Все это сопровождается гонками огромных колесных сооружений, напоминающих древнеримские стенобитные устройства, либо передвигающиеся многоярусные китайские высоченные храмы. На верхушке их балансируют полуобнаженные молодые ловкие люди. Такие же молодые и азартные, сотнями впрягшись в подобные сооружения, с дикой скоростью, криками и факелами проносят их по узким проходам улиц, обставленных толпами возбужденных и любопытствующих зрителей-соучастников. Подогретые постоянным потреблением спиртных напитков, участники наращивают скорость, и на каком-то скользком повороте, особенно в дождливый день, высоченное сооружение не справляется, не вписывается в закругление и рушится вниз. На обступивших, выползших буквально под колеса зрителей — детишек, стариков и женщин — с вершин повозки сыпятся бесчисленные огромные балки, какие-то металлические предметы утвари и сами яростные, ничего не чувствующие молодые наездники, сея вокруг смерть, членовредительство и душераздирающие крики, кроша в мелкие осколки чужую и свою собственную неистовую плоть. Не успев очистить пространство от многих десятков трупов участников и любопытствующих, кое-как распихав сотни покалеченных по сотням машин «скорой помощи», в огромном количестве привычно сопровождающим подобные увеселения, оставшиеся в живых, присоединив к себе безумных новых, бросаются в погоню. Скорость нарастает. Постоянно по пути согреваясь из бутылочек подогретой саке, участники приходят в неописуемый раж. Уже на следующем повороте это приводит к следующим, еще более ужасающим последствиям. А где-то впереди и на соседних улицах рушатся десятки других безумных таких же. А вдали, по другим городам и весям несутся тысячи других подобных же, безумных и неземных, опрокидываясь и круша на своем пути прочих и прочих, совместно, в сумме всех, вместе взятых, прописывая на небесах некую единую мировую линию своего воплощения и бытия.
При этом неописуемом восторге и беспорядке повсеместно происходят самопроизвольные взрывы приготовленных на потом петард и огней фейерверка, что порождает дополнительные жертвы, как бы даже и непредусмотренные прямым ходом подобных празднеств, опаляя виновникам сего и окружающим лица руки и ноги. Вообще-то все божества во все времена любили и любят принимать приносимых им в жертву стройных, стремительных, безрассудных и ясноглазых молодых людей. И молодые люди отвечают им взаимностью. Немолодые хоть и без особых восторгов, но тоже принимаются. Уже на рассвете растаскиваемые по домам оставшиеся беспамятные участники забываются пьяным бессознательным полунебытием, проводя следующие несколько недель в естественном строгом трауре по поводу многочисленных жертв. И так до следующего года.
Да, все традиционное вполне удается японцам. Но вот современное, что все-таки достаточно удивительно, удается гораздо меньше. Во всяком случае, города, исключая старинные низкоэтажные дворцовые и храмовые постройки и редкие узкие улочки с двухэтажными деревянными домиками сохранившихся старых кварталов, весьма непритязательны. Единственным их достоинством является разве что ненавязчивость. Да ведь и то — немало. Встречаются, конечно, отдельные, неожиданно выскакивающие на тебя в городском хаосе творения наиновейшей архитектурной и технической мысли. Тот же, к примеру, правда, еще воздвигающийся к предстоящему здесь чемпионату мира по футболу 2002 года, гигантский стадион с куполообразным перекрытием. Внутри, по рассказам редких проникших туда пораженных соглядатаев, творятся, вернее, будут твориться и право невероятные чудеса. Футбольное поле во всей его немалой квадратуре, трехметровой толщине и неподдающейся подсчету многотонной тяжести почти мгновенно опускается на неимоверную глубину и помещается в некое подобие оранжерейной упаковки — влажной и теплой. Из той же немыслимой глубины, из недр мощной холодильной установки медленно выплывает хоккейная площадка с идеальным поблескивающим зеленоватым льдом. По ненадобности она исчезает в упомянутых недрах, и мгновенно взамен воздвигается любой конфигурации и размера сценическая площадка, оснащенная невероятным звуковым, механическим и электронным оборудованием. И все это вертится, переворачивается, уходит в глубину и возносится вверх, трансформируется, озаряется фантасмагорическим светом и исчезает в мгновение ока. Чудеса, да и только.
А так-то города мало впечатляют. Ну, можно еще вспомнить необыкновенный новый отель в Осаке, где в центральном высоченном и огромадном холле разместилась внушительно-длинная аллея из пальм, каждая высотой в метров двадцать. Регулярно, два раза в год гигантские деревья, как баллистические ракеты дальнего радиуса действия, уходят в глубину неведомой шахты. Они опускаются туда специальными тончайшими прецессионными устройствами, не раскачивающими их и не перегружающими скоростью опускания. Все это производится для простой помывки верхних огромных листьев, собирая толпу зевак, простаивающую сутками в созерцании завораживающей процедуры. После проведения санитарной обработки деревья снова возносятся на свою исполинскую высоту. Их прекрасная колоннообразная аллея ведет к размещающемуся на значительном расстоянии от центрального входа огромному, набитому всяческой электронной и сценической техникой, драматическому театру, тоже, однако, вмещающемуся в непомерной величины холл гостиницы. Можно еще помянуть и уже помянутый новейший вокзал в Киото. Ну, кто-то припомнит еще что-то в других городах. Но не больше. Да, еще, конечно, повсеместные многочисленные многоярусные высоченные транспортные развязки, взлетающие иногда на такую умопомрачительную высоту, что страшно и взглянуть на весь оставшийся в исчезающей дали и низи, брошенный и уже почти назад невозвратимый мир. Они украшают (если, конечно, украшают) города и пространства Японии достаточно давно, так что, когда наш Тарковский еще при жизни захотел изобразить в «Солярисе» картину будущего мира, он избрал именно эти сооружения японского гения. Тогда они представлялись, да и представляются поныне весьма футурологическими сооружениями и для европейцев, не говоря уже про ископаемых советских обитателей, которым они казались не просто сооружениями XXI, XXII или XXV веков, но явлениями райских или адских видений, в зависимости от отношения к современности и ее оценке.
При всей вроде бы экстремальности и агрессивности японской технологии, столь знаменитой на весь мир, интернетизация страны, как опять-таки мне рассказывали, началась весьма недавно, даже позднее нашей, столь неоднозначной в этом отношении страны. Но сейчас все уже движется стремительно и неодолимо в данном направлении. В описанном выше городе Вакканай, например, существует специальный университет с электронно-компьютерной специализацией. Оснащение его новейшим оборудованием, разглядываемым мной с неописуемым удивлением и почти дикарским восторгом, оказывается, на порядок выше наимощнейшего подобного же всемирно-известного американского университета. Мне называли имя того американского заведения, но я не упомнил, боюсь перепутать. Так вот у нас, то есть у них, то есть в Японии, на порядок выше, чем в хваленой Америке. Но естественно, по рассказам самих японцев. Однако не забудем, что все-таки известные нам фирмы «Сони», «Санио», «Тошиба», «Шарп», «Панасоник», «Тойота», «Ясмак», «Шимозума», «Айва», «Ниссан», «Ямаха», «Фуджи», «Дувидо», «Субару», «Кирин», «Мазда», «Накойя», «Ямахана», «Дакомо» — какие еще? вот какие — «Мирамото», «Никон», «Кокуйо», «Хонда», «Ниссеки», «Долькио», «Сейка», «Ёмо», «Юсис», «Комодая», «Такеучи», «Джейл», «Судзуки», «Ничируйо», «Асахи», «Сантори», «Маруиши», «Ашикару» — какие, спросите, еще? вот вам какие — «Ямаха», «Мията», «Мочудзуки», «Намикара», «Сантер», «Камрай», «Сумитомо», «Таисоо», «Нумано», «Лернаи», «Торай», «Никка», «Лотте», «Соттабанк», «Эниси», «Джейт», «Меиджи», «Юкиджириши», «Глирико» — какие, спросите, еще? ах, не спросите! тогда я сам скажу: вот какие — «Лайон», «Сеибу», «Энтитити», «Джури», «Канебо», «Джомо», «Шова», «Секкуие», «Зоджируши», «Идумитсу», «Миата», «Канон», «Минольта», «Коника», «Такефуджи», «Хино», «Сейкоша», «Денон» и многие другие, которых я уж не упомню, и многие-многие другие, которых я просто и не ведаю — все-таки японские.
Тут я вынужден временно прервать плавное, ну, условно плавное, повествование, чтобы сделать важное сообщение. Ура! Ура! Спешу порадовать себя и вас. Наконец-то, бродя по извилистому, но достаточно обжитому берегу моря в Вакканай, я нашел-таки две малюсенькие йенки, эквивалентные двум американским центам. Не ахти что, но дело-то ведь, понятно, не в сумме. Дело в принципе и в идее. Таким образом, через это восстановлена, в некотором роде, репутация японцев в смысле их возможной склонности к беспорядочности, распиздяйству и просто человечности — правда, всего на две йены и только один раз за несколько месяцев. В Америке, в Англии и в Германии человечность бывает явлена в размере до трех долларов и с регулярностью до раза в неделю. То есть в 1500 раз выше! Но повторяю, дело в принципе. В самом ее наличии. В некотором смысле, через то восстановлена и моя репутация по-ястребиному зоркого искателя и ловителя счастливой случайности. Теперь с легкой душой и чувством удовлетворения вернемся к планомерному повествованию.
Конечно, обустроенность быта всякого рода современными изобретениями весьма впечатляюща — бесчисленные вариации и модификации самооткрывающихся, самозакрывающихся, самоговорящих, самовозникающих, самоисчезающих и самоизничтожающихся устройств, скоростные бесшумные поезда и многоярусные развязки, специально выведенные бесхвостые кошки, карликовые лошади, слоны, верблюды и даже, размером в тридцать сантиметров, карликовые акулы, своими недвусмысленными чертами и хищным очертанием вполне воспроизводящие образ натуральных отвратительных созданий, временных союзников наших японцев в их борьбе против американцев периода Пирл Харбора. Ну ладно, не будем о неприятном и мучительном, к тому же уже отжитом, превзойденном и искупленном.
Так вот, еще повсюду мелькают крохотные автомобильчики неизвестного мне предназначения, крохотные тракторчики, сеялки и веялки почти комнатного размера усердно, трогательно, аккуратно и эффективно стригут, жнут, секут, веют, сеют, складывают, пакуют и укладывают среди абсолютно пустынного бескрайнего поля все, что подлежит их вниманию и ответственности, — чудная, завораживающая, прямо-таки идиллическая картина. Повсеместно распространяют прохладу и раздражающую горло и кожу сухость бесчисленные кондиционеры (а при местной жаре без них — просто погибель!). Приводят просто в онемение и почти в священный трепет лающие и западающие конкретно на вас удивительно зооморфноподобные роботы-зверюшки, роботы-люди и роботы-монстры. Я уж не поминаю об остальных всяческих других поражающих воображение примочках. В гостиничном номере посреди телевизионной трансляции, прерывая ее, вдруг появляется горящая прямо-таки неземным огнем, бросающая вас в оторопь, а то и просто, по непривычке и всегдашней готовности к неприятностям и катастрофам, надпись: Господин такой-то, вам есть сообщение!
Боже мой! Какое сообщение?! —
Вам есть сообщение! —
О чем? О чем? Я не хочу! —
И тут же бегущей строкой проносится текст присланного вам факса. Вот так-то. Куда тут убежишь да спрячешься?! Думаю, что это отчасти может неприятно поразить наших ребят и не понравиться им, хотя и не сможет не поразить неизбалованное воображение.
Когда, например, бродишь днем по-вдоль берега Охотского ли моря — с одной стороны или Японского — с другой, по самому северному, в упор смотрящему на туманные российские территории мысу Японии в окружении мягких зеленых холмов, издали выглядящих почти бархатным посверкивающим покрытием главного императорского дивана в главном зале приемов Главного императорского дворца, обдуваемый свежим упругим ветром и сопровождаемый наглыми криками слетающихся чаек, то… Но я, собственно, не о том. Я о том, что когда бредешь днем по-вдоль берега моря, то видишь выстроенный бесконечный ряд всяческого рода «тойот», «ниссанов», «чероки» и прочих, радующих глаз любого русского, джипов. Они ожидают своих хозяев, рыбаков-одиночек, на лодочках, впрочем механизированных по последнему слову техники, ушедших в море за своей жалкой и неверной добычей.
Или другой пример. Неожиданно прекрасная асфальтированная дорога с ясной, сияющей под солнцем разделительной полосой пустынно и одиноко петляет среди полей, вдоль реки, перелесками и скошенными лугами, пока через два часа не подбегает к двум небольшим фермерским домикам. И в той же своей чистоте и ухоженности убегает дальше. Впрочем, через какой-нибудь час она неожиданно обрывается, упершись своей ясной разделительной полосой прямо в густо-зеленую траву. А трава здесь действительно по причине томящей жары и всеовладевающей влажности, невыразимо густая и поражающе зеленая. Из нее на асфальт выскакивают какие-то темные и блестящие жужелицы, таракашечки, муравьи и, посуетившись, опять скрываются в ней. Вокруг поодаль виднеются живописно раскиданные кучки помета каких-то вольных местных животных. Нигде не видно следов ни брошенной, ни продолженной работы. Возможно, той же травой все и поросло. Однако же по параллельной грунтовой дороге можно уехать далеко-далеко. Неописуемо далеко.
Но естественно, подобные просторы для убегания и пробегания дорог в перенаселенной Японии возможны только в Хоккайдо. Прогулки по этим дорогам восхитительны. Неожиданно накатывается ощущение одиночества, потерянности и неодолимой тишины. Над полями и покосами парят мелкие ястребы, выискивая себе в жертву такую же мелкую полевую тварь. Все они вместе легко попискивают, наполняя воздух звуками жизни, подвижности, тревоги, истребимости и неистребимости. Ястреб, надо сказать, не столь уж по-птичьему мелкая тварь, как кажется снизу издалека. Он — птица крупная и замечательная. Я впервые рассмотрел его близко, когда, пролетая надо мной, он почти коснулся крылом моей вовремя пригнувшейся лысоватой головы. В этот момент вспоминалось сакраментальное: я-то знаю, что я не мышь, а он, может быть, да и наверняка, не знает. Действительно, судя по его направленности и решительности, не знал. Но в тот раз обошлось. Я пригнул голову, и все обошлось. Крайние перья его крыльев были злодейски вздернуты и трепались на ветру. Хотя, вполне возможно, это был и сокол. Наверное, это были соколы. Я не сумею их различить. Неожиданно все они разом, сложив, как веер, крылья, с пением:
Страна дала стальные руки-крылья И вместо сердца каменный мотор! — падают вниз на мелкое, замеченное внизу копошение. Тут же раздается оглашающий всю мирную окрестность невыносимый вопль. Случается катастрофа! Эдакая местная экзистенциально-природная Хиросима. Из эпицентра стремительно разбегаются невидимые, но явственно ощутимые волны и затихают вдали. Я стою поодаль, не вмешиваясь — пускай сами себе разрешают, как им быть без моей излишней и невменяемой помощи. Ну, если только с помощью Божьей. Я и за этим понаблюдаю.
Качусь себе дальше. Впереди велосипеда, прямо из-под колеса, словно наперегонки, выскакивают какие-то маленькие птички и тут же ныряют назад в придорожные кусты. Им на смену стремительно выскакивают точно такие же, полагая, что я, глупенький, не обнаружу и не замечу подмены. Да я на них не в обиде. Я специально выбрал для ежедневных прогулок именно эту дорогу с перемежающимися по краям перелесками, полями, с душноватым запахом сена среди томительно жаркого и звенящего дня, с огромными медлительными облаками, подсвечиваемыми заходящим солнцем в огромные и грозные тучи. С оводами. С ужасными, огромными, свирепыми оводами. Просто не по-русски безжалостными оводами. Ну конечно, в общем-то вполне привычные оводы. С неожиданно открывающимися и простирающимися во все стороны просторами, поросшими чем-то вроде полыни. Изредка вдруг посреди полей и посевов на месте привычных пугал появляются шесты с масками театра Но. Не знаю, то ли это древняя магическая и удивляющая в своей архаической откровенности и сохранности традиция, то ли своевольное ухищрение модернизированного шутника. Здесь такие встречаются в разных областях деятельности.
Качусь дальше. По причине полнейшей пустоты трассы в ощущении невиданной свободы и отпущенности восторженно выделываю всяческие кренделя и повороты. Редкие малевичские крестьяне издали, с середины полей, оглядываются на меня, приставляя ладони козырьком к глазам: кто это и что это там за такое выделывает? Да никто и ничего. Просто дорога пустынная, и привычное напряжение непривычного правостороннего движения отпускает. А движение здесь действительно почему-то, как во всех бывших британских колониях на английский манер, — правостороннее. Однако Япония никогда не бывала под Британией. Хотя сами японцы с их некоторой личной приватной закрытостью более походят на англичан, чем, скажем, на отпущенных американцев. Преподаватели русской кафедры одного местного университета рассказывали, например, что за долгий, пятнадцатилетний срок совместной работы они так и не удостоились лицезреть супруги своего заведующего и трех его, за это время выросших, женившихся и черт-те куда уехавших сыновей. Мыслимо ли такое в интимных пределах российских офисов, контор и совместных комнат, где сразу же все — родственники. Или столь же родные до невозможной степени откровенности и бесстыдства враги. Хотя те же японские кафедры легко привыкают к заносимому русскими порядку семейных чаепитий и почти родственному попечению студентов. Настолько привыкают, что по отъезде русских профессоров чувствуют чудовищную недостаточность, тоску прямо, переходящую в навязчивую идею ехать в Москву, в Питер, в какую там еще российскую дыру — в Москву! В Москву! — в погоне за этим обвораживающим и смутно обволакивающим феноменом русской духовности и душевности. Но это так, к слову.
Качусь дальше. Пустота. Удивительная пустота. И березки. Да, даже родные березки. И сердце словно спасительно смазано ностальгической маслянистой слезой, не дающей ему окончательно сморщиться среди иссушающей чужбины. Такие вот ежедневные природно-пейзажно-психотерапевтические экзерсисы.
И совсем забыться-потеряться бы среди полей-пространств, если бы взгляд в каждом направлении не упирался в синеющую вдали мощную гряду вздымающихся гор. Конечно, можно для пущего сходства представить, что дальние хребты — это гордые и манящие хребты Кавказа, постоянно присутствующего на культурном, политическом и военном горизонте России. Но это уже слишком.
Тут же я видел и весьма, весьма щемящее зрелище. Почти видение. На огромной высоте, откуда доносился только некий объединенный ватный гул, проплывала в высоте тоненькая осенняя вытянувшаяся ниточка вертолетов, штук тридцать. Был, однако, только конец августа — вроде бы рановато. Но нет, я точно определил направление их движения — они тянулись на юг. Удачи вам, вольные дети небес!
Я останавливался у прозрачной неглубокой прохладной речки и долго смотрел в прозреваемую глубину. Мне думалось:
Вот ведь в далеком детстве и столь же далекой советской ограненной молодости даже в самую лихую, взбалмошную голову не могла прийти мысль, что можно будет когда-то сидеть у японской журчащей речки, остужая пылающие от долгой ходьбы по японской же земле ноги. Вот бы да полететь туда, назад, в глупое детство и неверящую юность, вернуться невидимым духом. Присесть над плечом у того же, еще не бросившегося на холодные разрезающие пополам рельсы Санька. Или наклониться к толстому, еще не задохнувшемуся в проклятой канализационной трубе Толику. Или прошептать глупому, еще не зарезанному нашим Жабой, рыжему из чужой угловой кирпичной пятиэтажки: Ребята! Надейтесь и терпите! Все сбудется, даже непомысленное. Терпите! В мире грядут перемены. И неведомый, пока даже не чуемый еще и не чаемый ни вами, ни самыми мудрыми из мудрых, почти космического масштаба геологически-политический сдвиг все поменяет, и будете, будете в этой, пока и не существующей даже в реальности для вас недостоверно знаемой только по имени стране Япония!—
А к себе склоняюсь нежнее, треплю по кудлатой головке и дрожащим от волнения и узнавания голосом бормочу в слезах:
Счастливчик! Это ты! Ты еще не ведаешь. Но именно ты среди всех здесь сидящих первым будешь остужать уже испорченные набухшими сосудами и подагрическими наростами разгоряченные ноги в прохладной японской воде! — не слышит.
Слышишь? —
Не отвечает.
Ты меня слышишь? Ты меня слышишь? Ты меня слыыышииииишь?! —
Господи, он меня не слышит и не отвечает! Прямо как в случае с теми отлетающими или возвращающимися мертвецами, жаждущими и ненаходящими способа сообщения с оставленными ими на время здесь земными нечувствительными родственниками. Ну да ладно. Потом все узнает, поймет и вспомнит меня и мои провозвестия. Прощай, милый! Прощай до встречи в далеком невероятном и немыслимом еще будущем! — шепчу я с неслышимой дрожью и слезами в голосе. Да, если бы подобное было возможно, то ценность всех наших позднейших приобретений возрастала бы неимоверно. Может, и хорошо, что подобного нам не дано, а то не вынесли, не перенесли бы подобного счастья.
Но чего я здесь не смог обнаружить, так это крапивы, которую мы во времена моего военного детства, расчесывая до крови и гнойных волдырей обожженные ею по локоть тоненькие детские ручонки с бледной беззащитной кожей, собирали охапками для изготовления нехитрых крапивных щей. Я пытался объяснить своим временным знакомым, зарисовывал специфический контур ее листьев, рассказывал о страшных последствиях неосторожного обращения с ней — нет, не знают. Да и много другого характерно-нашего не знают. Не знают, например, про жидомасонский заговор. Может быть, евреев у них и масонов не водится в таком количестве, как у нас, или вообще не водится. А может быть, своих заговоров столько, что один лишний вряд ли может поразить воображение и вызвать какое-то особое ожесточение по отношению к нему.
Но я катился среди всего знакомого, не вспоминая отсутствие отсутствующих мелочей либо наличие мелочей чужеродных. Душа моя парила в безвоздушном пространстве некоего умопостигаемого Родного (с большой буквы). На память приходили памятные до слез слова и мелодии знакомых с детства песен:
Или:
Да.
И еще почему-то вспомнилось совсем другое, может быть, не к месту, но, очевидно, каким-то образом связанное со всем этим, коли вспомнилось и выплыло. Вот оно:
Продолжение № 9
Вообще-то в Японии царствует геронтократия. Всем известны тутошние традиционные уважение и почитание старших как более знающих и имеющих большие права и в простых разговорах, и в принятии самых серьезных ответственных государственных решений. Это, естественно, создает определенные трудности в социально-общественной жизни и общий тонус напряжения. Хорошо, когда возраста партнеров соответствуют распределению их социальных ролей, должностей и компетенций. В Японии каждому своего заслуженного надо долго заслуживать и дожидаться.
В то же время в западной и особенно американской модели жизни доминирует, наоборот, возрастной расизм — презумпция преимущества молодости, энергии и здоровья. То есть молодость, которой и здоровье и энергия принадлежат по естественному природному праву, как бы получает через то и социальное преимущество, принимая вид доминирующей идеологической установки. Процветают наиразличнейшие виды и способы мимикрии старых и стареющих под молодых и вечномолодых. Старение — реальная социальная и экзистенциальная проблема нынешнего общества. Стареть начинают же сразу после подросткового возраста. На борьбу с этим и в помощь сопротивляющимся брошены огромные деньги. На потребу этому развита мощная, разросшаяся и все разрастающаяся до неимоверных размеров индустрия — от всевозможных омолаживающих курортов до косметики, питания и хирургии. Собственно, старение стало трагедией и самой молодости, понимающей свою мгновенность и завтрашний, удручающий и обессиливающий уже сегодня проигрыш. Бороться со старостью начинают в детстве и не кончают никогда. Только разве когда проигрывают окончательно. И парадоксально, что окончательно проигрывают в самом начале. То есть как только возникает мысль о возможности окончательного проигрыша, тут же и проигрывают. Единственным средством, вроде бы снимающим это несоответствие возрастов, является компетентность, профессиональная компетентность. Она может одолеть молодость. Но естественно, только в пределах профессиональной деятельности и активности. Отсюда и фетишизация работы. Существует, конечно, еще один, исполненный восторга и отчаяния способ — просто упиваться выпавшим мгновением. Обычно в своей реальной жизненной практике, требующий постоянных значительных душевных усилий, дабы не потускнеть, он ведет к своей логически-завершающей, венчающей наркотической подпитке. Подпитке, все время эскалирующей и под конец, собственно, единственно и составляющей наполнение момента, отрицающего время.
Но ничего, вскорости, по-видимому, предвидится наш реванш. О, как я его ожидаю — с каким восторгом, блаженством и злорадством! На реванш — нас, пожилых и умудренных людей. Собственно, эта экспансия молодежи и особенно подростков есть просто случайный результат определенных социально-исторических условий. Чтобы противостоять довлеющей нынешней общественной жизни моде и не быть обвиненными в привычном всегдашнем старческом брюзжании на грани утери интереса к жизни и связи с ней, мы должны быть предельно аргументированы в ее описании и противостоянии ей, а также корректны в использовании терминов. Что мы и пытаемся делать. Посему данная часть моего повествования будет несколько суховата и терминологична. Но так надо. Так нужно для нас для всех. Так нужно для истинности предстоящего момента, ясность представления о котором облегчит его собственный торжествующий приход и смягчит жесткость удара для непредполагающих и все еще упивающихся своим нынешним торжеством безрассудных. Так вот, нынешний феномен подростковой культуры есть просто результат послевоенного бума рождаемости, когда среди почти полностью истребленного войнами и революциями взрослого поколения объявилось безумное количество детишек. В непривычно долгий мирный промежуток человеческой истории их количество безмерно превысило полувырезанные, полу просто так уничтоженные предыдущие поколения. Со временем, естественно, акулы рынка и шоу-бизнеса обнаружили, что эти бедные и плохо воспитанные подрастающие захватчики жизни являются неплохой, даже замечательной покупательской массой. Бедные родители, не чая души в своих новых детках, не жалели для них ничего, благо благосостояние во многих развитых странах западного мира пошло резко вверх. Кстати, и события 68-го года были во многом связаны с перепроизводством молодежи, чувствовавшей себя обиженной, обойденной, обманутой среди мира, где властные высоты и посты по тем временам принадлежали еще не им. Ну вот и стали им принадлежать. И что хорошего?!
Однако времени их торжества близится конец. Он уже виден. Я его уже вижу! Уже количество наших нарастает. Мир стремительно стареет. Вскорости основной избирательской и покупательской массой станут люди пожилые, положительные, спокойные, в меру консервативные. Естественно, их консерватизм будет связан с милыми и ностальгическими воспоминаниями их молодости. Но как всякий консерватизм, по своему духу и принципу он спокойно столкуется с любым умеренным консерватизмом. Политики и рынок не смогут проигнорировать это. И геронтократия, но совсем в другом смысле и образе, счастливо и спасительно для задыхающегося уже от преизбытка пустого и истерического подросткового энтузиазма вернется на свои места.
В Японии тоже заметна коррозия традиционного возрастного распределения ролей. Те, кто помоложе, уже начинают тяготиться этим, явно выказывая черты недовольства. Западная подростковая культура постепенно, с некоторым запозданием, наплывает и на Японию. Наличествует и вполне знакомый нам комплекс перед западной культурой, западным типом антропологической красоты (всяческие модели и манекены — предпочтительно европейские). Впрочем, с подобным же я столкнулся и в Южной Корее, как и с тотальным, к моему удивлению, незнанием английского или какого-либо иного европейского языка даже в среде самых продвинутых интеллектуалов. Впрочем, я уже об этом поминал. Но ничего, молодежь постепенно овладевает и английским, как и всем, всемирно и всемерно распространяющимся и неведающим границ, нравится это или нет хранителям убедительных, иногда и спасительных, традиций и языка, даже, скажем, таким умеренным, как я. Среди юных и продвинутых модно выкрашивать волосы в бело-рыжий цвет. Буквально все молодежные передачи по телевизору пылают подобными ослепительно светлыми хайерами. Среди спортивных увлечений тут неоспоримо доминируют англосаксонские — бейсбол и гольф, абсолютно превосходя европейские — футбол и бильярд. Как заметили бы глобальные мистические геополитики: нация-то островная, тип мышления и поведения атлантические. Менталитет близкий к англосаксонскому. Да и то, вся история Японии — нашествия, вторжения, завоевания, победы, покорения, уничтожения, подавления, эксплуатация. И в заключение — поражения в столкновении с другим атлантическим, но более мощным хищником — Америкой. Ну, уж тут кто кого.
Это о глобальном, трудно и мало кем в своей полноте и откровенности уловимом, вычленимом из вместительных эонов большого исторического времени, несовпадающем, несовместимым с временем простого единичного человеческого проживания на этом свете. А если о простом и прямо бросающемся в глаза любому, впервые попавшему сюда, так это то, что местные женщины на 90 % косолапы. Ну, на 85 % или на 83 %. Нет, все-таки на 90 %. Или на 92 %. Не важно. За местными же мужчинами подобного не наблюдается. А вот женщины такие миленькие косолапенькие, что весьма трогательно и обаятельно, да и к тому же работает на прекрасный образ женской стыдливости, закрытости и скромности. В отличие, скажем, от нагловатого европейского идеала раскрытой, почти распахнутой третьей балетной позиции. (Нет, нет, это все исключительно в исторически-культурологическом смысле, а не в смысле гендерно-идеологических предпочтений.) Причина данной национальной особенности весьма явна — всю свою историю, да и сейчас дома и по праздникам на улицах, японские женщины ходят в узких кимоно, передвижение в которых возможно только такими мелкими-мелкими шажками и повернутыми внутрь стопами. На коленках девушек видны темные пятна от постоянного сидения на них (попробуйте посидеть так хотя бы минут двадцать). А они сидят часами с подвернутыми под себя носками и разведенными в стороны нежными трогательными пяточками. В Японии понимаешь, что известные, принимаемые многими чуть ли не как руководство к действию и принцип эстетического подведения всего под один как бы неоспоримый идеал, набившие уже оскомину пушкинские ламентации по поводу пары стройных женских ножек построены на принципиально неправильной, полностью выдуманной посылке о преимуществе прямоты ног и ее совершеннейшей необходимости, как и вообще доминировании прямоты среди прочих геометрических осей и направлений. Это просто можно объяснить испорченностью, искривленностью зрения многолетней, насильственно внедряемой, римско-греческой весьма сомнительной оптикой.
По разного рода причинам, в том числе и описанным, у японок удивительно маленькие и завлекательные ступни. Они традиционно, по старинной моде, ставшей уже и генетикой, плосковаты, оттого не кажутся уж совсем крохотулечными. В традиционный наряд входили известные деревянные сандалики на платформе с двумя поперечными высокими переборками поперек подошвы, так что совершенно непонятно, как можно удерживаться на этих почти копытных сооружениях. К тому же они должны быть короче стопы, чтобы пяточка опускалась на край за их пределы. У гейш эту пяточку сравнивали с очищенной луковкой и считали чрезвычайно соблазнительной. Причем пяточка и, естественно, вся нога должны оставаться всегда обнаженными, без всяких там носков или чулок даже в достаточные здешние зимние холода. Деревянный башмачок по камешкам эдак — тук-тук-тук. Пяточка по башмачку так — шлеп-шлеп-шлеп. Безумно обольстительно! Непереносимо просто!
Кстати, гейши, в отличие от установившейся русской традиции понимания их профессии, отнюдь не торгуют своим телом. Для того есть специальные проститутки. Гейши же — такие развлекательницы. Их приглашают фирмы или зажиточные компании на банкеты для увеселения и беседы. Они прекрасно поют, играют на като, танцуют и, главное, мастерицы ведения бесед и всякого рода светского вечернего развлечения. Им неприлично и даже непозволительно вкушать за столом своих клиентов в их присутствии, разве только пригубить вина или прохладительного напиточка. Едят они после, где-то на кухне, второпях и непрезентабельно. Их занятие сродни так и не оформившемуся в отдельную профессию или род искусства умению содержательниц салонов. Они такие вот социальные работники, мастерицы сферы празднично-увеселительных ритуальных услуг. В личной же жизни гейши весьма замкнуты. Как правило, они имеют постоянных, долгосрочных покровителей, но проживают независимо и самостоятельно, представляя тип эмансипированной высокопрофессиональной женщины, весьма неприспособленной для замужества и семьи. Да они, как правило, замуж и не выходят. Все подобные попытки и опыты, в большинстве своем, неудачны. Они непреуготовлены, да и просто непредназначены для подобного. Гейши до сих пор обитают в специальных кварталах города, сохранивших традиционный вид и архитектуру двухэтажных изящных деревянных построек на узеньких пустынных улочках. Здесь они живут замкнутой коммуной среди коллег и всяческих побочных обслуживающих их и пособляющих им хозяек, агентш, парикмахерш, портних, служанок и всех прочих подобных. Услуги гейш весьма недешевы и относятся к самому высокому уровню престижности и роскоши. Попасть к ним можно только по рекомендации. Поминание о знакомстве с кем-либо из них либо о вечере, проведенном в их окружении, весьма повышает социальный статус клиента. Например, просто сфотографироваться с гейшей по прейскуранту стоит сто долларов. И это, естественно, с гейшей самого низкого разряда, открытой для общения со случайной публикой. После окончания карьеры, которая длится аж лет до шестидесяти, то есть до привычного пенсионного возраста — а с возрастом умение и очарование гейш только возрастает, да и потребители их услуг, как правило, люди пожилые и зажиточные и для эротических утех имеющие дело с другими профессионалами женского пола, — так вот, после окончания карьеры они заводят себе в этих же районах маленькие ресторанчики для избранного контингента или же патронируют молодых и начинающих. Живут тихо, замкнуто и осмысленно, но слава о них, о самых изысканных и образованных, не умирает в веках.
Возвращаясь же к простым обыденным девушкам обычных семейств и обычных занятий, заметим, что и ладошки, которыми они смеясь чуть прикрывают розовый ротик, у них небольшие и необыкновенно аккуратненькие. Они прикрывают ими ротик также при любой неординарной своей реакции на окружающее — удивлении, радости, огорчении, испуге. На проявление подобной же характерной специфически-обще-японской стыдливости, что ли, я обратил однажды внимание в метро, в случае, явно не подпадающем под нашу дефиницию японско-женского. Достаточно рослый и полноватый, даже грузный молодой человек напившись раскинулся с ногами на кожаном сиденье вагона. Ну, картина достаточно вам известная, чтобы ее описывать в подробностях. Под безразличные взгляды окружающих он распевал какие-то лихие японские песни и размахивал бутылкой. Но при покашливании или зевке трогательно прикрывал рот обратной стороной ладони, тоже, кстати, достаточно изящной. В мужских отделениях бань мясистые мужики бродят, прикрываясь полотенчиками, а не отпуская на волю произвольно и нагло раскачивающиеся свои мужские причиндалы.
Ну, речь идет конечно же не об обычных банях, куда бы я ни ногой. За время советского общекоммунального детства я их навидался столько! Особенно запала в памяти одна, на достаточном удалении от нашего дома, до которой по субботам нам всей семьей приходилось добираться на переполненном и жалобно скрипящем трамвае. Запомнился, собственно, гигантский и гулкий, отделанный белой дореволюционной, уже пожелтевшей от времени, кафельной плиткой прохладный холл. Влево сквозь низенькую грязноватую дверь, покрытую так называемым немарким серо-зеленоватым цветом, вел вход в мужское отделение, а вправо — в женское. Ровно посередине бескрайнего пространства холла сиротливо ютилась небольшая гипсовая фигурка славного пограничника Карацупы в тяжелом полушубке и его собаки Индуса-1. Я любил гладить ее по гипсовой рельефной шкуре, многоразово и многослойно покрытой тем же немарким, но уже в коричневатый оттенок цветом. Робким и слабым пальчиком я тайком отколупливал маленькие пластиночки отслаивающегося красочного слоя, видимо пытаясь докопаться до теплой и дышащей плоти. Засовывал руку в страшную пунцово-красную разинутую пасть и тут же отдергивал, каждый раз замирая от ужаса, но быстро приходя в себя. Кто бывал там — не забудет этого никогда и не даст мне соврать или же забыть. Вот и не дал.
Нет, в данном случае я говорю о специальных горячих источниках, которых в Японии по причине необыкновенной вулканической активности беспримерное количество. Их средняя температура колеблется где-то в небольшом диапазоне 42–45 градусов. Как правило, основные бассейны, традиционно изящно обустроенные камнями, растительностью и даже микроводопадами, располагаются прямо на открытом воздухе. В холодноватую ночь, погрузившись по уши в горячую воду, неизъяснимое наслаждение глазеть на нечеловеческое открытое взору и все усеянное слезящимися звездами, небесное завораживающее пространство. Доносится плеск и шуршание воды от близлежащего моря. Если привстать, то видны и набегающие волны. А в ясный день с окрайних точек японской земли можно углядеть и туманные очертания российских или китайских сопредельных территорий. Однако высовываться даже ради столь заманчивого зрелища не хочется. А может, даже и некий страх увидеть их как раз и заставляет лежать закрыв глаза, не шевелясь, растворяясь в уже нечувствуемой воде уже нечувствуемым телом. Лежать, лежать, изредка бросая блуждающий взгляд на расположенные ровно напротив тебя упомянутые успокоительные небеса.
Однако же ситуация, надо заметить, самая инфарктно-способствующая. Ведь до всякого там погружения во всевозможные теплые, горячие и просто невозможно горячие воды предполагается, естественно, достаточно плотное и очень способствующее неимоверному возрастанию благорасположения друг к другу сидение в ресторане. По европейским же медицинским понятиям, в которые свято верит моя жена, нервнопереживательный день, плотный обед и затем горячая ванна — прямой путь к обширному инфаркту. Это особенно наглядно-доказательно на статистике инфарктов среди руководящих работников, имеющих все три необходимых компонента в огромной интенсивной и экстенсивной степени. На этот факт мое внимание тоже обратила жена. Дело в том, что при волнении вся кровь спасительно кидается на утешение головы и души. Плотный обед же оттягивает ее на обслуживание интенсивного пищеварительного процесса. К тому же при горячей ванне она подкожно размазывается по всей поверхности разогретого тела. А это, заметьте, одна и та же кровь. Иной не дано. Ее, естественно, на всех не хватает. В этих-то случаях и происходит разрыв бедного невыдержавшего сердца. Однако у японцев в подобных случаях ничего подобного не случается. Мне еще придется остановиться на особенностях японской физиологии. В других случаях у них инфаркты случаются. И в неменьшем количестве, чем в прочих продвинутых и уважающих себя за прогресс странах. А в данном случае — нет. Не случается подобного и у европейцев, сопровождаемых туда японскими хозяевами. Это успокаивает и расслабляет — ничего не случится! Мы, вернее, они гарантируют. Да и вообще, быть сопровождаемым во всех отношениях лучше. А то вот в ближайших к России портах, куда зачастили русские, их уже и не пускают самостоятельно в подобные заведения. Понять хозяев можно — упомянутые русские мочатся в бассейны. Ну, не со злобы или вредности, просто привычки национальные такие. Я не хочу огульно оговаривать всех и особенно своих, то есть ребят из нашего двора. Они сами знают, как и где им и каким способом вести. Просто хочу обратить и их внимание на подобные случающиеся несуразности. Ребята, будьте внимательны!
С перепоя, разомлев в жаркой воде, упомянутые наши соплеменники прямо тут же блюют, через силу выползая ослабевшими ногами из бассейна, поскальзываясь на мокром полу, падая, разбивая себе морды, рассекая брови, ломая руки и заливая все помещение огромным количеством почти несворачивающейся в воде крови. При повторных неудачных попытках подняться они рушатся тяжелыми корявыми моряцкими телами на нежные и небольшие тела окружающих, давя и зашибая порою до смерти, особенно детей. С трудом все-таки добравшись до выхода, они суют служащим огромные чаевые как бы в искупление своего неординарного поведения и в доказательство широты, незлобивости и незлопамятности русской души. Японцы, не привыкшие к чаевым и вообще к подобному, пытаются вернуть деньги раскачивающимся перед ними как могучие стволы, стоявшим на непрочных узловатых ногах, дарителям. Те воспринимают это, естественно, как оскорбление и неуважение к себе лично, к своим товарищам и ко всему русскому народу. Настаивают. Настаивают громко и с вызовом. Завязывается что-то вроде потасовки. Появляется полиция. Вместе с нею прибывает и представитель местной администрации, изрядно изъясняющийся по-русски и специально поставленный на то, чтобы улаживать с российскими гостями многочисленные конфликты — от воровства в супермаркете до выворачивания зачем-то на дальнем кладбище немалого размером могильного камня. Представитель администрации, грузный мужчина с необычной для японцев растительностью на лице в виде ноздревских бакенбард, щеголяет знанием русского, употребляя разные присказки, типа: это все еще не то, то ли еще будет! — и заливается диким хохотом. Потом, мгновенно принимая суровый, даже жестокий вид, надувая полные щеки с бакенбардами, объясняет русским по-русски, что их ожидает. А ожидает их частенько весьма неприятное, темное, сыроватое, однако все же не столь жестокое и неприглядное, какое им полагалось бы за подобное же на родине. Спокойные полицейские утаскивают их туда уже подуставших, вяловатых, разомлевших, как бы даже удивленных и полусмирившихся.
Так что японцев понять можно. Но русский интеллигент, настоящий русский интеллигент, не позволяет себе подобного. Во всяком случае, старается не позволять. Однако все мы слабы перед лицом одолевающих страстей и напористой природы. Так что сопровождающие тебя друзья являются как бы гарантами твоей приличности и индульгенцией на случай какого-либо непредусмотренного конфуза. Конфузов, как правило, все-таки у приличных людей не случается, и они просиживают в воде часами, теряя счет времени, пространства и обязанностей. Так вот и я, разомлев в компании наиприятнейших людей, при всей моей известной отвратительной назойливой нервической аккуратности и немецкой пунктуальности пропустил-таки рейс из Саппоро в Амстердам, а оттуда — в Москву. Слабым извинением может служить разве только то, что был я без часов и привычных очков, понадеявшись на сопровождающих. Ну, а сопровождающие… А что сопровождающие? Они и есть только сопровождающие. Следующий рейс оказался лишь через неделю. То есть мне надлежало еще провести целых семь дней в месте моего психологически завершенного, закрытого проекта в виде визита-путешествия, когда я уже все, что мог, совершил. Все, что мог написать, — написал, нарисовать — нарисовал, отметить — отметил, не воспринять — не воспринял. И естественно, точно, буквально до получаса, распределив силы перед последним рывком, я был уже психически и нравственно истощен. Это сейчас еще, на данном отрезке текста я полон сил. Но в тот момент времени, который я описываю здесь, в данный момент текстового времени, однако же совпадающий с последним моментом отъезда и расставания, то есть в тот будущий момент реального времени, я был истощен. И что же оставалось делать? Пришлось как бы отращивать новые небольшие временные росточки чувствительности, экзистенциальные щупальца, чтобы заново присосаться к отжитой уже действительности. И я смог. Мы снова принялись за старое, усугубив предынфарктную ситуацию полным новым набором — нервное переживание, обед, горячая ванна — и двумя третями старого досамолетного набора, вернее, до упускания самолета — обед и горячая ванна. То есть — одно, но чрезвычайное переживание, два обеда и две горячих ванны. Комплект достаточный для двух инфарктов многих людей. Однако пока по-японски обошлось.
Дождемся конца текста. Правда, я был несколько вознагражден за свои страдания тем, что после уже упускания самолета в Амстердам мы пошли в общую баню. Есть бани раздельные — мужские и женские, которые до того я только и посещал. А есть общие, куда меня для релаксации повели знакомые. Однако ничего такого особенного не случилось. Ровно тем же способом, что вышеописанные мужчины прикрывали свой половой стыд полотенцами, так и женщины появлялись, замотавшись теми же длиннющими полотенцами почти на всю длину тела, как в сари. Можно было рассмотреть некоторые характерные черты японской фигуры, но они явны в неменьшей степени и в полной женской обычной амуниции. Так что на них останавливаться не будем.
Конечно, сила современного интернационально-бескачественного идеала рекламы и фэшен, его идейная выпрямляющая мощь буквально на глазах меняет бытовые привычки обитательниц японских городов. Буквально на глазах же выпрямляет и удлиняет ноги и фигуры японок. На улицах Токио я видел удивительно стройных и обольстительных девушек. Правда, когда они раскрывают рот, то пищат самым невероятным способом. А певицы все поют как одна наша Анжелика Варум. Так и хочется воскликнуть: Киса, бедная! Но этот феномен высокого инфантилизированного говорения тоже есть, скорее, феномен социально-антропологической репрезентативности истинно женского в традиционном японском обществе. Многие из них, приходя домой или в компании сверстников, говорят обычными, в меру высокими женскими голосами, легко переходя на конвенциональный пищащий по месту службы либо при возникновении любой социально-статусной ситуации. В подтверждение этого могу привести виденную мной по телевизору передачу, посвященную «Битлз». Все участники пели различные их классические и всем ведомые песни. Среди выступавших подряд несколько девиц одна за другой удивительно низкими, даже хрипловатыми голосами распевали до боли знакомые мелодии. Значит, умеют, если хотят и, добавим, позволено. Хотя в подобной ситуации эти низкие басовитые голоса были как раз странны, так как «Битлз», во всяком случае у меня, всегда ассоциировались именно с нежными ранимыми высокими почти андрогинными фальцетиками. Но значит, у них так принято. И конечно же, сойдя с эстрады, они тут же с продюсерами, телевизионщиками и прочими официальными лицами заверещали тем же самым привычным невероятно пронзительным образом. Кстати, английские женщины пищат так же невероятно, даже пронзительнее, что, видимо, тоже связано с определенными социокультурными причинами, уходящими в достаточную глубину столетий. Однако они так же пищат и дома, и в транспорте, и, по-видимому, в кровати. За американскими женщинами же я подобного не замечал. Не замечал подобного и за немецкими женщинами. И за итальянскими. И за голландскими. Ну, за отдельными если, что было их личной, отнюдь не общенационально-половой характеристикой. Не замечал подобного и за русскими женщинами. Даже наоборот — многие встречали меня низкими хриплыми пропитыми голосами. Не замечал подобного и за женщинами Прибалтики и Среднего Востока. Я не бывал в Латинской Америке, Африке и Австралии. Про женщин этих континентов ничего сказать не могу. Интересно, конечно, было бы с этой точки зрения внимательно и подробно стратифицировать весь современный многокультурный и многонациональный мир. Но это проект на будущее. А пока вернемся к настоящему.
Один японский художник, поживший уже и в Нью-Йорке, и в Лондоне, и в Париже, посетовал, что японские девушки очень уж наивны по сравнению с их западными сверстницами. Я спросил, что он имеет в виду? Они беспрерывно задают вопросы, обижаются, разражаются слезами и нерешительны, отвечал он. Они все понимают буквально. Не ироничны и не рефлексивны. Не знаю, ему виднее. Мои знания японских девушек не столь подробны. По его же словам, они взрослеют только по выходе замуж и появлению детей. Но зато уж взрослеют сразу и решительно. Возможно, все же, это тоже несколько пристрастный и сугубый взгляд мейлшовиниста. Но мне показалось, по моему недолгому пребыванию здесь, что данная характеристика не лишена правдоподобия. Я ему поверил. Тем более что имел подтверждение тому и из других источников.
Конечно, высота и тембр голоса — вещь весьма обманчивая, особенно если судить из другой культурной традиции. Забавную деталь, между прочим, подметил один знакомый японский славист. Он поведал, что, бывая в Москве, с неизменным удовольствием посещает Малый и Художественный театры. Я нисколько не подивился склонности этого образованного человека к русскому театру и русской драматургии, которая вообще свойственна японцам. Да и не только японцам — во всем мире имена Чехова, Станиславского, Мейерхольда не сходят с уст любителей театра и интеллектуалов. Однако в данном случае меня весьма порадовало объяснение причины столь сильной привязанности к русской театральной школе.
Они говорят такими специальными голосами, как у нас в самурайских фильмах и представлениях, — признался честный японец.
И вправду, эти так называемые «обедешные голоса» (в смысле, когда торжественно объявляют: Кушать подано!) давно стали как бы торговой маркой невинных последователей высокого театра. Вышесказанное касается вообще всех аспектов, вариаций и практик социально- и культурно-статусных конвенциональных говорений.
Но вернемся к нашей, то есть, вернее, ихней, Японии. Весьма забавна недавно возникшая и процветающая только в Японии мода-движение так называемых кагяру — молодых девушек. Она, эта мода, распространяется исключительно на школьниц старших классов, только-только выпрыгнувших из подросткового возраста. Выпрыгнув из этого мучительного возраста, но не образа, они тут же впрыгивают в коротенькие юбочки и непомерного размера высоченные платформы, красят волосы в абсолютно светлые цвета. Где-то и каким-то образом — загорают ли или мажутся, не ведаю — приобретают и постоянно поддерживают, независимо от сезона и погоды, ровно-шоколадный густо-загорелый цвет кожи (стилистической подкладкой этого движения называют подражание афро-американской юношеской моде). Попутно они выкрашивают бело-утопленнической помадой губы и белым макияжем подводят глаза. Это, несомненно, является протестом-вызовом достаточно жесткой и авторитарной школьной японской системе (о чем я буду иметь возможность рассказать ниже) и подобной же системе семейных отношений. Возможно, даже, скорее всего, данный феномен подростковой моды минует через достаточно короткий промежуток времени и новому путешественнику, забредшему сюда, все предстанет совершенно в другом виде и в исполнении других персонажей и в другом окружении. Обнаружатся совсем другие молодые люди, обуреваемые другими страстями и модами, представленные публике, экстерьезированные, так сказать, совершенно иным способом, иными нарядами и иными красками. А спросишь:
Где тут такие среди вас кагяру? —
Кагяру? —
Бродили здесь такие! —
Где? —
Прямо здесь? —
Прямо здесь? — в недоумении оглядываются.
Ну да, еще все из себя рыжие, на высоких платформах, молоденькие. —
Молоденькие? Нет, тут у нас только люди в возрасте, солидные, а таких не знаем! —
И только совсем уже дряхлые и престарелые, с усилием наморщив лоб, припомнят что-то смутное. Но на платформах ли, рыжие ли, молоды ли, кагяру ли — нет, тоже не припомнят.
Так что спешу запечатлеть. Мода эта носит достаточно выраженный постэротический характер. Она не имеет какого-нибудь минимального юношеского адекватного варианта. Девочки, как правило, отдельными группками без всяких там необходимых бы в подобных случаях сопутствующих бойфрендов часами и часами простаивают на людных и модных улицах мест своего обитания, типа района Шабуйе в Токио. Естественно, где-то там, на стороне, в свободное от основного занятия время они с кем-то, возможно, и встречаются, и совершают нечто естественное эротически-сексуальное, если время подоспело и желание созрело. Но это не включено в идеологию поведения и восприятия жизни, не начертано пылающими буквами на знаменах. Наоборот, в данном пункте программы зрим странноощутимый и сразу бросающийся в глаза постороннему прохладный провал. На этих девочек мне указал обитающий уже достаточно длительный срок в Японии известный российский письменник Владимир Георгиевич Сорокин — за что ему и огромная благодарность. Он также обратил мое внимание на темные пятна на коленках японских девушек. Я в ответ ему поведал историю о похоронной церемонии с серебряным молоточком и похрустывающими косточками, изложенную выше, чем его премного порадовал. Он умеет ценить и осмысливать подобное. И в данном случае он понял и оценил в полной мере, чем премного меня порадовал.
С ним же мы при помощи одного доброхота попытались произвести опрос двух таких кагяру. Оказалось, что стоят они на модных перекрестках не только по вечерам, как мы предполагали, но целыми днями. Ради сего им пришлось даже оставить школу, так как она не совпадала ни со временем, ни со смыслом избранного ими способа жизнепроведения. Чем занимаются во время своего многочасового стояния, они толком не смогли объяснить. Не могли они толком и объяснить ни свои цели, ни назвать музыки, которую они предпочитают, ни припомнить какие-либо фильмы или телепередачи. В общем, все понятно. Как правило, после подобных эскапад молодежь честно и добросовестно включается в жесткую рутину японской весьма утомляющей жизни. Не знаю, так ли все будет и с этим нынешним поколением — посмотрим. Вернее, японцы посмотрят. А мы, если нас еще раз занесет сюда через пять-шесть лет, от них и узнаем результаты данного нехитрого полудетского бунта. Других, более явных, жестких и осмысленных противостояний режиму и обществу, наподобие, скажем, движения 68-го года, я не заметил. Да и никто о них не поминал.
В Японии же я испытал и давно неведомое, а вернее, просто никогда и не испытываемое мной чувство. Едучи в метро, я ощутил нечто странное, необычное в своем телесно-соматическом и чрез то даже в какой-то мере социальном положении внутри вагона. Только через некоторое время, пометавшись внутри себя в поисках ответа на подобное положение и самоощущение, я понял, что смотрю почти поверх голов целого вагона — ситуация невозможная для меня, просто немыслимая ни в Москве, ни в какой-либо из европейских столиц, где я вечно горемыкаюсь где-то на уровне животов понавыросшего гигантоподобного нынешнего населения западной части мира. Но это, как и все здесь написанное и описанное, тоже отнюдь не в смысле каких-либо национальных или геополитических предпочтений в нашем мультикультурном мире, который, которые, в смысле, уже миры я принимаю горячо, всем сердцем и разумом. Тем более что и в Японии ныне начинают появляться пока еще, к моему временному счастью, немногочисленные экземпляры — губители моего чувства собственного телесного достоинства — эдакие высоченные новые японские. Кстати, с преизбыточной удручающей силой подобное я ощутил, когда прямо с самолета попал, по известному выражению: как крыса с корабля на бал. То есть оказался на какой-то голландской невразумительной вечеринке сразу по прибытии из Токио в Амстердам. Со всех сторон меня, уже полностью отвыкшего от подобных размеров и объемов, окружали, обступали, теснили, уничтожали психологически и нравственно, огромные, беловатые, нелепо скроенные, тупо топтавшиеся гигантские мясистые тела. В моем сознании, помутненном огромной разницей во времени и одиннадцатью часами полета, все это разрасталось в потустороннее видение кинематографической замедленной съемки с низким густым гудением плывущих неразличаемых голосов. Попав в мир иных размеров и скоростей, будучи сжат почти до размера точечки, перегруженный собственной тяжестью и внешним давлением, я отключился, впал в небытие и заснул долгим, трехдневным беспрерывным сном. Когда я проснулся, квартира была пуста, из окна струилось бледноватое дневное бескачественное свечение и доносились дребезжащие трамвайные звонки. Я был расслаблен и с трудом припоминал все произошедшее. В уме только проносилось: милая, милая Япония! Где ты? Примешь ли ты когда-нибудь меня снова в свои уютные ячейки жилищ и соседство соразмерных со мной людских существ!
Все это и подобное понятно и объяснимо. Но иногда по прошествии достаточного времени вдруг забываешься. То вдруг русская интонация на улице Токио почудится. Обернешься, завертишь встревоженной маленькой кругленькой головкой — нет, одни местные. То по телевизору, занимаясь чем-нибудь своим, слушая вполуха, послышится, как будто Нани Брегвадзе. Приглядишься — нет, все в порядке, нормально, поместному. То на улице встретишь удивительно знакомое лицо московского поэта В.Н. Леоновича, то художника А.А. Волкова, а то всемирно известного театрального режиссера Р.Г. Виктюка. То Курицын Вячеслав Николаевич причудится — ну это-то понятно, это ни для кого не требует дополнительных объяснений. Присмотришься — нет, местный люд. Но похож удивительно! Настолько похоже, что начинаешь мучиться вопросами и проблемами возможности телепортации. Или же и того пущими изощреннейшими проблемами одновременного присутствия в различных, весьма удаленных друг от друга географических точках земной поверхности одной и той же, сполна и нисколько не умаляющейся ни энергетически, ни в осмысленности двоящейся, троящейся и даже четверящейся личности. Говорят, на сие были и есть способны многие чудотворцы как восточных, так и западных церквей и религий. Однако за вышеупомянутыми мирскими лицами я никакой особой чудотворности не замечал, во всяком случае, на пределе времени нашего непосредственного знакомства.
Или вот, к примеру, гуляя где-нибудь в окрестностях Саппоро, оглянешься — травка, деревца, цветочки подмосковные — где я? Успокойся, успокойся, ты на месте. В месте твоего нынешнего временного, но достаточно длительного пребывания — в Японии. А то конференция японских славистов с таким жаром и самозабвенным пылом обсуждает творчество Сорокина и русскую женскую прозу, что сразу понимаешь — нет, не в России. Вот бы в Москве так! Да нет, не надо. Должно ведь всякое сохранять свой неподражаемый и неимитируемый колорит и особенности. Вот особенность русской литературно-академической ситуации, что там Сорокина не обсуждают. И правильно. Пусть для собственного колорита это и сохраняют. А в Японии для собственного колорита пусть обсуждают. Он им, что ли, больше идет, подходит, подошел, совпал. И все в порядке.
А то и вовсе казусные, до сих пор необъяснимые, то есть необъясненные для меня ситуации. Например, на пути в весьма удаленное местечко Ойя из окна машины я увидел неказистое зданьице, к фасаду которого крепилась достаточно внушительного размера вывеска с таким узнаваемым нами всеми, всеми нашими соотечественниками, профилем. Нет, нет. Не Маркса, не Ленина и не Сталина, что было бы вполне объяснимо и лишено всякой загадочности, хотя и наполнено определенной исторической многозначительности. Но нет. Среди иероглифов и воспроизведенной латиницей, видимо, фамилии владельца заведения, кажется Ямомото, замер своей лисьей хитроватой физиономией в цилиндре Александр Сергеевич Пушкин. Да, да, тот самый, так часто самовоспроизводимый профиль, начертанный твердой и стремительной его собственной рукой при помощи лихой кисточки и туши на странице какой-то из досконально изученной мильонами пушкинистов пожелтевшей от времени рукописей. Но здесь! Что бы это могло значить? Я был столь удивлен, что не успел расспросить о том моих попутчиков, так как видение стремительно исчезло за окнами уносившейся вдаль машины. А уносилась она в весьма и весьма примечательное даже по меркам такой в целом примечательной страны, как Японии, место. Называлось оно, впрочем, и до сих пор называется, как я уже сказал, — Ойя. Не все японцы и бывали там. Из моих знакомых, у которых я разузнавал впоследствии в попытках выведать некоторые дополнительные подробности и детали, там не бывал никто, но слыхали все. Слыхали под различными наименованиями — то Хойя, то Охойя, то просто Хо. То ли мое ухо не различало основополагающего единства за особенностями личного произношения. Но это и не важно. Метафорически же, среди ее знающих и сполна оценивающих, эта местность именуется даже каким-то специальным пышным восточным наименованием, типа: наш китайский рай. И действительно, по уверению там бывавших, да и по моему собственному впечатлению, она весьма напоминает пейзажи классической китайской живописи, свойственные живописному Южному Китаю, где я, впрочем, не бывал, но нисколько не соответствуют привычному японскому ландшафту. На небольшом, по сути, клочочке земли изящно и пикчурескно (не писать же: живописно — это нисколько не отражает специфичности данного, как бы вырванного из обыденной красоты окружающей действительности места) сгружены гигантские белые камни. Я бы назвал их скалами, если бы подобное слово и образ тут же не вызывали у нас ассоциацию с чем-то острым и мрачным, типа кавказского или скандинавского. Нет, камни хоть и гигантские, но какие-то закругленные, обтекаемые, ласковые, улыбающиеся, как высоченные слоновьи бивни или безразмерные яйца каких-то добрых и улыбчатых динозавров. Светясь неизбывной теплой белизной слоновьей кости, они примыкали друг к другу упругими телесными боками, расходясь на высоте, образуя огромные лощины, заросшие веселой кудрявой растительностью. Причудливо громоздясь, они обрамляют собой разнообразной конфигурации полузакрытые интимные пространства, где протекает речка с переброшенными через нее легкими ажурными мосточками. Небольшие изящные деревянные домишки как бы встраиваются, уходят в глубину выступающей, поглощающей растительности, выставляя на дорогу строго-геометрически прочерченный неназойливый темноватый фасад с окнами. Людей что-то особенно незаметно. Зато на вершинах камней и даже в прозрачной воде неглубокой, но быстрой реки обнаруживаются удивительные райские птицы с длинными хвостами блестящей, переливающейся всеми цветами побежалости, окраски. Они выкрикивают получеловеческие изречения, которые, по всей вероятности, легко расшифровываются оказавшимся бы здесь по случаю, но к месту, окрестным населением. Но пусто, пусто. Даже пустынно. Несколько даже тревожно. Инстинктивно даже оглядываешься в ожидании неожиданного появления кого-нибудь за спиной. Никого. Пусто. Только вскрикивающие птицы. По незнанию, эти протяжные и нерезкие выкрики воспринимались мною просто как звуки продувания ветром полости какого-либо небольшого духового деревянного инструмента. Вокруг них, восходя к небесам и взаимопересекаясь, как радуга или испарения, окутывая их многочисленными воспроизводящими и дублирующими контурами, восходили и растворялись радужные видения, возникая и тут же исчезая во внезапно распахивающихся и моментально смыкающихся складках пространства, в глубине которых ощущалась явная скрытая, неведомая жизнь. То снимая очки, то снова водружая их на обгоревший нос, я пристально всматривался, пытаясь разглядеть эфирные ойкумены неведомой жизни. Величаво повертывая головками, птицы следили за всеми моими передвижениями, абсолютно необеспокоенные близким человеческим присутствием и внимательным их рассматриванием. Они выдергивали из воды блестящих рыбешек, подкидывали их высоко вверх, и те, прежде чем опуститься ровно в раскрытые подставленные клювы, в воздухе серебром вычерчивали знак зеро. При этом птицы как будто даже специально растопыривали перья хвоста и крыльев для более внимательного рассмотрения. И вправду, с их стороны в этом был определенный доброжелательный просветительный, даже дидактический жест. О, если бы я смог постичь его смысл и употребить во благо! По бокам крыльев и на каждом обнажившемся фигурном пере хвоста я обнаружил необыкновенной конфигурации иероглифы. По моему приблизительному и смехотворному их позднейшему воспроизведению в воздухе пальцем и даже ручкой на бумаге мои знакомые попытались определить это как иероглифы Севера, Высоты, Воды и Камня. Звучит не очень убедительно, но и не то чтобы совсем неубедительно. Ну, хотя бы хоть как-то! Сказать за глаза и предугадать заранее некие общие, постоянно воспроизводившиеся бы тексты нет никакой возможности, так как каждый раз и каждая птица несет на себе особенные знаки своей специальной принадлежности и служения. Они чем-то мне напомнили ту бабочку-страдалицу, встреченную в другой, не менее удивительной, многозначащей, но сумрачной местности. Уж не родственники ли они, почудилось мне. Не посланы ли они одной и той же рукой явить миру в единственно возможный редкий спасительный момент некую неземную тайну и истину? Впрочем, мир как всегда ее не только не понял, но даже не заметил, не обратил внимания.
А не ангелы ли это? — вопрошал я местных обитателей.
Возможно, возможно, — неопределенно бормотали они в ответ, сами тоже не весьма в том искушенные.
Пока я размышлял подобным образом, птицы с мелодичным шумом поднялись в количестве десяти — семнадцати и покинули эти каменистые края, служившие им всего лишь кратким транзитным пунктом отдыха на пути их беспрерывного движения-кружения-возвращения от севера к востоку, югу, западу, северу. И так беспрерывно.
Уже покидая Японию, на борту прохладного самолета, мне показалось вдруг, что-то столь же радужное, переливающееся всеми цветами побежалости как будто промелькнуло в иллюминаторе. Возможно, это и был он — дух изрезанных островов, вытянутых вдоль огромного и надвинувшегося континента под именем Евразия. А может, меня в заблуждение ввели просто радужные рефракции — или как там это называется — двойных стекол самолетных иллюминаторов. В общем, что-то снова странно потревожило сердце и не оставляло его долгое время. Тревожило, тревожило, но все же где-то уже над территорией Восточной Сибири, в районе Новосибирска, оставило.
Что же, прости! — сказал я всему этому, словно чувствуя свою объективную беспредельную вину. Да так оно и было. Я вздохнул и забылся бескачественным сном вплоть до самого Амстердама.
Продолжение № 10
В общем, все в этом местечке Ойя было необыкновенно красиво и почти нереально. В особенности для нашего русского глаза и зрения, рассчитанного на протяженные пространства и пологие, почти незаметные и вялые вздымания растянутых на десятки километров утомительных холмов. Внутри же самих белозубых каменьев с незапамятных времен располагается один из древнейших скальных храмов с гигантскими барельефами Будды и его бодхисаттв, постоянно, по уверениям знатоков, меняющихся местами, отчего, увы, от древности уже осыпается, отслаивается верхний слой мягкого слоистого отсыревшего камня. По соседству с храмом из одной такой же монументальной скалы высечена и огромная местная богиня размером в двадцать семь метров. Кажется, что она просто проявлена мягкими касаниями теплого камня влажными, как коровьими, губами постоянно обитающего здесь незлобивого и почтительного ветра.
Внутри же каменных нагромождений многими поколениями местных каменоломов выедены гигантские мрачноватые залы, количество которых просто неисчислимо (во всяком случае, мной) и каждый из которых размером мог бы посоперничать с залом Большого театра. В одном из них сооружен сумрачный и холодный католический алтарь, где в пору моего посещения как раз происходила свадьба по этому обряду. Хор с его «Аве Марией» звучал загробно и потрясающе. К тому же невероятный рельеф этих антисооружений (в том смысле, что они не сооружались, а выскребались, как антимиры) огромным количеством всяких кубов, параллелепипедов, квадратных и продолговатых выемок и углублений, впрочем, вполне нечеловеческого размера, напоминали собой воплощенную мечту безумного Малевича с его неземными космическими архитектонами. В одном из таких гротов мне самому довелось выступать с токийским саксофонистом, поражаясь неожиданной и мощи и наполненности своего голоса и дивным резонансом. Но было холодно. Даже дико холодно при наружной жаре +37 градусов. Зрители кутались в шерстяные свитера и куртки. Один из таких отсеков, как естественный холодильник, забит хранящимися там годами грудами ветчины, колбасы, буженины и прочих обворожительных нежнейших мясных изделий, что предполагает возможность длительного выживания в этих подземельях значительного числа сопротивляющихся при осаде во время какого-нибудь глобального военного противостояния.
Какого такого глобального? —
Обыкновенного, какие и бывают от времени до времени, не давая в разъедающем благополучии и умиротворенности окончательно исчезнуть тому, многократно воспетому, жизненному героизму. —
Что ты имеешь в виду? —
Что? Да совсем нехитрое. Вот что. —