Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Смерть в Византии - Юлия Кристева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Неплохо сказано, правда? Сен-Жиль, солнце, при взгляде на которое становятся невидимыми Адемар с Эбраром. Алексей часто принимает у себя графа Тулузского, единственного из этой банды баронов, которая всегда вызывала подозрение у византийцев и которую терпели до поры до времени, покуда окончательно не отторгли в связи с чередой ужасов и грабежей, порожденных волной крестовых походов. Между императором и крестоносцами Исангела будет даже заключен договор! Подумать только! Анна не может скрыть свою радость и выплескивает ее на страницы книги. Говорит ли она здесь как политический деятель или как женщина, пытающаяся скрыть свою тайну и то смущение, которое испытала однажды в юности?

Восторженное отношение к французам, говорящим на провансальском языке, оттого еще более симптоматично, что гостеприимство, вдруг прорезавшееся у нашей писательницы в их адрес, контрастирует с весьма византийским по сути сарказмом, который присущ ей, когда заходит речь о пресловутом Убосе — так Анна именует Гуго Французского, брата короля Франции Филиппа I, подобно Новатиану[81] кичившегося своей знатностью, богатством и могуществом. Покидая свою страну и отправляясь в дальний путь, он обращается к Автократору с нелепым посланием, желая заранее обеспечить себе блестящую встречу: «Знай, — сказал он, — император, что я — царь царей и самый великий из живущих под солнцем. Поэтому, когда я прибуду, ты должен встретить меня с подобающей торжественностью и оказать прием, достойный моего происхождения». Видишь, Норди, Гуго, всего лишь брат Филиппа I, уже в те времена возомнил себя королем-солнце, задолго до Наполеона и де Голля! Как тут не поверить, что претензия на величие у французов в крови. Во всяком случае, Анна это отметила. Провидение, как ты догадываешься, не упустило возможность наказать за такую заносчивость! То ли Бог, то ли Афина с глазами цвета морской волны наслали бурю, сгубившую большую часть кораблей этого наглеца с гребцами и пассажирами, уцелело лишь одно судно, в котором находился сам Гуго. Наполовину разбитое, оно было выброшено волнами на берег моря между Диррахием и местечком Пали, неподалеку от земель Марии Болгарской. (Последнее является уточнением Себастьяна.) Потерпевшего кораблекрушение латинянина, жалкого и еле живого, подбирают, местный землевладелец подбадривает его всякими обещаниями и предлагает хороший стол. После чего бахвала оставляют в покое, но не совсем на свободе: византийский эскорт принуждает его сделать большой крюк, в результате чего он также оказывается в поместье Марии Болгарской, где находится Анна, и только после того Убосу удается собрать нескольких бродяг, уцелевших от столкновения с головорезами Эмихо из Лейзингена, и быть принятым василевсом.

Алексей I принимает его с почестями, — уточняет Анна, — окружает вниманием. Но есть одна убийственная деталь: «Император принял Гуго с почетом, всячески выражая ему свою благосклонность, дал много денег, и тут же убедил стать его вассалом и принести обычную у латинян клятву». Каково вероломство! Гуго Французский смешон, иначе не скажешь. Анна не жалеет презрения для моих предков!

Как будто бы одного этого карикатурного Убоса мало, она обрушивается еще и на латинских церковников, которые в противоположность своим византийским коллегам не почитают каноны и евангельскую догму: «Не прикасайся, не кричи, не дотрагивайся, ибо ты священнослужитель». Это звучит в «Алексиаде» и находит отклик в романе Себастьяна: «Но варвар-латинянин совершает службу, держа щит в левой руке и потрясая копьем в правой, он причащается Телу и Крови Господних, взирая на убийство, и сам становится „мужем крови“, как в псалме Давида». «Муж крови», претендующий на то, чтобы «причаститься Тела и Крови Господних», — не напоминает ли тебе это об Адемаре, а еще больше — об Эбраре Пагане? Анна явно вымещает свою личную боль на иноземцах, посягающих на ее родину, возомнивших о себе бог весть что и лишенных духовности предков, идущей от Библии и бывшей в чести, как она считает, только у византийцев. Тут я, как видишь, солидаризируюсь с Себастьяном: тоже считаю, что за рассказом о делах государственной важности она стремится скрыть нечто личное, оставившее рану в ее душе, а именно те незабываемые вечера, которые она провела в гостях у бабушки в беседах на религиозные темы, после чего едва не попала в руки разбойников и была спасена Эбраром. Она словно говорит нам: как бишь там звали этого рыцаря и всех этих внушающих ужас и завораживающих чужаков, бывших все на одно лицо, творящих одни и те же святотатственные поступки?

Тебе еще нужны доказательства того, что «Алексиада» скрывает ее давние чувства? Ереси! Да-да, ереси, сотрясавшие империю. Анна не раз подолгу пишет о них, а когда ее рука выводит слово «богомилы», кажется, будто она охвачена смятением. Этому посвящено как нарочно огромное количество страниц! Она как бы доказывает снова и снова, что не приемлет богомильства. Вот послушай!

Один монах, Василий, распространявший учение богомилов и приговоренный отцом принцессы к сожжению на костре, навлек на себя ее порицание: «У Василия было двенадцать учеников, которых он именовал апостолами; он привлек к себе также и учениц-женщин, безнравственных и мерзких, и повсюду, таким образом, сеял заразу». Не кроется ли за фигурой Василия воспоминание о Радомире? «Василий сначала притворялся: будучи настоящим ослом, он напяливал на себя львиную шкуру и не поддавался на эти речи, тем не менее он возгордился от почестей — ведь император даже посадил его с собой за стол». Дабы смутить святотатца, василевс, человек мудрый, приказал развести два костра: в центре одного из них в землю был вбит крест для тех, кто пожелает умереть в христианской вере, отказавшись от ереси, и второй — для тех, кто останется верен богомильству. Был ли выбор? Все богомилы бросились в костер с крестом. Таким образом, ересь была, отвергнута самими ее сторонниками. Что лучше доказывает ее беззаконный характер? Алексей вышел победителем.

Первый и единственный раз дочь как будто бы осуждает Автократора: неужели он думает, что можно обойтись без иррационального? Не принимать во внимание того, что не поддается logos[82] и к чему сама Анна относится с отвращением. И тем не менее демоны Сатаны продолжают существовать и завораживать, внезапно поражая ваше сердце и внутренности, как тогда, пятьдесят лет назад в водах Афины или Афродиты (либо и той, и другой), оставляя по себе даже не воспоминание, а некое головокружительное ощущение. Это то, что бросает вызов здравому смыслу и тем не менее существует, лучше о нем не думать, не писать: когда вопрос стоит о жизни и смерти, это удается.

А монах Василий — что ж, это совсем другое, о нем можно. Бедный гетеродокс![83] Когда, после приговора, вынесенного синодом, его заперли в камере — дело было вечером, в чистом небе сверкали звезды, луна была полной — почему-то всегда вспоминаются небо, звезды и луна накануне чуда или трагедии, — так вот, внезапно к полуночи, «когда монах зашел среди ночи в комнату, в нее сами собой градом полетели камни. Ничья рука не метала их, и никто не забрасывал ими одержимого бесом святошу. По-видимому, гнев рассерженных, пришедших в негодование бесов — подручных Сатанаила — был вызван тем, что Василий раскрыл императору тайны и тем самым навлек тяжелые гонения на исповедуемое им лжеучение». Анна с удовольствием описывает неистовство природы: «…шум падавших на землю и на крышу камней… Граду камней сопутствовало землетрясение: почва волновалась, а крыша дома скрипела».

Но это не все. Василий, охваченный пламенем — зрелище еще более невероятное, чем землетрясение. Он смеется над грозящей ему опасностью и читает вслух псалом Давида: «но к тебе не приблизится: только смотреть будешь очами твоими».[84]

Анна как будто устремляется за еретиком по пути безрассудства и пытается понять, что толкает его на вызов ее отцу и самому Богу: «Придя в такое состояние от одного зрелища огня, он тем не менее оставался непоколебимым: его железную душу не мог ни смягчить огонь, ни тронуть обращенные к нему увещевания самодержца». Охватило ли его безумие, или «дьявол, владевший его душой, окутал непроницаемой мглой его разум»? «Пламя, как будто разгневавшись на него, целиком сожрало нечестивца, так что даже запах никакой не пошел и дым от огня вовсе не изменился, разве что в середине пламени появилась тонкая линия из дыма».

Богомилы — еретики, может, даже атеисты? Анна напряженно размышляет, колеблется. Дело происходит в XI веке, не стоит об этом забывать. Ну как не влюбиться в такую женщину! Себастьяна можно понять. Я и сама без ума от нее. Смейся, смейся, Норди! Еще немного, и она дойдет до мысли, что эти ужасные богомилы — носители некоей непознанной до сих пор святости. «Так некогда в Вавилоне отступил и отошел огонь от угодных Богу юношей и окружил их со всех сторон наподобие золоченых покоев».

Анна подошла к концу своего рассказа о правлении отца, остается описать его кончину. Ей самой под шестьдесят пять, почему бы и не позволить себе слабость по отношению к тем, кто завораживал ее на заре жизни, когда она набиралась сил у бабушки, Марии Болгарской, где ей повстречался Эбрар Паган? Но нет — ни слова, ни признания. Она словно спохватывается: «Намеревалась я рассказать о всей ереси богомилов. Но, как говорит где-то прекрасная Сапфо, мне мешает стыд. Ведь я, пишущая историю, — женщина, к тому же самая уважаемая из царственных особ и самая старшая из детей Алексея. Кроме того, надлежит хранить молчание о том, о чем говорят повсюду». Ей мешает стыд.

Представляешь. Норди! Да ведь это целая программа! Анна приподнимает завесу над тем, что является ее кодексом: пропустим мимо ушей то, что сказано по поводу стыдливости Сапфо, были и более стыдливые, да и в Анне нет ничего сапфического, хотя как знать, как знать? Главное в словах: «надлежит хранить молчание» и «я, пишущая историю, — женщина». Сама Сапфо столько не сказала бы!

Считаешь, что я уделяю Анне слишком много внимания? Не в силах устоять перед ее чарами, попала в ловушку ее обаяния и уподобилась в этом Себастьяну? Не без того, но все же я сохраняю холодную голову, да и интересует меня Себастьян. Я не забываю, что я в Санта-Барбаре и что мы столкнулись с «чрезвычайно криминализированной» ситуацией, как считают и мои собратья по перу из «Лэвенеман де Пари». Анна подавляет в себе все, что не подобает дочери Алексея Комнина, и говорит лишь то, что достойно порфирородной принцессы, предназначая это грядущим векам. Себастьян делает вывод, что она умалчивает кое о каких политических и теологических «делах», в которых участвовали ее родные: обнищании Византии, пустой казне, междоусобных войнах, ослабляющих корону с самого начала отцовского правления. Все это характерно для времени правления Алексея, и именно это толкнуло его на то, чтобы обратиться за помощью к крестоносцам. Анне это известно, но как бы не принимается в расчет. И тут целомудрие.

И все же она замуровывает в тайной крипте скорее свои собственные личные потрясения. А может, и впрямь существует тайна Анны — какая-то страсть или безумный поступок? Как у Василия Богомила, которого языки пламени заключили в некие золоченые покои, подобно тем, что Анна возвела в себе и запечатала, да так, что позабыла об этом, сохранив лишь память о великом горе. Ее тоска непонятна окружающим, ведь она — любимая дочь прославленного правителя, которому возносит хвалы. Как без этой тайной крипты объяснить жалобы Анны, словно она не последний из элегических стоиков, а первый из романтиков, при том, что на дворе всего лишь XII век? В этом заключается и гипотеза нашего Себастьяна: «Что касается меня, то с самых, как говорится, „порфирных пеленок“ я встречалась со многими горестями и испытала недоброжелательство судьбы, если не считать за улыбнувшееся мне доброе счастье то обстоятельство, что родитель и родительница мои были императорами, а сама я выросла в Порфире. В остальном, увы, были лишь волнения и бури. Орфей своим пением привел в движение камни, леса и вообще всю неодухотворенную природу, флейтист Тимофей, исполнив Александру воинскую мелодию, побудил македонца тотчас взяться за меч и щит. Рассказы же обо мне не приведут в движение вещи, не сподвигнут людей к оружию и битве, но они могут исторгнуть слезы у слушателей и вызвать сострадание не только у одухотворенного существа, но и у неодушевленной природы».

Словно меланхолический дух взывает сквозь века к сочувствию читателей и космоса!

Но для меня, для нас, мой дорогой комиссар, главное другое. Если Себастьян влюбился в Анну, как я пытаюсь доказать тебе, то потому, что проецирует ее на себя: он тоже создает некую интеллектуальную и разумную поверхность, под которой таится бездна страстей, а возможно, и безумия. Во всяком случае, это не исключено, почем мне знать? Но чтобы вот так сбежать, да еще и учитывая историю вашего семейства… извини, иммигрантов, в общем, я не удивлюсь, если наш утонченный доктор наук окажется полным шизоидом! Да к тому же ищущим спасения в идеализации коллеги, жившей тысячу лет назад, носившей в сердце (или на теле, как тебе угодно) рану, похожую на его собственную. Со временем она зарубцевалась в виде жемчужины…

Что можем извлечь из всего этого мы, имея в виду наше расследование? В противоположность твоему жалкому Минальди не думаю, что Себастьян мертв. К этому я и вела. А если он не пользуется своим ноутбуком, то потому, что у него пока нет новых данных для продолжения романа. Понимаешь? Ему совершенно необходимо отыскать свою красавицу и ее робкого воздыхателя Эбрара или по меньшей мере идти по их следу, по той земле, по которой ступали они, то бишь по берегу Охридского озера, а отсюда следует: он в Филиппополе или на пути к нему.

И что из этого? Дай мне несколько дней, я еще не разобралась со всем содержимым его компьютера — видеоматериалами, фильмами, фото. Давай уж я закончу, мы ведь не торопимся? О серийном убийце ничего нового?

V

Ибо тот, кто открыт восприятию истинного, сохранит себя (, ше-шен) и, странствуя по земным дорогам, не падет жертвой носорога или тигра, а в случае войны не погибнет от меча. Носорогу некуда будет вонзить свой рог, тигру не во что будет запустить свои когти, воину некого будет своим мечом поражать.

Почему это так?

Потому что он освободился от того, что может умереть.

Лао цзы

Как поджечь жилище…

Сегодня Номер Восемь решил убить потому, что его неодолимо потянуло на рвоту. Подобная связь мерзкой причины с не менее гнусным следствием, хорошо известная читателям детективных романов, никого не удивит. Его печень прогнила, пищевод разлагался, мозг превращался в гноище. Ничто в его организме не осталось нетронутым тлением: некие агенты, ведущие давний крестовый поход со Злом, проникли-таки внутрь и атаковали его. Нашествие этих террористов нового типа, действующих на клеточном уровне, началось, как обычно, со слуха: визга, режущего барабанные перепонки, внутреннего гула и нескончаемого подергивания, от которого у него сводило живот. Больше всего на свете Номер Восемь ценил противоположное: нежное птичье щебетание, находящееся в гармонии с внешним видом пернатых и ветром. Он умел обращаться с птицами, да так, что и сам был готов улететь с ними, чтобы не видеть себе подобных. Людские голоса изрыгали лишь угрозы, воинственные кличи на арабском и англо-американском, были чреваты взрывами самолетов и разрушением Башен-Близнецов, глухими бомбардировками, от которых лопалось клеточное ядро, дробились хромосомы, уничтожая сами основы жизни в нем, а поскольку он все еще был жив, звуковое насилие могло лишь исторгнуть на него нечто отвратительное, называемое рвотой.

Ему уже давно удалось установить, откуда идет прямая поддержка мировому терроризму, свирепствующему ныне на всей — или почти всей — планете и, уж во всяком случае, подчинившему себе Санта-Барбару. От «Нового Пантеона». И сколько бы ни прописывал ему психиатр последние нейролептические средства — лементаль, ипрекс и прочие, — наука была бессильна: он не излечивался, а его убеждения оставались неколебимы. При этом он не верил, что его убеждения связаны с его болезнью, несмотря на усилия психиатра доказать ему, что заболевание его как раз в том и состоит, что он в это не верит, но факты продолжали накапливаться в пользу обратного.

Последние открытия позволяли, однако, расширить круг причин Зла, подпитываемого за счет явно антагонистических сетей: начиная с фундаменталистов Аль-Каиды, стремящихся исламизировать свободный мир, но пользующихся в этих целях мафиозными средствами, также в свою очередь нуждавшимися во всех тех неуловимых финансовых, семейных, клановых, эзотерических, духовных и прочих зацепках, что, усложняясь, превращались в один крепкий узел на Ближнем Востоке. Видимо, процесс этот длился тысячелетия: достаточно заглянуть в Библию, чтобы это понять. Историю не переделать, она продвигается с помощью ничтожно малого количества вариантов. Мусульманские камикадзе подрывали себя в самом центре Иерусалима? Но разве «грязные деньги» не отмывались безнаказанно в самом священном городе, чтобы послужить как жертвам, так и палачам, при том, что всех это устраивало — исламских интегристов не меньше, чем правых сионистов и православных экстремистов, которые заявляли о борьбе с теми, и наоборот? Номер Восемь обучался на модных курсах политических наук в университете Санта-Барбары — где же еще? Все пути ведут туда — и ему было прекрасно известно, что глобализация заведет мир в тупик, если не принять меры в пользу обездоленных. Клинтон заявил об этом в Давосе, а «восьмерка» раструбила по всему свету. Леваки, как и их противники — чокнутые, психи, наркоманы, поэты, интеллигенты, все те, кто чурался истеблишмента, — были в этом согласны друг с другом. Однако Номер Восемь вскоре заметил, что его пытались подчинить каким-то задачам, не подозревая, что он с рождения не поддается психическому воздействию. Он принял меры, отключил свои рецепторы от пропагандистских антенн и составил свой собственный жизненный план. От которого ему же было плохо до рвоты, до тошноты. Что поделаешь, тошнота правит бал в области философской традиции в наше время.

Никто не осмеливался заявить, что мир нуждается в Чистильщике, в ком-то, способном лишь исторгать мерзость из самого себя. Все жители Санта-Барбары были чужестранного происхождения, если и не сами, то по крайней мере во втором или третьем поколении (не больше). Номер Восемь не был исключением, что не мешало ему ясно понимать: корни Зла кроются в иммиграции, контролируемой ли, нет ли. «Новый Пантеон» не сводим к жалкой банде захребетников, напротив, он лишь расширяет и эксплуатирует то непоправимое бедствие, имя которому — иммиграция. Кому же и знать об этом, как не Номеру Восемь! Объективно говоря, оно захлестнуло все и вся. Идеология безудержного роста и стимулирования миграционных потоков, проповедь самоубийственной для человечества религии, суть которой — поиск лучшей доли на чужбине, — все это не ново, но принимает все более беззастенчивые формы.

Среди преступлений, которые совершил на этом свете Себастьян Крест-Джонс, его проповедь миграции была самой вредной и лицемерной, настоящей отравой, поражающей род человеческий до самого эмбриона! Прежде чем приступить к ликвидации проповедников, облеченных саном, Номер Восемь, по специальности орнитолог, подумал о профессоре. Но даже он не был всесилен. Лучше поздно, чем никогда, несмотря на раскалывающийся от боли мозг.

В субботу утром университет почти пуст, и для того чтобы пройти по кампусу, нет нужды натягивать на голову маску. Беззаботной походкой диссертанта, которому взбрело в голову немедленно получить некие данные, о которых он вспомнил ночью и без которых ему ну никак не пережить уик-энд, Номер Восемь вошел в здание, где размещался факультет истории, и прямиком направился к кафедре Себастьяна Крест-Джонса. В его рюкзаке имелось все необходимое, чтобы открыть замочную скважину с не таким уж и сложным цифровым кодом. Однако этого не потребовалось: дверь распахнулась, стоило ему повернуть ручку. Профессор сидел на своем обычном месте за компьютером, спиной ко входу, тоже, видно, дорвавшись до данных, мысль о которых не давала ему спокойно спать. Он не слышал, как кто-то с кошачьей ловкостью подобрался к нему сзади. Резкий каратистский удар по затылку, кинжал в горло. Далее с него была снята рубашка, живот вспорот, на спине ножом вырезана подпись, трофей помещен в пластиковый конверт, конверт засунут в рюкзак. Номер Восемь стянул с рук латексные перчатки и вышел из помещения так же спокойно, как и вошел.

Минальди остался плавать в луже крови. В эту субботу он наведался в кабинет профессора, на двери которого красовалась табличка с фамилией последнего, с тем, чтобы еще раз попытаться заслать «троянского коня» на ноутбук своего научного руководителя с центрального сервера. Поскольку фанатичных исследователей не так уж много, тело обнаружили лишь в понедельник.

Попов вообще отказывался что-либо понимать, а Рильски в приступе солидарности с серийным убийцей, как никогда, ликовал. Было ясно: если бы он, Рильски, и был бы способен прикончить человека, Минальди оказался бы в списке очередников-жертв первым. Одна только тоненькая прозрачная пленка отделяла сознание комиссара от уверенности, что он не только мог прикончить ассистента, но и сделал это, что он и есть Чистильщик, оправданием коему служит гнусность жертвы, от которой он избавил мир.

Со вчерашнего вечера, после рассказа Стефани об Анне Комниной — какой ее видел Себастьян, — комиссар странным образом успокоился и не чувствовал себя одиноким в своем страхе быть не таким, каким его знают. Может, и не убийцей, но чем-то вроде психопата, подобного тем, кого его обязанностью было упекать за решетку. И что из того? А то, что Рильски не был ни первым, ни единственным таким сложным индивидом в этом мире, уже и без него знающем одного историка, влюбленного в принцессу, умершую за тысячу лет, и одну хроникершу крестовых походов, которая при всем при том, что была византийкой, все же влюбилась во франка-крестоносца… так представало дело в изложении Стефани Делакур, следовавшей во всем версии Себастьяна, а ведь она редко ошибалась. А посему успокоимся.

Однако при виде трупа Минальди Рильски вновь ощутил смятение, чуть ли не упрекая себя в том, что не обладает наглостью чертова Номера Восемь, который решительным образом, играя в карателя, оказался еще и человеком, не лишенным вкуса. Избавить землю от Минальди было очевидно первостепенным эстетическим поступком, это само собой.

Ибо, учитывая то, как именно жертва была отправлена на тот свет, комиссар понимал: действовал тот же серийный убийца, который поставил своей целью ликвидировать «Новый Пантеон». Но вопросы, которых теперь уже накопилась бездна, никак не упрощали следствия, напротив, лишь запутывали его.

Primo. Почему Минальди? Потому ли, что он был тайным членом «Нового Пантеона», не менее прогнившим, чем святые отцы, познавшие ту же участь до него? Или чтобы замести следы, подшутить над полицией, высмеять все, что в Санта-Барбаре претендовало на то, чтобы воплощать Порядок и Разум, к примеру, университет? Маловероятно, но возможно, поскольку безымянный убийца был к тому же анархистом и шутником. Рильски это заметил, но насмешке свойственно искажать как подлинный смысл, так и цель, и потому опытный насмешник весьма скромно афиширует свое намерение. К несчастью, эта логика сообщает глубину (будем великодушны) любой пошлости, поданной с намеками, и умелый насмешник постоянно испытывает нужду в интеллигентной публике, чего так не хватает в повседневной жизни — увы-увы!

Secundo. Был ли Номер Восемь насмешником или больным, одним из тех сбежавших из психиатрической клиники, которые соперничают между собой в политике «открытых дверей», в результате чего комиссариаты полиции переполнены сверхнормативными сумасшедшими? Рильски злился на себя за то, что приходилось задавать себе подобные вопросы, поскольку если верно, что поведение этого конкретного человека ему весьма близко и понятно до такой степени, что приходилось задумываться, а не он ли сам совершил эти убийства в состоянии невероятной, но все же допустимой потери собственной личности, то, по логике, никто лучше его самого не мог знать, шутник или психически больной этот Номер Восемь.

Last but not least[85] гипотеза о том, что Себастьян является серийным убийцей, которую он готов был отбросить, слушая роман об Анне, сочиненный Себастьяном и изученный Стефани, вновь всплывала на поверхность. Кто же мог и должен был так озлиться на Минальди, если не сам Себастьян — рогоносец, обрадованный возможностью нанести последний штрих на свое произведение Чистильщика, отделавшись от факультетского ничтожества и вычистив «Новый Пантеон»? Эта гипотеза выдерживала любую критику.

Подведем итог. Так кто же он — какой-нибудь наркоман, глобалист или все же Себастьян?

Какая разница? Вы что же, не видите разницу?

Рильски и сам терял ориентиры, его вновь накрывало черным бесконечным вихрем, охватывал страх, требовалось ухватиться за ре-аль-ность: очные ставки, допросы, отпечатки пальцев.

Для начала придется пригласить в кабинет Эрмину, дожидавшуюся в соседней комнате, заплаканную, растерянную, потрясенную смертью любовника в гораздо большей степени, чем исчезновением — допустим такую возможность — мужа.

— Немыслимо! Это слишком! Два удара подряд. Как вы это объясняете, Нортроп? — Она называла его по имени в надежде допытаться до профессионального секрета.

В чем-то она была права. Но Минальди или Себастьян — рано или поздно все должны через это пройти. (Рильски подумал об этом, затем, поколебавшись, произнес вслух.)

Она сглотнула рыдание и вся как-то уменьшилась, словно вдруг стала собой.

— А теперь — нечего торчать в этих мрачных стенах, я имею в виду здание. — Он сделал вид, что сжимает ее в объятиях, как бы показывая, что они — одна семья, сам же не упускал из виду, что ему необходима ре-аль-ность. — Вам лучше вернуться домой. Попов! Где Попов?

…или Бесконечность по-китайски

— Наконец-то! Куда же вы запропастились, старина? (Обстоятельства изменились к худшему, никаких поблажек подчиненным!) По-прежнему ничего? Вы не находите, что это уже слишком?! Девять убийств — и ни малейшего представления, кто же их штампует! А между тем этот тип, по всему видать, может продолжать так до бесконечности, всякий раз, как у него происходит раздвоение личности. Не восьмерка это была, а ∞ — знак Бесконечности. Кто заказчики? Кто-то же должен дергать нашего артиста за веревочки, вы об этом не подумали?! Да я с самого начала твердил — всегда кто-то стоит за спиной и заказывает музыку… не стройте из себя придурка, Попов. Ну да… кстати, нам случайно не доставили уже с утренней почтой письмецо, в котором он, как обычно, рассказывает о своем подвиге?

— Да, комиссар, с утра уже получили. Но оно написано по-китайски. — Попов даже и не думал смеяться.

— Что вы хотите сказать?

— То, что говорю: письмо написано по-китайски!

Рильски был готов ко всему, только не к тому, что дело примет лингвистический оборот. Право, с этой глобализацией…

— Дайте-ка взглянуть… буквы… иероглифы, точнее. Отдать в перевод! На экспертизу все: слюну, волосы, кровь, все, что хотите или что получится. И само письмо, и то, что отыщется в кабинете Минальди, вернее, профессора Крест-Джонса. Знаю, до сих пор ничего не обнаружили, он орудует в перчатках. Но все меняется. Попов, в том числе и психопаты… иногда… Начните заново и потщательнее! Не забудьте восстановить по минутам последние часы жертвы, раскопать его связи, известные и неизвестные. С Эрминой время не теряйте — толку от нее чуть. Перетряхните кафедру и опросите свидетелей. Разумеется, обойдите все психлечебницы и не упускайте из виду членов «Нового Пантеона», как официальных, так и предполагаемых. Рутина, согласен. Анализы ДНК, само собой, с электрофорезом, если найдете хоть что-то поддающееся анализу. Да поживее! Переходим на режим чрезвычайного положения. Я думал, вы это уже и сами сообразили! — Попов уставился в пол. Комиссар сердится — плохой знак, значит, он ровно ничего не понимает в деле.

— Интеллектуал-наркоман, обозленный на весь свет, начиная со своего папы и кончая преподавателем, который влепил ему на экзамене «неуд»… — Попов напряженно думал.

— Послушайте! След остывает день ото дня, а вы мне тут всякий бред несете. Вот вам совет: представьте это дерьмо журналистам, мне же нужны конкретные факты. За дело!

Рильски изменился до неузнаваемости, но только не для Попова. Комиссар лишь тогда и бывал по-настоящему самим собой, когда выходил из себя: этот человек не принадлежал к какой-то определенной социальной группе, ему доставляло удовольствие водить за нос своих. И это было истинной причиной, почему он вызывал в Попове глубокое, неизменное восхищение.

С этого момента ход событий неожиданно ускорился. Оставалось только понять, в каком направлении. Беда не приходит одна: в тот самый день, когда был обнаружен труп Минальди, выловили и утопленницу — Фа Чан.

Труп ассистентки профессора долго пробыл в воде — никто не мог сказать, сколько именно, — застряв в густых прибрежных водорослях западной заболоченной части озера Стони-Брук. Он раздулся, был на стадии разложения и потому неузнаваем.

— Утопленники — зрелище не из приятных, но тут просто месиво какое-то. — Попова ужаснуло, до чего хрупка женская плоть.

— «Офелия, тебе довольно влаги…»

— Простите, шеф?

— «Опускайте гроб, и пусть из этой непорочной плоти взрастут фиалки!»[86] Никаких сожалений, Попов: месиво не месиво, закажите аутопсию, ДНК и все остальное, да поторапливайтесь. Обратитесь к доктору Рону Штайнеру, возглавляющему научное подразделение полиции, и от моего имени попросите тотчас назначить Polymerase Chain Reaction,[87] как вы это называете, так толком и не разобравшись, что это означает. Как всегда! Нечего протестовать! И без всяких там бюрократических проволочек, ясно? В виде исключения! Связана ли она с «Новым Пантеоном»? Что об этом известно? Поймете ли вы наконец, что в этой стране в данный момент все связано со всем, и потому с «Новым Пантеоном», а следовательно, с нашим Номером Восемь, то бишь господином Бесконечность? То, что вам удалось собрать об утопленнице с тех пор, как она объявлена в розыск, — несерьезно. У вас один ответ: «персона, не представляющая никакого интереса», «малозначащая». Что одно и то же. Или я ошибаюсь? Вы что, смеетесь над всеми и надо мной в том числе? Китаянка. Спасибо, и без вас понял, с таким-то именем, тут не нужно быть семи пядей во лбу. Родители иммигрировали из Гонконга в шестьдесят пятом. Но почему именно в шестьдесят пятом? И вы называете это расследованием? Умерли соответственно в восьмидесятом и восемьдесят четвертом, и больше ничего? И все остальное в том же духе! Вы не отнеслись к делу серьезно, что и требовалось доказать, тогда как в этой стране все серьезно, Попов. Увы, все. Понятно? «Имеется брат-близнец Сяо Чан» — уже горячее. «Блестяще окончил математический факультет, после чего маргинализовался, посещал экологические и антиглобалистские круги, возможно, наркоман». Как это «возможно»? «Подрабатывает в качестве ассистента в Лиге защиты птиц в заповеднике Санта-Барбары». Забавно — математик, ставший защитником пернатых и антиглобалистом. «В отпуске». Вы что же, не допросили его еще до сих пор? Но теперь-то будьте добры, уж так подперло, что дальше некуда, как никогда, а вы все еще никак не въедете! Да пошевеливайтесь, черт вас подери! Вбейте себе в голову: второстепенных вещей не бывает, в Санта-Барбаре все первостепенной важности! — Рильски перевел дух, отделавшись наконец от неотвязной уверенности, что он сам и есть Чистильщик. Утопленница подоспела как нельзя кстати: ни с этой зловонной китайской Офелией, ни с ее убийцей он уж точно никак не связан. Он приходил в себя и обретал уверенность. Надо же, доходит до того, что начинаешь сомневаться в самом себе!

Расследование набирало обороты. Послание от серийного убийцы, полученное тотчас после расправы над Минальди, и правда было на китайском. Невелико, всего несколько иероглифов, «начертанных рукой, привычной к затейливой китайской каллиграфии». Так заявил пожилой китаец из восточного отдела, подтвердивший догадки комиссара: г-н Бесконечность мнил себя Чистильщиком, на беду Попова!

— Этот китайский специалист всю башку мне заморочил, шеф! Из-за трех слов пришлось выслушать такую заумь! Поди разбери там что-нибудь, для меня это как было китайщиной, так и осталось! (Попов был похож на обиженного ребенка.)

— Давайте его сюда! — Рильски, хоть и был раздражен, все же испытывал любопытство — что-то скажет старый Ли, считающийся мудрецом?

— Первый знак, господин комиссар, чью фотокопию вы оказали мне честь передать, вот этот. — Он ткнул в загадочный знак бамбуковой указкой.  — читается: цзин-хуа-чже, что буквально означает: «чистый-стать-то-что-делает», или же: «то, что делает чистым», «то, что очищает», «тот, кто наводит чистоту». В последнем иероглифе есть ключ — «старый», то есть: наступление чистоты требует поистине долгого обретения подлинной мудрости. Так? — Рильски не стал возражать, что подлинная мудрость не толкает автоматически на акт возмездия и как раз в том и состоит, чтобы преодолеть это желание, но момент был неподходящий. — Мы, китайцы, философы, но иначе, чем вы. — Г-н Ли состроил гримасу, которая могла сойти и за вежливую улыбку, если только это не было отвращением. — Конфуцианцы ратуют за чистоту, тогда как для исповедующих даосизм этой проблемы вообще не существует. Так? Тао, или Дао, не воплощается в нечто простое. Вы меня понимаете?

Увлекательно, ничего не скажешь. В других обстоятельствах Рильски дал бы ему поразглагольствовать сколько душе угодно, но сейчас было не до метафизики, требовались четкость и краткость.

— Назовем его Чистильщиком, — торопливо проговорил комиссар.

— Если хотите.

— Как если хочу? А вы? Как вы хотите? — Рильски испугался, как бы не пришлось снова обидеться.

— Если б пришлось переводить, я бы сказал так же, как вы: «Чистильщик», — смиренно отвечал г-н Ли.

— Конечно же, мой дорогой, нужно переводить, а как же иначе? — «И пусть хоть кто-нибудь попробует мне доказать, что не существует столкновения культур!» — Прошу вас, дальше — что кроется за иероглифом номер два?

, бао-чоу. Дословно: «ответить враждебностью». В «ответить», или «донести», кроется ключ: «земля», тогда как во «враждебности», или «недруге», ключевое — «человек». Получается, что земля отвечает, но человек — враг, что-то вроде стихотворения из тех, что мы, китайцы, так любим.

«Все та же каша, может, только чуть слаще».

— Еще одна загадка, очень полезная для ума, дорогой господин Ли. А какова же разгадка, то есть перевод?

— На вашем языке вы бы сказали «месть», другого я не вижу.

— С меня и этого довольно. Вы и представить себе не можете, как ваш «недруг земли» меня устраивает. И наконец…

— Третье слово  — усянь, это один из вариантов  — уцюн, что значит: «не иметь границ», «не истощаться». Ключ первого знака — «огонь», второго — «территория» в смысле «пределы», при том, что упомянутый мной вариант, который ваш корреспондент не употребляет, но который подходит здесь, содержит ключ «грот» или «жилище». В смысле: «подожгли жилище»! Можно было бы подобрать стихотворение на это сложное слово, но поэзия вас, очевидно, не интересует, во всяком случае, в данный момент. Не беспокойтесь, я умолкаю. — Ли нравилось держать собеседника в напряжении, за внешней скромностью крылось чувство превосходства. — А перевод такой — на современном языке и на вашем языке мы бы сказали: «без пределов» или, если угодно, «Бесконечность».

— Если я вас правильно понял, речь идет о пиромане? Искренне вам признателен, сударь, ваши поэмы открыли мне бездны, которые простому комиссару полиции вроде меня не нужны, как вы догадались, хотя это именно то, что требовалось. О, только не говорите, что вы тут ни при чем! Премного благодарен вам, еще увидимся. Хотелось бы как-нибудь потолковать с вами о китайском способе мышления, пусть мы, санта-барбарские жители, и не доросли до таких вершин. Позвольте побеспокоить вас в удобное для вас время. — Сопротивление Рильски китайской поэзии принимало небывало высокопарные формы.

Отделавшись от мудрого старца и пребывая в состоянии повышенной раздражительности, он получил записку от Попова: лаборатория научной полиции подтвердила, что китайское письмо было со следами пота и слюны, и выясняла, достаточно ли этого для электрофореза ДНК. Неужто Чистильщик позабыл на сей раз обзавестись перчатками? Если удача хоть чуточку встанет на сторону Рильски, возможно, он наконец поймает своего альтер-эго, преступника, держащего в страхе и напряжении Санта-Барбару и парижскую прессу.

К Себастьяну, в поисках женщины в его вкусе

Стефани была недалека от истины — Себастьян любил Анну Комнину, но так, словно сам был Эбраром Паганом. Историк, специализирующийся в области миграционных процессов, отправился по следам crucesignati в поисках рыцаря, предка своего отца, а вовсе не византийской принцессы, не самой Анны. Перевоплощение в предполагаемого предка оказалось столь ослепительным и отравляющим, что Себастьян едва ли теперь принадлежал по-настоящему к миру живых, на все взирая глазами Эбрара.

В состоянии сильнейшего возбуждения, траура либо под действием наркотиков мир начинает представать в виде космического пейзажа без обитателей. Слишком горячо любимые или слишком больно ранящие человеческие существа уменьшаются либо вовсе тают, в конечном счете поглощаемые муаром красок и форм, запахов и звуков, составляющих гору, лес, водную гладь, розовый куст, синицу, лису, кота. На стенах грота Шове доисторический художник изобразил завораживающие движения зубров и лошадей с серьезными глазами и напряженной мускулатурой. Штрихом, цветом он впервые в истории передал свой внутренний мир. Внутренний мир Себастьяна, менее архаичный и динамический, чем грот Шове, не свидетельствовал ни о напряжении, ни о движении, лишь запечатлевал извечное безразличие пейзажа и память, сохранявшуюся в человеческом жилье, превратившие в феерию драматические столкновения прошлого. Себастьян, великий увечный, не хранил в себе следов зла, которое причинил сам и которое причинили ему. Теперь он был частью этих странно покорных и тревожащих индивидов, чья способность быть по ту сторону Зла и Времени похожа на блаженство.

Чтобы обрести пристанище в данной конкретной точке бытия, нужно, чтобы тебя не стало. Кое-кто разрушает себя, разрушая других, после чего время останавливается или, скорее, отодвигается в пространство экстатического созерцания. Тогда боль вступает в свои права, но не принимая на себя инициативу мести или убийства с присущими им кровью и слезами. Более никогда. Страдание окончательно превратилось в неумолимую верность восприятия, неделимую красоту. Нужно стать мертвым, как камень, а затем заново возвести себя вне себя, дабы таким образом достичь великолепия внешнего мира.

В Родопах некогда проживали Орфей, Эвридика и вакханки, задолго до того, как Эбрар облюбовал эти места с несколькими другими крестоносцами, отколовшимися от походного войска, и водрузил там огромный каменный крест. Как и все, беглецы опасались мусульманского нашествия непобедимых сарацинских воинов, бешеных и жестоких. Эбрару не хотелось пасть от лезвия ятагана. Тем более что в окрестностях Охрила он встретил и других себе подобных, которые не стремились ни к чему иному, кроме как возделывать землю, и казались менее озлобленными, чем иные его товарищи — паломники из числа провансальцев. Не говоря уж о богомилах, принимавших в свой простодушный мирок всех тех, кто желал их слушать, не отрекавшихся от Бога и включивших Дьявола в систему представлений об устройстве вселенной. После того, как Эбрар отказался от крестового похода и от Анны, он переродился. Не воскрес, а встал по ту сторону смерти — свободный от догм и потому открытый всему. Как Себастьян.

Кое-кто из древних считал — пишет Анна, — что счастье — всего лишь отсутствие горя. Beate vivere[88] рухнуло для Эбрара в тот самый миг, когда он узнал, что Анна не может ему принадлежать, что не для него ни тепло ее тела, ни бархат ее кожи. Покуда дух и тело византийской принцессы живы, и ему, Эбрару, предназначено быть живу, но иначе. Он до конца выпьет чашу своей жизни, но как — это другой вопрос. Узнает ли он, что дочь Алексея сделалась на закате земного бытия писательницей, стала первой женщиной-историком в мире, возведя свой труд над криптой их любви, любви неосуществленной и подавляемой всеми силами? Он ничего об этом не узнает, да это и не важно, он сделал выбор — принадлежать истории, которой не войти в анналы, иными словами, небытию. «Никто не свят, если оставляет по себе следы»: Лао-цзы когда-то давным-давно учил этому. Вот и он — не тот, кого принесли в жертву, а тот, кто прожил на этом свете среди других таких же безымянных и безвестных, не оставив следа. И только его тяга к жизни, странствие по ней — свидетельство того, что их встреча была. Не то Анна. Оба прожили свой век, но она не хочет вспоминать об их встрече, а он просто не имеет такой возможности.

На высоте более полутора тысяч метров над уровнем моря есть огромная поляна — полкилометра в длину, четверть в ширину, — обнесенная природной стеной из сосен, буков и дубов. Это место носит название «лес Крестов» или «лес крестов». Себастьяну Крест-Джонсу непременно нужно побывать там. Было ли это некогда святилищем Дионисия, соперничавшим, как считали древние, с храмом Аполлона в Дельфах? Или же, что более убедительно, — святилищем богомилов? Еретики вроде бы облюбовали «лес Крестов», чтобы свершать там свои ритуалы, пользующиеся дурной славой, вдали от властей, поближе к богам, которых, согласно учению манихеев, существовало по меньшей мере два — бог Добра и бог Зла. В монастыре Святой Троицы, не сохранившемся до наших дней, прежде имелась икона с изображением Пресвятой Девы, оправленная в деревянную раму из креста Спасителя. Так, во всяком случае, говорили. Себастьян намеревался побольше об этом разузнать. Было ли это трофеем, добытым крестоносцами возле Гроба Господня? Занесли ли его сюда паломники? Или кто-то еще? Время лишь упрочивает мифы. А молва окружает лес Крестов, его лес — с папоротником, земляникой, ежевикой, черникой, голубикой, — легендами: будто он волшебный, исцеляет слепцов и паралитиков. Сама принцесса Евдокия, сестра короля Бориса III, не так давно лечилась здесь, в память чего воздвигли железный крест высотой тридцать три метра, по возрасту распятого Христа, на месте древнего каменного, установленного еще крестоносцами. А сама скала, поросшая лесом, в изобилии содержит уран, испускающий радиацию, вызывающий эйфорию, обращающий к поискам духовного. Память — это сверхмощный уран, она передвигает крест Спасителя, расколовшийся на части, и из них собирает раму для крестьянской иконы на поляне в Родопах, примиряющей человека с Солнцем, припекающим здесь как-то особенно.

Время растеклось по поляне, настоялось в розоватом соке черники. Чтобы поселиться в этой сокровищнице, нужно стать самим собой, стряхнуть с себя вездесущую Санта-Барбару, не отпускающую Себастьяна с тех пор, как он вылетел из Стони-Брука, миновал Милан, Белград, Косово, Дуррес, Охрил и добрался до этих мест со святилищем Дионисия — богом иловым или эбраровым, с лесом Крестов. Здесь его путь оборвался. По этим местам, как по прочим, прокатились катаклизмы, бури, войны, здесь случались землетрясения, распри, политические и религиозные, унося людей и их жилища, дороги и лачуги, но оставляя нетронутой зелень и свет, дождь и бабочек. Под угрозой вся земля, планета перегрелась, озоновый слой прохудился — это еще ничего. Хуже то, что война в Ираке ссорит бывших союзников — jeez! Поляна Крестов все еще хранит свой нетронутый первозданный вид, несмотря на то что ее шпиговали ненавистью и оплодотворяли мертвыми телами. Си-Джей считает, что она подобна зрелой умудренной матроне, обольщающей своей сдержанностью. Она — это Весь Свет. Кто ее видит? Туристы? Праведники? Люди с больной памятью?

Эбрар Паган прибыл сюда в шрамах, со лбом, рассеченным византийской саблей. Он не мог более общаться с этим сбродом, под видом борьбы за христианские добродетели рвущимся к землям и богатствам Востока. Его плечо пострадало от стрелы, выпущенной своими: как же он был им ненавистен тем, что мешал грабить! Радомир лечил его, потом учил ходить по угольям, не обжигая ног, и любить. Покинув своего дядю Адемара и убежав от Анны, Эбрар стал свободен и от Бога и потому отдался демонам плоти. Ударился в угар, чреватый последствиями для того, кто не знается ни с Добром, ни со Злом, поскольку они для него равны. Наверное, стал богомилом, упившись невинностью, таящейся в этом учении. С черных богослужений он выходил твердо уверенный в своей правоте, как бывает уверен ребенок, и объятый желанием сжать Анну в своих объятиях, а также бежать от нее прочь. Как эта белая бабочка… Или, может, это не бабочка, а Анна улетает от него над папоротниками, а он, сдерживая дыхание, рвется за ней, ловит… А что дальше — выпустит, не выпустит?

Когда-то в лагере скаутов Себастьян любил гоняться за бабочками, ловил их голыми руками, без сачка, чтобы пополнить свою коллекцию. Майоран, жимолость не могут обойтись без бабочек, ведь те переносят пыльцу, в восторге от них и Си-Джей. Но только не тогда, когда они на стадии гусеницы или куколки, ему подавай взрослую особь! Скромница бархатница — цвета леса, цвета дуба, с двумя шоколадными глазками и черной обводкой на передних крылышках. Или морфей — светло-каштановое чудо с бархатными задними крылышками, сливающееся с корой деревьев, землей, покрытой вереском, безлистными стеблями. Но больше всех ему по нраву аполлон с белыми мембранами, улавливающими солнечные лучи. Красноватыми глазками на задних крыльях, с серыми волосками на брюшке. Нисколько не хуже и огневка — светло-желтая с поперечными полосками, с крылышками, увенчанными голубыми луночками, заканчивающимися длинным черным хвостом. Хороши также и прозерпина с красными и желтыми пятнами и черной оборкой, и червонец огненный алого цвета, у самцов доходящего до фиолетового, у самочек до бурого, и малинница — солнечное пятно на фоне цвета какао, и бурая голубянка — с оранжевыми желобками вдоль коричневых крыльев, и голубянка орион — с грушевидными окошечками, и быстрая голубянка — опаловое облако с серебряным отливом, и голубянка икар — голубой эфир с мохнатыми чешуйками, ярко-фиолетовыми у самца, приглушенно-каштановыми у самочки. Но только мощные парусники — адмирал с черными крыльями в красную полоску, с белыми прозрачными пятнами и мраморным исподним рисунком и большой монарх с желто-черной ливреей и контрастными нервюрами-прожилками еще и сейчас завораживают его.

Себастьян сдавливал их маленькую головку со спирально свернутым хоботком, а затем протыкал грудку булавкой и накалывал тесными рядами в коробку. В точности так же поступил он и с Фа Чан.

Впрочем, было два Себастьяна — дневной и ночной, и им непросто было ужиться в одном теле. Эбраров тоже было два: одни, соприкоснувшийся с Анной, и другой, осевший на земле, отказавшись от походов. Эбрар и Анна любили жизнь, отца, мать, Бога — а Себастьян? Он совершенно не понимал тех, кто играл в родителей. Эрмина — та даже заявляла, что он их ненавидит. «Мизантроп — вот что ты такое». Впрочем, ее, эмансипированную феминистку, это нисколько не трогало, она посмеивалась над его чудачествами. Снести яйцо, если вы — Трейси Джонс, подавальщица, только ради своего собственного удовольствия и не думая, доставит ли это удовольствие тому, кому суждено по вашей воле прийти в этот мир! Когда куколку программируют на то, чтобы покинуть шелковый кокон, ее мнения не спрашивают. Бабочки порхают с тех пор, как Себастьян помнит себя, и он их давит и накалывает, и их, и Трейси Джонс, и Фа Чан. Вы называете это убийством? О нет, это нечто запредельное.

Единственное стоящее из того, что может создать человек, — это не дети и даже не безупречная красота тела, как считает взбалмошная Эрмина, которая истязает себя тренировками и следует диетам, предписанным ее врачом, — это творения духа, памятники, сады, книги, полотна, музыкальные произведения, собрания документов. Или вот этот каменный, затем железный крест, что возвышался и будет возвышаться над лесом Крестов. На этом Себастьян не остановится — вперед, к новым красотам, остаткам древних цивилизаций, чтобы до одури напитаться ими. Бабочки — остатки рая на земле.

Дальше его путь лежит до Филиппополя, туда, где обосновался Эбрар, встретил Милицу и положил начало роду Крестов, которому предстоит пресечься на Себастьяне с его умозрительными выкладками по поводу миграционных процессов и романом об Анне.

Анне же в этих местах бывать не приходилось: когда Алексей явился в Филиппополь, чтобы сокрушить еретиков, в 1113 или 1114 году, принцесса была уже шесть лет как замужем за кесарем Никифором, имела от него троих детей (всего их у нее будет восемь, выживут четверо). Как знать, может, Анна и поняла бы Себастьяна — ловца бабочек, поскольку и она мало занималась своими детьми, переложив все заботы о них на Зою, know what I mean, сама же полностью предалась государственным делам, проводя все дни в Сенате. Ее слава знатока государственной интриги стала затмевать славу ее бабки по отцу Анны Далассины. Однако почему же Анна упоминает в «Алексиаде» Филиппополь, в котором никогда не бывала?

Филиппополь восхищает ее: «Город был некогда большим и красивым. Но с тех пор как в давние времена его поработили тавры и скифы, он приобрел такой вид, в каком я застала его во время правления моего отца, и, судя по нему, решила, что, кроме всего прочего, на Филиппополь обрушились бедствия из-за множества живших там нечестивцев: этот город поделили между собой армяне, так называемые богомилы — о их ереси и о них самих я расскажу позже в свое время и богоненавистнейшие павликане, ветвь манихеев, происходящие, как об этом свидетельствует само их имя, от Павла и Иоанна; последние заимствовали свое нечестивое учение у Мани и в чистом виде передали его своим последователям». Алексей I проводит здесь какое-то время. Гордый тем, что одержал ряд побед над мусульманскими захватчиками, он ловко обводит их вокруг пальца с помощью крестоносцев и занимается наведением порядка внутри своих владений, а также в области веры, которую отказывается считать однокоренной с той, что исповедуют высокомерные латиняне, отступающие от канонов и не поклоняющиеся Троице. «Император […] стал заниматься побочным делом с большим усердием, чем главным, отвращая манихеев от их горькой веры и приобщая их к сладостному учению. С утра до середины дня или до вечера, а иногда и до второй или третьей стражи ночи он призывал к себе манихеев, наставлял их в истинной вере и обличал лживость их ереси. […] Однако в результате постоянных бесед и непрерывных увещеваний самодержца и их в большинстве своем тоже убедили принять святое крещение. Ведь прения нередко продолжались с утренней зари до глубокой ночи, Алексей не прекращал беседы и часто оставался без пищи; и все это происходило под открытым небом». Так пишет Анна.

Радомир на стороне василевса. Императорский лагерь разбит в центре Филиппополя, соседствуя с руинами старинной синагоги III века, когда-то прославленной в иудейском мире. Теперь от нее остались мозаичные полы с древнееврейскими буквами да кое-какая утварь. Встреченные в здешних местах купцы-евреи, грузины, армяне — весьма кстати. Алексей прибегает к их услугам, они — к его. А вот еретики, выступающие от имени Господа, губительны для государства. Тут их рассадник. К ним-то и обращены речи Алексея.

Радомир слушает и делает вид, что согласен с приговором императора. Тут же, в тени палатки, и Эбрар, который вот уже шесть лет как отошел от участия в походе и хотя и продолжает верить, что необходимо вооружать Церковь против неверных и против грабителей народа — сеньоров, и что священная война полезна, все же сам предпочитает в жизни иной путь. Разговоры с Анной и Радомиром, покой, обретенный во внутреннем Иерусалиме, кажутся ему сладостным и не менее трудным испытанием, чем ратный подвиг.



Поделиться книгой:

На главную
Назад