— Шороху… шороху и мы здесь можем навести. В раз! А решит это что-нибудь?
— Ну, порядок будет, я думаю.
— Ты так думаешь? Думаешь, порядок будет? У нас в деревне — это где я вырос, имею в виду — у нас в деревне жили два соседа. Мишка и Гришка — как из букваря. Однажды повздорили. Свинья Мишкина потоптала Гришке рассаду. Всё бы ничего, если б не по пьяни дело было. Новую крышу обмывали, Гришкину, вместе только что и постелили. Мишка за свинью обиделся, что сосед её тварью назвал. Ну, слово за слово, … за …, в общем, Михаил полез на крышу сдирать рубероид, тот в дом за ружьём. Жёны их в крик, детвора в крик, люди сбежались, ружьё у него отняли, на огород забросили. А тут уже и Мишка трубой вооружился «— Убью», — и всё тут. Скрутили и его, домой оттащили. Пока тащили, Гриша обратно ружьё подобрал, стал палить по соседскому дому. Стёкла побил, а так ничего, никого не задел. Снова отобрали, унесли. Мишка стал его камнями забрасывать. Тот в ответ — тряпки поджигает и на его сарай бросает. Обошлось, так толком и не добросил, только плетень попалил… Уже вся деревня сбежалась. Короче говоря, весь вечер с ними провозились, кое-как растащили, спать уложили. Гришку в бане верёвками к полке прикрутили, очень уж буянил. Утром пошли проведать — помирить там, за примирение, как водится… сунулись в баню, а Гришка мёртвый, топор поперёк головы, а Мишки нету, в бега ушёл.
— Поймали?
— А? Поймать поймали, не о том речь. Что сказать хочу — если два соседа убить друг дружку вздумали, хрен кто их удержит, даже всей деревней.
— Так то деревня, товарищ майор, а мы армия.
— Армия… В том-то и дело, братец, что армия. Вооружённые, понимаешь ли, силы. Вооружённые. Силы. Вдумайся. Мы ж кто такие? Мы же профессиональные убийцы — это и есть армия. Любая. Вот и получается — поручили профессиональным убийцам такое дело, а потом воют: ой, что вы наделали! — что умели, то и наделали! Думать надо было.
— Тсс, товарищ майор! Солдаты там.
— Ладно, не напрягайся. Давай по последней.
Сухпай
Темно. Темнота добавляет воображению трудолюбия. Да и чем ещё заняться в камере? Внешний мир — три на три. Квадратное окошко под потолком, шершавый бетон, железная дверь и дощатые нары в виде помоста вдоль всей стены. От окна размашистым веером расползлась копоть, на одном из стальных прутьев решётки блестит глубокая царапина — след автоматной пули. Ещё, пожалуй, сырость и мышиный шорох под нарами. Истончён внешний мир до предела — вот и рвётся.
Делается легко.
Пропадает куда-то охочее до человечьих мозгов чудище Армия, замолкает тоскливая тревога. Закрой глаза, чтобы не видеть бетонную темноту, вдохни — и воздух щекочет секретные ворсинки счастья… помнишь эти ветра?
…Весна переходит в лето бурно, с привкусом катастрофы. Южные ветра влетают в Тбилиси. Сухие, горячие мчат по улицам, заплетая пыльные вихри, ломая ветви. Их невидимые порывистые ладони лезут под одежду, обжигают почти сладострастно.
Вай мэ, когда уже утихнет!
Все их ругают, никому они не нужны. Но он их ждёт.
Неперебродившая юность, не нащупавшая нужного слова страсть.
Пульс его делается рваным, стаи звонкокрылых фей носятся под кожей, наполняя его сладким зудом. Усидеть дома невозможно. Обычно, дождавшись вечера, он отправляется в Худадовскую рощу. Роща известна как любимое пристанище заристов. Считается, что эти самые заристы, в основном наркоманы, играют в кости — в за́ри — на желания. Разрешено по их правилам загадывать любое желание, кроме самоубийства. Проигравшему могут загадать, например, завтра в семь вечера в трамвае номер три зарезать того, кто будет сидеть слева на первом сидении. Говорят, такое бывало. Но своими глазами заристов никто не видел, а роща — сразу за школой, шумит, скрипит и качается. Митя добирется до облюбованного местечка, взбегает на холм и раскинув руки, стоит — совсем уже ненормальный, искрящий — над шёлковыми волнами травы. Однажды, вот такой, стоящий на холме — он подумал: «Наверное, когда буду умирать, увижу эту траву». А жизни-то было пятнадцать лет. Чего только не занесёт в нагретую ветром голову!
Город на ветру. Летящий город.
Гремят вывески на магазинах, воробьи жмутся пушистыми комочками в стены. Женщины идут мелко и осторожно, собрав поуже юбки. Есть в этом что-то японское: вцепились в юбку/ женщина и ветер/ наступает лето. Мужчины проходят мимо с легкомысленными ухмылками, будто это из-за них женщины вцепились в юбки. Над крышами — и тут уж все останавливаются, прижимают ладони козырьком — танцует сорванная с бельевой верёвки одёжка. Как весёлое привидение. Незадачливая хозяйка в опасно хлопающем, прилипающем и парусом раздувающемся халате. Стоит, щурится в небо, караулит, когда наконец ветер выронит свою незаконную добычу. А ветер…
— Сидим, значит?
Назойлив внешний мир, вмешивается, с резким скрипом петель входит в камеру.
— Сидим, значит? — говорит капитан Онопко, сунув пальцы под ремень и оглядывая с явным удовольствием бетонный кубик камеры Дов…лись? Ага. Десять суток выхватил? Ну-ну. Лиха беда начало.
Известен он тем, что досконально, до последней гайки знает БМД. Не банально там — вес, вооружение, броня — абсолютно ВСЁ знает. Время от времени он ставит перед собой какого-нибудь бойца (неравнодушен к учившимся в ВУЗах) и выстреливает в него вопросом:
— Скажи-ка, студент, а какой шаг резьбы в стволе пушки БМД?
Вопрошаемый, конечно же, не знает, пытается оправдываться — мол, в Вазиани ведь сплошь БТРы. Тогда капитан Онопко сам отвечает на свой вопрос и вздыхает:
— Так-то, товарищ студент.
Наверное, это любовь. Человек и БМД. Лёд и пламень. Нет повести печальнее на свете! Ведь в проклятой пехотной учебке он обречён любить платонически: и впрямь одни БТРы вокруг.
— Ага. А почему, товарищ Вакула, вы в бушлате?
— Так… холодно ведь.
— Ну, «холодно»! Не положено на гауптвахте в бушлате. Снимай.
На пороге, в конусе контрового света (очень похоже на картину художника Ге) он разворачивается в пол-оборота и отводит руку в сторону и вниз в вопросительном жесте:
— Сколько звеньев в одной гусенице БМД?
Ночью Митя познал совершенно новый, особый холод. Ни один, пережитый ранее, не шёл ни в какое сравнение. Ни усыпанный мурашками холод утренней пробежки, ни затхлый, с запахом земли и портянок, холод палатки, ни холод бешенного осеннего ливня, плюющего в лицо студеной слюной, ни даже металлический, скручивающий ноги как проволоку, холод выстуженного БТРа, — ни один не был холоден по-настоящему. Этот новый тюремный холод, подлый как уголовная «шестёрка», разил исподтишка. Не заплёвывал, не доводил до судороги. Не было никаких предупреждений, никаких предварительных симптомов. Не мокрело в носу, не покалывало кончики пальцев. Сразу, от макушки до пяток, в горле и в кишках — мёрзлый бетон. Ы! — уже не дрожишь, не дёргаешься. Вот он, Холод. Наверняка. Наповал. Насквозь. Наухнарь. Весь ты в его власти. Бежать некуда, согреться негде.
Пробовал по привычке прыгать и отжиматься, хлопал себя взахлёст по спине, растирал и пощипывал — без толку.
…Трясогузка не оставит Митю в покое. Упорный, гад, целеустремлённый. У его нелюбви бульдожья хватка.
Как всегда, ничего не предвещало плохого. Митя труси́л через площадь к своему 202-му, нетерпеливо рычащему, готовому сорваться с места. Взамен Рикошета они получили другого дембеля, по фамилии Захаров и по прозвищу Захар. Начал он с того же, что и все они, дембеля́ с «постоянки» — с театра одного дембеля — но скоро плюнул и слился с массовкой.
Остальные борта уже разъехались, повезли людей на объекты, а 202-й подзадержался: Дмитрий Вакула убежал по крупному делу в туалет. (Вчерашние яблоки!)
Замполит по обыкновению появился внезапно, вывернул прямо под ноги из-за угла бани. От неожиданности шарахнулся в сторону, а когда разглядел, кого испугался, почернел и угрожающе затряс головой. Догнал, схватил за полу бушлата.
— Что такое, солдат? Что за вид?! Где Ваш ремень, солдат?
Митя держал ремень в руке. Забыл надеть, выскакивая из горкомовского сортира. Он надел ремень, одёрнул бушлат и, торопливо козырнув, бросился дальше. Но нет, не тут-то было. Рюмин снова догнал его и, теряясь от злости, вдруг по-пацанячьи схватил за грудки́.
— Ты!.. Т-ты!.. Я тебя, паршивца…
Они встретились взглядами словно ядовитыми щупальцами… на этот раз яда было поровну. «Что ж, померяемся, — подумал Митя — У тоже меня отросли эти желёзки».
Водитель, слышавший топот Митиных сапог, внезапно к досаде его оборвавшийся, принялся сигналить. Капитан Рюмин никак не мог подобрать слова и только тряс головой, сильнее стягивая, сдавливая ворот. Взгляд солдата, полный ответной ненависти, вводил его в раж.
Захар сигналил.
«Я могу тебя одолеть».
И улыбаясь самой наглой, самой мерзкой улыбочкой, Митя оторвал его руки, оттолкнул и, качнув головой, сочно и звонко цокнул языком, как сделал бы любой
— Ну наконец-то! — крикнул Захар, когда Митя спрыгнул в люк — Не прошло и полгода! Что, Вакулидзе, уср. ся?
«Я могу тебя одолеть. Я могу».
Борт 202 уже летел вниз по улице, к поднимающемуся в просвете между домов дымчатому утреннему хребту.
Пока выезжали на шоссе, пока плыли в бойницах увитые туманом горы и мелькали колхозные яблони, Митя ждал хриплого окрика рации: «Двести второй, двести второй, ответь сотому!» Если Трясогузка уже настучал, дежурный может вернуть их, снять Митю с караула…что бывает за презрительную мину в адрес замполита?
Весь день в карауле он был хмур и не разговорчив. День как день, прохладный и сырой. В сторожке неизбывный солдатский трёп, на посту тишина. В поле время от времени голоса птиц, в трубах газовое урчание. Каждый шаг по насыпанному на площадке гравию отзывается громким хрустом.
— Чё молчишь, будто х. в в рот набрал?
О чём говорить, если завтра после караула его ждёт разборка с Контуженным? Если б только разборка… На этот раз не обойдётся отданием чести фонарным столбам. Митя помнит его глаза. Вцепился! В глазах клыки вместо зрачков. У него талант. Каждый может ненавидеть — но вот так, не переводя дыхания…
Разводящим заступил тот самый Лёха-качок, выбежавший когда-то из дыма с железобетонными объятьями, с рассказом о том, как он думал, что — всё, на хрен, всё! Теперь это был другой Лёха.
— Ну-ка, воины, — говорил он, напрягая шею, и слова выходили такие же мускулистые как сам Лёха — почапали на пост.
Петька был его лучший друг, и вдвоём они составляли пренеприятнейший дуэт.
У ментят свой космос. Механика его близка к армейской, но всё-таки устроен он иначе. В караулах они шли за старших, и им хотелось, чтобы космос функционировал в привычном режиме. Солдаты перестали быть «братками», и спасение из горящего здания выглядело в новых пересказах по-новому: «Отсиделись, пока бойцы не подъехали, и вышли». Вообще же они были в растерянности: как теперь обращаться с «бойцами» — не-зэки, не-гражданские, но и как с равными тоже нельзя.
Ночь пережили как обычно. Поутру как обычно сидели, глядя на поворот трассы, из-за которого должен был появиться БТР со сменой. Отдыхающая и бодрствующая смены караула — на крылечке сторожки, заступившая — вдалеке на белых от инея газовых трубах. Солнце покатилось над горой и поднялось. Захлопотали намёрзшиеся за ночь воробьи. Желающие умылись из алюминиевого умывальника. Вот, собственно, и начался следующий день. Время потекло, загустело и застыло вовсе. Не было желанного БТРа. Ни в девять, ни в десять, ни в десять тридцать. Не было. Они рассказали друг другу всё, что могло вызвать хотя бы малейший интерес. Про баб, про службу, про баб своих знакомых на «гражданке», про службу приславшего письмо ко́реша. Анекдоты, наконец. Традиционно матерились в адрес опаздывающих.
Не было БТРа. Все сделались злые по-настоящему и замолчали. Желудки завели свои ворчливые мантры, требуя завтрака. У курильщиков подошли к концу сигареты. На трассе из конца в конец ни одной машины, ни одного навьюченного осла, плетущегося за хозяином.
Единственное развлечение — наблюдать, как рожает старая дворняга Зухра. Ещё с ночи обосновалась в кустах, притащила сюда любимую тряпку. Вела себя необычно, заглядывала в глаза, будто просила поесть, но консервные банки так и остались не вылизанные. Проходящие мимо на пост и с поста смены встречала коротеньким поскуливанием, будто окликала. К утру начала.
— Зухра рожает, — объявил кто-то, входя в сторожку.
— Уже трое, — доложили через два часа.
Утром их было пятеро, попискивающих комочков, а Зухра всё ещё тужилась, канатом натягивая шею, всё ещё кряхтела и вздыхала по-человечьи. Никак не могла разродиться шестым.
Что-то в конце концов легло в складки грязно-голубой тряпки, но так и осталось лежать неподвижно. Шестой родился мёртвым. Зухра вздохнула облегчённо, поднялась, постояла над выводком. Лизнула пару раз слепые мордочки и принялась за дело. Мёртвого она сразу отнесла в сторонку, под соседний куст. Вернулась, взяла другого, живого — и отнесла туда же. Ещё раз вернулась, взяла ещё одного… Они пищали вовсю, Зухра же бегала усталой рысцой туда и обратно, деловито помахивая хвостом.
На подстилке их осталось двое. Тогда Зухра остановилась, подошла к ним вплотную и легла, выставив длинные сосцы. Щенки — шерстяные компа́сы — мигом развернулись в нужную сторону и, уткнувшись ей в живот, замерли.
Ожидающий смены караул наблюдал за происходящим красными воспалёнными глазами.
— Помирать отнесла, — зевая, кивнул Тен на дальний куст, под которым копошились и разрывались от писка «ненужные» щенки — Пойду упаду. Приедут, разбудить не забудьте.
Курильщики докурили по последней сигарете. Пищали щенки. Трасса была пустой.
— Вон, едут, пидоры!
Из-за утёса вырулил БТР.
Все поднялись, потягиваясь и радостно матерясь: «О! …. …. …. наконец-то!»
Но из подъехавшей «коробочки» вынырнул один водитель:
— О так от! — противно кричал он, кривя издевательскую улыбку — Закатайте-ка обратно, пацаны! Куда собрались? Не-ет, покараульте ещё немного, на бис, до вечера, а то и… уж как получится…
— Не п…ди!
— Ну где они там? Пусть вылазят!
— Устроили тут! Хазанов выходной, бля!
— А ну вылазь! Не тронем, солдат ребёнка не обидит!
— Принимайте, — водитель вытащил на броню коробку, знакомую всем до оскомины коробку с сухпаем.
Они поняли, что это не шутка. Такое уже случалось, в принципе — некого прислать, всех отправили «защищать советскую власть» в близлежащем селении — но до сих пор такое случалось не с ними и ничего кроме издевательских улыбок не вызывало. Караул продолжается! Снова по два часа возле осточертевших, журчащих в давящей тишине, никому на хер не нужных труб. Всё переговорено за сутки, всех мутит друг от друга. На грязно-голубой тряпке идиллия. Брошенные же Зухрой щенки пищат всё отчаянней.
— Алё, гараж! Забираем сухпай, не задерживаем транспорт!
— Иди возьми, — сказал Лёха Мите, хотя тот сидел от БТРа дальше всех.
Митя напрягся. «А-а-а, ясно».
Все остальные, собравшиеся перед сторожкой — Лёхины товарищи, милицейские курсанты. (Земляной маячит на посту — приложил руку козырьком, стоит, смотрит. Тен отправился спать.) И Митя бы пошёл к БТРу за коробкой сухпая — из одной только лени пошёл бы, чтобы не связываться, чтобы не говорить никаких слов. До этого ли?! Но нельзя. Нельзя потакать лени. Это там, на «гражданке» — там можно. Можно когда никогда дать себе поблажку, зевнуть, махнуть рукой, отложить до следующего раза. Здесь всё решается единожды. Но зато и решается всё сразу: кто ты, где твоё место, кем — чем — ты пробудешь до второго шанса, до «гражданки».
— Слышишь? Иди возьми.
«Эх, как неохота вот это сейчас…»
— Тебе надо, ты и возьми. Я на диете, галеты без сала не ем.
Лёха медленно повернулся, окатил его ледяным взглядом:
— И д и и в о з ь м и х а в к у.
Взгляд его, поверх плеча размером с телячий окорок, впечатлял. Щенки пищали, расползаясь от своего куста в разные стороны. Безо всякой уверенности в ёкнувшем сердце Митя молча сплюнул.
Лёха нарочито медленно поднялся. Поправил ремень. Сплёл пальцы и хрустнул ими.
Их окружила тишина. Только щенки да приглушённая воробьиная возня в лесопосадке.
Он подошёл к Мите и, не тратя времени даром, сгрёб его за ворот.
«Бей!», — скомандовал себе Митя, но тело — подлый саботажник — осталось неподвижным. Лёха поднял его, развернул и швырнул в сторону БТРа.
— Оп-па, — прокомментировал Петька.
Митя долетел до самого колеса. Затошнило. В глазах плавали солнце и луна.
— А теперь встань и принеси, — сказал Лёха.
И ватное тело подалось к БТРу.
«К чёрту, достало!» Все смотрели на него. Менты со ступенек. Водила с брони «коробочки». Земляной от газораспределителя из-под приложенной козырьком ладони. Зухра, и та подняла морду, навострила свои лопухи. «Достало!»