— То-то и оно! — ответила Гепзиба. — Иногда я всерьез подумывала прогнать его. Но при всех своих странностях он очень добрый человек, и хоть я плохо его знаю, однако, если бы потеряла его из виду, то, кажется, и загрустила бы. Женщина рада любому знакомству, когда живет в таком одиночестве, как я.
— Но если мистер Холгрейв человек, не признающий законов? — заметила Фиби, одним из достоинств которой было уважение к общественным постановлениям.
— О! — воскликнула Гепзиба. — Я думаю, что у него есть свои законы!
Глава VI
Источник Моула
Чай пили рано, и деревенская девушка отправилась гулять по саду. Его теперь со всех сторон окружали деревянные заборы и пристройки домов, стоявших на другой улице. В середине сада находилась лужайка с небольшим полуразвалившимся строением, в котором, однако, еще можно было узнать беседку. Хмель, выросший из прошлогоднего корня, постепенно взбирался по ней вверх. Три из семи шпилей дома смотрели в сад с мрачной величавостью.
Чернозем был богат перегноем из осыпавшихся листьев, лепестков цветов и стеблей диких растений. Почти везде рос бурьян, но Фиби заметила в саду следы неустанного труда. Кустарник с белыми розами, очевидно, был обставлен подпорками в начале весны, а у груши и трех дамасских слив, которые были единственными плодоносными деревьями в саду, недавно подрезали ветви. Было здесь также несколько сортов старинных цветов, не слишком хорошо разросшихся, но старательно ополотых вокруг. В остальной части сада росли разнообразные овощи: летние тыквы, уже в золотом цвету; огурцы, два или три сорта бобов и картофель, который занимал такое уютное и солнечное место, что стебли его уже выросли до гигантской высоты и обещали ранний и обильный урожай.
Фиби никак не могла постичь, кто посадил все эти растения и содержал почву в такой чистоте и порядке. Уж, верно, не ее кузина Гепзиба, у которой вовсе не было склонности к разведению цветов и которая со своими затворническими привычками и вечным стремлением скрыться в печальной тени дома едва ли решилась бы рыться в земле между бобами и тыквами, под открытым небом.
Фиби впервые в жизни оказалась вдали от привычных предметов деревенской жизни, и для нее этот зеленый уголок с тенью от деревьев, с цветами и простыми растениями стал неожиданно-приятной находкой. Само небо, казалось, с удовольствием устремляло сюда свой взор, как будто радуясь, что природа, которую всюду теснил пыльный город, нашла здесь место для отдыха. Сад являл собой дикую, но привлекательную картину; особенную прелесть ей придавала пара реполовов, свивших себе гнездо на груше и чирикавших с необыкновенной суетливостью и веселостью в густой тени ее ветвей. Пчелы также — что очень странно — не поленились прилететь в этот сад, вероятно, с какой-нибудь фермы, которая находилась в нескольких милях отсюда. Сколько путешествий по воздуху им приходится совершать от рассвета до заката солнца! Фиби невольно засмотрелась, как две или три пчелы с приятным жужжанием трудились в глубине золотистых тыквенных цветов.
Было в саду еще кое-что, что природа вполне законно могла считать своим. Это был источник, обложенный вокруг мшистыми камнями, дно которого было украшено, наподобие мозаики, разноцветным булыжником. Вода стремилась из-под земли, магически преображая эти камешки в движущиеся фигуры, которые сменялись одна другой так быстро, что их невозможно было рассмотреть. Переливаясь через ограду из мшистых камней, вода бежала по саду едва заметной струйкой.
Нельзя также не упомянуть и о старом курятнике, стоявшем в дальнем углу сада. В нем в эту пору жил только петух с двумя курицами и одиноким цыпленком; все они были из славной породы кур, существовавшей, судя по всему, еще с тех давних пор, когда дом Пинчонов только построили. По словам Гепзибы, в старые времена эти куры были ростом почти с индейских петухов, а их необыкновенно вкусное мясо сгодилось бы и для королевского стола. В доказательство справедливости этого предания Гепзиба показывала Фиби скорлупу большого яйца, которое и страус не постыдился бы назвать своим. Как бы то ни было, теперь куры были немногим крупнее голубей, имели тощий, болезненный вид, квохтали печальными голосами и как будто страдали от подагры. Было очевидно, что эта раса выродилась, как и многие другие редкие расы. Это пернатое племя существовало слишком долго в удалении от других племен, как видно было по тоскливой наружности его представителей. Они непостижимым образом оставались в живых, несли изредка яйца и выводили какого-нибудь цыпленка, как будто для того только, чтобы свет не лишился вовсе столь удивительной некогда породы птиц. Отличительным признаком последнего поколения пинчоновских петухов был плачевно-маленький гребень, до того похожий — как это ни странно — на тюрбан Гепзибы, что Фиби, хоть она при этом и терзалась совестью, не могла не видеть сходства между этими заброшенными птицами и своей почтенной родственницей.
Она побежала в дом собрать хлебных крошек, холодного картофеля и других остатков пищи и, вернувшись в сад, позвала кур. Цыпленок пробрался через щель курятника и подбежал к ее ногам с какой-то несвойственной ему веселостью, между тем как петух и две курицы посмотрели на нее искоса и начали квохтать между собой, как бы сообщая друг другу заключения об ее характере. Вид у них действительно был настолько античный, что в них не только можно было признать потомков древней расы, но следовало согласиться и с тем, что они существовали как самостоятельная порода со времен основания Дома с семью шпилями и разделяли некоторым образом его судьбу. Они были кем-то вроде духов-покровителей этого места.
— Иди, иди ко мне, бедный цыпленок! — сказала Фиби. — Вот тебе прекрасные крошки.
Цыпленок, несмотря на свою столь же почтенную наружность, какой была одарена и его мать, обнаружил необыкновенную живость и взлетел на плечо к Фиби.
— Эта маленькая птичка благодарит вас за заботу! — вдруг раздался позади нее чей-то голос.
Быстро обернувшись назад, девушка увидела молодого человека. Он держал в руке мотыгу и в то время, когда Фиби бегала в дом за крошками, уже начал окучивать картофель.
— Цыпленок в самом деле ведет себя с вами как со старой знакомой, — продолжал он спокойно, и улыбка, мелькнувшая на его устах, сделала его лицо гораздо приятнее, чем Фиби показалось с первого взгляда. — А эти почтенные особы в курятнике тоже, кажется, очень снисходительно к вам расположены. Вам повезло, что вы так быстро вошли к ним в милость! Они знают меня гораздо дольше, но никогда не удостаивали никакой фамильярностью, хотя не проходит ни дня, чтобы я не принес им корма. И думаю, что мисс Гепзиба обязательно возьмет этот факт на заметку и, рассказывая всевозможные предания, станет утверждать, будто птицы знали, что вы происходите из рода Пинчонов!
— Секрет заключается в том, — рассмеялась Фиби, — что я знаю язык, на котором говорят с курами и цыплятами.
— Да! — ответил молодой человек. — Но я остаюсь при мысли, что эти куры узнают в вас фамильный голос. Ведь вы из дома Пинчонов?
— Да, мое имя Фиби Пинчон, — сказала девушка холодно. Она знала, что ее новый знакомый должен быть не кто иной, как дагеротипист, о котором рассказывала ей родственница. — Я и не знала, что сад моей кузины Гепзибы вверен попечению другой особы.
— Так и есть, — подтвердил Холгрейв. — Я рою землю, сажаю семена и очищаю от бурьяна этот старый чернозем, чтобы наслаждаться тем, что сберегла здесь природа от многочисленных человеческих посевов и жатв. Притом это такое приятное препровождение времени! Мое ремесло — пока я занимаюсь каким-нибудь ремеслом — не требует продолжительных трудов. Я рисую портреты посредством солнечных лучей; чтобы дать отдых своим глазам, выпросил у мисс Гепзибы позволение жить в одном из этих мрачных шпилей. Входя в них, все равно, что накладываешь себе на глаза повязку. Но не угодно ли вам взглянуть на мою работу?
— То есть дагеротип? — спросила Фиби уже не с такой холодностью, как прежде, потому что, несмотря на все предубеждения, ее молодость тянулась к его молодости. — Я не очень люблю этого рода портреты: они всегда так сухи и угрюмы; кроме того, в них нельзя всмотреться — они беспрестанно ускользают от глаз. Они знают, видно, как они непривлекательны, и потому стараются избежать наблюдения.
— Если вы мне позволите, — сказал художник, глядя на Фиби, — я произведу опыт, чтобы понять, в самом ли деле дагеротип умаляет красоту прелестного лица. Но в том, что вы сказали, есть истина. По большей части мои портреты выглядят довольно угрюмо, однако, я думаю, это потому, что так выглядят и сами оригиналы. Солнце одарено удивительной проницательностью. Его лучи обнажают истинный характер человека с абсолютной верностью, что не способен сделать ни один художник, даже если он и открыл этот характер. По крайней мере в моем скромном искусстве нет лести. Вот, например, портрет, который я снимал и переснимал несколько раз, но всегда с одинаковым результатом. В жизни оригинал этого портрета производит совсем иное впечатление, и выражение его лица кажется другим. Мне было бы приятно узнать ваше суждение о характере этого человека.
Он подал ей дагеротип — миниатюру в сафьяновом футляре. Фиби едва взглянула на портрет и сразу вернула его назад.
— Я знаю это лицо, — сказала она. — Его суровые глаза преследовали меня целый день. Это мой предок пуританин, что висит там, в комнате. Вероятно, вы нашли средство скопировать портрет без его черного бархатного плаща и серой бороды и нарядить его вместо этого в новомодный фрак и галстук. Не скажу, однако, что он стал привлекательнее от этих перемен.
— Вы бы нашли еще некоторое различие, если бы посмотрели на него подольше, — сказал Холгрейв со смехом, но пораженный, по-видимому, словами девушки. — Могу уверить вас, что это лицо нашего с вами современника, и весьма вероятно, что вы встретите его здесь. Заметьте, что оригинал, по мнению общества и, насколько я знаю, самых близких своих друзей, обладает чрезвычайно приятной физиономией, выражающей добродушие, откровенность, веселость и другие прекрасные качества в этом роде. А солнце, как видите, рассказывает о нем совершенно иного рода историю и не хочет от нее отказаться, несмотря на мои неоднократные попытки заставить его говорить другое. Оно представляет нам его человеком фальшивым, хитрым, черствым, повелительным, а внутри холодным как лед. Взгляните на эти глаза: согласились ли бы вы ввериться этому человеку; на этот рот: улыбался ли он когда-нибудь? А посмотрели бы вы на благосклонную улыбку оригинала! Это тем досаднее, что он играет довольно важную роль в общественных делах и портрет этот предназначен для гравюры.
— Нет, я не хочу больше его видеть! — сказала Фиби, отворачиваясь. — Он и в самом деле очень похож на старый портрет. Но у моей кузины есть еще один портрет — миниатюра. Думаю, что это лицо солнце не в состоянии было бы сделать жестким или суровым…
— Так вы видели этот портрет! — воскликнул художник. — Сам я никогда не видел его, но очень желал бы посмотреть. Лицо на миниатюре показалось вам очень привлекательным?
— Ничего прекраснее я не видела, — ответила Фиби. — Оно, можно сказать, даже слишком красиво, слишком изнеженно для мужчины.
— В нем не заметно никакого бурного чувства? — продолжал расспрашивать Холгрейв с любопытством, которое приводило Фиби в некоторое замешательство, равно как и та непринужденность, с какой он завязал с ней знакомство. — Нет ли в нем чего-нибудь мрачного или зловещего? Могли бы вы предположить, что оригинал был виновен в тяжком преступлении?
— Что за странные вопросы?! — воскликнула Фиби с некоторым нетерпением. — Можно ли говорить такие вещи о портрете, которого вы никогда не видели? Вы наверняка принимаете его за какой-нибудь другой. Преступление! Вы ведь приятель моей кузины Гепзибы — можете попросить ее показать вам портрет.
— Мне было бы гораздо полезнее увидеть оригинал, — сухо ответил дагеротипист. — Что касается его характера, то нет смысла рассуждать о его качествах: они уже определены судом законным или по крайней мере тем, который сам себя называл законным… Но подождите! Не уходите, я сделаю вам одно предложение.
Фиби уже готова была уйти, но опять обернулась к нему с некоторой нерешимостью, потому что она не вполне понимала его манеру обращения, хотя, вникнув, могла открыть в ней скорее отсутствие церемонности, нежели оскорбительную грубость. В тоне, которым он продолжал говорить с ней, было какое-то странное самовластие, как будто он сам был хозяином этого сада, а не пользовался им единственно из благосклонности Гепзибы.
— Если это будет вам приятно, — сказал он, — то я с большим удовольствием предоставлю вашим попечениям эти цветы и этих древних и почтенных птиц. Вы ведь только что оставили деревенский воздух и привычные занятия и наверняка скоро почувствуете необходимость в каком-нибудь занятии под открытым небом. Например, вы могли бы ухаживать за цветами — с удовольствием оставлю их вам. Только время от времени буду просить вас уступить мне немного цветов в обмен на прекрасные овощи, которыми я надеюсь обогатить стол мисс Гепзибы. Таким образом мы будем полезными друг другу сотрудниками.
Фиби, сама дивясь своему согласию, молча принялась полоть цветочную гряду, но ее гораздо больше занимали мысли об этом молодом человеке, с которым она так неожиданно сблизилась до фамильярности. Он не слишком ей нравился. Его поведение смущало молодую деревенскую девушку, а речи отличались шутливым тоном, но производили на нее впечатление серьезное и почти суровое, кроме тех случаев, когда молодость художника смягчала это впечатление. Фиби боролась с действием какого-то магического элемента, заключавшегося в натуре Холгрейва и покорявшего ее своими чарами, может быть, вовсе неумышленно.
Через некоторое время над садом повисли сумерки, сгущенные тенью фруктовых деревьев и соседних строений.
— Пора нам оставить работу! — сказал Холгрейв. — Делаю последний удар мотыгой. Спокойной ночи, мисс Фиби Пинчон! Если вы в один прекрасный день прикрепите к своим волосам одну из этих роз и зайдете в мою мастерскую на Среднем проспекте, то я воспользуюсь самым чистым солнечным лучом, чтобы снять ваш портрет.
С этими словами он направился в свой уединенный шпиль, но, подойдя к двери, обернулся и сказал Фиби голосом, в котором сквозила усмешка, но вместе с тем и серьезность:
— Берегитесь, не пейте воду из источника Моула! Не пейте и не умывайте лицо!
— Источник Моула! — повторила Фиби. — Тот, что обложен мшистыми камнями? Я вовсе не думала пить из него. Но почему вы это говорите?
— Почему? Потому что он заколдован, как и чай иной старой леди.
Художник скрылся, и Фиби, помедлив еще с минуту в саду, увидела сперва мерцающий огонек, а потом яркий свет лампы в окнах его шпиля. Когда она вернулась в комнату Гепзибы, там было уже так темно, что она ничего не могла рассмотреть. Девушка едва могла видеть старую леди, сидевшую на одном из прямых стульев немного поодаль от окна. Слабый свет обрисовывал во мраке ее бледное лицо, обращенное в угол комнаты.
— Не зажечь ли мне лампу, кузина Гепзиба? — спросила Фиби.
— Зажгите, пожалуйста, — ответила та. — Но поставьте ее на столе в углу коридора. Глаза у меня слабы, и я избегаю смотреть на свет лампы.
Какой чудный инструмент человеческий голос, как он выражает любое движение нашей души! В тоне Гепзибы в эту минуту были звучная глубина и влажность, как будто слова ее при всей своей незначительности были пропитаны теплотой ее сердца. Когда Фиби зажигала в кухне лампу, ей показалось, что Гепзиба что-то сказала.
— Сейчас, кузина! — отозвалась девушка. — Эти спички только вспыхивают и гаснут.
Но вместо отклика Гепзибы она услышала другой голос. Он, впрочем, был неясен и походил скорее на неопределенные звуки, в которых выражались любовь и участие. Впрочем, звуки эти были едва уловимы, и Фиби решила, что какой-нибудь другой звук в доме показался ей человеческим голосом или же это только игра ее воображения.
Поставив зажженную лампу в коридоре, она вернулась в комнату Гепзибы. Теперь фигура старой девы, несмотря на то, что ее черты все еще сливались с полумраком, виднелась немного отчетливее. Впрочем, в отдаленных углах комнаты царила почти та же темнота, что и прежде.
— Кузина, — сказала Фиби, — говорили вы мне что-нибудь сейчас?
— Нет, дитя мое! — ответила Гепзиба тем же таинственным тоном.
Слова ее казались проникнутыми глубочайшим волнением сердца. В них был какой-то трепет, который отчасти передался и Фиби. С минуту девушка сидела молча. Вскоре, однако же, она уловила чье-то неровное дыхание в углу комнаты и почувствовала, что поодаль от нее есть кто-то третий.
— Милая кузина, — сказала она через силу, — нет ли еще кого-нибудь в комнате?
— Фиби, милая моя малютка, — произнесла Гепзиба после минутной паузы, — ты очень рано встала и хлопотала целый день. Иди спать, я уверена, что тебе нужен отдых. Я хочу посидеть еще немного одна и собраться с мыслями. Я взяла это в привычку еще задолго до твоего рождения.
С этими словами леди сделала несколько шагов вперед, поцеловала Фиби и прижала ее к своему сердцу, которое билось с необыкновенной силой и чувством. Каким образом сохранилось в ее одиноком старом сердце так много любви, что излишек ее теперь переливался через край?
— Спокойной ночи, кузина, — сказала Фиби, пораженная странным обхождением Гепзибы. — Я очень рада, что вы начинаете любить меня.
Она вернулась в свою комнату, но не скоро смогла уснуть и спала не очень крепко. Время от времени глубокой ночью она слышала сквозь сон чьи-то шаги по лестнице, тяжелые, но нерешительные.
Глава VII
Гость
Когда Фиби проснулась — а это случилось тогда же, когда зачирикала чета реполовов на груше, — она услышала на лестнице какой-то шорох. Девушка поспешила спуститься на нижний этаж и нашла Гепзибу в кухне. Та стояла у окна, держа книгу перед самым носом и как будто пытаясь почуять ее содержание, потому что ее слабое зрение не слишком помогало ей в этом. Трудно представить себе книгу убедительнее той, которая была теперь в руках Гепзибы: от одного ее чтения вся кухня наполнялась запахом индеек, каплунов, копченых куропаток, пудингов, пирожных и святочных поросят во всех возможных смешениях и вариациях. Это была поваренная книга, наполненная рецептами старинных английских блюд и украшенная гравюрами, на которых были изображены приготовления к грандиозным пиршествам. Среди этих великолепных образцов поваренного искусства (из которых, вероятно, ни один не был воплощен в жизнь за последние несколько десятилетий) бедная Гепзиба искала рецепт какого-нибудь несложного блюда, чтобы наскоро приготовить завтрак.
Скоро, однако же, мисс Пинчон отложила в сторону это сочинение и спросила Фиби, не снесла ли вчера яйца старая Спекля, как она называла одну из куриц. Фиби побежала посмотреть, но вернулась с пустыми руками. В эту минуту послышался свисток рыбака, возвещая о его приближении к дому. Гепзиба позвала его, энергично постучав в окно лавочки, и купила у него отличную, только что пойманную, жирную макрель. Поручив Фиби поджарить кофе, который она называла чистейшим мокским, старая дева положила столько дров в старый очаг, что из трубы тотчас повалил густой дым. Деревенская девушка, помогая Гепзибе, предложила испечь индейский пирожок по особому легкому рецепту, который она узнала от матери; по ее словам, если хорошо его приготовить, он должен был очень вкусен и нежен. Гепзиба с радостью на это согласилась, и кухню вскоре наполнил приятный аромат. Нам кажется, что сквозь дым, вырывавшийся из печки, на это незатейливое кушанье с удивлением и с некоторым пренебрежением взирали тени усопших кухарок, напрасно протягивая к нему свои бесплотные руки. По крайней мере голодные мыши точно вылезали из своих норок и, сев на задние лапки, нюхали воздух, благоразумно выжидая благоприятного случая поживиться.
Гепзиба не обладала кулинарными талантами и, по правде сказать, усугубила свою природную худобу, часто предпочитая остаться без обеда, чем управляться с вертелом или наблюдать за кипящим горшком. Поэтому рвение, какое она обнаружила теперь к кухонным подвигам, казалось воистину героическим. Было весьма трогательно смотреть на то, как она разгребала свежие уголья и жарила макрель. Обыкновенно бледные, ее щеки теперь разгорелись от огня и суеты, и она наблюдала за рыбой с такой нежной заботой и вниманием, как будто — не беремся найти лучшего сравнения, — собственное сердце ее лежало на сковороде, а ее счастье зависело от того, хорошо или нет зажарится эта рыба.
В домашней жизни выдается не много моментов приятнее хорошего завтрака. Мы садимся за стол со свежими силами и мыслями. Так и старинный столик Гепзибы, покрытый роскошной скатертью, достоин был являться центром самого веселого кружка.
Фиби отправилась в сад, собрала красивый букет роз и поставила его в небольшую стеклянную кружку, которая давно потеряла свою ручку и потому могла заменять собой вазу. Утреннее солнце, столь же свежее и улыбающееся, как и то, лучи которого проникали в цветущее жилище первых людей, пробиваясь сквозь ветви груши, освещало стол, на котором было приготовлено три прибора: один для Гепзибы, другой для Фиби… но для кого же третий?
Гепзиба, бросив последний хозяйственный взгляд на стол, взяла Фиби за руку. Она вспомнила, как сурова и раздражительна была во время приготовления этого таинственного завтрака, и решила, по-видимому, искупить свою вину.
— Не суди меня за мое беспокойство и нетерпеливость, милое дитя мое, — сказала она. — Я люблю тебя, Фиби, несмотря на резкость моих слов.
— Милая кузина, почему вы не скажете мне, кто к вам приехал? — спросила Фиби с улыбкой, близкой к слезам. — Отчего вы так встревожены?
— Тише, тише! Он идет, — проговорила Гепзиба, поспешив вытереть глаза. — Пускай он увидит сначала тебя, Фиби, потому что ты молода и твои щечки свежи, как эти розы; улыбка играет на твоем лице против твоей воли. Он всегда любил смеющиеся лица. Мое теперь уже старо; слезы мои едва успели высохнуть, а он никогда не выносил слез. Задерни немножко занавеску, чтобы тень легла на ту часть стола, где он сядет, но совсем солнце не закрывай, он никогда не любил темноту — а сколько было мрачных дней в его жизни! Бедный Клиффорд!..
Она еще произносила вполголоса эти слова, обращенные будто к ее собственному сердцу, а не к Фиби, когда из коридора до них донесся шум. Фиби узнала шаги, которые она слышала на лестнице ночью. Приближавшийся к ним гость — кем бы он ни был — задержался на верхних ступеньках лестницы, он остановился еще раза два, пока спускался, и вновь помедлил в самом низу лестницы. Наконец он сделал длинную паузу у порога комнаты, взялся за ручку двери, потом отпустил ее. Гепзиба с конвульсивно сжатыми руками смотрела на дверь.
— Милая кузина Гепзиба! — пробормотала Фиби, вся дрожа, потому что волнение ее кузины и эти таинственные шаги производили на нее такое впечатление, как будто в комнате вот-вот должно было появиться привидение. — Вы, право, пугаете меня! Неужели случилось что-нибудь ужасное?
— Тише! — прошептала Гепзиба. — Будь как можно веселее, что бы ни случилось!
Последняя пауза у порога тянулась так долго, что Гепзиба, не будучи в силах выносить ее дольше, подошла к двери, отворила ее и ввела незнакомца за руку. Фиби увидела перед собой пожилого мужчину в старомодном шлафроке и с седыми, почти белыми, необыкновенной длины, волосами, которые закрывали его лоб, пока он не откинул их назад, обводя взглядом комнату. Всмотревшись в лицо гостя, девушка поняла, что остановки его были вызваны той неопределенностью цели, с которой ребенок совершает свои первые путешествия по полу. Ничто не обнаруживало в нем недостатка физических сил. Немощной была его душа. Впрочем, в его лице все-таки светился ум — только этот свет казался таким неопределенным, таким слабым, словно в любую минуту готов был исчезнуть. Это было пламя, мелькающее в почти погасших головнях; мы всматриваемся в него внимательно и с некоторым нетерпением, чтобы оно или засияло ярче, или погасло совсем.
Войдя в комнату, гость стоял с минуту на одном месте, держась инстинктивно за руку Гепзибы, как ребенок держится за руку взрослого, который ведет его. Он, однако же, заметил Фиби и, по-видимому, был приятно поражен ее юным и прелестным видом. Девушка в самом деле источала радость и тепло, подобно тому, как стеклянная кружка с цветами рассыпала вокруг себя солнечные блики. Он поклонился ей, или, говоря вернее, сделал неудачную попытку поклониться. При всей, однако же, неопределенности этого движения в нем проявилась какая-то врожденная грация, которой невозможно научиться, даже постоянно общаясь с людьми.
— Милый Клиффорд, — сказала Гепзиба тоном, каким обыкновенно обращаются к избалованным детям, — это наша кузина Фиби, маленькая Фиби Пинчон — единственная дочь Артура, как вы знаете. Она приехала из деревни погостить к нам, потому что наш старый дом сделался уж слишком безлюдным.
— Фиби?.. Фиби Пинчон?.. Фиби? — повторял гость странным, медленным, нетвердым голосом. — Дочь Артура! Ах! Я и позабыл! Что ж, я очень рад!
— Садитесь здесь, милый Клиффорд, — сказала Гепзиба, подводя его к креслу. — Фиби, потрудись приподнять немножко штору. Теперь мы будем завтракать.
Гость сел на предназначенное для него кресло и с потерянным видом огляделся вокруг. Он, очевидно, старался понять, что ему предстоит; по крайней мере желал удостовериться, что он находится именно здесь, в низкой комнате с дубовыми стенами и потолком, пересеченным несколькими перекладинами, а не в другом месте, которое навеки запечатлелось в его памяти. Но этот подвиг был для него так труден, что он мог преуспеть в нем лишь отчасти. Его сознание беспрестанно исчезало, оставляя за столом только истощенную, поседевшую и печальную фигуру — физический призрак. Через некоторое время в глазах гостя опять показывался слабый свет, свидетельствуя о том, что дух его вернулся и силится разжечь домашний очаг сердца, засветить лампаду ума в темноте разрушенного дома, где он осужден вести одинокую, отделенную от мира жизнь.
В один из этих моментов Фиби убедилась в той мысли, которую она сперва отвергала как нелепую и невозможную. Она поняла, что сидевший перед ней человек и есть оригинал прекрасной миниатюры, хранившейся у ее кузины Гепзибы. Действительно, благодаря своей разборчивости в костюмах, она тотчас догадалась, что его шлафрок, по виду, материалу и моде, был тем самым, что изображен на портрете. Это старое, полинялое платье, потерявшее весь свой прежний блеск, казалось, говорило каким-то особенным языком, которому нет названия, о тайном бедствии, постигшем его хозяина. Глядя на него, можно было понять, что душу этого человека постиг какой-то страшный удар. Он сидел здесь словно под покрывалом разрушения, которое отделяло его от мира, но сквозь которое порой проступало то самое выражение, нежное и мечтательное, какое Мальбон отразил в миниатюре и которое ни годы, ни тяжесть обрушившегося на него бедствия не в состоянии были уничтожить.
Гепзиба налила чашку восхитительно благоухающего кофе и подала ее гостю. Встретившись с ней взглядом, он, казалось, пришел в смущение.
— Это ты, Гепзиба? — проговорил он невнятно, потом продолжил, как будто не замечая, что его слышат: — Как переменилась! Как переменилась! И недовольна мною за что-то… Почему она так хмурит брови?
Бедная Гепзиба! Это был тот самый нахмуренный взгляд, который со временем, от близорукости и постоянного беспокойства, вошел у нее в привычку. Но эти неясные слова оживили в ее душе какое-то грустное чувство любви, и оно придало всему лицу ее нежное и даже приятное выражение.
— Недовольна! — повторила она. — Недовольна вами, Клиффорд!..
Тон, которым она произнесла это восклицание, был жалобным и поистине музыкальным — как будто какой-нибудь превосходный музыкант извлек сладкий, потрясающий душу звук из разбитого инструмента. Так глубоко было чувство, выразившееся в голосе Гепзибы!
— Здесь, напротив, все вас любят, — прибавила она. — Вы у себя дома!
Гость ответил на ее слова улыбкой, которая не осветила и половины его лица. Но как ни была она слаба и мимолетна, в ней сквозило очарование красоты. Вслед за этой улыбкой на лице у него появилось более грубое выражение — или оно казалось грубым, потому что не было смягчено светом разума. Это был голод. Гость принялся за предложенный ему завтрак, можно сказать, почти с жадностью и, казалось, позабыл и о самом себе, и о Гепзибе, и о юной Фиби, и обо всем, что его окружало. Вероятно, если бы его умственные способности сохранили свою силу, он бы сдержал тягу к услаждению желудка. Но в настоящем положении дел эта потребность проявилась в таком тягостном для наблюдателя виде, что Фиби вынуждена была потупить взор.
Скоро гость почуял аромат стоявшего перед ним кофе и принялся пить его с нескрываемым наслаждением. Ароматная эссенция подействовала на него как волшебный напиток. Темная субстанция его существа сделалась прозрачной — по крайней мере, в такой степени, что сквозь нее теперь был различим свет разума.
— Больше, больше! — вскрикнул он с тревожной поспешностью, словно боясь упустить что-то от него ускользавшее. — Вот что мне нужно! Дайте мне больше!
В это время стан его несколько распрямился, а в глазах появилось осмысленное выражение. Они, впрочем, не оживились настолько, чтобы в них отразился ум. Это было скорее чувство нравственного удовольствия, способность к восприятию красоты, которая составляет главную принадлежность некоторых натур, обнаруживая в них изящный от природы вкус. Красота становится жизнью такого человека, к ней одной направлены все его стремления, и если только физические органы его находятся в гармонии с этим чувством, то и само оно получает должное развитие. Такой человек не должен знать горестей, ему не с чем бороться, для него не существует мучений, ожидающих тех, у кого достает духу, воли и сознания для борьбы с жизнью. Для этих исключительных характеров подобные мучения и составляют лучший из даров жизни, но для существа, на которое устремлено в настоящую минуту наше внимание, они были бы горем, небесной карой.
Нисколько не умаляя его достоинств, мы думаем, что Клиффорд отчасти был сибаритом[7] по натуре. Это можно было заметить по тому, как его глаза постоянно устремлялись к солнечному свету, который пробивался сквозь густоту ветвей в старинную, мрачную комнату. Это проявлялось в том, как он смотрел на кружку с розами, с каким наслаждением вдыхал их аромат. Это обнаруживалось в бессознательной улыбке, с какой он смотрел на Фиби, чей свежий, девственный образ был слиянием солнечного света с ароматом цветов. Не менее очевидна была эта любовь к прекрасному, эта жажда красоты и тогда, когда он с инстинктивной осторожностью отворачивал глаза от хозяйки, и его взгляд скорее блуждал по сторонам, нежели возвращался назад. Виноват в этом был не Клиффорд, виновата была несчастная судьба Гепзибы. Как мог он — при этой желтизне ее лица, при этой ее жалкой, печальной мине, при этом безобразном тюрбане, украшавшем ее голову, и этих нахмуренных бровях, — как мог он находить удовольствие в том, чтобы смотреть на нее? Но неужели он не выразил никакой любви к ней за всю ту нежность, которую она молчаливо расточала перед ним? Нет, никакой. Такие натуры чужды всех ощущений подобного рода. Они всегда бывают эгоистичны по своей сути, и напрасно требовать от них перерождения. Бедная Гепзиба постигала это или, по крайней мере, действовала инстинктивно. Клиффорд был так долго удален от всего, что услаждает взор, и она радовалась — радовалась по крайней мире в настоящую минуту, хоть и с тайным намерением поплакать после в своей комнате, — что у него перед глазами есть более привлекательные предметы, чем ее старое, некрасивое лицо. Оно никогда не было прелестным, а если бы и было, то червь ее горести о брате давно уже разрушил бы эту прелесть.
Гость откинулся на спинку стула. На его лице отражалось удовольствие, но вместе с тем и какое-то напряжение и беспокойство. Он старался уразуметь яснее окружающие его предметы, или, быть может, боясь, что все это сон или игра воображения, с усилием удерживал прекрасное мгновение перед своим духовным взором.
— Прелесть! Восхитительно! — говорил он, не обращаясь ни к кому. — И все это наяву? Какой живительный воздух льется в окно! Открытое окно! Как играют лучи солнца! А цветы как пахнут! Какое веселое, какое цветущее лицо у этой молодой девушки! Это цветок, окропленный росой, солнечные лучи, играющие на росе! Ах, все это, должно быть, сон!.. Сон! Сон! Неужели вокруг меня по-прежнему каменные стены?
Тут его лицо омрачилось. В нем было теперь не больше света, чем могло проникнуть сквозь железную решетку темницы, — он будто с каждой минутой все глубже погружался в пропасть. Фиби почувствовала, что нужно во что бы то ни стало заговорить с незнакомцем.
— Вот новый сорт роз, я нарвала их в саду сегодня утром, — сказала она, выбирая из букета небольшой красный цветок. — В этом году их будет пять или шесть на кусте. Это самая лучшая роза. А как она пахнет! Как ни одна роза! Невозможно забыть этот запах!
— Ах! Покажите мне! Дайте мне! — вскрикнул гость и быстро схватил цветок, который своим запахом, как волшебной силой, пробудил в нем множество других воспоминаний. — Благодарю вас! Он доставляет мне большое удовольствие. Я помню, как я восхищался этим цветком — давно уже, я думаю, очень давно! Или это было только вчера? Он заставляет меня вновь почувствовать себя молодым! Неужели я снова молод? Или это воспоминание так ясно во мне? Но как добра эта девушка! Благодарю вас! Благодарю вас!
Эпизод с маленькой красной розой стал для Клиффорда самым светлым за все утро. Он мог бы продлиться дольше, если бы его глаза случайно не остановились на лице старого пуританина, который угрюмо смотрел на происходящее из своей потемневшей рамы и с матового полотна. Гость сделал нетерпеливое движение рукой и обратился к Гепзибе таким тоном, в котором ясно выражалась своенравная раздражительность человека, за которым все в семействе ухаживают.
— Гепзиба! Зачем ты оставляешь этот ненавистный портрет на стене? Да-да! Это в твоем вкусе! Я говорил тебе тысячу раз, что он злой гений нашего дома! А мой злой гений в особенности! Сними его тотчас!
— Милый Клиффорд, — печально произнесла Гепзиба, — вы же знаете, что я не могу этого сделать.
— Если так, — продолжал он все еще исступленно, — то, прошу тебя, закрой его хотя бы красной занавесью, длинной, с золотыми кистями. Я не могу это терпеть! Пускай он не смотрит мне в глаза!
— Хорошо, милый Клиффорд, я закрою портрет, — сказала Гепзиба успокаивающим голосом. — Красная занавесь в сундуке под лестницей немножко полиняла и попортилась от моли, но мы с Фиби приведем ее в порядок.
— Сегодня же, не забудь! — потребовал он и потом тихо прибавил, словно обращаясь к себе: — И зачем нам жить в этом несчастном доме? Почему бы не переселиться в южную Францию? В Италию? В Париж, Неаполь, Венецию, Рим? Гепзиба скажет, что у нас нет средств. Какая глупая мысль!
Он засмеялся себе под нос и бросил на Гепзибу взгляд, которым хотел выразить тонкий сарказм. Но столь разные и волнительные чувства, испытанные им за такое короткое время, сильно его изнурили. Он, вероятно, привык к печальному однообразию жизни, которая не столько протекала ручьем, сколько собиралась в лужу вокруг его ног. Покрывало дремоты опустилось на его лицо и произвело свое действие на нежные черты, подобное тому, какое густая мгла оказывает на выразительный пейзаж, — они как будто сделались крупнее и даже грубее. Если до сих пор, глядя на этого человека, сторонний наблюдатель мог удивляться его интересной наружности или красоте — даже разрушенной красоте, — то теперь он мог бы усомниться в собственном впечатлении и приписать игре воображения какую-то грацию, оживлявшую это неподвижное лицо, и чудный блеск, игравший в этих мутных глазах.
Однако прежде, чем Клиффорд погрузился в оцепенение, из лавочки донесся резкий звон колокольчика — настолько неожиданный, что он вскочил со своего кресла.
— Боже мой, Гепзиба! Что за ужасная суматоха у нас в доме? — вскрикнул он, изливая свою досаду по старой привычке на единственную особу в мире, которая любила его. — Я никогда не слышал такого отвратительного звона! Что все это значит?