Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дом с семью шпилями - Натаниель Готорн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эта пустая досада вдруг чрезвычайно рельефно отразила характер Клиффорда — как будто тусклый портрет вдруг соскочил со своего полотна. Человек с обостренным чувством прекрасного совершенно не выносит нарушения гармонии.

— Милый Клиффорд, мне жаль, что вы услышали этот звонок, — сказала Гепзиба терпеливо, но покраснев от прилива стыда. — Он даже для меня очень неприятен. Но, знаете ли, Клиффорд, я хочу кое-что сказать вам. Этот противный звонок — Фиби, сходи, пожалуйста, посмотри, кто там, — этот противный звонок не что иное, как колокольчик нашей лавочки.

— Лавочки! — повторил Клиффорд, глядя на нее с недоумением.

— Да, нашей лавочки, — подтвердила Гепзиба, и какое-то природное достоинство, смешанное с глубоким волнением, отразилось в ее лице. — Надо вам знать, милый Клиффорд, что мы очень бедны. Нам не оставалось другого средства к существованию, кроме как принять помощь от руки, которую я оттолкнула бы (так же, как и вы!), даже если бы умирала с голоду. Я должна была или принять от него помощь, или зарабатывать на хлеб собственным трудом! Одна я могла бы голодать, но мне обещали отдать вас! Неужели после этого, милый Клиффорд, — прибавила она с жалобной улыбкой, — вы можете думать, что я опозорила наш старый дом, открыв в нем лавочку? Наш прапрадед сделал то же самое, несмотря на то, что нуждался гораздо меньше нас! Неужели вы станете стыдиться меня?

— Стыд! Позор! И ты говоришь мне эти слова, Гепзиба? — сказал Клиффорд, поникнув головой, и добавил с грустью: — Какой стыд могу я теперь испытывать?

И бедный человек, рожденный для наслаждения, но встретивший такую жалкую участь, в припадке нервного расстройства разрыдался, как женщина. Впрочем, слезы лились недолго, он успокоился и, судя по его лицу, даже повеселел. Это чувство также длилось всего минуту и сменилось другим. Он посмотрел на Гепзибу с некоторой иронией, причина которой осталась для нее загадкой.

— Неужели мы так бедны, Гепзиба?

Кресло, в котором он сидел, было глубоким и мягким, и он почти в ту же минуту погрузился в сон. Вслушиваясь в его довольно правильное дыхание (которое, впрочем, было похоже на какой-то слабый трепет, соответствовавший недостатку силы в его характере), Гепзиба воспользовалась этой минутой, чтобы рассмотреть его лицо, чего она до сих пор не осмеливалась сделать. Ее сердечная боль теперь излилась слезами, глубокая грусть выразилась в стоне, тихом и кротком, но невыразимо печальном. Под влиянием этого глубокого горя и сострадания она почувствовала, что нет ничего непочтительного в том, чтобы посмотреть на его изменившееся, постаревшее, бледное лицо. Но едва она устремила на него внимательный взгляд, как совесть начала упрекать ее в том, что она рассматривает это лицо с любопытством теперь, когда оно так переменилось. Поспешно отвернувшись, Гепзиба опустила штору на окне и села к Клиффорду спиной.

Глава VIII

Современный Пинчон

Фиби, войдя в лавочку, увидела там знакомое уже ей лицо маленького истребителя — не знаем, сможем ли мы перечислить все его жертвы — негров, слона, нескольких верблюдов и локомотива. Растратив все свое состояние за два предыдущие дня на неслыханные наслаждения, он теперь явился по поручению своей матери и попросил два яйца и полфунта изюму. Фиби подала желаемое и в знак благодарности за его первоначальное покровительство их лавочке вручила ему сладкого кита. Огромное морское чудовище немедленно было отправлено той же дорогой, что и предшествующий ему караван.

Прикрывая за собой дверь, мальчик вдруг обернулся и пробормотал что-то Фиби, но так как часть кита все еще находилась у него во рту, то девушка не смогла понять его.

— Что ты говоришь, дружок? — спросила она.

— Матушка велела узнать, — повторил Нед Гиггинс более внятно, — как здоровье брата старой мисс Пинчон? Говорят, он вернулся домой.

— Брат моей кузины Гепзибы! — воскликнула Фиби, удивленная этим внезапным объяснением отношений между Гепзибой и ее гостем. — Ее брат? А где он был?

Мальчик только с лукавым видом приложил указательный палец к своему широкому вздернутому носу и, так как Фиби продолжала смотреть на него, не давая ответа на заданный вопрос, отправился домой. Когда он спустился по ступенькам, по ним поднялся какой-то джентльмен и вошел в лавочку. Это был дородный мужчина, ростом выше среднего, уже довольно пожилой, в черном платье из тонкой материи. Трость из редкого восточного дерева, с золотым набалдашником, безукоризненно белые воротнички и начищенные до блеска сапоги придавали ему значительный вид. Его смуглое, квадратное лицо с мохнатыми бровями было от природы выразительным и казалось бы, вероятно, слишком суровым, если бы он не позаботился смягчить его чрезвычайно добродушным и благосклонным взглядом. Но тонкий наблюдатель прочел бы в этом взгляде не много истинной душевной доброты.

Когда незнакомец вошел в лавочку, в которой было темно из-за нависающего над ней второго этажа и густых листьев вяза, а также расставленных на окне товаров, он улыбнулся так ослепительно, как будто всеми силами старался разогнать мрак. Увидев молодую цветущую девушку вместо худощавой старой девы, он, видимо, был удивлен и сперва сдвинул брови, но потом улыбнулся еще лучезарнее, чем когда-либо.

— Ах, вот оно как! — протянул он. — Вы, я полагаю, помощница мисс Гепзибы Пинчон?

— Да, — ответила Фиби и прибавила с достоинством (потому как джентльмен при всей своей учтивости, очевидно, счел, что она работает здесь за жалованье): — Я кузина мисс Гепзибы и приехала к ней в гости.

— Кузина? Не из деревни ли? Тогда извините меня, — сказал джентльмен, кланяясь и улыбаясь, как никогда еще никто не кланялся и не улыбался Фиби. — В таком случае мы должны познакомиться ближе, потому что, если только я не ошибаюсь самым печальным образом, вы также и моя родственница! Позвольте… Мэри?.. Долли?.. Фиби… да, именно Фиби! Возможно ли, что вы — Фиби Пинчон, единственное дитя моего милого кузена Артура? О, да! Я вижу по вашим губкам, что он был вашим отцом. Да-да! Мы должны познакомиться поближе! Я ваш родственник, моя милая. Вы, верно, слышали о судье Пинчоне?

Когда Фиби присела в ответ на его вопрос, судья наклонился вперед с простительным и даже похвальным намерением — если принять во внимание близость родства и разницу в возрасте — поцеловать свою молодую кузину. К несчастью (непреднамеренно или же просто инстинктивно), Фиби в эту критическую минуту отступила назад, так что ее достопочтенный родственник со своим наклоненным над конторкой туловищем и вытянутыми губами очутился в странном положении человека, целующего воздух. Фиби опустила глаза и, не зная почему, почувствовала, что она краснеет от его взгляда, хотя прежде она легко переносила поцелуи полудюжины кузенов, из которых одни были моложе, а другие даже старше этого чернобрового, седобородого, щеголеватого и благосклонного судьи! Почему же она не позволила ему поцеловать себя?

Подняв глаза, Фиби была удивлена переменой в лице судьи Пинчона. Она была так разительна, как между пейзажем, озаренным сиянием солнца, и пейзажем перед наступлением бури. Теперь это лицо было холодно, жестко и неумолимо, как грозовая туча, собиравшаяся целый день.

«Боже мой! Что теперь будет? — подумала деревенская девушка. — Как он сурово на меня смотрит! Я же не хотела его обидеть. Если он действительно мой кузен, то я готова позволить ему поцеловать меня…»

В то же самое время Фиби с удивлением осознала, что судья Пинчон был оригиналом миниатюры, которую Холгрейв показывал ей в саду, и что именно это жесткое, суровое, безжалостное выражение его лица солнце выставляло с таким упорством. Следовательно, это было не минутное расположение души, но истинный, только искусно скрываемый, характер? Но едва глаза Фиби успели остановиться на лице судьи, как вся его неприятная суровость исчезла, и она снова почувствовала всю силу его знойной, как летние дни, благосклонности.

— Прекрасно, кузина Фиби! — воскликнул он с выразительным жестом одобрения. — Превосходно, моя маленькая кузина! Вы доброе дитя и умеете о себе заботиться. Молодая девица — особенно если она так хороша собой — должна быть очень скупа на поцелуи.

— Право, сэр, — сказала Фиби, стараясь обратить все в шутку, — я не хотела показаться вам суровой.

Впрочем, потому ли, что их знакомство началось так неудачно, или по какой-то другой причине, но она все-таки держалась с судьей довольно осторожно, что вовсе не было свойственно ее открытой натуре. Она не могла освободиться от странной мысли, что ее предок-пуританин, о котором она слышала столько мрачных преданий, родоначальник всего поколения новоанглийских Пинчонов и основатель Дома с семью шпилями, скончавшийся в нем так загадочно, — что этот пуританин явился теперь собственной персоной в лавочку. В наше время это нетрудно было бы устроить. Вернувшись с того света, ему стоило только провести четверть часа у цирюльника, который тотчас превратил бы его густую пуританскую бороду в пару серых бакенбард, потом сбегать в магазин готового платья, сменить свой бархатный камзол и черный плащ на фрак, жилет и панталоны; наконец, отбросив шпагу, взять трость с золотым набалдашником — и полковник Пинчон, живший за два столетия до нас, выступил бы современным судьей.

Но Фиби была умна и не допускала подобную мысль всерьез. Кроме того, если бы оба Пинчона явились перед ней одновременно, она заметила бы между ними большую разницу, хотя, конечно, и нашла бы сходство. Долгие годы в климате, столь не похожем на тот, в котором вырос предок, неизбежно должен был отразиться на физическом строении потомков. Судья едва ли мог сравниться с полковником объемами тела. Хотя он считался полновесным мужчиной среди своих современников и был очень развит в физическом отношении, однако же, мы думаем, что если взвешивать нынешнего судью Пинчона на одних весах с его предком, то пришлось бы прибавить к нему по крайней мере одну старинную гирю в пятьдесят шесть фунтов, чтобы привести чашки в равновесие. Лицо судьи утратило багровый английский румянец, который пробивался сквозь загар на закаленных бурями щеках полковника, и приняло желто-бледный оттенок, характеризующий комплекцию его соотечественников. Сверх того, если мы не ошибаемся, в этом потомке пуританина начала уже проявляться и некоторая нервозность. Она придавала чертам его лица подвижность и живость вместо свойственного предку выражения грубой силы.

В старинном надгробном слове, о котором мы уже упоминали, оратор решительно превозносил своего усопшего прихожанина. На его намогильном памятнике начертана хвалебная эпитафия, и сама история, дав ему место на своих страницах, не отвергает твердости и возвышенности его характера. Равным образом и в отношении к судье Пинчону ни публичный оратор, ни сочинитель эпитафий, ни историк — никто не решился бы осудить его добросовестность как христианина, или достоинство как человека, или справедливость как судьи. Но кроме холодных, формальных слов эпитафии, речей оратора и сочинений историка, которые неизбежно теряют много истины от рокового сознания своей публичности, о пуританине сохранились предания, а о судье ходили домашние толки. Зачастую мнение женщин, частных лиц и слуг об общественном человеке бывает весьма любопытным, и ничего нет интереснее огромной разницы между портретом, предназначенным для гравировки, и эскизом, который переходит из рук в руки за спиной оригинала.

Например, предание утверждало, что пуританин питал страсть к обогащению; о судье также, при всей его внешней щедрости, говорили, что он жаден до денег. Грубую доброту в обращении, которую предок сделал своей привычкой, большинство людей считали признаком врожденного добросердечия, пробивавшимся сквозь плотную оболочку мужественного характера. Потомок, сообразно с требованиями более утонченного века, преобразовал эту грубую доброту в великолепную благосклонную улыбку. Пуританин — если верить старинным историям — поддавался некоторым нежным увлечениям. В отношении к судье мы не должны пятнать своих страниц подобными толками, которые, пожалуй, и без того можно услышать. Пуританин был женат трижды и равнодушной жесткостью своего тяжелого характера свел всех трех жен в могилу. Здесь, впрочем, параллель между предком и потомком некоторым образом нарушается. Судья был женат на одной только женщине и потерял ее на третьем или четвертом году брака. Ходила, впрочем, басня, что смертельный удар был нанесен бедной леди вскоре после свадьбы и что она никогда уже не была весела, потому как муж заставлял ее приносить ему кофе в постель каждое утро.

Но фамильное сходство — предмет неисчерпаемый. Прибавим только, что пуританин — по крайней мере так утверждают предания — был смелым, властолюбивым, неутомимым, мужественным; что он преследовал свои цели с постоянством, не знавшим ни отдыха, ни угрызений совести; что он попирал ногами слабого и, если это было нужно для достижения цели, готов был решиться на все, чтобы побороть сильного. Похож ли был на него судья в этом отношении, читатель увидит из дальнейшего нашего рассказа.

Едва ли хоть одна из этих параллелей была известна Фиби. Она родилась и выросла в деревне и не знала большей части фамильных преданий, связанных с Домом с семью шпилями. Но одно обстоятельство, неважное само по себе, ужаснуло ее. Она слышала о проклятии, которое Моул, казненный колдун, послал с эшафота полковнику Пинчону — что Бог напоит его кровью, — и знала о простонародном толке, будто бы эта кровь время от времени бурлит в горле у Пинчонов. Обладая здравым смыслом и, главное, происходя из рода Пинчонов, Фиби считала эту басню нелепостью, какой она и была. Но старые суеверия, передаваясь из уст в уста через целый ряд поколений, производят на нас сильное действие. Поэтому-то, когда Фиби услышала бульканье в горле у судьи Пинчона, которое было для него делом обычным и, хотя происходило непроизвольно, не показывало ничего особенного, кроме разве что, как полагают некоторые, предрасположенности к апоплексии, — когда молодая девушка услышала это странное и неприятное бульканье, она выпучила глаза и всплеснула руками.

Со стороны Фиби было довольно глупо смутиться от такой безделицы и непростительно обнаружить свое смущение перед человеком, которого эта безделица касалась больше всех. Но этот казус так странно согласовывался с прежними ее представлениями о полковнике и судье, что в эту минуту он показался ей тождественным с ними.

— Что с вами, милая? — спросил судья Пинчон, бросив на девушку жесткий взгляд. — Вы чего-то испугались?

— О, ничего, сэр, ничего совершенно! — ответила Фиби с улыбкой, сердясь на саму себя. — Но, может быть, вы желаете поговорить с моей кузиной Гепзибой? Прикажете позвать ее?

— Подождите минутку, сделайте одолжение, — остановил девушку судья, снова засияв улыбкой. — Вы, кажется, немножко расстроены сегодня. Городской воздух, кузина Фиби, не соответствует вашим здоровым привычкам? Или вас что-то тревожит? Не произошло ли чего-нибудь особенного в семействе кузины Гепзибы? Приезд, а? Я угадал? В таком случае в вашем беспокойстве нет ничего удивительного, моя маленькая кузина. Жизнь в одном доме с таким гостем может еще как встревожить невинную молодую девушку!

— Вы говорите загадками, сэр, — сказала Фиби, вопросительно глядя на судью. — В доме нет никакого ужасного гостя, кроме бедного, кроткого, похожего на ребенка, человека, должно быть, брата кузины Гепзибы. Боюсь только — и вы это должны знать лучше меня, сэр, — что он не в полном рассудке, но с виду настолько кроток и спокоен, что мать могла бы оставить с ним своего ребенка. Ему ли меня тревожить! О, нет, ничуть!

— Я очень рад слышать такой приятный отзыв о моем кузене Клиффорде, — сказал благосклонный судья. — Много лет тому назад, когда мы оба были мальчишками, а потом и молодыми людьми, я был очень к нему привязан и до сих пор испытываю к нему участие и интересуюсь всем, что его касается. Вы говорите, кузина Фиби, что он, по-видимому, слаб рассудком. Да дарует ему небо по крайней мере столько ума, чтобы раскаяться в своих прошлых грехах!

— Я думаю, никто, — заметила Фиби, — не имеет так мало причин для раскаяния, как он.

— Возможно ли, моя милая, — произнес судья с сострадательным видом, — что вы никогда не слышали о Клиффорде Пинчоне? Что вам вовсе неизвестна его история? Впрочем, тем лучше. Это показывает, что ваша мать имела надлежащее почтение к дому, с которым она была соединена узами родства. Думайте как можно лучше об этом несчастном человеке и надейтесь на лучшее! Это правило, которого мы всегда должны придерживаться в своих суждениях друг о друге, а в особенности нужно соблюдать его в кругу близких родных. Но где же Клиффорд? В гостиной? Я хочу видеть, в каком он состоянии.

— Может быть, мне лучше позвать мою кузину Гепзибу, сэр? — предложила Фиби, не зная, должна ли она преградить вход в дом столь нежному родственнику. — Ее брат уснул после завтрака, и я уверена, что ей будет неприятно, если его разбудят. Позвольте, сэр, предупредить ее.

Но судья обнаружил твердую решимость войти без доклада, и когда Фиби, с живостью человека, движения которого бессознательно повинуются мыслям, встала у него на пути, то он без всяких церемоний отодвинул ее в сторону.

— Нет-нет, мисс Фиби! — сказал он грозно и нахмурил брови. — Останьтесь здесь! Я знаю дом, знаю мою кузину Гепзибу, а также ее брата, и потому моей маленькой деревенской кузине не следует докладывать обо мне!

В последних словах судьи мало-помалу обнаруживались признаки перехода от внезапной жесткости к прежней благосклонности обращения.

— Я здесь дома, Фиби, — уже спокойнее продолжал он. — Не забывайте этого, а вы особа посторонняя. Поэтому я без всяких предисловий пойду к Клиффорду и заверю его и Гепзибу в своих дружеских к ним чувствах. Им нужно услышать из моих собственных уст, как искренно я желаю служить им. А, да вот и сама Гепзиба!

В самом деле, мисс Пинчон показалась на пороге лавочки. Она услышала голос судьи из внутренней комнаты, где сидела, охраняя сон своего брата. Гепзиба явилась защищать вход в дом с таким же страшным видом, как дракон, который сторожит спящую красавицу. Обычно нахмуренный взгляд ее на сей раз был так свиреп, что становилось ясно: сейчас это отнюдь не от близорукости. Итак, она устремила на судью Пинчона этот полный антипатии взгляд, который должен был если не испугать, то по крайней мере заставить его смешаться; после чего сделала предостерегающий жест рукой и остановилась в дверях, выпрямившись во весь рост. Но мы должны выдать секрет Гепзибы и признаться, что ее врожденная боязливость проявлялась и теперь, в заметном трепете, который — это чувствовала она сама — приводил каждый сустав в ее теле в несогласие с другими.

Может быть, судья знал, как мало истинной смелости скрывается под наружностью Гепзибы. Во всяком случае, будучи джентльменом с крепкими нервами, он быстро оправился и не замедлил подойти к своей кузине с протянутой рукой и с улыбкой до того сияющей и знойной, что если бы она была хоть вполовину так тепла, как казалась, то виноградные грозди сразу созрели бы под ее действием. Судья, кажется, намерен был растопить Гепзибу на месте, как будто это была статуя из желтого воска.

— Гепзиба, возлюбленная моя кузина, я в восхищении! — воскликнул он с сильнейшим чувством. — Теперь, по крайней мере, вам есть ради чего жить. Да и все мы, ваши друзья и родные, теперь имеем новую цель в жизни. Я не хотел терять ни минуты и поспешил сюда предложить вам свои услуги. Я готов пожертвовать чем угодно, лишь бы Клиффорду было хорошо. Он принадлежит всем нам. Я знаю, как ему это нужно — ему всегда это было нужно при его тонком вкусе и любви к прекрасному. Всем, что у меня есть в доме — картинами, книгами, вином, лучшими кушаньями, — всем этим он может располагать. Мне бы доставило величайшее удовольствие свидание с ним. Могу ли я пойти к нему тотчас?

— Нет, — отрывисто бросила Гепзиба: голос ее так дрожал, что она не решалась произнести длинную фразу. — Он не может принимать посетителей!

— Посетителей, милая кузина! Вы меня называете посетителем? — вскрикнул судья, который, по-видимому, был задет холодностью этой фразы. — Так позвольте же мне быть гостем Клиффорда и вашим также, но в моем доме. Переедем тотчас! Деревенский воздух и все удобства, даже роскошь, которыми я окружил себя, подействуют на него чудным образом. А мы с вами, милая Гепзиба, вместе позаботимся о том, чтобы наш милый Клиффорд был счастлив. Переедем ко мне тотчас!

Слушая эти благородные и гостеприимные предложения, Фиби готова была броситься к судье Пинчону и добровольно одарить его поцелуем, хотя еще недавно сама отшатнулась от него. Но на Гепзибу улыбка судьи действовала иначе: она сделала ее сердце в десять раз суровее.

— Клиффорд, — сказала она отрывисто, все еще волнуясь, — Клиффорд здесь у себя дома!

— Да простит вас небо, Гепзиба, — молвил судья Пинчон, почтительно возводя глаза к потолку, — если в вас сейчас говорит старинная вражда! Я пришел к вам с открытым сердцем, готовый принять в него вас и Клиффорда. Неужели вы отвергнете мою помощь, мои искренние предложения? Все это ради вашего же благополучия! На вас падет тяжкая ответственность, кузина, если вы запрете вашего брата в этом печальном доме, в то время как он мог бы наслаждаться восхитительным деревенским простором моего жилища.

— Нет, я не отпущу Клиффорда, — сказала Гепзиба прежним отрывистым тоном.

— Женщина! — вскрикнул судья, предаваясь своей досаде. — Что все это значит? Неужели у тебя есть другие средства? Нет, быть не может! Берегись, Гепзиба, берегись! Клиффорд находится на краю мрачной пропасти! Но что мне рассуждать с этой старухой? Дорогу! Я должен увидеть самого Клиффорда!

Гепзиба закрыла своей худощавой фигурой дверь и даже как будто увеличилась в объеме, взгляд ее также сделался ужаснее, потому что в сердце у нее теперь было еще больше страха. Но судью Пинчона, полного решимости пройти, остановило не это, а голос, донесшийся из внутренней комнаты. Это был слабый, дрожащий, жалобный голос, выражающий беспомощность и испуг.

— Гепзиба! Гепзиба! Упади перед ним на колени! Целуй ноги его! Умоляй его не входить сюда! О, пусть он надо мной сжалится! О, пощади! Пощади!

При первых же звуках этого слабого голоса в глазах судьи вспыхнул яркий огонь, и он быстро двинулся вперед с каким-то неописуемо свирепым и мрачным выражением лица. Чтобы узнать судью Пинчона, нужно было видеть его в эту минуту. Теперь он может улыбаться, сколько хочет: он скорее заставит созреть виноградные гроздья или пожелтеть тыквы, нежели изгладит из памяти наблюдателя впечатление, произведенное этим своим взглядом. Он был тем ужаснее, что в нем выражались не гнев или ненависть, но какое-то лютое стремление истреблять все на своем пути.

Но не клевещем ли мы на этого человека? Посмотрите теперь на судью! Он, по-видимому, осознал, что поступил дурно, навязываясь со своими родственными чувствами людям, неспособным оценить их. Он дождется лучшего момента и будет готов помогать им тогда с таким же усердием, как и в настоящую минуту. Посмотрите, какая всеобъемлющая благосклонная улыбка сияет на его лице! Она ясно говорит о том, что судья Пинчон принял Гепзибу, маленькую Фиби и невидимого Клиффорда вместе со всем остальным миром в свое огромное сердце и нежит их в волнах своей любви.

— Вы меня обижаете, милая кузина Гепзиба! — сказал он, сперва нежно подав ей руку, а потом надевая перчатку в знак того, что собирается уйти. — Очень обижаете! Но я прощаю вас и постараюсь заставить вас думать обо мне лучше. Так как наш бедный Клиффорд находится сейчас в таком жалком состоянии, я не должен настаивать на свидании с ним. Но я буду следить за его выздоровлением. Конечно, я не стану заставлять его или вас, милая кузина, чтобы вы сознались в вашей ко мне несправедливости. А если бы это случилось, то я не желал бы мести — только того, чтобы вы приняли от меня все услуги, какие я могу предложить вам.

Судья поклонился Гепзибе, кивнул Фиби с видом отеческой благосклонности, вышел из лавочки и с ясной улыбкой зашагал по улице. В то достопамятное утро добродушный вид судьи Пинчона был до такой степени жарок, что (по крайней мере так говорили в городе) понадобилась лишняя поливальная бочка, чтобы осадить пыль, поднявшуюся после того, как он прошел по улице.

Едва он исчез из виду, как Гепзиба смертельно побледнела и, подойдя неровным шагом к Фиби, машинально опустила руки на плечи девушки.

— О, Фиби!.. — проговорила она. — Этот человек был ужасом всей моей жизни! Неужели у меня никогда, никогда не хватит смелости высказать ему все, что я о нем думаю?

— Неужели он так зол? — изумилась Фиби. — Но его предложения были действительно щедры и добродушны.

— Не говори об этом — у него каменное сердце! — ответила Гепзиба. — Иди поговори с Клиффордом! Займи и успокой его. Он ужасно растревожится, если увидит меня в таком волнении. Иди, милое дитя мое, а я пока присмотрю за лавочкой.

Фиби повиновалась, но продолжала размышлять о сцене, свидетельницей которой стала; она гадала, неужели судья действительно может быть не тем справедливым и прямодушным человеком, каким она его видела. Сомнение такого рода вызывало у девушки тревогу, но она успокоилась немного, объяснив себе слова Гепзибы взаимным ожесточением чувств в фамильных раздорах.

Глава IX

Клиффорд и Фиби

Нельзя не согласиться с тем, что было нечто возвышенное и благородное в натуре нашей бедной Гепзибы, или же что ее характер укрепился в бедности и печали и таким образом обрел героизм, который никогда не был бы присущ этой женщине в других обстоятельствах. Гепзиба долгие годы влачила печальное, одинокое существование — по большей части отчаиваясь в нем, но всегда повторяя себе, что это лучшая участь, какой она может ожидать на земле. Собственно для себя она ничего не просила у Провидения: она просила только даровать ей возможность посвятить себя брату, которого она так любила и которому осталась преданной несмотря ни на что. Теперь, на закате своих дней, он вернулся к ней после долгого и горестного отсутствия, и его жизнь зависела от ее любви и заботы. Она исполняла свое призвание. Она решилась — наша бедная, старая Гепзиба, в своем платье из тяжелого шелка, со своими окаменелыми суставами и нахмуренными бровями, — решилась на все возможное и готова была бы сделать во сто раз больше! Мы мало видели взглядов трогательнее — и да простит нас небо, если невольная улыбка сопровождает эти слова, — мало видели взглядов, в которых бы выражался такой истинный пафос, как в глазах Гепзибы в это первое утро.

С каким терпением старалась она окружить Клиффорда своей любовью и создать для него целый мир, так, чтобы он не чувствовал в нем никакого холода и скуки! Как она пыталась развлечь его! Как жалки, но как великодушны были эти ее попытки!

Помня о его прежней любви к стихотворениям и прочим произведениям фантазии, она открыла сундук с книгами и достала сочинения авторов, которые в то время считались лучшими. В одном томе был переплетен Поп вместе с Рапом и Локком, а в другом — Татлер с Драйденом. Золото на их корешках давно потемнело, а страницы потеряли первоначальную белизну и лоск. Клиффорд остался равнодушен к этим авторам. Все подобные им, любимые современной публикой, писатели через одно или два поколения неизбежно теряют свое очарование, и потому едва ли можно было ожидать, что они произведут какое-нибудь впечатление на ослабленный ум своего прежнего поклонника. Кроме того, Гепзиба надоела своему слушателю отсутствием выразительности в чтении; она как будто не обращала никакого внимания на смысл того, что читала, — напротив, это занятие, очевидно, казалось ей скучным. Голос ее, от природы жесткий, за годы печальной жизни сделался похожим на какое-то карканье. Это неприятное карканье, сопровождающее каждое радостное и грустное слово, свидетельствует о глубоко укоренившейся меланхолии и рассказывает историю бедствий, перенесенных человеком. Он производит на слушателя такое действие, как будто вместе с ним вырывается из души что-то мрачное, или — употребим более умеренное сравнение — это жалкое карканье, проходя сквозь все изменения голоса, напоминает собой черную шелковую нитку, на которую нанизаны хрустальные зерна речи, получающие от нее свой цвет. Такие голоса жалуются нам на погибшие надежды и как будто просят смерти и погребения вместе с ними!

Заметив, что Клиффорд не становится веселее от ее чтения, Гепзиба принялась искать в доме другие средства для более приятного времяпрепровождения. Вдруг ее взгляд остановился на клавикордах Элис Пинчон. Это была минута великой опасности, потому что, несмотря на страшные предания, сопряженные с этим инструментом, и на печальные арии, которые, согласно слухам, играли на нем невидимые пальцы, — преданная сестра воодушевилась было мыслью спеть что-нибудь для Клиффорда, аккомпанируя себе на клавикордах. Бедный Клиффорд! Бедная Гепзиба! Бедные клавикорды! Как бы вы были жалки все трое вместе! Только какой-то благодетельный дух — может быть, невидимое вмешательство самой давно погребенной Элис — отвратил угрожавшее им бедствие.

Но худшим из всех зол — самый тяжкий удар судьбы для Гепзибы и, может быть, также для Клиффорда — было его непреодолимое отвращение к ее наружности. Черты лица, и так никогда не отличавшиеся приятностью, а теперь огрубевшие от старости, горя и досады; платье и в особенности тюрбан; неловкие и странные манеры, усвоенные в уединении, — все это вынуждало любителя прекрасного отворачивать от нее глаза. Чем-то исправить такую антипатию было невозможно. Она будет последним чувством, которое умрет в нем. В последнюю минуту, когда замирающее дыхание будет слабо пробиваться сквозь его уста, он, без сомнения, пожмет руку Гепзибы в знак горячей признательности за ее беспредельную любовь и закроет глаза — не столько для того, чтобы умереть, сколько для того, чтобы не смотреть больше на ее лицо. Бедная Гепзиба! Она долго размышляла наедине, как помочь своему горю, и наконец придумала приколоть ленты к своему тюрбану, но, также по внушению какого-то благодетельного духа, оставила это намерение, которое, возможно, стало бы роковым для предмета ее нежных попечений.

Кроме невыгодного впечатления, производимого наружностью Гепзибы, во всех ее движениях сквозила какая-то неуклюжесть, которая делала ее неспособной даже на самые простые услуги. Она знала, что только раздражает Клиффорда, и потому обратилась за помощью к Фиби. В ее сердце не было никакой низкой ревности. Если бы Провидению угодно было наградить Гепзибу за героическую верность, сделав ее непосредственным орудием счастья Клиффорда, это доставило бы ей радость, глубокую и истинную. Это стоило бы всех прошлых ее страданий. Но подобное было невозможно, и потому она предоставила свою роль Фиби, вверив ей самое драгоценное из своих прав. Фиби приняла на себя эту обязанность весело, как принимала все, и одна уже простота ее чувства дала ей возможность большего успеха.

Эта девушка стала добрым гением брата и сестры. Угрюмый и запустелый Дом с семью шпилями, казалось, совершенно преобразился с тех пор, как она появилась; гниль перестала въедаться в старые бревна его остова; пыль перестала осыпаться так густо, как прежде, со старинных потолков на пол и мебель комнат, или, по крайней мере, в них то и дело появлялась с щеткой маленькая хозяйка, легконогая как ветер, подметающий садовую аллею. Тени мрачных происшествий, поселившихся в пустых и печальных комнатах, и тяжелый запах, который смерть столько раз оставляла после себя в спальнях, вынуждены были уступить очистительному действию, какое оказывало на атмосферу всего дома присутствие молодого, свежего и здорового организма. У Фиби не было совершенно никакого недуга (если бы он был, то старый дом превратил бы его в неизлечимую болезнь). Душа ее походила по своему могуществу на небольшое количество розовой эссенции в одном из принадлежавших Гепзибе огромных, окованных железом сундуков, которая наполняла своим благоуханием разного рода белье, кружева, платки, чепчики, сложенные платья, перчатки и другие хранившиеся там сокровища. Подобно тому, как каждая вещь в этом сундуке делалась приятнее от розового запаха, мысли и чувства Гепзибы и Клиффорда, при всей своей мрачности, становились счастливее в присутствии Фиби.

Брату Гепзибы, или кузену Клиффорду, как начала называть его Фиби, она в особенности была необходима. Нельзя сказать, что он разговаривал с ней или обнаруживал тем или иным образом удовольствие от ее общества, но, если она долго не появлялась, он становился сердитым и нервным, ходил взад-вперед по комнате или же сидел угрюмо в кресле, опустив голову на руки и реагируя вспышками недовольства на все попытки Гепзибы развлечь его. Присутствие Фиби и живительное действие ее свежести на его увядшую жизнь были единственными его потребностями. Эта девушка была одарена деятельной душой, которая редко оставалась совершенно спокойной и в чем-нибудь не проявлялась, — подобно тому, как неистощимый фонтан никогда не перестает бить вверх. Девушка умела петь, и это умение было до такой степени естественным, что вам не пришло бы в голову спросить ее, где она приобрела его или у какого учителя училась, как вы не стали бы задавать эти вопросы птичке, в тоненьком голоске которой нам слышится голос Создателя так же ясно, как и в самых громких раскатах грома. Пока Фиби пела, она могла свободно расхаживать по дому. Клиффорд был в равной степени доволен вне зависимости от того, доносился ли ее сладкий, воздушно-легкий голосок из верхних комнат или из коридора, ведущего в лавочку, или пробивался сквозь листья груши из сада вместе с дрожащим светом солнца. Он сидел спокойно, и на лице его светилось удовольствие — то явственное, то едва уловимое, по мере того как приближались и отдалялись звуки песни. Но, впрочем, он казался довольнее, когда Фиби сидела у его ног, на низенькой скамеечке.

Он становился моложе, когда Фиби была рядом. Красота — не вполне, конечно, материальная, а такая, которую художник долго подмечает, чтобы отразить на своем полотне, — однако же, красота иногда появлялась в нем и озаряла его лицо. Даже более чем озаряла: она преображала это лицо выражением, которое можно было объяснить только сиянием избранной и счастливой души. Эти седые волосы и морщины со своей повестью о бесконечных горестях, которые разрезали лоб будто в напрасном усилии рассказать непонятную уму историю страданий, на минуту исчезали, и тогда человек проницательный мог бы увидеть в Клиффорде некоторую тень того, кем он некогда был.

Весьма вероятно, что Фиби плохо понимала характер, на который оказывала такое благотворное воздействие. Да ей и не было нужды понимать. Огонь озаряет радостным светом целый круг людей перед камином, но к чему ему знать характер одного из них? Впрочем, в чертах Клиффорда было нечто тонкое и деликатное, что такая девушка, как Фиби, не вполне могла постигнуть. Между тем для Клиффорда практичность и простота ее натуры были сильными чарами. Правда, ее красота, и красота почти совершенная в своем собственном роде, была для этого необходимым условием. Если бы у Фиби были грубые черты лица, жесткий голос и неловкие манеры, то пусть бы даже под этой несчастной наружностью скрывались все богатейшие дарования человеческие — она бы тем больше стесняла чувства Клиффорда недостатком красоты. Но ничего прелестнее, чем Фиби, ему никогда не являлось, и потому для этого человека, который еще не успел насладиться бытием, в душе которого лик женщины все больше терял свою теплоту и в конце концов был, подобно картинам заключенных художников, доведен наконец до самой холодной идеальности, — для него этот маленький образ, выхваченный из веселой домашней жизни, был тем единственным, что могло вдохнуть в него жизнь. Люди, изгнанные из родной страны или странствующие на чужбине, даже если и оказываются среди лучшего общественного устройства, ничего так не желают, как вернуться назад. Они одиноки, где бы ни находились: в горах или в темнице. Присутствие Фиби делало все вокруг домом, то есть тем местом, куда инстинктивно стремятся изгнанник, узник, бездельник, самый низкий и самый лучший из людей. Она олицетворяла действительность. Пока вы держали ее руку в своих, мир для вас не был призраком.

Изучив этот вопрос, мы можем найти объяснение часто встречающейся загадке: почему поэты выбирают себе подруг не по сходству поэтического дарования, но по тем качествам, которые могут составить счастье грубого ремесленника. Вероятно, потому, что в своем высоком парении поэт не выносит человеческого общества, но ему кажется ужасным спуститься на землю и быть чужим.

Было что-то прекрасное в отношениях, установившихся между этими двумя людьми, постоянно льнувшими друг к другу, несмотря на разделявшие их годы. Со стороны Клиффорда это было чувство мужчины, который никогда не испил чаши страстной любви и знал, что теперь уже слишком поздно. Он сознавал это с инстинктивной деликатностью, которая пережила его умственное разрушение. Таким образом, его чувство к Фиби, не являясь отеческим, казалось не менее чистым, как если бы она была его дочерью. Правда, он все же был мужчиной и смотрел на нее как на женщину. Она была для него единственной представительницей женской половины человечества. Он ясно понимал все прелести, составляющие принадлежность ее пола. Все ее маленькие женские проказы, распускающиеся в ней, как цветы на молодом плодовитом дереве, имели на него свое действие и иногда заставляли даже его сердце биться сильнее. В такие минуты — редко его оживление не было минутным — этот оцепеневший человек становился полным гармонии существом, подобно тому, как долго молчавшая арфа вдруг наполняется звуками, когда ее струн коснется рука музыканта. Он читал Фиби, как читал бы приятную и простую историю; он слушал ее, как будто она была стихами о домашней жизни. Она была для него олицетворением всего, чего он не вкусил на земле.

Но мы напрасно стараемся облечь эту идею в слова. В языке человеческом не существует выражения, соответствующего ее красоте и глубокому пафосу. Клиффорд, этот человек, созданный для счастья, но до сих пор так его и не познавший, этот бедный, сбившийся с пути мореплаватель с Благословенных островов, застигнутый в море бурей в утлой барке, был выброшен последней, разбившей его судно волной на спокойный берег. Здесь, в то время как он лежал полумертвый, благоухание земной розы коснулось его обоняния и вызвало в нем воспоминания или фантазии обо всей живой, дышащей красоте, среди которой он должен был бы жить. Он вдыхает сладостный аромат в свою душу и умирает. Вот кем был Клиффорд в своем перемежающемся оцепенении.

Как же Фиби относилась к Клиффорду? Она была не из тех, кого увлекает все странное и исключительное в человеческом характере. Таинственность Клиффорда мало занимала Фиби и была скорее причиной ее досады, нежели возбуждающей прелестью — какой, вероятно, являлась бы для многих женщин. Однако же девушка была тронута не загадочным мраком его положения, ни даже нежностью его натуры, а просто воззванием его отчаянной души к ее полному живой симпатии сердцу. Она бросила на него взгляд любви потому, что он так нуждался в любви и, по-видимому, так мало получил ее в жизни. С неизменным тактом Фиби узнавала, что ему было нужно, и удовлетворяла его немощную душу. Болезнь таких людей, как Клиффорд, зачастую становится неизлечимой оттого, что их недуг отражается в поведении окружающих — они вынуждены вдыхать яд собственного дыхания в бесконечном повторении. Фиби же не знала, что именно повреждено в уме или сердце Клиффорда, и доставляла своему бедному пациенту чистейший воздух. Она была для него благоухающим цветком.

Нужно, однако, сказать, что и ее лепестки иногда поникали от тяжелой атмосферы, которая окружала ее. Фиби сделалась задумчивее прежнего. Глядя на бледное лицо Клиффорда, она гадала, какой была его жизнь. Было ли на нем от рождения это покрывало, под которым была скрыта большая часть его души и сквозь которое он сам неясно различал реальный мир, или же серая ткань этого покрывала была соткана каким-нибудь мрачным бедствием? Фиби не любила загадок и желала бы поскорее найти ответ. Несмотря на это, размышления о характере Клиффорда были для нее так полезны, что когда происшедшее в его жизни бедствие мало-помалу стало для нее ясным, оно не произвело на девушку никакого ужасающего действия. Какое бы Клиффорд ни совершил преступление, по мнению света, Фиби знала его так хорошо — по крайней мере, ей так казалось, — что не могла его бояться.

Через некоторое время после появления этого замечательного жильца в доме установился негласный распорядок дня. Утром, после завтрака, Клиффорд засыпал в своем кресле, и если что-нибудь случайно не нарушало тишины, то он до самого полудня витал в облаке грез. В эти часы Гепзиба заботливо сидела подле брата, а Фиби шла в лавочку — об этом распорядке вскоре стало известно покупателям, и те в основном являлись тогда, когда за конторкой была молодая девушка. После обеда Гепзиба брала свое рукоделие — она вязала длинные чулки из серой шерсти для брата на зиму — и, бросив прощальный и, разумеется, нахмуренный взгляд на брата, а Фиби сделав поощрительный жест, занимала свое место за конторкой. Тогда наступала очередь девушки быть кормилицей, нянькой — называйте ее как вам угодно — этого седого человека.

Глава X

Сад Пинчонов

Если бы не Фиби, то Клиффорд под влиянием оцепенения, которое поразило все его жизненные силы, так и сидел бы в своем кресле с утра до вечера. Но Фиби почти каждый день предлагала ему прогуляться по саду, где дядюшка Веннер и Холгрейв починили крышу разрушенной беседки, и теперь в ней можно было найти убежище от солнечных лучей или дождя. Хмель разросся вокруг маленького строения и превратил его в лиственную пещеру со множеством отверстий, сквозь которые, играючи, пробивались лучи солнца.

В этом зеленом приюте волнующегося дневного света Фиби иногда читала Клиффорду. Ее знакомый, художник, приносил ей разные журналы и некоторые стихотворные сочинения, намного приятнее тех, которые Гепзиба выбрала для услаждения своего брата. Впрочем, дело было даже не в самих книгах, а в том, что музыкальный голос Фиби мог то оживлять Клиффорда своим блеском и веселостью, то успокаивать нежным журчанием, напоминающим плеск волны по камням. Что же касается сюжета, который иногда глубоко увлекал деревенскую девушку, не привыкшую к такого рода чтению, то он интересовал ее странного слушателя очень мало или не интересовал вовсе. Картины жизни, страстные или трогательные сцены, ум, юмор и пафос — все это было потеряно для Клиффорда: потому ли, что ему недоставало опыта, чтобы оценить их верность, или потому, что его собственные горести были пробным камнем действительности, против которого устояли бы немногие из чувств, описываемых в романах. Если Фиби начинала весело хохотать над тем, что читала, он тоже порой смеялся из чувства симпатии, но чаще отвечал на ее смех смущенным, вопросительным взглядом. Если слеза — девичья светлая слеза, вызванная воображаемым бедствием, — падала на печальную страницу, Клиффорд или принимал ее за признак действительного горя, или же сердился и с досадой приказывал Фиби закрыть книгу. И правильно делал! Как будто в жизни не достаточно печали, чтобы проводить время за чтением о воображаемых горестях!

Гораздо больше Клиффорду нравилось, когда Фиби говорила с ним и оживляла для него повседневные явления своими описаниями и замечаниями. В садовой жизни находилось немало тем для разговора. Клиффорд никогда не забывал спросить, какие цветы расцвели со вчерашнего дня. Он любил сидеть с каким-нибудь цветком в руке, внимательно рассматривать его и переводить взгляд с лепестков на лицо Фиби, как будто садовый цветок и эта хозяйственная девушка принадлежали к одному семейству. Он наслаждался не одним только запахом цветка, не одной только его прекрасной формой и нежностью или яркостью его оттенков, он любил эти садовые цветы так, как будто они были одарены умом и способностью чувствовать. Такая симпатия к цветам составляет почти исключительно черту характера женского. Мужчина если и бывает одарен этим качеством от природы, то скоро утрачивает его или начинает пренебрегать им. Клиффорд также давно позабыл это чувство, но теперь обретал его снова, медленно оправляясь от ледяного оцепенения.

Удивительно, сколько приятных происшествий постоянно случалось в этом заброшенном саду с тех пор, как Фиби начала в него заглядывать. В первый же день, когда она приехала сюда, она услышала здесь жужжание пчел, и с тех пор они почти беспрестанно прилетали сюда из бог знает какого упорного желания собирать мед именно здесь. Пчелы забивались в глубину тыквенных цветков в саду Дома с семью шпилями, как будто не могли найти других тыкв поближе к своим ульям. Когда Клиффорд слышал их веселое жужжание, он смотрел на них с радостным, теплым чувством, смотрел на голубое небо, на зеленую траву и на весь этот вольный Божий мир. К чему же нам выяснять, почему пчелы прилетали именно в этот единственный зеленый уголок посреди пыльного города? Бог посылал их сюда ради Клиффорда. Они приносили с собой в сад роскошное лето.

Когда бобовые стебли зацвели на жердях, среди них обнаружилась одна особенная порода с ярко-красными цветами. Холгрейв нашел эти бобы на чердаке одного из семи шпилей, где, вероятно, какой-нибудь Пинчон-садовод спрятал их в старом комоде, надеясь посадить следующим летом, но сам скорее очутился на садовой гряде смерти. Чтобы проверить, осталось ли хоть одно живое зерно, Холгрейв посадил некоторые из семян, и результатом этого опыта стал великолепный ряд бобов, которые быстро взобрались на самую верхушку жердей, обвив их зеленью со множеством красных цветков. Лишь только развернулась первая почка, вокруг нее появилось несколько колибри, так что теперь, по-видимому, на каждый из сотни цветков приходилось по одной крошечной птичке толщиной с палец. Клиффорд с неописуемым интересом и с детским восхищением наблюдал за ними. Он потихоньку высовывал из беседки голову, чтобы получше их разглядеть, а между тем делал Фиби знак, чтобы она не шевелилась, и ловил на ее лице улыбку. Он не только помолодел: он опять стал ребенком.

Если Гепзибе случалось быть свидетельницей такой сцены, она качала головой с каким-то смешанным выражением удовольствия и грусти. Она говорила, что Клиффорд всегда — с самого своего детства — восхищался колибри и что его восторг при виде этих птичек был одним из самых ранних признаков его любви к прекрасному.

— Удивительный случай, — замечала добрая леди. — Надо же было художнику посадить эти бобы с красным цветом, который колибри так любят и которого сорок лет уже не видно было в саду, — в то самое лето, когда вернулся Клиффорд!

При этих словах слезы показывались на глазах у бедной Гепзибы, а иногда лились такими потоками, что ей приходилось скрывать свое волнение от Клиффорда в отдаленном углу сада. Все удовольствия этого периода жизни вызывали у нее слезы. Он наступил очень поздно и был подобен бабьему лету, которое скрывает разрушение и смерть под маской солнечных, благоухающих дней. Чем больше детского счастья чувствовал Клиффорд, тем печальнее, по всей видимости, была истина, которую ему предстояло постигнуть. Таинственное и ужасное прошлое уничтожило его память, будущее лежало перед ним каким-то пробелом; у него оставалось только это мечтательное, неосязаемое настоящее, но оно, в сущности, было ничем. Даже сам он, как видно было по многим признакам, сознавал, что это только игра — он позабавился и теперь смеется над собой, вместо того чтобы предаваться ей всецело. Всю свою жизнь он учился, как быть несчастным, жалким созданием, подобно тому, как иной учится иностранным языкам, и теперь, с горьким уроком в сердце, с трудом мог постичь свое маленькое, невесомое счастье. Часто в его глазах появлялась мрачная тень сомнения.

— Возьмите мою руку, Фиби, — говорил он, — и сожмите ее крепко, крепко! Дайте мне розу, я схвачу ее за шипы и попробую разбудить себя резкой болью!

Очевидно, он желал испытать это болезненное ощущение для того, чтобы удостовериться посредством наиболее знакомого ему ощущения, что сад, семь почерневших от непогоды старых шпилей, нахмуренный взгляд Гепзибы и улыбка Фиби были действительностью.

Автор совершенно уверен в симпатии читателя, иначе он не решился бы рассказывать мелкие подробности и происшествия, с виду такие ничтожные, не необходимые для того, чтобы дать читателю представление о пребывании Клиффорда в саду. Это был эдем пораженного громом человека, который убежал сюда из страшной пустыни.

Одним из главных предметов его интереса являлось семейство кур. Чтобы угодить Клиффорду, которого тяготило их заключение, кур выпустили на волю, и они бегали теперь по саду, причиняя ему некоторый вред, но вырваться из него им не позволяли с трех сторон соседние строения, а с четвертой — деревянная решетка. Они проводили значительную часть времени у источника Моула, где водились улитки, составлявшие, очевидно, их излюбленное лакомство; даже солоноватая вода источника, неприятная для остального мира, так пришлась им по вкусу, что они беспрестанно ее пробовали, подняв кверху голову и чмокая клювом, совсем как знатоки вин вокруг бочки. Куры вообще довольно любопытные создания и достойны изучения; но быть не может, чтобы существовали еще где-нибудь птицы такой странной наружности и с такими повадками, как эти.

Выглядели они действительно престранно! Сам Горлозвон (так звали петуха) несмотря на то, что стоял, как на ходулях, на двух высоких ногах, с достоинством во всех своих движениях, был немногим крупнее обыкновенной куропатки, а две его курицы сильно напоминали перепелок; что же касается единственного цыпленка, то он был так мал, что мог бы еще поместиться в яйце, но в то же время уже достаточно оперился и набрался опыта. С каким постоянством наседка заботилась о его безопасности, раздуваясь чуть ли не в два раза и бросаясь каждому любопытному в лицо только за то, что он смотрел на ее отпрыска. С каким усердием она рылась в земле, с какой бесцеремонностью вырывала какой-нибудь превосходный цветок или растение для того только, чтобы достать из-под его корня жирного червяка. Каждую минуту слышны были то ее нервическое кудахтанье, когда цыпленок случайно исчезал в высокой траве или под тыквенным листом, то довольное квохтанье, когда она удостоверялась, что он сидит под ее крылом, то испуганные крики или шумный вызов на бой, когда она замечала на заборе своего злейшего врага, соседского кота, — так что мало-помалу наблюдатель начинал принимать почти такое же сильное участие в этом птенце, как и его мать.

Когда Фиби познакомилась со старой курицей поближе, та позволяла ей иногда брать своего цыпленка в руки, и в то время, когда девушка с любопытством разглядывала крапинки на его крыльях, забавный хохолок на голове и небольшие пучки перьев на каждой ножке, маленькая птичка щурилась на нее с проницательным видом.

Другая курица с самого приезда Фиби находилась в большом отчаянии, причиной которого, как выяснилось впоследствии, была ее неспособность нести яйца. Но однажды она обратила на себя общее внимание необыкновенно самодовольным видом. Склонив голову набок и гордо глядя по сторонам, она бегала то в один, то в другой угол сада с невыразимо радостным кудахтаньем. Все догадались, что эта, тоже редкая курица, несмотря на то, что ее ставили ниже другой, носила в себе что-то бесценное. Через несколько минут послышалось страшное квохтанье, а затем раздался поздравительный крик Горлозвона и всего его семейства, включая цыпленка, который, по-видимому, так же хорошо понимал происходящее, как его отец, мать и тетка. В тот же день Фиби нашла миниатюрное яйцо — не в обыкновенном гнезде: оно было хитро спрятано под кустом смородины на сухой прошлогодней траве. Гепзиба, выслушав ее донесение, завладела яйцом, решив приготовить его на завтрак Клиффорду, так как яйца этих кур, по ее словам, всегда славились нежным вкусом. Она хотела порадовать брата этим лакомым кушаньем! Горлозвон, похоже, затаил в душе обиду, потому что на другой же день предстал вместе с матерью яйца перед Фиби и Клиффордом и начал говорить им на своем языке речь, которая, может быть, оказалась бы очень длинной, если бы Фиби не пришла в голову мысль отпугнуть их. Обиженный петух удалился на своих длинных ножках в дальний конец сада и не появлялся до тех пор, пока Фиби не предложила ему в знак примирения пряный пирожок.

Мы, без сомнения, остановились слишком надолго у скудного ручейка жизни, который протекал через сад Дома с семью шпилями. Но эти мелкие происшествия и радости приносили видимую пользу Клиффорду. В них был земной запах, возвращавший ему здоровье. Некоторые из занятий действовали на него самым благотворным образом. Например, он очень любил, наклонившись над источником Моула, наблюдать за фантасмагорией непрестанно менявшихся фигур, что появлялись от движения воды на мозаике из разноцветного булыжника, которым выложено было дно источника. Клиффорд говорил, что на него оттуда смотрят какие-то лица, прелестные, очаровательно улыбающиеся, и каждое лицо такое розовое, и каждая улыбка такая ясная, что ему становилось грустно, когда они исчезали, и он нетерпеливо ждал появления этого неуловимого волшебства. Но иногда он вдруг вскрикивал: «Черное лицо на меня смотрит!» — и после этого целый день был расстроен. Фиби, наклоняясь над источником подле Клиффорда, не видела ничего подобного — ни красоты, ни безобразия, а только разноцветный булыжник, который как будто двигался от волнения воды в ключе. Черное же лицо, пугавшее Клиффорда, было не что иное, как тень от ветки дамасской сливы.

По воскресеньям, после того как Фиби возвращалась с вечерни — она была девушкой набожной и не могла пропустить обедню или вечерню, — в саду непременно устраивался небольшой скромный праздник. Кроме Клиффорда, Гепзибы и Фиби, в нем принимали участие еще два гостя. Одним был художник Холгрейв, который, несмотря на свое знакомство с реформаторами и другие странные и загадочные поступки, продолжал занимать высокое место во мнении Гепзибы. Другим — нам почти совестно это сказать — был почтенный дядюшка Веннер, в чистой рубашке, во фраке из толстого сукна, который казался гораздо приличнее, нежели обыкновенная его одежда, тем более что он был заплатан на локтях и мог считаться совершенно целым, если только не обращать внимания на несколько неодинаковую длину пол. Клиффорд обнаруживал иногда удовольствие при встрече со стариком: Веннер нравился ему своим приятным, веселым характером, напоминавшим сладкий вкус подмороженного яблока, которое иногда поднимаешь в декабре с земли под деревом. Присутствие человека, стоявшего на самой низкой ступени общества, было приятнее для падшего джентльмена, нежели присутствие особы из среднего класса; кроме того, сравнивая себя с дядюшкой Веннером, Клиффорд ощущал, что еще молод, и радовался этому. На самом деле, Клиффорд сам себе не признавался в том, что он уже пожилой человек, и лелеял мечты о прекрасном будущем — мечты, правда, столь неясные, что за ними не могло следовать разочарование, хотя, без сомнения, сердце его сжималось, когда какое-нибудь обстоятельство или воспоминание заставляло его чувствовать себя листком увядшим.



Поделиться книгой:

На главную
Назад