Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Смерть в Византии - Юлия Кристева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Никто так и не понял, как блестящая студентка филологического факультета, увлекшаяся сперва китайским языком, а потом на короткое время структурализмом, смогла преобразиться в странницу, журналиста-детектива, которого «Лэвенеман де Пари» засылает куда и когда хочет, стоит какому-нибудь преступлению попасть в центр внимания мировой общественности, при этом предпочтение отдается преступлениям, нарушающим права человека. А поскольку любое из них по определению является посягательством на права человека, что ж тут удивляться, что начальство гоняет меня по всему миру, не задумываясь, не нарушаются ли при этом мои собственные права.

Нортроп Рильски мало того что возглавляет криминальную полицию универсальной модели среды обитания, какой является Санта-Барбара, так теперь еще и стал моим любовником — я нахожу, что это не лишено изюминки, чего стоит одно то, как вытянулось бы лицо моего шефа, узнай он об этом! — так вот Нортроп выдвигает сугубо политическую, ультраздравую версию, которую я развиваю затем в разговоре со своей матерью, чтобы оправдать свою «несбывшуюся судьбу», как она выражается, беспокоясь обо мне.

Он считает, что только закат Франции — в частности, ее универсалистских амбиций, экспортируемых (каков парадокс) под лейблом «культурной исключительности», — способен объяснить, что такая женщина, как я, сбегает из Парижа, чтобы копаться в грязи в Санта-Барбаре, Нью-Йорке, Торонто, Токио, Мельбурне, Москве и прочих городах. В каком-то смысле я согласна с этим дорогим для меня человеком. Было время, я подменяла свои эротические увлечения весьма и весьма интеллигентной девицы различными интеллектуальными достижениями. Сен-Жермен-де-Пре[49] отдавал предпочтения теории, авангарду, экстравагантности вкусов, сексуальной дерзости г-на Такого-то и г-жи Такой-то, но при одном условии: это должно было быть стильно. Чисто французское изобретение игра в стильность на грани безрассудства — стало даже предметом экспорта, хотя все меньше способно конкурировать за пределами Шестиугольника[50] с духами и шампанским, которые всегда востребованы, вне зависимости от стильности, как прежде, так и теперь. Пусть ныне эти сокровища и выливают в сточные канавы Санта-Барбары: мстительное настроение пройдет, а вот стиля у них как не было, так не будет, да и в Париже ему, увы, приходит конец. Кончилась «старая добрая Европа», дайте занавес!

Приметы нашего времени — демократизация, всеобщее засилье средств массовой информации, — и как итог — утрата привычки к чтению, что в благополучных семьях, что в пригородах (там она одно время еще держалась, по крайней мере в красном поясе столицы). Юные богачи видят себя в будущем только президентами и генеральными директорами филиалов «Майкрософта» или «Вивенди универсал», золотыми мальчиками или телепродюсерами, а прочие превратились в правонарушителей или исполнителей рэпа. Что до чтения, то оно на нулевой отметке как там, так и здесь. Более нет притока на естественнонаучные факультеты, а на литературные и гуманитарные принимают тех, кто уцелел после сдачи экзаменов на бакалавра и имеет смутные представления об орфографии, а также выходцев из третьего мира, едва лопочущих по-французски в ожидании временного разрешения на проживание в стране. Издатели целиком перешли на выпуск в свет жестоких исповедей либо розовых любовных историй, способных увлечь домохозяйку, которой под пятьдесят или чуть больше, вечную Бовари, по-прежнему считающую своим долгом читать книги в мире быстро мелькающих картинок.

Эта волна накрыла мир более полутора десятков лет назад, «начиная с Миттерана», кисло уточняет Рильски. Мне непонятно, о каких именно — правых или крайне левых — убеждениях моего друга свидетельствует этот его диагноз. Сама я вот уже года два чувствую себя словно в оккупированной стране. Ни одного фильма, ни одной телепередачи или газеты без того, чтобы мне не подали в качестве жизненной модели некий примитив; без того, чтобы какой-нибудь параноик не заявил о себе как о писателе при том, что он всего-то обезьянничает, налегая на риторику или скорее отсутствие оной, обладателя премии Такой-то (год спустя, глядишь, он уже забыт); без того, чтобы мне не подсовывали какую-нибудь истеричку, выдавая ее оргии за последний писк феминизма, и все это — на редкость примитивно и пошло! «Пошлость» формы — непременное условие, ее вам без стеснения подают под видом искусства минимализма, а иные не брезгуют и мистицизмом. «Ты перестала любить Францию», — вздыхает мама, видя, как я снова засобиралась в путь. «При чем тут Франция? Просто вокруг чванливые мелкие буржуа, набравшиеся дурных привычек», — парирую я, пользуясь ее собственным словарным запасом, хотя и сама так думаю.

Что ж! Будут вам картинки, хоть лопатами греби, до отвращения! Я, которую определили в архаические пуританки (это же надо!), отправляюсь за ними в черную комнату, будь что будет! Двину-ка и я в бизнес средств массовой информации, чего стесняться! Я не стану вас уверять, что картинка — это бесовское, что нужно ее запретить, гнать взашей, зашифровать, нет-нет, это не в моих правилах. Бес и тот сдох, остались только опиум и кокаин, эра масс-медиа — эра наркоманов. Я имею в виду не звезд эстрады и писателей, которые колются, не наркоманов-диджеев. Я имею в виду нечто большее: само общество не желает узнавать новое, топит свои страхи и конфликты в тупости обольщения планетарного масштаба, которое не потрясают (о нет, что вы! — лишь снова вызывают к жизни) жалкие скандалы и мощные глотки, призывающие к крестовым походам.

«Дорогая Стефани, отвернуться от зрелища невозможно, в программе не предусмотрено, что зрители покидают зал, и не мечтайте», — наставляет меня мой шеф, по-отечески журя. Ясное дело, кто ж этого не понимает, потому-то я и примкнула к газете этого циника до мозга костей. Хотя нет, один выход все же имеется: не зная, каков расклад, заглянуть в суть, то бишь вступить в игру самой. Вам кажется, я встаю на сторону сильного, тоже мухлюю, хочу впарить вам пошлое, доступное, лживое? Вы так думаете? Но это не так! Своими расследованиями я служу дублером в вашей собственной игре: мы развенчаем оккультные сети буржуазии, сверкающей гротескной ложью и претендующей на то, чтобы превратить любовь в рабочий день с полной часовой занятостью; спугнем розовый балет строгого депутата, зашикивающего гибель семьи; выявим каналы грязных денег, которыми обогатились республиканские шлюхи всех мастей. Мы никого не побеспокоим, вы поставите на этом материале новый фильм, сделаете новую передачу, знаю, знаю. Выявленные и приговоренные к отбыванию наказания скупщик краденого общественного добра и бывший миллиардер-президент-генеральный-директор превратят свои галеры в романы и сценарии телефильмов. Разумеется, мне, философу-лингвисту-семиологу и в придачу журналисту, ведущему расследования, лучше, чем им и вам, внятно писательское ремесло, не зря ж я столько училась, к этому вам следовало быть готовыми.

Однако мое расследование не закончено, и я продолжаю.

Имеется ли что-либо за движущейся картинкой? А как же, люди добрые, имеется — тяга. Картинка пытается ее приглушить, а поскольку есть лишь тяга к смерти, ступайте к Фрейду, он вас успокоит! «Стоп, это больше не в моде», — фыркал один из моих любовников, доведенный до отчаяния моим фанфаронством, а потом перекинулся на экстази, которое совсем отвратило его от секса. Что ж, прикажете мне тоже перейти на наркотики? Нет уж, дудки! Лучше поменять любовника. «Думай, что собираешься сказать, от твоего направления мыслей мне становится дурно!» — жаловался другой, имевший очень низкий «порог сопротивляемости кастрации». Да и не он один, у всего общества, свихнувшегося на зрелищах, тот же порог: не рекомендуется думать, это пагубно сказывается на желании потреблять милых господ потребителей, от этого им становится дурно, им больше по нраву игры «Кто хочет стать миллионером», «Вопросы для чемпиона», в «Биржу», в виртуальные деньги или в ненасытную жажду нарциссической мзды, с которой смертные обращаются не к Господу — где вы Его видели? — а к воображаемой Матери, в роли которой выступает Общество Зрелищ и Мыльного Пузыря. Чего дуться, идите сыграйте, ну же, право, непременно чего-нибудь выиграете, то-то будет радости, привет Селину.[51] А меня оставьте с моей игрушкой, я расследую — значит я существую, это мой девиз сообщницы в игре, я только пытаюсь продвинуть игру хоть на йоту вперед. В этом мое крошечное дополнительное удовольствие, пустячок, детская забава, хэллоуин просвещенной дамы.

Преступления обрушиваются на нас со всех экранов. Извращенная Стефани, ликующая в аду, создаваемом ею для самой себя, povera disgraziata,[52] какой там рай, сплошная одержимость триллером! К тому же она недостаточно известна, чтобы вымостить хорошо политую кровищей на англо-саксонский манер дорогу, по которой разгуливают психопаты и продажные полицейские — и вся вагинально-желчная язвительность выплескивается в ударах бритвой и выстрелах из «кольта». Нет, этого я не потяну, поскольку в малой степени насмотрелась всякой тележути, не некроманка, не алкоголичка, не бешеная любительница секса, пока еще в своем уме, и притом слегка излишне ироничном, скептичном, лаконичном. Да нет же, право… Вот увидите, если и стоит сделать крюк, то только ради самого странствия; сбегаешь куда-то, берясь за описание преступления, но не раньше, и лишь в оторванности от родных корней, в пересечении видимостей, расплетании узлов и добиваешься саспенса.

Норди продолжает спать, я — нет. По ночам — особенно по ночам — я никуда не спешу.

Моя встреча с Анной Комниной

Приступим к возведению Вертикалей образов. Но не только, ибо мои расследования куда только меня не заводят: Париж, Санта-Барбара, Москва, Стамбул, Пекин и даже Пюи-ан-Велэ, Везелэ, Филиппополь… Моя карта мира формируется по мере того, как я путешествую, знакомлюсь с людьми, новые связи создают вокруг меня некую благопристойную общность, в которой нет ничего необычного. Будучи чем-то большим, чем общение по Интернету, эта общность поперечна журналистским и прочим кланам, как и разнообразным профессиям, с которыми я познакомилась, дисциплинам, которыми мне приходилось одно время заниматься, верованиям одних, государствам других, словом, она представляет собой некий небольшой интернационал византийцев, таких же, как я, Стефани Делакур, пытающихся что-то понять и порой измысливающих решения. Ну могла бы я без них отыскать голову Глории Харрисон, разоблачить атомную мафию, ее связи с Меделлинским картелем да еще защитить Джерри? Норди всегда был флегматичен, во всяком случае, внешне — ничего общего с тем, каким я его знаю теперь, — и потому мне оставалось лишь доказать, что я обладаю нюхом, изобрести альтернативную реальность, более реальную, чем реальность альтернативных глобалистов, самой разбрестись по всем направлениям. Это упражнение не было лишено выгод, и первая из них состояла в том, чтобы постепенно избавиться от клановости, которая свирепствует в Париже, как и везде, воодушевляемая той же логикой исключительности при встрече с теми, что не уловили поданного им сигнала.

Если вы читаете «Ле Фигаро», у вас непременно создается впечатление, что вы живете в одной стране, если вы читаете «Ле монд» — в другой, открыв же мою газету «Лэвенеман де Пари» — окажетесь в третьей. Это в порядке вещей, скажете вы мне, что тут такого, каждая редакция, семья или секта имеет право на собственное видение мира и на то, чтобы навязывать его другим. Счастье еще, что конкуренция спасает нас от якобинского, если не тоталитарного единоначалия! Что же остается, кроме как поощрять свободу демократии и плюрализм? Нет ничего лучше — подтвердит нам первый встречный студент Высшей политехнической школы. Ну разумеется! Если только пренебречь тем, что в ограниченном пространстве одной страны с ее медиа-провинцией, в ограниченный президентским мандатом и даже одним поколением срок спасительный плюрализм сводится к яростной борьбе кланов и промыванию мозгов, сравнимому с диктатом. Пример? Возьмите «Лэвенеман артистик»: меньше чем за два года моя коллега и близкая подруга Одри, в чьих руках эта газета, подпала под влияние гуру, ясновидящего — не из «Нового Пантеона», до этого все-таки не дошло, но одного из вольных стрелков, независимого, как она утверждает (положим, он и впрямь независим), в которого она тайно влюбилась (что бросается в глаза, хоть она и не признается) до такой степени, что говорит, пишет и думает, будто зомби! А поскольку гуру — страстный поклонник Вагнера, бедной газете хватает теперь места только для Вагнера, «Парсифаля» и Байрейта. Как зубоскалят завистники, это теперь не газета, а «нацистский филиал». Ну зачем же так сразу! Орган, доверенный Одри, — не более чем бульварный листок, вторящий вкусам гуру, которым в силу благосклонности своей почитательницы манипулирует квазицелостностью того, что воспринимается в Париже как святая святых музыки, в частности, и искусства в целом! Только не говорите, что мною движет ревность! Это чувство мне неведомо. «Ты не способна ненавидеть, с таким дефектом далеко не продвинуться, детка!» — не перестает повторять мне моя мать — и все напрасно — с самого моего детства. Между нами, все это не слишком опасно, поскольку произведения культуры, создаваемые по образу и подобию средств массовой информации, — не более чем дневной лазарет, призванный утишить нарциссическую боль средних классов, пусть так, но меня выводит из себя констатация того, как легко дергать такую культуру за ниточки и сколько свихнувшихся этим пользуются! Делая вид, будто ничего не происходит, клан Одри отхватил для себя кусок, где хозяйничает и ликует на вершине пирамиды ее колдун! Конечно, их выдают противники, которые звереют от этого слишком явного клиентелизма лишь для того, чтобы культивировать собственную его разновидность, в социальном плане менее действенную в данный момент, но столь же притворную или оголтелую, а может, и то, и другое. А народец меломанов, любителей искусства, читателей знает, что им манипулируют, и в восторге от этого!

Воздуха! Дайте подышать! Увидеть мир! Временные связи налаживаются и разлаживаются, а между тем распутываются те узлы страсти, которые обычно разрешаются убийством либо убийствами. Вы заметили? Смерть — это главное событие сегодняшнего дня, как никогда прежде значительное.

А поскольку, проникая сквозь таинственный покров видимости, я зондирую память, то составляющие мою карту мира связи удваиваются за счет лабиринтов и ведут к Истории. На фоне обретенного прошлого и настоящее смотрится иначе, позабытые островки заново вырастают на пути современных событий, время индивидуумов уносит потоки коллективной судьбы, и думая, что исхаживаю земной шар, я теряюсь во Времени и блуждаю в нем. Воссозданное время похоже на семью, воссоединившуюся после разводов и новых браков. Рядом с лунатиком Рильски, нуждающимся в моем прагматизме для того, чтобы покончить со своими самокопаниями и обрести отмычку к полицейской загадке, и я тоже, сама не знаю почему, испытываю нужду в его эротической ненасытности зрелого мужчины. В этом-то и состоит разница между «нашим специальным корреспондентом» и «суперполицейским»: мои блуждания завели меня в иную эпоху, в Европу за девять веков до столь неоднозначного Европейскою союза, который все никак не решит, стоит ли ему разрастаться и протягиваться от Атлантики до Черного моря, вбирать ли в себя Турцию или ну ее (на мой взгляд женщины, не носящей чадры, последнее предпочтительнее).

В ожидании чего-нибудь новенького о серийном убийце я берусь за дневниковые записи исчезнувшего дядя Нортропа, за чтение которых сам он принялся с какой-то молчаливой, по меньшей мере озадачивающей страстностью. Что ни вечер, то новые фотокопии: листает, просматривает и… ничего. Молчок. Стопы растут на ночном столике — что ж, пожалуй, стоит и мне в них заглянуть.

Для нашего безвестного историка именно в те смутные времена крестовых походов на свет появился первый проект европейско-средиземноморского объединения, которым нас сегодня допекают с помощью стольких ловушек и промахов, — ну да ладно! Только тогда это было осенено крестом. Дабы вместе делить все горести и радости, крестовые походы попытались объединить непримиримые и враждебные друг другу интересы, объявив им просто-напросто бой, унизив их, растоптав, приговорив к страшной смерти, и не во имя Демократии, как это делается сегодня, а во имя Воскресшего Сына Божьего, но проект тот рухнул сам по себе, и трупы крестоносцев усеяли европейские дороги и подступы ко Гробу Господню, ознаменовав собой провал затеянного некой сильной волей.

Не удовольствовавшись диссертацией, ученый, ныне непонятно куда сгинувший, не на шутку увлекся темой — с этого-то момента его записи стали представлять для меня интерес.

Крест-Джонс до небес возносил одну византийскую принцессу, ставшую поневоле историком крестовых походов. Родилась она в 1083 году, после 1148 года следы ее теряются. Она — эрудит, взросший на трудах Платона и Аристотеля, дочь императора Алексея I Комнина, влюбленная в своего отца, неутешная вдова цезаря Никифора Вриенния, первая в мире женщина-интеллектуалка, описавшая все, что ей довелось видеть и слышать. Более восьми веков спустя после своей смерти Анна Комнина становится героиней помыслов беглого профессора. Он восторгается ею, ибо, несмотря на пристрастность, она самым детальным образом описывает не только суровые битвы, замысловатые дворцовые интриги, поставленные на кон интересы, столкновение различных способов мышления и судеб, целый узел хитросплетений — причем так, как это сделал бы военный стратег, обладающий даром психологического проникновения в суть предмета, — но также, и, может быть, прежде всего, собственную византийскую душу. Историк Крест-Джонс восторгается, человек Себастьян подпадает под действие чар другого человека. Проза становится лирической, превращаясь в настоящий панегирик влюбленного. Неужто профессор и впрямь умер, как предчувствует импульсивная в своих проявлениях Эрмина? Не от руки ли все того же серийного убийцы? Что за нелепая мысль! Вдруг по мере чтения заметок одна идея овладевает мною: а не был ли он связан с сектой «Новый Пантеон»? Мне это неизвестно, но, может, Рильски что-то знает?

Я перечитываю те фрагменты из «Алексиады», которые Крест-Джонс выбрал для того, чтобы иметь их под рукой: неплохо, дядюшка-то был не промах. У меня появляются вопросы: а смогли бы мы повторить сделанное Анной, переписать ее песнь о деяниях теперь, тысячелетие спустя? Способны ли мы на это с нашими умами и телами, которые якобы так обновились? Осилили бы мы труд проследить за броуновским движением мужчин и женщин до того, как они образовали пусть и относительные, но все же национальные государства с прочными границами, хотя и конфликтующие друг с другом, несмотря на договора и законы? А испытала бы удивление принцесса Анна Комнина, проснись она в нашу эпоху и узнав, как религии, идеологии, технический прогресс посалили под замок мигрантов: сначала в эпоху Возрождения, Просвещения, а потом капитализма, коммунизма, нового мирового порядка? Стало бы ей понятно то, что наша вера в Stock-Exchange[53] — это уже не грубая реальность крестовых походов, поднимающаяся, как муть со дна, а страхи человечества, кочующего в поисках не Гроба Господня, а некой общности? «А есть ли разница?» — задала бы мне тогда Порфироносица вопрос, который у меня у самой вертится на языке.

Стенания этой ученой принцессы, такой непростой и зрелой, меня завораживают. Право слово, безотносительно к причудливым изысканиям профессора, до глубины души трогает его влюбленное отношение к ней, воображаемой, но такой реальной! Это наводит на мысль, что, вероятно, права была моя мать, когда говорила мне перед моим вылетом в Санта-Барбару: «И снова ты ошиблась, дочь, в выборе профессии. Найдешь ли ты когда-нибудь то, что тебе подходит?» А может, мне подошло бы быть детективом в Византии за неимением возможности перевоплотиться в Анну Комнину?

— У каждого из нас своя Византия, а та Византия осталась лишь в воображении. — HP, или Норди, после целого дня, проведенного в поисках преступников, сделался таким наставительным.

Я наливаю себе джину. Мне нравится само название напитка из фиалки и хинина и его горечь и цвет.

— Норди, выпьешь джина?

— С удовольствием.

Я наливаю и ему и умолкаю.

Моя Византия окрашена в цвет времени, так что без толку искать ее на картах. Нынешние мизантропы, с помощью туристических поездок избавляющиеся от депрессии, думают, что ее можно встретить в Греции или Турции, оттуда поднимаются даже до Балкан, но они не любят ее, они бегут от нее. «Прочь от Византии!» — еще недавно заявлял мне мой друг Иосиф Бродский. Ошибка! Можно ли бежать от времени? Сегодня Византин нет нигде. Хотя, возможно, она там, где подрагивающая шкура Босфора охряно-зеленого цвета, источающая приятный запах водорослей и вина, с примесью серного духа, идущего от Черного моря на подступах к Несебыру, когда солнце удаляется на покой заодно с женщинами, не сводящими агатовых глаз с детишек, весело щебечущих по-английски, чему несказанно дивятся туристы. Одни лишь мимолетные богоявления, подобные тому, что я только что описала, дают представление о будущем предшествующем времени, которое всегда было, есть и будет временем Византии. Брожение, интриги, волнения, сетования, раскаяния, предощущения — все это есть, но вот определенного местоположения нет. «Наш спецкор» везде побывала, все исследовала и со всей ответственностью заявляет вам: географической Византии не существует!

Я знакома с одним русским поэтом, который решил, что находится в Византии, когда ему чистили в Константинополе башмаки. Константинополь и впрямь кишит всякого рода чистильщиками, вооруженными блестящими баночками и щеточками. Нищета всемирного толка, имя тебе чистильщик обуви в Стамбуле. Так вот этот поэт любил хаживать на базар, расположенный в знаменитых катакомбах. Чего там только нет: бронзовые предметы, браслеты, распятия, ятаганы, самовары, иконы, ковры. Обратите внимание, ковер в глазах туриста — отличительный знак Византии. Вот ведь как! И сколько же в этом слепоты, близорукости, отсутствия метафизического взгляда, чувства Истории! Поэт принял этот лабиринт со сводами над головой за православный храм, разукрашенный, как цитата из Пророка. Это в порядке вещей, русские ищут зло вовне (в Чечне, например), а что уж может быть более внешним для этих жителей занесенных снегом меланхолических просторов, чем моя Византия, за которую они принимают роковую Аравию?

— Себастьян цитирует одного немецкого философа, знавшего толк в греческих чудесах. Так вот этот философ считал, что они дошли до наших дней в целости и сохранности и наблюдать их можно у крестьян в местечке Кайзариани, в небольшом православном храме, низкие своды которого так никогда и не познали юрисдикцию Римской Церкви и ее теологию. — Норди листает тетради Себастьяна, которые я теперь тоже читаю, и при этом поучает меня. Это отвлекает от нераскрытых преступлений.

Ясное дело, философы, а немецкие особенно, всяким там законам предпочитают романтическое народное начало, это у них от неизбывной зависти к грекам и так или иначе проявляется, пусть даже они и творят и мыслят в русле латинской теологической традиции. (Так я думаю, но помалкиваю.)

Никакого отношения к моей Византии это не имеет, та, что моя, лишена какого-либо обрамления: коранического, романского, оперного, коврово-самоварного. Перенеся греческую безмятежность на христианскую почву, моя Византия явила человечеству свой политический лик, измученный беспрерывными битвами за власть, но и наделила его пульсирующей совестью, жгучим сомнением, рождающим все новые и новые ереси.

Норди продолжает поглощать дядюшкины записи, а может, только делает вид. Время от времени, оторвавшись от тетради, он мне улыбается. Я понимаю — мысли его витают далеко. Мои тоже. Шах-Минуш, третий член нашей новой семьи, трется о ногу Норди и мурлычит от удовольствия. Я грежу, плету мысленное кружево и веду собственное расследование.

Вам скажут, что с самого своего основания при Константине Великом в 330 году Второй Рим был городом в большей степени азиатским, чем римским, что уже тогда там царила жестокость восточных сатрапов, а римское право ни во что не ставилось. И что это превратило двор императора в банду убийц, расправлявшихся с конкурентами изуверскими способами и рвущимися к власти. Отсюда, мол, и Третий Рим в Москве со Сталиным во главе. Вам также скажут, что православное христианство ни во что не ставит человеческую личность… Ох уж эта личность! Пора бы уже знать, что это понятие родилось на Западе в борьбе за права человека, а в Византии этим и не пахло. Там поклонялись наслаждениям, экстазу смерти, эрудиции, еретической агиографии, политической хитрости. Там задолго до Агаты Кристи, Патрисии Корнуэлл и Мэри Хиггинс Кларк сочинялся полицейский роман. Византия кишит историями, не попавшими в Историю, это тупик, из которого нет выхода, окончательное размягчение христианской души, готовой улечься на арабский ковер — снова этот ковер, — псевдозапал с душком, телом и сердцем отданный мусульманским ордам. Скажут вам и о том, что наводящие ужас всадники Пророка, вступив под мозаичные купола Святой Софии,[54] могли бы и удержаться от того, чтобы резать византийцев-еретиков, ведь лабиринты византийской души уже и без того находили отзвук в арабесках восточной духовности, декоративной и плоскостной. Обратитесь к их бесконечным изощренным уловкам и заговорам, от которых, как и от церковных соборов и прочих мушиных лапок теологии, попахивает наличными, а вовсе не восхождением к Истине!

Вам нет дела до умозрительных построений поэтов и философов, вы предпочитаете беглое ознакомление с брошюрками по истории? Что ж, попытаемся воссоздать искривленные генеалогические деревья императорских родов, так часто надломленных: Феодосий — Аркадий — Марциллин — Пульхерий — Феодосий, Лев I и II, все Юстинианы и Юстиции, Тиберии и Константины вплоть до узурпатора власти Фоки — чего-чего, а уж узурпаторов-то хватает! — Ираклий I, Константин III, затем четвертый, Исавры со Львом III и другими, не забыть про Никифора I Логофета, Михаила II Заику, Феофила и Феодора, Михаила III Пьяницу, а также линию Василиев, начиная с I Македонца и II Болгаробойца (с ними мы еще встретимся!). Но и это не все. Есть ведь еще императрицы, и в том числе несколько Феодор — их я люблю больше других, — и уже только посте них настает черед Комниных и Ангелов.

Это все одно, что перечислять китайских императоров, н-да, Восток! А, ладно, не будем углубляться в эти дебри и докапываться, какими были братья нашей принцессы Иоанн и Андроник и ее сестры Феодора и Ирина. Не потому, что она лишь вскользь упоминает о них или вовсе умалчивает, просто нас интересует другое: чем была Анна для Себастьяна. Хоть не меньше интересен и ее брат Иоанн II Комнин — человек, который, сослав свою сестру, затевавшую заговор, в монастырь, способствовал появлению на свет прославленной писательницы. И сам он, если верить некоторым хроникерам, был одним из выдающихся людей Византии и как государственный деятель, и как личность, что не так часто встречалось в среде императоров. Доказательством тому служит тот факт, что он наголову разбил печенегов (сегодня, согласитесь, о них ничего не слыхать), умиротворил Балканы, произвел неизгладимое впечатление на сельджуков в северной части Малой Азии и даже на нормандское княжество Антиохии. Шутка ли!

Вот и выходит, Византия — непрерывная цепь войн, сменяющихся один за другим василевсов, само непостоянство, чуть ли не возведенное в принцип. В общем, не слушайте все эти наветы прагматиков, манипуляторов cogito.[55] Моя Византия — я вам уже говорила — это образ жизни, те тона, в которые окрашено время.

Не став правительницей, Анна принялась за воспоминания, устремленные в будущее. Анна — предтеча, предчувствие, предвосхищение. Шоу одной женщины: в начале XII века впечатляет, не правда ли? Перекресток, на котором сошлись, сшиблись цивилизации, культуры, народы — это она. Мужское и женское начала, плакальщица и воительница — это она. Особенная и универсальная, безутешная и гордая — это она. То ли Анна, то ли сама Византия.

Она была Западом, ставшим восточным, самой продвинутой из восточных стран, самой замысловатой из западных. Такой сегодня является Франция. Мы, французы, все еще мним себя великой державой, тогда как на деле являемся лишь мостиком, перекинутым в страны третьего мира, и, презирая этих париев-мигрантов, которые «только и делают, что обирают нас», мы не меньше опасаемся и Четвертого Рима — Вашингтона, заявляющего, что он способен обойтись без нашей вырожденческой и лицемерной надменности. Too Frenchies[56] эти византийцы? Слишком византийцы эти Frenchies?[57] Век Византин был недолог, та же участь ждет и Францию, и предстоит оставить по себе какой-то след, уподобившись принцессе с ее хроникой цвета времени. Что это — конец некоего цикла? Или, напротив, вечное возвращение на круги своя? Кафкианское искусство отходить в сторону, ни к чему не примыкая, ломать себе голову, допытываться, помня о собственных проступках, маниакальное мудрствование, желание понять, какого пола ангелы, превратиться в последователя монофизитской картины мира, в иконоборца, нераскаявшегося интеллектуала, византиста…

Неизвестна дата смерти Анны. В 1148 году она перестала писать, а значит — и жить. Что ж тут гадать? Только византиец может верить, что человек угасает подобно дискуссии ученых, ереси или исторической хронике. Из праха вышли, в прах вернемся. Было в византийцах что-то библейское. Не слишком целеустремленные, они двигались к цели не прямиком, да и была ли она у них? Во всем сомневающиеся, они погрязали в вопросах.

Я побывала на той земле, что дала Анне жизнь, прикоснулась к ветру, сдувающему пыль с Царьграда. Там только и осталось, что превращающаяся в пыль почва: кажется, земля — и та снимается с места и мигрирует в сторону Босфора, чтобы выпасть с дождем над Мраморным морем. Об этом мы говорили с русским поэтом. Хочется верить, что именно пыль таким гнетом легла на сегодняшних жителей этих краев — греков, турок, славян. Но и спящие когда-нибудь просыпаются. Вряд ли перевелись среди них окончательно узурпаторы и самозванцы. Обремененные врожденной замедленной реакцией, они уж если и очнутся от вековой оторопи, то для смертельных схваток, и тогда только НАТО под силу будет их обуздать, после чего снова впадут в меланхолическую спячку, разобидевшись на целый свет, которому до этого нет никакого дела.

Железистое облако забивает рты американок, зевающих на закате, и обволакивает страницы моей «Алексиады» — единственной известной могилы Анны… Стоит лишь протянуть руку — здесь, в этих страницах, заключены ее жизнь и моя воображаемая Византия.

— Как Франция! — Норди смеется, думая, что мне это доставляет удовольствие. — Воображаемое построение. Прямая противоположность Санта-Барбаре, так? Ты думаешь, что мы здесь всего лишь реальны и виртуальны, что, в сущности, одно и то же, и у нас полностью отсутствует воображение: запросто переходим от видеоигр к бомбардировкам Багдада? Ты думаешь, именно эта неспособность усложнять ведет нас к преступлению? Совершенному, нераспознаваемому? — Я ничего не отвечаю, потягиваю свой джин. — Возможно. Однако, моя дорогая, поскольку преступление существует, и о нем говорят, и даже больше того, не говорят ни о чем другом, Санта-Барбаре будем нужны ты и я. Обещай, что останешься.

Как бы ни был влюблен Норди, он всегда на стороне хозяев мира: что с ним поделаешь, он полицейская ищейка, комиссар. А я — византийка, я иду рядом, чуть позади. Отрываюсь от самой себя, как эта пыль, что заполняет ветер и вместе с ним перемещается к Золотому Рогу, как дух, отделяющийся от тела, как тело, что начинает источать на жаре запахи, хотя внешне все выглядит так, будто я читаю «Алексиаду» где-нибудь на берегу Босфора, или озера Охрид, или Эгейского моря, если не Черного. Не ищите меня на карте, моя Византия — понятие временное, это вопрос, который время задает самому себе, когда не желает выбирать между двумя географическими точками, двумя догмами, двумя кризисами, двумя идентичностями, двумя континентами, двумя религиями, двумя полами, двумя уловками. Византия оставляет этот вопрос открытым, время тоже. Никаких колебаний, лишь мудрое осознание происходящего, проходящего, уходящего, скоропреходящего — будущего предшествующего.

IV

Возможно, во мне заложена сильная криминальная наклонность, загнанная глубоко вовнутрь, а иначе отчего бы я стала так интересоваться преступниками и писать о них так часто. /…/ Роман, в котором есть саспенс, в корне отличается от полицейского романа. /…/ Его автора гораздо больше занимает, что происходит в мозгу преступника, поскольку преступник часто заполняет все пространство произведения, и писатель просто вынужден описывать, что творится в его голове. И проникнуть туда может, только если испытывает некую тягу.

Патрисия Хайсмит. «Искусство держать читателя и напряжении. Способ применения»

Себастьян Крестоносец идет по следам НАТО

Наконец «фоккер» приземлился в аэропорту Санта-Барбары, до отказа забитом отпускниками, которые, как всегда на Пасху, думали только о том, как бы ринуться в горы, к морю, забраться в какие-нибудь экзотические уголки. Доктор honoris causa меньше всего представлял себе, что делать дальше. Ни единой мысли, сплошная невесомость. От него остался лишь некий посторонний наблюдатель, разглядывающий, как другие, к примеру, пьют в баре «Кровавую Мэри».

Он шел, не замечая ничего, вдоль роскошных витрин магазинов беспошлинной торговли и тащил за собой дорожную сумку на колесиках. Обычно он, как и все, кому предстояло подняться в воздух, пытался заглушить страх, накупая кучу ненужных забавных мелочей. Теперь все было иначе, им овладело полное бесчувствие к окружающему.

Ноги сами собой понести его в зал международных вылетов, где он приобрел билет до Милана в один конец. Время сжалось, он утратил какое-либо понятие о часах: секунда, час, восемь часов… Существовало лишь текущее мгновение. Сколько уже не смыкал он глаз?

В миланском аэропорту Мальпенса он взял напрокат внедорожник «фиат-панда». «Автомобиль, предназначенный для молодежи, — пропел ему хозяин фиатовского гаража, повторив надпись на рекламном плакате. — Недорого, синьоре, цена та же, что и на „судзуки-самурай“, но какая проходимость! Именно то, что вам нужно! Увидев вас, я сразу догадался… Не машина, а птица — взлетает на любую горку, будете благодарить и Пресвятую Деву, и мой гараж!» Решено. Себастьян больше не слушал златоуста, ему нужен был автомобиль с передним и задним приводом, know what I mean.

Припарковавшись возле Домского собора, он зашел в магазин за самым необходимым: чемодан, смена белья, носки, ботинки, два костюма для бега трусцой, три рубашки, городской костюм, туалетные принадлежности. Зубная щетка, пижама и ноутбук с дискетами находились при нем с момента отъезда на церемонию награждения в Стони-Брук. Теперь ему предстояло спуститься по далматинскому побережью до Дураццо, затем ехать по Эгнатиевой дороге.[58] Никому не догадаться об этом его маршруте, если вообще хоть кому-то есть до него дело. Эрмина? Вряд ли — она быстро утешится в объятиях Минальди. Было ощущение перехода на нелегальное положение: он больше не Себастьян Крест-Джонс, а Си-Джей, и не по дороге он катит, а по времени, вдогонку за Адемаром.

15 августа 1095 года Папа Урбан II прибыл в Пюи-ан-Велэ и о чем-то долго совещался с епископом Адемаром Монтёйльским, человеком большого ума и наделенным властью. До того, как обратиться с речью к толпе, Папа созвал епископов на Клермонский собор — Awesome! — Послушать его не явился ни один хоть сколько-нибудь крупный барон, только Раймонд де Сен-Жиль, граф Тулузский, прислал гонцов, чтобы известить Папу о своей поддержке. Урбан II заклеймил жестокость и несправедливость, присущие рыцарям, после чего призвал их защищать своих братьев, всех братьев, пострадавших как здесь, так и в далеких восточных землях от неверных. Видно, эти мелкопоместные засидевшиеся бароны, лишенные наследства младшие отпрыски дворянских родов поняли, что победа и барыши под большим вопросом и что лишь одно им обещано наверняка — отпущение грехов. А это уже немало.

Си-Джей с трудом представлял себе крестоносцев, соблазнившихся неисчислимыми богатствами Востока. Еще раньше знаменитые проповедники, такие, как Петр Пустынник, и дворяне, такие, как Готье Неимущий, могучий и богатый, несмотря на имя, смогли разжечь аппетиты разношерстных толп. Однако тут было иное: Папа благословлял рать на завоевание христианского единства по истечении каких-нибудь четырех десятков лет после раскола 1054 года между Римом и Константинополем, между Западной и Восточной Церквями, возникшего в связи с вопросом божественной либо человеческой природы Сына Божьего. И звучал этот вопрос так: Filioque или per Filium — исходит ли Святой Дух от Отца и Сына или от Отца через Сына? Нашим современникам — к примеру, какому-нибудь жителю Санта-Барбары, — невдомек, до чего важным был этот вопрос для всего хода мировой истории. А что же Папа Урбан II? Восстанавливал христианскую общность, расколовшуюся от этого вопроса? Создавал первый европейский союз, know what I mean? Иллюзорный, трагический, с отголоском в будущем? Провозглашенный им поход был сродни мечте о чем-то возвышенном, объединяющем, а не той ханжеской битве Добра со Злом, которую тупоголовые государственные деятели, не видящие дальше своего носа, бросают в качестве приманки телезрителям в простеньких роликах.

Си-Джей представлял себя среди паствы Урбана II, с воодушевлением поддержавшей его призыв возгласами: «Так хочет Бог!» и нашивших на свои рубашки крест из ткани, до того бывший знаком отличия паломников, отправлявшихся в Иерусалим. Позднее отмеченные крестом и стали прозываться крестоносцами. Провозглашенное Папой отпущение грехов обладало огромной притягательной силой; по хартиям и хроникам той эпохи Себастьян убедился в тяге всего общества, всех слоев населения к тому, чтобы избежать Страшною Суда, а заодно и конца света, назначенного иными проповедниками на начало второго тысячелетия, хотя Апокалипсис не настолько завладел умами, как считал кое-кто из медиевистов, чью точку зрения не разделял Си-Джей. Как не разделял и другую: что крестовые походы были войной против ислама — сама мысль о политико-религиозной исламской общности казалась ему чуждой западному мышлению той поры. Он так и не обнаружил доказательств существования союза между Римом и Византией, Урбаном II и Алексеем Комниным. Хотя, несмотря на отлучение Алексея Комнина Григорием VII, переговоры шли не прекращаясь. Византийский василевс ждал от Рима помощи и даже просил ее с тем, чтобы остановить нашествие сарацин. Предполагал ли Папа утвердить с помощью военной поддержки, которой он добивался в 1095 году в Клермоне, главенство Рима и его власти над всем восточным христианством? Или же его действия были нацелены главным образом на объединение греческой и латинской Церквей? Ничто этого не подтверждало, но Си-Джей склонялся к тому, что только подобное было способно привлечь к походу такого человека, как епископ Пюи — Адемар Монтёйльский… jeez! Он первым дал Папе обет выступить в дальний путь, приняв из его рук крест из красного шелка — эмблему крестоносцев.


Выступив вместе с Раймондом де Сен-Жилем, духовным вождем Первого крестового похода во главе французов, говорящих на провансальском языке, Адемар, не мешкая, обошел Альпы, пересек Ломбардию, далее взял южнее на Бриндизи и Далмацию — современную Сербию, входившую тогда в состав Болгарии. Восемнадцать месяцев спустя он вошел в Константинополь. Это случилось 26 апреля 1097 года, после того, как Раймонд де Сен-Жиль дал после нелегких переговоров клятву не посягать ни на жизнь, ни на честь византийского императора. Гуго де Вермандуа проследовал через Бари и после многих злоключений 14 мая 1097 года добрался до Константинополя. Готфрид Бульонский, герцог Нижней Лотарингии, светловолосый, статный бородач, и его брат Бодуэн, темноволосый гигант, покоритель женских сердец, уже находились в столице империи, явившись туда на полгода раньше, на Рождество 1096 года, пройдя Австрией, Венгрией и Болгарией. Однако первым навлек на себя громы и молнии со стороны Анны Комниной Боэмунд Тарантский, явившийся 9 апреля 1096 года во главе норманнов из Италии. Си-Джей не может удержаться от смеха, стоит ему вспомнить саркастические высказывания принцессы по его поводу:

«Этот человек, негодяй по природе, был очень находчив в любых обстоятельствах, а подлостью и бесстрашием настолько превосходил всех прошедших через нашу страну латинян, насколько уступал им в количестве войска и денег. Но, выделяясь среди латинян необычайной ловкостью, он обладал общим им всем природным качеством — непостоянством».

Увы, кто читает теперь «Алексиаду» в бывшей Югославии, или в Санта-Барбаре, или даже в Париже?

Однако неприветливые косовары, провожающие хмурыми взглядами «панду», могли бы почерпнуть в записках принцессы нечто духоподъемное для себя, know what I mean? Вообще-то Анна, как и ее современники, была страшно напугана наплывом этих латинских полчищ:

«И казалось, было их больше, чем звезд на небе и песка на морском берегу».

Но до такой степени их презирала, что даже отказывалась их называть:

«Я охотно привела бы имена их предводителей, но лучше, полагаю, этого не делать. Язык мой немеет, я не в силах произносить нечленораздельные варварские звуки, и меня пугает масса варварских имен. И к чему мне стараться перечислить такое множество имен людей, один вид которых наполняет отвращением окружающих?»

Отвращением? Или ужасом? А может, зачаровывает? В «глубине души», той, что отныне представляла собой лишь потерю собственного «Я», Си-Джей составил на сей счет мнение: он был убежден, что Анна не говорила ни всего того, что знала, ни всего того, что почувствовала в себе и сочла зазорным. Для того-то и предпринял историк эту поездку по Далмации, Сербии, Косову, Македонии, разрушенным бомбардировками союзников в 2000 году, вплоть до Филиппополя, чтобы доискаться до ее тайн. Например, почему в «Алексиаде» ни словом не упомянут Адемар? Как объяснить это умолчание автора, в остальном верно следующего исторической правде?

Си-Джей как зомби катил вперед, время от времени промачивая горло минералкой и останавливаясь поспать в машине на заднем сиденье или в деревенском доме. Он преодолевал километр за километром, не видя ничего и никого, пленник своей грезы, раздавленный усталостью, овладевшей всем его существом после свершенного преступления, на крючке галлюцинирующей памяти. Однако мало-помалу даже на этого утратившего себя человека оказало воздействие представившееся его взору.

Тонны обедненного урана — depleted uranium, DU, — были обрушены на эту землю и ее жителей. Боеприпасы, начиненные графитом, взрываясь вблизи почвы, пролили на нее дождь из миллиардов микроскопических частиц углерода, которые затем проникли в электростанции, трансформаторные сети и высоковольтные провода, равно как и в системы телекоммуникаций, вызвав колоссальное количество замыканий, в результате чего Белград и семьдесят процентов сербской территории лишились электричества. Были разбомблены мосты на Дунае, а значит — нарушено сообщение между различными частями страны. Си-Джею пришлось даже искать обходные пути. Косово, на первый взгляд, не пострадало, но до самой Македонии крестьяне жаловались на проблемы с дыханием, вызванными частицами углерода и графита, которые сродни асбесту.

Дети и старики потрясали перед стеклами его красной «панды», которая не осталась незамеченной, помидорами и салатом, отравленными, как они утверждали, американцами. Повсюду — сгоревшие дома, заброшенные поля, выжженные леса. «НАТО оценивает восстановление Югославии в 35 миллиардов долларов», — приходило ему на память вместе с туманным образом некоего профессора Крест-Джонса, поддержавшего со своими коллегами крестовый поход западных стран против кровавого Милошевича. Вспомнилось и то, как он оценил иронию Уоррена Кристофера: «Когда Милошевич пускает в ход свое обаяние, понимаешь: доведись ему родиться в ином месте, он стал бы успешным политиком при демократической системе». Провидение уберегло Санта-Барбару от Милошевича! При том, что граница между двумя мирами не такая четкая, как говорят, — бывает, поступательный ход Истории стопорится. И все же видеть разрушительные последствия военных действий и читать о них в Интернете — не одно и то же. Даже если допустить, что частично в том повинна пресловутая меланхолия, столь свойственная славянской душе, прямо-таки расцветающая в этих местах. После падения Берлинской стены балканские крестьяне захотели всего и сразу, откуда и взялась их возросшая озлобленность, которая вряд ли когда-нибудь ослабнет. Эти люди нас ненавидят, это в порядке вещей, но, к счастью для нас, еще больше они ненавидят исламистов. Вот кто по-настоящему внушает им страх, как и девять — да что я говорю, больше, — веков назад, и им должно быть хорошо известно почему. Человеческие жизни вертятся по кругу, как эти льдинки в моем стакане со сливовицей: опишут от силы три круга, и от них остается пшик.

Нога Си-Джея жала на акселератор, «панда» подпрыгивала на ухабах разбитых дорог, бесконечное полотно которых разматывалось перед ним, а он едва ощущал усталость и свои онемевшие плечи. Кем же был Адемар? Мистиком? Наверняка — как и все крестоносцы. Только Святая Земля — колыбель христианства, и Гроб Господень — объект поклонения, могли привлечь к походу этого аристократа, взращенного на почитании святых мест и Богоматери Пюи.

А как же быть с опустошением и разрухой, которыми сопровождались крестовые походы? Да и были ли они столь разрушительны, как считается? Арабские хроникеры XI века знатно преувеличили последствия, вплоть до того, что назвали захватчиков каннибалами: вот вам и промывка мозгов! Но в таком случае, если свободные нации сегодня хотят объединиться вокруг общих ценностей, которые могли бы стать своеобразным коллективным кредо, разве они тысячу раз не правы, предпринимая современный крестовый поход с использованием управляемых снарядов, самолетов-невидимок и противоядерных соединений? Пусть и с ковровыми бомбардировками, разрушением мостов и электростанций, заражением посевов и лесов — этих легких как старой Европы, так и других стран?

Или взять хотя бы евреев, по преимуществу бродяг, странников, открывших миру богатство кочевой культуры, за что Си-Джей их искренне уважал, нет проблем, Эрмина может подтвердить, ведь в своем поиске корней эти столь непреклонные люди, воображающие, что они самые что ни на есть и что все в мире пошло от них, хотя почему бы и нет, все может быть, вопрос исследован не до конца… так вот евреи, разве они не вечные крестоносцы, всеми средствами — и сегодня больше, чем когда-либо, — сражающиеся во имя того, чтобы оставаться единственными оседлыми жителями Святой Земли, которая в такой же степени их, как и мусульман, и христиан? Это не одно и то же, — возразите вы мне, — они всего лишь возвращают себе землю, которой их лишили, и отстраивают для себя надежный оплот после ужасов Холокоста. Положим, что это так, но ведь палестинские камикадзе рассуждают в точности так же и на той же самой земле, окрашенной для них в иные временные цвета, know what I mean.

Си-Джею повсюду виделась ненависть, поднимающая одни племена на других: и впрямь, существовало ли что-то иное, кроме резни, развязанной крестоносцами, да и задолго до них? Однако все, что было связано с Адемаром, казалось ему более чистым, справедливым, что ли, и загадочным. Крестоносец? Бесспорно. И даже первый среди них, однако воспламененный или скорее умиротворенный побуждением иного рода. Как бы это объяснить? Чем-то, что существовало до того, как дух крестовых походов вселился в нас, чем-то более существенным, присущим человеческой натуре. Что было задолго до жестоких убийств, ставших возможными только с появлением в жизни техники, все более изощренной и действенной в искусстве уничтожения всего живого на земле, да и самой земли. Си-Джей еще не знал, что это такое, и надеялся прояснить в ходе своей поездки.

Си-Джей не исключал, что, живи он в XVIII веке, он был бы заодно с Вольтером, высмеявшим крестовые походы, «этот новый вид людского тщеславия», «эту заразную ярость», и именовавшего Петра Пустынника не иначе как его хлестким прозвищем Кукупетр! «В Италии поплакали, взялись за оружие во Франции», «Наперегонки стали хвататься за крест», — иронизирует фернейский мудрец.[59] Лучше не скажешь! И все же вопрос остается: в чем причина? В том ли, что эта страна была населена новоявленными господами, любящими военные забавы, погрязшими (согласно просветителю) в преступлениях, которыми чреват разврат, и увязшими в невежестве столь же позорном, как и роскошь, которой они предавались? Предположим, это так. Но Адемар-то был не из их числа! Си-Джей обратился к Фульхерию Шартрскому, Анне Комниной и Ибн аль-Асиру, чтобы подкрепить свои гипотезы и догадки.

Адемар искренне верил: его долг — спасти чистоту христианской веры, то есть европейской, в понимании Си-Джея, но не за счет истребления исламистов, а лишь раскрывая им истинность христианского послания, которое — и в этом Адемар ни секунды не сомневался — более сложное и более человеческое, чем послание Аллаха. Епископ Пюи готов был даже спорить об этом с Алексеем I, а может, и с Анной, его дочерью, славившейся своей образованностью, несмотря на юные года, а то и с религиозными вождями сарацин. О нем пошел слух, но не как о еретике, а как о человеке особом, странном, возможно, даже чудаке. В этой легенде наверняка была доля истины. В средние века люди испытывали страх перед диким зверем и непогодой, во всем полагались на Бога и имели обостренное чувство чести, верности слову. Все это так. А что еще? Наверняка этот епископ, отличавшийся незапятнанным благочестием и независимым умом, человек передовых взглядов, критически относился к иным догмам. Си-Джей хотелось в это верить, кроме того, становились понятны некоторые пробелы в биографии Адемара. Стремился ли тот отгородиться от фанатизма, как говорят сегодня, считал ли, что истина — тайна за семью печатями? Поскольку послание Христа взывало к миру, не требовалось ли воплотить этот самый мир в подлинных христианах, в уважении к каждой отдельно взятой личности?

Этот легат Святого престола, первый крестоносец, возможно, и был крестоносцем, но нетипичным. Си-Джей, воображая его таким, делал из этого вывод, что оттого-то епископ Пюи и не пережил трудностей похода. Он умер от чумы, а может, и от иной хвори, 1 августа 1098 года у ворот Антиохии, найдя Святое Копье…[60] jeez! Оплакивали его всем войском. Однако и врагов у него было достаточно, в частности, среди самых горячих голов, некто по имени Варфоломей, соперничавший с ним в благочестии, заявлял, что ему было видение святого Андрея, указавшего местонахождение этого самого Святого Копья! Вышеозначенный святой не требовал от вояк соблюдать в течение пяти дней пост — впрочем, есть все равно по большей части было нечего, — или грабить вражеские лагеря, к великому неудовольствию Адемара, рассудительного, но иначе, и более терпимого в своем обличье солдата воинства Христова.

Си-Джей терпеть не мог этого Варфоломея и вообще сам тип ясновидцев, толпившихся вокруг епископа из Пюи. Умиротворитель и объединитель Адемар был человеком другого склада, в чем Си-Джей убеждался по мере продвижения по Косову. За восемнадцать лет своего духовного царствования в Пюи тому удалось усмирить неугомонных баронов и заставить их вернуть церковное и монастырское добро, которое они награбили. Именно ему обязаны мы гимном крестоносцев «Salve Regina», обращенным к Пресвятой Деве.

Ad te clamamus, exsules filii Hevae… Et Jesum, benedictum fructum ventris tui, nobis post hoc exsilium ostende, о clemens, О pia, о dulcis Virgo Maria![61]

Был ли Адемар изгнанником, делящим с прочими горе и радость, или уже встал на путь примирения всех в Одном? Если так, то голгофа его обладала привлекательностью, во всяком случае, порицать его Си-Джей не мог. Адемар был предтечей, но, увы, весьма дальним, умершим девять веков назад… jeez!

Дороге нет конца, и повсюду, куда ни кинь взгляд, — поля с тощей пшеницей, целина, пыль. Отсутствуют дорожные указатели — цыгане выдрали их из земли и приспособили для нужд табора: жарить баклажаны и перцы. Нищета, какой свет не видывал, и это начало третьего тысячелетия! Европе Балканы больше не верят, может, еще чуть-чуть верят НАТО. Си-Джей притормаживает, достает дорожную карту — ни единой зацепки, тем хуже, вперед, на юг, влево, попытаться в один из ближайших дней выбраться на дорогу, ведущую к Филиппополю.

Епископ оставил в Филиппополе своего племянника Эбрара Пагана (или, согласно некоторым источникам, де Пэна): это открытие принадлежало Себастьяну. Еще одна его гипотеза, которую он выдвинул и защищал на коллоквиуме по нумизматике в Будапеште в 1988 году и в Палестинском университете Бир-Зейта в 1993 году. Его сообщение произвело эффект разорвавшейся бомбы, вызвало «крутое обсуждение», как там говорят: иные коллеги выказали благосклонность, кое-кто заподозрил его в чистой умозрительности, что как раз и требуется, чтобы превратить вас в звезду подобных собраний. Но теперь он добудет последнее непреложное доказательство, наука ведь требует служения — по крайней мере гуманитарная наука.

Себастьян считал, что юный Эбрар Паган, был сыном Адемаровой сестры Лёзы и одного знатного господина из Велэ — Хилдуина Пагана (или де Пэна), к тому же был то ли племянником, то ли дядей (это еще требовало проверки) основателя ордена тамплиеров, созданного в 1118 году: Гуго де Пэна.[62]

Как и бароны Геракл и Понс де Полиньяки, как и прочие дворянчики Пюи, отец юноши Хилдуин Паган дал Адемару уговорить себя вернуть ценности двух местных церквей — Святой Девы Марии и Святого Иоанна в Розьере — Шамальерскому аббатству. И словно для того, чтобы скрепить печатью свою новую христианскую веру, как и верность епископу Пюи, он отослал к нему своего сына Эбрара с наказом следовать за дядей в Святую Землю.

Эбрар (или Эверар) настолько проникся свободомыслием своего дяди-епископа, что вскоре оставил и дядю, и крестовый поход и обосновался во Фракии, в Филиппополе. Обзавелся семьей, принялся обрабатывать землю, приобщился к славянским языкам, усовершенствовался в греческом и стал вести споры с еретиками, которых тогда было пруд пруди, еще больше, чем ныне, многоучеными византийскими философами, наводнившими этот большой город.

Целиком предавшись своим мыслям и словно бы стряхнув с себя оцепенение, Си-Джей стал напевать «Salve Regina», «старую песню Пюи», как назвал бы ее святой Бернар: «К тебе взываем… о кротость…» Неужели это он, Себастьян? Или это его двойник из другого времени, в котором проживали Адемар Монтёйльский и Эбрар Паган? Вокруг простиралась унылая Сербия, затем пошла Македония, скоро болгарская граница. В конце концов, какое у него доказательство, что папский легат Первого крестового похода Адемар Монтёйльский был мудрым почитателем особого представителя рода человеческого, Ecce Homo? Где доказательство того, что этот вояка и непреклонный распорядитель церковных ценностей Пюи был предтечей эпохи Возрождения? Честно говоря, никакого, если не считать его собственного предположения по поводу «Salve Regina»: не более чем красивой гипотезы бастарда, изгнанника в поисках Истоков, ведущих его в приходские архивы Пюи. Какое у него доказательство, что Эбрар Паган, преданно служивший Адемару, а затем посвятивший себя любви к Милице-Болгарке и чтению византийских фолиантов, и был тем самым дальним предком семьи Крестов, одним из crucesignati, фигурирующих в документах (обнаруженных в библиотеке Пловдива, бывшего Филиппополя), от которого ниточка через Сильвестра Креста вела и к Себастьяну? Да никакого, разве что упоминание в местных хрониках Эбрара Пагана, в XI веке забредшего в эти края с крестоносцами, говорящими на провансальском языке, ведомыми графом Раймондом де Сен-Жилем и епископом Пюи. Неужто важно знать, кто от кого произошел: я от тебя, ты от Христа или Адама, Марии или Евы, Кришны, Шивы или китайского императора?

Сидящий за рулем «фиата-панды» мужчина знал, что эти поиски — безумие, и тем не менее они определяли его путь, ради них двигался он вперед, а не будь этого, послал бы себе пулю в висок после того, как задушил Фа Чан, которая возомнила себя Евой, вздумала положить начало роду! Присвоить себе право встать без него у истоков, несмотря на него, вне его, Себастьяна! Дать жизнь, к тому же не задаваясь вопросом, как это могло прозвучать в мире с его depleted uranium и женщинами, закутанными в хиджабы!

Ну вот и Пловдив. Гостиница. Он вдруг почувствовал навалившуюся на него смертельную усталость. Теперь можно быть усталым, можно спать. Выйдя из зазора между тем, кто действует, и тем, кто наблюдает, где он превратился в некий политип вне места и времени, уносимый неконтролируемым потоком мыслей и слов, он лег в постель. Почти счастливый.

Историк мертв, Франция меняет курс. Возможно

— Уверяю вас, комиссар, он мертв! Доказательство? Со времени своего исчезновения он не пользуется компьютером. Месяц! Вы только представьте себе! — Минальди удалось преодолеть заслон отвращения, поставленный на его пути комиссаром, и после десятка телефонных звонков, оставшихся без ответа — «Комиссар перезвонит вам, как только освободится, потерпите, вы знаете, как он занят, но он о вас помнит», — изворотливый ассистент Себастьяна Крест-Джонса все-таки ворвался в кабинет комиссара.

Мурыжить его дольше было невозможно. Попов предупредил посетителя, что беседа должна быть краткой. Причин отказать Минальди во встрече не нашлось, да и здравый ум, присущий тому, мог сослужить неплохую службу в расследовании.

Однако ничего нового в деле исчезновения профессора не открылось, а тут еще Стефани совсем заморочила Рильски голову с этим романом о византийской принцессе, да и его собственные воспоминания могли помешать ему сохранять необходимую дистанцию… в общем, Нортроп согласился уделить непрошеному гостю минуту, не более.

— Я неплохо изучил повадки профессора, комиссар, это вы уже знаете, и клянусь нам, он никогда не разлучался со своим ноутбуком. Видели бы вы его, просто игрушечка! Будучи ученым новой формации, профессор в полном объеме владел компьютером: работал над текстами, отправлял и получал письма, выходил в Интернет, создавал собственный банк данных, ну и все остальное, плюс ко всему вел свою бухгалтерию. — Рильски бросил на говоруна полный удивления взгляд. — Вы подумали, откуда, мол, мне известно все это? Очень просто, хотя, может, и не очень честно: но кто не без греха? Как знать, может, вы меня простите и даже скажете спасибо, ведь благодаря моей осведомленности следствие продвинется. Вы следите за ходом моих рассуждений? — Минальди в шутку прикинулся слегка смущенным. — Сейчас объясню: давно это было, я проник в систему защиты профессорского компьютера, подобрал, так сказать, ключик. Тут, знаете ли, мне нет равных. Это трудно объяснить, но разгадать секретный код профессора было ой как нелегко. Подозрительный, скрытный, он придумывал разные секретные коды, которые считал стопроцентно надежными. Поскольку именно я натаскивал его в этом деле, мне не составило труда разгадать его пароли. Не подумайте, что я хвастаюсь. Впрочем, если я и позволил себе подобную вольность, так лишь для того, чтобы лучше вникнуть в научный метод учителя, быть более продуктивным в помощи ему, ну… словом, в этом и заключается моя работа. Он ведь был не слишком разговорчив, не любил объяснять, приходилось самому обо всем догадываться. Так вот, на мой взгляд, если он к нему больше не притрагивается, к своему персональному компьютеру, значит, он умер! Тут и гадать нечего. — Улыбка официанта превратилась в улыбку дебила-садиста.

— Думаю, я вас понял, сударь. — Рильски был сама холодность, ему с большим трудом давалось не вышвырнуть краснобая из кабинета, и его «сударь», произнесенное без всякого выражения, прозвучало подобно худшему из оскорблений даже на вкус не очень разборчивого Попова, однако «ключиком», чутким к подобного рода тонкостям, Минальди не обладал. — Ваши рассуждения не лишены определенной логики. Оставим моральную сторону дела, но версия гибели профессора нами также не исключается, само собой.

— Эта версия возникла у меня с самого начала, комиссар. Я пришел сюда именно потому, что теперь убежден в этом, — заявил Минальди победно. — Если расследование ведется, — Рильски вскинул брови, что означало: «Это ничтожество позволяет себе подвергать сомнению мои действия?!», — то следует искать труп, а не беглеца.

— Не беспокойтесь, сударь… — его и без того ледяное «сударь» превратилось в сосульку —…как там вас… ах да, простите, Минальди. Доверьтесь нам, мы куда компетентнее, чем кажется и чем принято думать в академических кругах Санта-Барбары. — Рильски порывисто встал из-за стола, чтобы поскорее отделаться от наглеца, слегка смутившегося и ставшего пунцовым. — Позвольте мне вернуться к своим обязанностям: дел невпроворот, знаете ли. — Не хватало еще, чтобы эта бумажная душа вообразила себя комиссаром, ведущим семейное расследование, касающееся только Эрмины и университетского мирка, считающего себя пупом земли.

С Нортропа было довольно уже того, что Себастьян сбежал, словно задержавшийся в своем развитии подросток, чем довел свою жену до истерического состояния. На его месте он, пожалуй, поступил бы так же, но в данном случае налицо был перебор, бездельники с факультета хотели представить этот случай как универсальный, подать его в виде Дела, чтобы затмить серийного убийцу богачей из «Нового Пантеона» и Морского храма. Номер Восемь оставался на сегодняшний день самой большой головной болью полиции и свидетельствовал о прискорбной неэффективности Рильски, обычно блестяще проводившего расследование. Случай с Себастьяном представлял собой банальный скандал, с которым следовало обращаться не в полицию, а к психиатру или специалисту по семейным отношениям. Одному Богу было известно, как ненавидел Нортроп эту смолу психо-как-там-ее, которая налипла на него с тех пор, как Кресты с их прошлым вышли из небытия, где им лучше было бы оставаться. Эта семейная хренотень вылезла так некстати, в самый разгар расследования делишек «Нового Пантеона» и других мафиозных структур, могущего стать достоянием гласности мирового уровня, но не продвигавшегося ни на йоту. Если только загадочный профессор не был как-то связан с серийным убийцей: Рильски не исключал и такой возможности, в конце концов, о Номере Восемь ничего не известно, а Себастьян, судя по его дневнику, был типом лунатического склада и вполне мог вляпаться во что-нибудь неблаговидное. Спрашивается, кто помешает не в меру мечтательному профессору вообразить себя Чистильщиком, а после исчезнуть и даже прослыть умершим? Никто. Замести следы и продолжать мстить негодяям, и все шито-крыто. Надо бы получше изучить его, почитать его записи, что еще? Да, придется, ничего не поделаешь. Ну и работенка! Бумаги, архивы… Стоило Рильски приняться за них, как его накрыло черным вихрем. Семья. Его семья. Стефани сумеет сделать это лучше него. Еще одна причина, почему он не делится с нею своими подозрениями, но, может, и у нее они уже возникли? Странно, что ее вдруг так потянуло к Византии…

В этом угнетающем его черном хаосе была только одна светящаяся точка: Стефани. Нортроп больше кого бы то ни было поражался тому новому, что нарождалось в нем и чему он не противился, счастливый не в меньшей степени, чем удивленный. По правде сказать, он старался вовсе об этом не думать, поскольку любое помышление по поводу влюбленного Нортропа казалось ему до нелепости смешным. Не стоило доводить это до абсурда, усугублять. Он не видел иного способа не выглядеть смешным, как вовсе ни о чем таком не думать. Или думать обо всем, кроме этого, — например, о международной политике.

Накануне Стефани водила его на обед к послу Франции. У того было свое видение череды убийств в Санта-Барбаре, за которое он, впрочем, не держатся, внося в него коррективы — в чем и состоял юмор ситуации — по ходу разговора за обедом, словно ему доставляло удовольствие представлять различные возможные варианты развития сюжета какого-нибудь сериала. Его превосходительство посол Франции был человеком остроумным, не идущим ни в какое сравнение с другими представителями дипломатического корпуса, хоть и отобранными тщательным образом для работы на столь ответственном поприще. Он умел заставить сотрудников и гостей ценить свое общество, разговоры с бокалом шампанского, канапе с икрой. Что касается Нортропа, то с тех пор, как пробуксовывало дело с убийцей мафиози, а Стефани ввергла его в пучину страсти, о возможности которой он уже давно успел позабыть, если вообще когда-нибудь помнил, он с удивлением обнаружил, что небезразличен к политике. А это опровергало его собственную аксиому: «Политика есть обещание, связывающее лишь тех, кто в него верит; тогда как любовь — это смертная клятва двух любящих: из чего следует, что любовь и политика две вещи несовместные». И чем больше Стефани с ее мимикой, глазами, кожей увлекала его в новый мир, тем больше открывался он всему тому, что прежде было ему, мало сказать, до фонаря и что так поглощало внимание других. Если он и отдавал предпочтение событиям, происходящим за рубежом, то оттого, что подноготная происходящего в его родном городе была ему слишком хорошо известна. Вследствие этого теперь ему представлялось важным доносить свою собственную аксиому, «аксиому Рильски», следующим выводом: «Поскольку влюбленный человек непоправимым образом выпадает из времени, отдохновением ему служит смех над проделками Истории». Человек разумный, Рильски испытывал нужду в подобных сентенциях, дабы позволить себе самовыражение, показавшееся бы ему праздным и даже отклоняющимся от нормы в устах кого-либо иного, чуждого этим аксиомам и выводам из них. Вооруженный ими, он мог предаться иным дедукциям — профессионального плана, но те уступали порой место ужасающим провалам, заполненным мраком и чреватым превратиться в ловушки, где в духе романа о Джекиле и Хайде раздваивается личность.

И потому комиссар не без удовольствия пустился в обсуждение перипетий в ходе недавней выборной кампании во Франции. Чего не сделаешь, чтобы только забыть о Минальди! Политика представлялась ему зоной дозволенного проявления порочности, коей с равным успехом предавались и мужчины, и женщины, причем последних становилось в этой области приложения человеческих усилий все больше, хотя Стефани считала, что недостаточно. Никому и в голову не приходило, что дебаты, волновавшие других, были для Рильски лишь отдохновением от трудов, которому он предавался как игре с таким увлечением, что казалось, у него и впрямь есть собственное мнение. Когда же слово брала Стефани, он бывал сражен красотой ее доводов и даже после нескольких рюмок виски был еще способен посмеяться над собой влюбленным. Улыбаясь одними уголками глаз за дымчатыми стеклами очков, он думал о том, как поразительно хорош ее ум, не говоря уж обо всем остальном.



Поделиться книгой:

На главную
Назад