться на солнышке, когда взорвалась адская машина, которую немцы оставили в доме, и дом обрушился на ребенка.
И вот каждый день, уже вторую неделю, мать роется в этих кирпичах, все ищет свою девочку. Каждый день, подумайте! Тут страшно. Немцы близко, они стреляют, рвутся мины, но она все-таки приходит сюда, ищет и молится, молится и ищет… Сегодня она переложила всего несколько кирпичей, наверно уже сил больше нет, вот встала и стоит. Она стояла бы так целый день и всю ночь, если бы мы ее силой не уводили в бункер, чтобы покормить этим мясом…
Полуобернувшись и будто ощетинившись косматыми бровями и всем своим обросшим лицом, старик с угрюмым презрением смотрит на немецкие могилы, а рукой крепко сжимает эфес сабли.
— Это они, — говорит он глухим голосом. — Это все они наделали… Подумайте, они даже в Короназо-темплом[22], в храме Матьяша, поставили своих лошадей. Посмотрите, во что они превратили эту улицу и всю нашу Буду! Матерь божия услышит молитву этой женщины! Она покарает их за все! Она покарает их за все! — повторяет он, судорожно подергивая посиневшими губами, и слезы страдания струятся по его впалым, пепельно-серым щекам.
ТРИЖДЫ УБИТАЯ
Вы мне не поверите, в это трудно поверить, но они убивали меня три раза… Пожалуйста, не смотрите на меня так внимательно. Я еще не видела себя в зеркале, боюсь даже взглянуть. Наверное, у меня очень безобразное лицо, с этой вздутой щекой и переломленным носом. Все это — следы пуль. И сама не пойму, как я осталась жива.
Четыре месяца назад я была совсем молодая и, как говорили, очень красивая. У меня были темные волосы, а теперь, кажется, совсем белые, какие-то жесткие наощупь, словно чужие…
Пожалуйста, товарищ, смотрите лучше в сторону, прошу вас. Так я буду спокойнее вам рассказывать.
Это началось в ноябре прошлого года. Всех жителей немцы погнали к востоку от Пешта, в ту сторону, откуда уже слышались пушечные выстрелы, и заставили рыть окопы в липкой грязи Дьяльпуст. Рядом со мной работали дети и старики. Я подумала: «Неужели немцы хотят их руками построить укрепления, чтобы задержать русских?»
Когда, совсем обессиленные, я и муж вернулись из окопов, к нам на квартиру пришли двое нилашей и отвели нас в один из самых грязных домов гетто на Доб-утца, переполненный людьми и страданиями.
С первого же дня я стала уговаривать мужа бежать. Нам удалось достать поддельные документы. Муж оделся в форму венгерского лейтенанта, и в таком виде мы вышли из гетто. Мы поселились на улице Аранькез, у одного из тештвер, или братьев, как называют себя нилаши. Конечно, ему дорого заплатили, рассчитывая, что в его квартире нас не будут искать. Но он сам нас выдал.
В нилашской контрразведке на улице Донати меня потащили в бункер, избили, а потом отвели к пьяному коменданту. Противная тварь! Он принялся меня обнимать. Я сопротивлялась изо всех сил. Он схватил за горло, бросил на стул и ударил кулаком по лицу. Он дико хохотал. Потом налил в стакан вина и заставил пить за его здоровье. Вино смешалось с кровью, которая лилась у меня из носа, но я с жадностью выпила.
В это время привели мужа. Я с трудом его узнала. Корка запекшейся на лице крови исказила черты. Его раздели до пояса и при мне начали бить плетками с железными наконечниками. А комендант держал меня за руки. Сколько это продолжалось — не знаю. Я как бы вся окаменела. Полумертвого мужа толкнули в угол, и я должна была его рубашкой вымыть окровавленный пол.
Через несколько дней меня стал допрашивать шестидесятилетний адвокат — нилаш. Ассистентами у него были два огромных человека, похожие на боксеров. Они только и делали, что с утра до вечера давали мне пощечины. И какие! Особенно запомнила я одного из них — с кривым носом и тупым, холодным взглядом. Его удары отличались особой силой и размеренностью. Они хотели узнать, где я скрываю свои драгоценности. Напрасно я уверяла, что все сколько-нибудь ценное у нас давно уже отобрали… Простите, что я отворачиваюсь.
Как я попала в нилашскую казарму на улице Хайош, не помню. Очнулась в кладовке на каменном полу. Здесь сидело еще четверо — доктор медицины с детьми и архитектор. От них узнала, что русские неожиданно появились в горах возле Буды. Все думали, что вы займете раньше левый, восточный берег Дуная. Поэтому нилаши убегали из Пешта в Буду, а из Буды в Пешт уходили все те, кто ждал русских. Теперь началось обратное передвижение!
Мы представляли себе, как нилаши снуют туда-сюда, как они мечутся, чувствуя, что им некуда деться, — и это доставляло нам единственную радость.
На вторую ночь рождества нам связали руки и повели к Ланц-хид. Я шла впереди. За мной следовал нилаш с кривым носом. Когда дошли до половины висячего моста, я вдруг услышала за собой детский крик и тут же почувствовала сильный удар по голове. Видите, шрам на темени…
В ледяной воде Дуная я быстро опомнилась. Уже почти задыхалась, намокшая одежда тянула ко дну. Напрягая силы, я плыла, плыла к берегу, к Буде. До сих пор мне непонятно, как развязались веревки на руках и как я все-таки доплыла. Может быть, это моя любовь к жизни дала мне столько сил. Ведь раньше во всем нашем большом доме не было девушки жизнерадостней и веселее меня!
Выбравшись из воды, я легла на снег, совершенно не ощущая холода. Тело страшно ныло, и только одного хотелось — спать, спать. Не припомню, спала я или сразу пошла по набережной. Ничего не соображала, даже не поняла, что хотят полицейские, которые взяли меня под руки и повели. В каком-то бункере, укрытая одеялом, моментально уснула.
Проснулась от толчков в грудь. Открыла глаза, и вот ужас — увидела перед собой нилаша, того самого, с кривым носом. Он узнал меня и был вне себя от гнева, что я еще не на дне Дуная. Он стал меня колотить так, как будто за каждый удар ему платили по пенго. Я, стиснув зубы, ждала, пока он устанет.
Из подвала каждый день вызывали на допрос по пять-шесть человек, но редко кто возвращался. Их убивали неслышно, тут же, во дворе. Трупы сначала отвозили к Дунаю, а позднее, вынося из бункера мусор, я часто находила их в снегу.
В Буде становилось все тревожнее. Русские самолеты бомбили укрепления. Нилаши спасались в бункерах, а нас они переселили в верхние этажи. Оттуда нам хоть виднее было… Бои шли уже за горой Сент-Гелерт, в Будафоке и у больницы Уй-Сент-Янош на окраине Буды. А в Пеште немцы еще держались у Восточного вокзала. Там все время что-то дымилось.
У нилашей, которые нас стерегли, был растерянный вид. Они не знали, куда им бежать. Они говорили нам: «Ладно, вы пока с нами поживете, но жить дольше нас не будете».
18 января раздались сильные взрывы. Немцы рвали мосты через Дунай, отступали из Пешта.
Вскоре нас построили по четыре и связали веревками. Кто-то сказал, что поведут в казарму Радецкого, где находился центральный штаб нилашских трибуналов. Я обрадовалась: туда, как я узнала, отправили и мужа. Но нас повели к Горе роз — Рожадомбе.
Ночь была чудесная, лунная и немножко морозная. Синий снег искрился и мягко хрустел под ногами. Мы шли мимо богатых вилл с зеркальными окнами, в которых отчетливо отражались листья деревьев. Я думала о том, что хорошо было бы сейчас остаться жить в какой-нибудь из этих вилл. Выбирала, какая лучше, красивее, с балкончиком в сад.
И вдруг я услышала крик, полный ужаса: «Прощай, Матьяш!» И в тот же момент затрещали выстрелы. Передо мной кто-то упал. Я почувствовала острую боль в голове и тоже упала. Изо рта и из носа у меня потекла кровь. Кругом падали люди, слышались крики и стоны, а затем в глазах потемнело и я будто куда-то провалилась. Очнулась, не знаю через сколько времени, от ощущения чего-то влажного и липкого на лице.
Пес лизал мне щеки. Полная луна светила с чистого темносинего неба; она казалась очень близкой, точно висела на ветках старого каштана над моей головой. Мне так захотелось жить! Я с трудом приподнялась, отвязала себя от мертвых и, шагая через них, побрела вниз, к Буде.
Какой-то венгерский солдат помог мне найти пункт первой помощи на Маргит-кэрут.
Доктор сделал перевязку и спросил: кто я и почему ранена? Пришлось придумать целую историю — что я кухарка, шла доставать продукты, случайно попала под обстрел.
Он оперировал меня долго. Я слышала, как он говорил медицинской сестре: «Две пули в затылок и шею. И она еще жива! Невероятный случай!»
После операции меня положили на носилки. До утра ничего не сознавала. Когда пришла в себя, доктор спросил топотом: «Кто вы? Доверьтесь мне». Я чистосердечно ему все рассказала. Он успокаивал, говорил, что бинты покрыли все мое лицо и теперь меня никто не узнает.
Я пошла. Хотела укрыться у знакомых, но они побоялись меня принять, советовали пойти к Рожадомбе: там, мол, богатые виллы и нилаши их не очень строго проверяют.
Кое-как, придерживаясь стен домов и железных садовых оград, я дотащилась до вершины Горы роз. Я заходила в каждый дом, но там и вовсе от меня отворачивались.
Я была в отчаянии и уже замерзала на снегу у ворот крайней виллы, когда кто-то принес мне тарелку супа. Я не могла есть: из-за ранения не открывался рот. Кое-как всосала немного теплой жидкости и, набравшись сил, поплелась в Буду. Шла до тех пор, пока не упала. Меня втащили в ближайший бункер, и там я два дня просидела в углу — молча, без всякой пищи, затем вышла на улицу.
Снаряды разрывались, пули летели со всех сторон, а я все шла и шла, подолгу отдыхая на ступеньках подъездов. Наконец добралась до врача, которому я раньше доверилась, попросила сделать перевязку. Он что-то сказал медицинской сестре, куда-то послал ее и начал снимать бинты с моего лица. И, о ужас опять, подумайте! Только снял бинты — открывается дверь, и входит тот самый нилаш с Хайош-утца!
Никогда не забуду его жуткой улыбки и тупого торжествующего взгляда.
На улице Капаш он запер меня в уборную. А ночью вывел во двор и толкнул изо всей силы в толпу таких же, как и я. Нас всех куда-то повели.
Буда горела. Высоко в небе гудели моторы самолетов, кругом стреляли. Наша стража ползла вдоль стен, перебегала из калитки в калитку, из подъезда в подъезд, а мы шли посредине освещенной улицы.
Привели на Маргит-кэрут, во двор казармы Радецкого, и построили у стены. Нилаши были в зеленых рубашках, с автоматами в руках.