Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Смерть экзистенциалиста - Николай Владимирович Курочкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Именно. Для того и создали цивилизацию и культуру, чтобы в суете некогда было думать о неизбежном. Все — и наука, и политика, и быт — развлечения, не более того. В занятиях большой наукой смысла не меньше и не больше, чем в карманных кражах: и то и другое лишь способы отвлечься от мыслей о смерти.

— Ну и ну! Вы, Владимир, по первоисточникам знакомы с этой философией или домыслили сами к тому, что слышали краем уха?

— По первоисточникам, — храбро соврал Саломатин.

— И Кьеркегора читали? Расскажите, кто он, этот ваш кумир. А то все о нем говорят, в моду вошел, а, в сущности, никто ничего не знает, кроме того, что раньше писали «Кьеркегор», а теперь — «Киркегор».

Уфф! Если бы этот дотошный зоопсихолог спросил о Хейдеггере или Габриэле Марселе, Саломатину осталось бы только сдаться. Но Киркегор! История Киркегора была не просто ему знакома, она была внутренне ему близка. Как и датский мыслитель, он через десять лет после разрыва питал к бывшей невесте сильные чувства. Пожалуй, более сильные, чем то, что осталось бы от любви, проживи они эти десять лет вместе. Правда, к Ларисе он чувствовал не любовь уже, а обиду, злость, ревность… Да и не сам он отказался от Ларисы. Но все же очень хорошо понимал Киркегора.

— О, это ин-те-рес-ней-шая личность! Блестящий богослов (ему прочили большое будущее), он любил и был любим, но вдруг перечеркнул карьеру и отрекся от невесты. И жил одиноко.

— Разлюбил? Или она? — спросила Галочка.

— Нет. Уехал потому, что не хотел дать чувству погаснуть, разменять его на мелочи быта.

— Психопат какой-то! — разочарованно протянула Галочка.

Саломатина понесло. Он пересказал трактат Киркегора «Или — или». А от киркегоровского «второго эстетика», от утверждения, что истинно свободный выбор не «или — или», а «или-или — безразлично», когда выбирают что-то, своим делают не за что-то, не за содержание, а просто чтобы выбрать и тем определить свое отношение к миру, — отсюда легко было перейти к Сартровой теории «абсолютной вменяемости».

— Любой поступок наш, любой шаг преднамерен. Сартр сказал: «Если я мобилизован на войну, то это моя война, я виновен в ней и я ее заслуживаю, потому что мог уклониться, — например, дезертировать или покончить с собой, а если я этого не сделал — то стал соучастником». То есть что бы ты ни выбрал, что бы ни сделал — это сделал ты, а не «среда», или «обстоятельства»…

И тут зоопсихолог ударил под дых, в самое уязвимое место саломатинской теории.

— Тэ-э-эк… Значит, что выбирать — неважно, важно не уклоняться от ответственности за выбор? Хоть в эсэсовцы, если только сам выбрал и готов, если придется, к стенке встать без истерики?

— Собственно, тут акцент на другом. Да Сартр, вы же знаете, был активным антифашистом…

— Был. Но из ваших с Сартром теорий не видно, почему бы ему не стать фашистом. А?

Шура, выручая Саломатина, заговорила о том, что и враг может внушать уважение, если он тверд в убеждениях, но зоопсихолог ее прервал:

— Вы, Шура-Саня, добрая. А пусть он сам, без вашей помощи!

— Да, я добрая. Но если вы торт не съедите, я стану злая. Я выкину его в мусоропровод, и его призрак будет являться вам каждую ночь!

На том спор и кончился.

Саломатину нужно было спорить, оттачивать аргументы. Нужно было общаться с единомышленниками. А Где они? Саломатин вспомнил об Андрее Четырине, взял отпуск и слетал в Хабаровск. Но слетал он зря. Андрей за эти годы очень изменился. Он хвастался своей лабораторией, своей якобы не по годам умной дочкой, сманивал Владимира на рыбалку… Об экзистенциализме он и слышать не хотел:

— Ну, брат! Этой оспой я да-авно переболел. Уж и забывать стал. Мура все это. Философия для бездетных. Ты холостой — вот тебе и чудится, что с твоей смертью мир рассыплется. Кстати, у Сартра дети есть, ты не в курсе?

— Никогда не интересовался, — сухо ответил Саломатин.

— Зря. По-моему, нет у него детей. Понимаешь, дети так прочно связывают с жизнью и с другими людьми, что… В общем, женишься — поймешь.

Ну что ж, все было ясно. Дальше разговаривать было незачем.

Потом, в самолете, Саломатин долго и напряженно вспоминал, на кого же стал похож раздобревший Андрей. Ах да — на Вадьку Ломтева! Конечно, на него. Та же поглощенность семьей и производством, приземленность, равнодушие к вечным вопросам, то же «здесь и сейчас» вместо «везде и всегда».

Общаться было не с кем.

Выручил его Валерка. Наскучив традиционными способами ухаживания, он стал поражать воображение девушек тем, что имеет друга-экзистенциалиста. Он потащил Саломатина с собой на одну дачу, где их роли странно перепутались. Валерка рассчитывал, что Саломатин с его самобытной философией будет, так сказать, пряным гарнирчиком к его, Валерки, особе. Вместо этого сам он оказался в жалкой роли официанта, подавшего экзотическое блюдо и более не нужного.

Через Валеркиных девочек Саломатин познакомился с их друзьями, вошел в круг людей, которых экзистенциализм интересовал если и не глубоко, то остро. Вскоре он стал в этом кругу популярен.

Это был именно круг, замкнутый для чужих и открытый для своих. Саломатин быстро освоился и привык к обстановке, окружавшей этих людей. Он мог по нескольким деталям узнавать, попал он к «своим» или нет. У всех его поклонников на стенах висели африканские маски (сочинского производства), прибалтийские керамические пластины со скучным беспредметным рельефом и «кичевые» картинки на стекле с целующимися голубками, слащавыми пейзажами и нэповскими красотками. У всех одна стена в квартире забита до потолка книгами, а на низеньком столике у этой стены небрежно брошено, что-нибудь «запретное», пикантное… Что именно, неважно. Важно, что вот человек мыслит нестандартно, не по указке — и не скрывает этого! А как именно мыслит — это уже его дело.

У всех людей этого круга были дорогие, модные радиолы. И каждый врал, что ночью, если хорошее прохождение воли, запросто ловятся и радио «Люксембург», и все, что хочешь. Ни одна их встреча не проходила без обмена последними новостями: один рассказывает, что вчера передавал «Голос Америки», другая — что Би-би-си, третий — что «Немецкая волна», и так по кругу. Считалось, что самая объективная — японская Эн-эйч-кей, а самая лживая — энтээсовский «Посев».

Шура называла этих фрондирующих интеллектуалов «переростками». Мол, седеют, лысеют, дети у них уже старшеклассники, а сами все еще не вышли из того возраста, в котором, чтобы продемонстрировать независимость от «предков», красят волосы в синий или бордовый цвет, отрезают чудные косы и нашивают заплаты на неизорванную одежду. И, привыкнув, теперь пытаются эпатировать государство. Но, поскольку государство на их фокусы внимания не обращает (или уже, если дело серьезное, не в угол поставит, а похуже!), «переростки» бунтуют в узком кругу и помалкивают в тряпочку на людях. Демонстрируют свою храбрость друг другу. Все это, говорила Шура, здорово похоже на щедринский «бунт» против полицейского: зайти, чтобы никто не видел, в подворотню и в кармане кукиш сложить. Только тут еще смешнее, потому что непонятно, против чего и за что.

Саломатин видел, что Шура права. Но пусть! Пусть они слушают вполуха, пусть им интересно не то, о чем он говорит, а то, что им говоренное не одобряется «вверху», пусть! Все же слушают! И может быть, кто-то и услышит, кого-то проймет.

«Салонный философ»? Дразнись, Шура, дразнись! Чаадаев тоже был «салонный».

Глава 8. ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЙ ПРАЗДНИК

Раз на званом ужине у главного инженера облбыта младшая сестра жены хозяина пристала к Саломатину:

— Владимир, объясните мне, серой, почему так: вы очень красиво, увлекательно говорите о свободе, активности, подлинном и неподлинном существовании, а живете так же, как и мы, неподлинно и несвободно? Наверное, перейти от трепа к практике жутковато, а? Или все ваши теории просто для красоты слога?

— Да нет, почему же? Я собственно на данном этапе ставлю целью ознакомить с учением как можно больше людей, а уж потом можно будет и поэкзистировать.

— Потом — это, видимо, после дождичка в четверг?

— Потом — это тогда, когда я найду своевременным! — резко сказал Саломатин. И подумал при этом: «А в самом деле, чего я жду?»

Домой он пошел пешком и самой длинной дорогой, по бульварам улицы Горького. Надо было разобраться в себе. В самом деле, чего он ждет?

Дома он еще раз взялся за пьесу Сартра «Мухи». За то ее место, где Юпитер открывает Оресту единственную великую тайну: что люди свободны. И эти строки вдруг засветились золотом! Прежде Саломатин читал их и перечитывал как отвлеченную — верную, большую, но абстрактную истину. Теперь он их прочитал как руководство к действию.

Довольно! Владимир Саломатин объявляет экзистенциальный праздник! Отныне — да, да не с завтрашнего даже утра, а с сей же секунды! — он живет свободно, не обращая внимания на законы и запреты.

Прежде чем лечь спать, он собрал все галстуки — терпеть не мог этих ошейников, но как преподавателю приходилось их носить — и швырнул в мусорное ведро. Утром в столовой вместо первого и второго («Вам, как всегда, без подлива?») взял четыре порции селедки с луком и три заварных пирожных и съел, радостно косясь на негодующие или перекошенные от тошноты физиономии. Потом, негромко напевая (чего доселе никогда не позволял себе на улице), пошел на красный свет через дорогу. Подскочившему орудовцу лениво сказал: «А пошел ты!» — и тот послушно и беззвучно отошел.

Вместо семинара по теме «Органическое строение капитала. Масса прибыли и норма прибыли» он пошел на пляж и провалялся четыре часа, приставая ко всем

симпатичным девушкам. Потом съел подряд по порции всех сортов мороженого, какие были в киоске, и позвонил Шуре, предложив ей (севшим от мороженого голосом) плюнуть на лекции и зайти к нему побаловаться. Шура не поняла и предложила покушать парацетамольчику. Тогда Саломатин набрал 09, узнал номер и стал дозваниваться в РЭБ флота. И узнал, что начальник цеха Ломтев только что убыл в Хабаровск на бассейновое совещание. Все складывалось как нельзя лучше!

В автобусе брать билет Владимир не стал, и его со скандалом высадили за остановку до нужной ему. Он шел с пылающими щеками, вспоминал, как стыдно было слушать укоры контролерши, и злился на себя. Подумаешь, засмущался! Плевать на все, ты же свободная личность, осуществляющая себя наперекор абсурду. Тебе не должно быть стыдно!

Но ему все же было стыдно. Саломатин уважительно вспомнил, как стойко вел себя под ливнем насмешек старик Тулупский. Вот из кого вышел бы настоящий экзистенциалист! А может он им и был? Стихийным экзистенциалистом? Может, это и давало ему силу сносить насмешки и презрение?

Лариса была дома одна. Она пополнела, но была красива. Пожалуй, даже красивее чем прежде. Она говорила что-то необязательное, но Владимир, только услышав, что ни детей нет дома, ни свекрови, накинулся на нее и стал целовать, стягивая халатик. Она сопротивлялась, но слабее, чем он ожидал. Потом совсем перестала и только шептала: «Где ж ты был раньше, дуралей?»

Потом он спросил, почему она тогда его бросила. Лариса вдруг отодвинулась, села, начала торопливо одеваться и сказала:

— Так и остался ты, Вовик, мальчишкой. Я ждала, ждала, когда же ты повзрослеешь, — вышла за Вадика, а все равно ждала. А ты…

— Чего ты ждала? Сбежала, потом не велела и близко подходить… Чего ждала?

— Ждала, когда ты плюнешь на то, что я не велела. Мы, бабы, так уж устроены, что сопротивляться мужчине не можем. Если он мужчина, а не мальчик.

— Что ж, и сегодня не убедил?

— Дурак ты, дурак. Ты за подтверждением приходил, да? Иди отсюда! И чтоб больше я тебя не видела!

На этом экзистенциальный праздник и кончился. Саломатин просидел всю ночь над своими «тетрадями по экзистенциализму», утром обматерил по телефону секретаршу деканата, звонившую узнать, почему его нет на работе, и улегся спать. Позвонил Валерка — он не стал говорить, бросил трубку.

Вечером Саломатин уехал из Благовещенска.

Глава 9. ПОМОЩНИК САДЧИКА

Рим стоит на семи холмах. Хабаровск — на трех. Зато холмы Рима — у малярийной речушки Тибр, а холмы Хабаровска — у могучего Амура.

По горбам холмов перпендикулярно Амуру идут главные улицы. По восточному холму, от железнодорожного вокзала до военного госпиталя, — улица Серышева. По западному, от речного вокзала до завода «Энергомаш», — улица Ленина. По центральному холму, от аэропорта до Комсомольской площади, — улица Карла Маркса. Между холмами текли когда-то в комариных низинах две грязные речонки — Плюсиинка и Чердымовка. Сейчас они обе загнаны под землю, в трубы, а на их месте разбиты широкие бульвары: Амурский и Уссурийский.

Вдоль Амура тянется песчаный пляж, разделенный Муравьевским утесом. Выше утеса купаться можно, ниже — запрещается. Над пляжами — серая стена набережной, а над нею — парки. Над пляжем, где купаться можно, карабкается по откосу парк культуры и отдыха, а над пляжем, где нельзя, — парк стадиона. Прямо в парке культуры спиной к реке стоит кирпичное здание музея имени Арсеньева, рядом — скромный памятник адмиралу Невельскому и, защищенный от непогод шатким навесом, — скелет двадцатиметрового кашалота. Скелет охраняют задранные к небу жерла уральских и крупповских пушек времен фрегата «Паллада» и корвета «Витязь». Так же спиной к реке стоит в парке крайсовет профсоюзов, а ниже, в той стороне парка, что сползает к Амурскому бульвару, цветет алюминиевый тюльпан «Орбиты». Все это вместе и образует четную сторону улицы Шевченко — первой из полутора десятков трехгорбых улиц, перебирающихся с холма на холм. На нечетной стоят прокуратура, обувной магазин, желтое здание СКА и, главное, ало-кирпичное, с вычурными кирпичными украшениями здание краевой научной библиотеки — крупнейшей в городе, крупнейшей на Дальнем Востоке и вообще второй к востоку от Урала.

В тихих тесноватых залах гнут спины над книгами и журналами тихие, старомодно-вежливые, терпеливые и неторопливые люди: студенты и преподаватели, любознательные пенсионеры и соискатели степеней…

В то лето в общем читальном зале чуть не каждый день можно было встретить плохо одетого, тощего бородатого парня лет двадцати семи. Причем борода была не модная, ухоженная, не интеллигентская, а разбойничья — от глаз до середины шеи. Читал этот странный тип книги, требующие серьезной умственной работы, и такие разные, что по формуляру никто бы не определил ни его профессии, ни даже склонностей. Появлялся он вскоре после открытия и сидел всегда до конца работы библиотеки, много выписывая в неопрятные тетради и потаскивая печенье и карамельки из отвисших карманов пиджачка.

Вот библиотека закрылась. Он вышел в синий майский вечер, поежился, поднял плечи, сунул руки в карманы и неровной, подпрыгивающей походкой быстро пошел по людному проспекту, прижимаясь к краешку тротуара и уступая путь всем встречным. Разогревшись, сбавил скорость, но походка осталась неровной. Только теперь он не подскакивал, а как бы запинался через шаг. Может быть, из-за окон? Он глядел перед собой, только когда сбоку не было освещенных окон. Дом, ресторан, парикмахерская — все равно, выворачивая шею, он вглядывался на ходу в эти чужие или ничьи окна…

Что он собирался делать в Хабаровске?

Он не знал. Знал только, что жить как все не может. Но в Благовещенске — это ему показал неудавшийся опыт «экзистирования» — он не мог порвать со всем. Тысячами нитей связанный с родным городом, он был у него в плену. Все его знали, все привыкли к нему такому, каким он был прежде, к неподлинному. Менять жизнь легче там, где ты ни с чем и ни с кем не связан.

Он начнет с нуля — без специальности, без друзей, без вещей! Работать будет так, чтобы душа была свободна.

В первый же день он нашел то, что нужно: требуются лица мужского пола, старше восемнадцати лет, можно без специальности, общежитие предоставляется. Приняли его сразу и без нетактичных расспросов о прошлом. Что такое «садка кирпича», он даже приблизительно не знал, но если горшки обжигают не боги, то кирпичи — и подавно.

Работа оказалась труднее, чем он мог вообразить. Третий кирзавод подлежал реконструкции, технология на нем сорок лет уже не менялась, но стройки требовали кирпича сегодня, поэтому реконструкцию откладывали на завтра. Тем более, что там, глядишь, легкобетонные панели шире пойдут в ход и кирпич вовсе не нужен будет. А пока…

Из цеха формовки тянулся огибающий кольцевую печь узкоколейный рельсовый путь. Через каждые три с половиной метра этот путь пересекали рельсы, ведущие в печь через сводчатые проемы — «ходки». А на улице зима, а против каждого «ходка» — ворота на улицу, и треть их (там, где идет высадка готового кирпича) распахнута. А в тех «ходках», где идет обжиг, воет, отделенное от работающих на садке только ажурными клетками сырца, тысячеградусное пламя. В «ходках» дует. Это не сквозняки, не ветры и не ураганы. Нет в языке такого слова, чтобы назвать эти тугие потоки воздуха!

На электрокаре привозили вагонетку с буро-зелеными сыроватыми кирпичами из-под пресса. Вагонетку — полтысячи кирпичей, две с половиной тонны — надо было столкнуть с площадки электрокара на рельсы, загнать в «ходок» и разгрузить. Причем — это и называлось «садка» — каждый кирпич следовало уложить строго на отведенное ему место в ажурной клетке, постепенно, вагонетка за вагонеткой заполняющей весь «ходок». Каждый новый ряд в «елке» кладется под иным, но для ряда постоянным углом. Расстояние между кирпичами во всей «елке» постоянное: семь сантиметров. И за смену — за двадцать одну тысячу шестьсот секунд — каждый садчик должен уложить в «елку» минимум восемь тысяч кирпичей! И нельзя допустить, чтобы «елка» рассыпалась, чтобы сырые глиняные кирпичи ломались…

Саломатин стал помощником садчика. Его делом, было, затолкнув вагонетку в «ходок», перешвырять кирпичи с нее садчику. А тот, стоя на свободно шевелящихся, пока «елка» еще не закончена, брусочках глины, ловит кирпичи, шлепает сырец точно на предназначенное ему место, подсказывает неопытному помощнику, как брать кирпич, чтобы не развалился в руке, травит анекдоты и не смолкает, даже когда выкладывает над своей макушкой решетку из пятикилограммовых брусков.

В «ходке» темно. Мутно-серый свет, еле пробивающийся сквозь щели ворот, двенадцатисвечовая лампочка да костерок.

Саломатину, у которого уже после первой вагонетки промокло от пота теплое белье, а после второй — и лыжная куртка, непонятно, как тут мерзнуть, но его садчик, бригадир Коля Сапегин, мерзнет и в кратких, минута две, перерывах, пока электрокар везет очередную вагонетку, жмется к костру.

После первой смены Владимир устал так, что ночью не спал. После второй не дошел до трамвая — идти было метров триста, — сел на обледенелое крыльцо чьего-то дома и заснул. И снились ему и тогда, и в трамвае, и всю ночь кирпичи, кирпичи, кирпичи… Тысячи, миллионы кирпичей, трещиноватых, липких, холодных!

Но бригадир Сапегин оказался прав: «Самые тяжелые — второй час, второй день и вторая неделя, остальное — чепуха!» На третий день было не легче, но терпимее.

Глава 10. ПОГРАНИЧНАЯ СИТУАЦИЯ

Зиму Саломатин прожил как автомат: работа — столовая — библиотека — кровать — все сначала. А раз нежным мартовским утром вышел из общежития с запасцем, чтобы до завода пройти пешком… Но пошел почему-то в другую сторону и весь день бродил вдоль Амура, дыша весной и вспоминая блоковское: «…весенний и тлетворный дух…»

Именно тлетворный. Ну что он делает? Вот выгонят за прогул — куда тогда деваться? Но и завтра он не пошел в «ад». Вышел в положенное время, опять свернул не туда и просидел день в читальном зале за несуразным «романом двадцати пяти писателей» в «Огоньке» за двадцать восьмой год. Пока читал, не думал. А по пути домой пришлось ответить себе на вопрос: зачем же было переезжать в Хабаровск и чем работа садчика ближе к подлинному существованию, нежели труд преподавателя? Ответ был ясен: да ничем не ближе!

А что, если пожить просто так, нигде не работая, абсолютно свободно, насколько денег хватит? Саломатин решил попробовать.

Он дни напролет сидел в читалке, подолгу гулял, часто ходил в кино (иногда на два-три фильма в день): стоит копейки, а убиваешь часы. Соседи по комнате были каменщики, они работали днем, а Саломатин в смену и по скользящему графику, так что жил он как бы один в четырехместной комнате: когда соседи дома — он спал, когда спят — работал, когда они на работе — он дома. Это его устраивало, сблизиться ни с ними, ни с парнями с кирзавода, жившими в той же пятиэтажке, Саломатин не стремился. Когда он стал жить свободным, соседи по комнате считали, что он работает, а с завода никто не приходил — то ли думали, что болен, то ли просто забыли о его существовании.

Читал он очень много, читал и то, чего прежде и не подумал бы взять в руки: мемуары Ромена Роллана и словарь Даля, стихи Цветаевой и «Один под парусами вокруг света» Дж. Слокама… Он чувствовал, что мог бы жить вот так, ничего (если не считать, что самосовершенствование индивида все же рано или поздно что-то обществу даст, на какую-то величину увеличит его потенциал) не отдавая обществу, долго. Может, до конца дней.

Все было хорошо и могло бы длиться вечно, но кончились деньги. Идти за расчетом Саломатин не хотел: напомнишь о себе — выкинут из общежития. Да и потом, это не решение вопроса: ну, хватит того расчета на месяц, даже, если экономно, на полтора. А дальше? Опять идти вкалывать? Он не лодырь и после полученной в «аду» закалки не боится никакого труда — ни тяжкого, ни вредного, ни грязного — но ему жаль отрывать время от раздумий и чтения.

А жрать надо!

И Саломатин, каменея от стыда и страха поимки, начал понемногу поворовывать. Он успокаивал себя тем, что никого не делает несчастным, а сам спасается, — значит, невелик грех. А все же дрожал, выходя варить «суп из семи круп».

Делалось это просто. В час «пик», когда все жильцы варят ужин — ранний, чтобы кому в вечернюю школу, кому на свидание, кому еще куда успеть, Саломатин выносил из комнаты закрытую крышкой кастрюльку, пару книг, соль в бумажке и поварешку. Он дожидался своей очереди, убавлял газ и торчал рядом, читая, изредка помешивая свое варево и охотно ссужая солью всех нуждающихся. В этот час каждому нужно сделать сто дел: и суп сварить, и погладить парадные брюки, и созвониться с кем-то, и подзубрить перед контрольной — и, зная, что «Володя с книжкой» никуда не отлучится, его часто просили последить, чтоб не убежало, не выкипело или не пригорело, пока хозяин сбегает… И он соглашался. А когда выпадал такой момент, что все разбегались и он оставался один с кастрюльками, Саломатин зажимал книжку под мышкой и, спокойно вслушиваясь в шаги, отзвук которых доносился из коридора, выуживал из чужих кастрюлек лук, мясо, картошку, вермишель, кашу. Вот теперь можно было снять крышку со своей кастрюльки, теперь в ней не один только соленый кипяток. Пусть смотрят, кто хочет. Никто же от одной ложки не обеднеет. А он жив.

Однажды сырым утром он — просто так, погреться — зашел в универсам. Побродил между стеллажами с выложенным товаром и в одном закоулке бакалейного отдела понял, что сейчас контролю его не видно. И почти машинально снял со стеллажа пачку горохового супа-концентрата и сунул в карман. Карманы у плаща емкие, внешность у Саломатина была еще солидная, преподавательская, и контроль он миновал благополучно. Отныне он варил себе ворованные каши и супы, пил чай без сахара (сахар почему-то фасовали только по килограмму, незаметно не унесешь), но с конфетами, а из чужих кастрюль черпал только мясо да заправку.

И жил.

В общем с едой как-то можно было выкручиваться и без денег. Одежда у него была еще крепкая. Но вот комендантша стала требовать плату за проживание — жалкие рубли, а где их взять? Пришлось занять «до получки» у соседей по комнате. Ребята, уважавшие «Володю с книжкой» за многознание, дали. Он уплатил за прожитое и за месяц вперед (черт его знает, когда еще деньги появятся), купил тетрадей и стерженьков для ручек, сходил в театр и выставил соседям бутылку вермута. А когда пришел срок отдачи долга, Саломатин, краснея и путаясь, наврал, что получку задерживают. Ребята легко поверили, даже навязали еще червонец на дожитие до этой самой «получки». Саломатин до слез побагровел, подумав, сколько же им ждать его «получки», но взял. А десятки ему теперь могло хватить на месяц!

И хватило. А через месяц пришла кадровичка с кирзавода узнать, что с ним. Пришлось сматывать удочки. Он перебрал свое необильное имущество, часть оставил в общежитии, часть отнес в камеру хранения речного вокзала (там не забранные в срок вещи хранились дольше, чем на железнодорожном), а самое необходимое: складной нож, зубную щетку, тюбик пасты, мыло, пару носовых платков, связку тетрадей — взял с собой. Белье? Пусть пока в камере хранения полежит, белье он будет менять в бане, раз в неделю. Подумав, он и свои выписки сдал в камеру, оставя себе неначатую пару тетрадей. Расчет оказался меньше, чем он надеялся, потому что дополнительный отпуск за вредность ему еще не полагался (это спецмолоко — с первого дня, а отпуск только тем, кто проработал больше шести месяцев). Паспорт на выписку он сдавать не стал: вспомнил первую ночь в Хабаровске. Тогда его соседей несколько раз будил милиционер и интересовался, куда едут. Если билета не было, смотрел прописку. Сейчас ведь придется опять спать на вокзале, штампик пригодится.

На вокзале было душно, свет в глаза, шум и милиция. До утра Саломатин вертелся на неудобном, из одних углов, диване, а утром вышел на Уссурийский бульвар и на удобно, под изгиб тела, не как вокзальный диван, выгнутой скамье подремал часа два. Очнулся от солнца, докрасна раскалившего веки. Близился полдень. Саломатин потянулся и подумал, что живет сейчас на самом-самом краешке жизни. Ни что завтра пить-есть, ни где спать, он не знает. Край жизни. Чуть-чуть — и в небытие! И никто не заметит.

Он дошел до парка, подремал часок в тени на такой же уютной скамейке, потом спустился на пляж. Вечер просидел в «научке», плотно поужинал в тамошнем буфете и на вокзал шел даже с радостью. «Вот, — думал он, — я и оказался в самой что ни на есть доподлинно пограничной, по Ясперсу, ситуации. И то, что любого другого в моем положении привело бы в отчаяние (и что последние деньги скоро кончатся, и взять неоткуда, и что жить негде, и все остальное), меня только радует. Ведь только в пограничной ситуации, между жизнью и смертью, сознаешь каждый миг, что жив!»

Так он жил полмесяца. Если ночью будили милиционеры или дежурная по залу ожидания, бормотал: «Нет, я никуда не еду. Я приехал только что, а чем на ночь глядя переть в Индустриальный район, лучше тут перекантуюсь до первого трамвая». Но пришел день… То есть, разумеется; пришла ночь, когда над ухом сказали:

— Э-эй, гражданин! Ну-ка подъем — и на выход шагом марш! И больше чтобы я вас тут не видел!

Саломатин попробовал огрызнуться, но светлоглазый круглощекий сержант милиции добродушно сказал:

— Не надо! Никуда вы не едете и ниоткуда не приехали, я вас еще с прошлого дежурства запомнил. Босячество немодно, горьковские времена давно прошли. Ну, вперед!

Саломатин встал и неторопливо пошел к выходу, всей спиной ощущая жесткий, подталкивающий взгляд. Он обошел вокруг вокзала, спустился в зал для пригородных пассажиров. Там народа было больше, даже на всех подоконниках спали. Вот кто-то вышел. Саломатин зашагал через тела спящих на полу и ноги сидящих на скамьях, стремясь занять освободившуюся треть подоконника, но уже почти у цели почувствовал какое-то беспокойство… Он посмотрел влево, вправо — нет, ничего. Обернулся — и увидал на пороге зала того самого сержанта. Страж порядка смотрел на него, улыбался и укоризненно качал головой. Пришлось выйти. Сделав круг в двенадцать кварталов, Владимир, решив, что уж за это время неугомонный сержант наверняка утихомирился и скрылся в пикет, вернулся к вокзалу. Но тот, будто учуяв, вышел на крыльцо навстречу. Пришлось с независимым видом пройти мимо к памятнику Ерофею Хабарову.

Глава 11. УТРО НАЧИНАЕТСЯ С РАССВЕТА

Среди миллионов авиапассажиров есть везучие. Они приезжают в аэропорт за полтора часа до вылета, регистрируют билет, сдают багаж, потом покупают в киоске журнальчик с кроссвордом, заглядывают в туалет, потом прощаются с провожающими, выходят на посадку и точно по расписанию улетают.

Другим везет меньше. Не очень везучие сидят в ресторане или в зале ожидания, стоят у расписания вылетов или на площадке перед аэровокзалом, где собираются курящие, и вздрагивают от каждого хрипа громкоговорителей, вслушиваются в громогласную невнятицу, с тайной надеждой переспрашивают друг друга, бегут вперегонки к справочному окошечку и, шепотом оскорбляя Аэрофлот, возвращаются к опостылевшей «Роман-газете» либо заказывают «еще сто и на закуску два с икрой и один с балыком или давайте лучше салат из крабов!».

Те, которым совсем не везет, ведут сидячий образ жизни. Они играют в настольные игры — от «двадцати одного» до стоклеточных шашек, завязывают платонические романы, перепеленывают грудняшек, сочиняют гневные фельетоны о работе службы перевозок, договариваются об обмене двух километров кислородного шланга, лежащего в пакгаузе порта Москалево, на семьдесят бочек поливинилацетатной шпаклевки из «подкожных запасов» Оборского леспромхоза, пересчитывают несущую способность сборных железобетонных перекрытий под снеговую нагрузку в триста килограммов на квадратный метр — и все это не сходя с места.



Поделиться книгой:

На главную
Назад