Далее я навестил Аду Блейк, подружку Вилли, и поговорил с ней. Ада всегда мне нравилась, но, конечно же, Вилли, каким она его помнила, мало походил на моего брата, каким знал его я. Думаю, они были любовниками, недолго, но были, вот этим Вилли и вошел в ее жизнь, для меня же его главное значение заключалось в том, что он умер дважды и что после первого раза миссис Демпстер вернула его к жизни. Я отнюдь не собирался навещать доктора Маккосланда, выяснять, не изменилось ли его мнение на этот счет, хотя и нашел время поболтать на разные темы с двумя или тремя нашими старожилами; чуть за полдень я вернулся в гостиницу и пообедал.
Торопливо заглотив до безумия жирное рагу и кусок яблочного пирога, я отправился в парикмахерское заведение Паппла, для чего потребовалось всего лишь пересечь улицу. Я успел уже заметить, что сегодня работает один Мило (надо думать, его папаша отлеживался после вчерашних пароксизмов патриотизма), так что появлялась прекрасная возможность ознакомиться с местными новостями. Мило приветствовал меня как героя, по полной программе, а затем усадил в одно из двух кресел, обмотал полосатой простыней, благоухавшей в равных долях одеколоном и здоровым потом дептфордских мужей.
— А слышь, Данни, это ж первый раз, как я стричь тебя буду, ведь точно. Папашу твоего, его я подравнивал пару раз, пока ты на фронте был, а чтоб тебя, так ни разу, это все, что мы с тобой ровесники, потому и так. Но теперь-то я подменяю старика все чаще и чаще. Сердце у него пошаливает, он ведь что говорит, что он всю жизнь вдыхал чужие волосы, обрезки, а от этого, говорит, у всех парикмахеров получается внутри такой волосяной шар, они от него помирают, многие. Только я не верю, ненаучно это. Он-то, он ведь и третьего класса не закончил, ты, наверное, не знал. А все равно, вот уж посмешил он их вчера, так посмешил, верно? Особенно ночью. Но это ему даром не сошло. Утром сказал, что прямо чувствует этот шар, ну как словно один из своих органов… А у тебя двойная макушка, ты это знаешь? С двойной макушкой трудно сделать, чтобы прическа хорошая. А с халупой вашей, ты что с ней сделаешь? Жить будешь, да? Если женишься, так самое то место. Твои старики, они всегда держали дом в порядке. Сес Ательстан, он всегда говорил: «Эти Рамзи, они считай что свихнулись на краске». Но на Леоле, на ней ведь ты не женишься, верно? Ты пойми, ведь кто хоть что понимал, ни на секунду не сомневались, что она его, Перси, девушка, ни на секунду. Ну да, я знаю, у вас с ней бывало такое, что вроде как совсем уже ты и она, перед тем как ты на фронт ушел, все это видели и только смеялись. А как было не смеяться, вот и я, я тоже смеялся. Это ж просто, как тогда говорили, военная лихорадка — ты был в форме, вот и все. И она ведь все по-честному, писала тебе до самого конца. Джерри Уильямс, он нам рассказывал, что письма поступают на почту каждый второй понедельник, как по часам. Это потому, что она писала тебе каждое второе воскресенье, понимаешь? Но когда Перси закончил эту свою школу в Торонто, это, значит, летом семнадцатого, он и минуты не задумывался, ну ни минуты. Сразу прошел армейскую подготовку, уехал в Европу уже со званием, а вернулся майором. И кавалером ЗБС. У тебя-то KB, да ведь? Везет же некоторым. Меня-то так и не взяли, плоскостопие. А тебе и Перси, вот вам повезло, я так считаю. Он приезжал сюда ну при каждой возможности, и было видно, кому отдано сердце Леолы. Это мамаша ее так говорила. Бен Крукшанк, ему-то Перси был совсем не очень, но старуха его заткнула. Теперь-то он доволен, с этим все в порядке. Видел его вчера? Для него-то, конечно, только и света в окошке, что Леола. Папаша он и есть папаша. Но главным вчера номером это был ты. Такой себе золото-парень, руки оловянные, ноги деревянные. Это я не про тебя вообще, а так, шутка. Но с Леолой тебе вышло боком. Ее сердце отдано. А в нашем городишке, тут война все поменяла. Все вверх тормашками, ты понимаешь, про что я? Уйма перемен. Два пожара, большие, а Гарри Хендерсон продал свою лавку. Но главные перемены — это что в людях. Молодые ребята, ну каждый день кто-нибудь во что-нибудь вляпается. А Джерри Каллена — ты его помнишь? — так его засунули в каталажку. Его же дочка на него и стукнула. Сказала, что он всю дорогу к ней лезет. И ведь она, учти, она же совсем еще маленькая. Но самая тут пенка, я не думаю, чтобы Джерри хоть раз пришло в голову, что он делает что-то не то. Думаю, он думал, что так и заведено, что все так делают. Он же всегда был такой, ну тупой вроде. Но если в этом смысле, так самый сильный номер был с Грейс Иззард, ты, может, и не помнишь, ее еще звали Заячья Губа, из-за губы, губа у нее такая. Так вот, доросла она до четырнадцати и стала, видно, задумываться, только кому ж она нужна с таким-то лицом? И вот она обещала своему младшему братику Бобби, ему там двенадцать или вроде, четвертак, если он с ней это сделает, и он согласился, но только если десять центов вперед, а потом, вот тут главное, когда он все сделал, она ему дала второй никель и сказала, что еще много, что оно и двадцати-то центов не стоит! Ведь это кому расскажи — не поверят, точно? Сильные теперь детишки, что да, то да. А еще…
А еще два незаконнорожденных ребенка, роскошная история про выкидыш, произведенный домашними средствами, несколько супружеских измен, старая дева, свихнувшаяся с началом климакса, и эпизод из врачебной практики доктора Маккосланда — зоб одного из обладателей Боулз-Корнерс, разросшийся до столь невероятных размеров, что рядом с ним все прежние местные зобы все равно что бородавки. Грязь, похоть и унижающие человека страдания — вот что вызывало у Мило наибольший, ликующий интерес, и мы обследовали эти аспекты городской жизни со всей доскональностью.
— Но рядом с инфлюэнцией все это семечки. Испанка, так ее называли, но я-то петрил, что это устроили гунны, не знаю уж как. Ты бы видел, что было тогда в нашем городишке, ну чистая Долина Видений.[23] Конечно же, мы чувствовали это больше других, на парикмахера, на него же все подряд дышат. Мой старик и я тоже, мы с ним повесили себе на шею мешочки с асафетидой,[24] чтобы с микробами бороться. Но все равно люди мерли прямо как мухи. Чисто как мухи. Маккосланд, он, думаю, работал двадцать четыре часа в сутки. Док Стонтон, тот-то переехал жить на одну из своих ферм и вроде как оставил практику. Да и то он уж давно считай что фермер, только крупный, с размахом. Богатенький стал. Ты помнишь Роя Джейнса с женой, ну который англиканский священник? Они не давали себе ни секунды покоя, обходили дома больных, а потом раз — и преставились друг за другом, за сорок восемь часов. Староста приспустил в тот день городской флаг, и все говорили, что правильно. А твоя мама, Данни, Господи, какая ж была прекрасная женщина! Ухаживала за всеми, разносила суп и всякое такое, и так до самого конца, пока твой отец не свалился. Ты знаешь, что он отказывался лечь в постель? Уже болел, но боролся до последнего. Конечно же, всем было видно. Синие губы. Синие, как черники наелся. Это был главный признак. После этого человеку оставалось сорок восемь часов. Твой отец держался с губами синими, как воскресный костюм, целый день, а потом просто упал у талера, тогда Джампер Сол погрузил его на телегу и отвез домой. И вот только тут твоя мама сломалась, и она умерла вслед за ним, неделя не кончилась. Прекрасные были люди. В следующем номере «Знамени» Джампер Сол и Нелл перевернули шпоновые линейки, и вся первая страница получилась как один громадный некролог. Господи, да когда я это увидел, заревел как маленький. Не мог удержаться. Вот ты поверишь, что такой городишко с населением в пятьсот человек потерял, если считать с ближней округой, девяносто восемь, вот как такое может быть? Но страшнее всего было, это когда Джампер перевернул линейки. Все говорили, что это он правильно… А ты знаешь, что Амаса Демпстер умер? У него-то, конечно, и так неизвестно, в чем душа держалась. С того самого скандала, помнишь? Да еще бы тебе не помнить! Мы же все тогда видели, как ты линял туда после школы и лез в окно к ней и к Полу. Ты не думай, никто тогда ничего и не думал. Мы знали, что это мама тебя посылает. На людях-то она ничего не могла сделать для Демпстеров, вот и посылала тебя, чтобы присмотрел за ними. Все это знали и уважали ее за это. Помнишь, как ты сказал, что Мэри Демпстер воскресила Вилли? Да, Данни, у тебя бывали такие заскоки, что зашибись, но теперь-то, наверное, война все это вышибла… Миссис Демпстер? Да нет, она не заболела. Вот так всегда и бывает, что порядочные люди мрут, а таким хоть бы хны. Но когда Амасы не стало, с ней получилась проблема. Денег-то у нее не было, и негде взять. Потом староста и судья Махаффи разузнали, что у нее есть тетка где-то около Торонто, в Уэстоне вроде бы. Ну, написали, тетка приехала и забрала. У нее-то, у тетки, деньги есть. Муж заработал на теплицах, так рассказывают. Пол? Нет, Пол с ней не поехал. Вообще, странно с ним. Ему ж и десяти не было, а вот взял и сбежал из дому. В школе ему приходилось туго, это факт. Драться толком не мог, он же мелкий, хилый, так ребята обступят его в перемену и давай орать: «Эй, Пол, а твоя мамочка, она трусы-то носит?», — ну и все в таком роде. Но это ж так, для смеху, ты же знаешь, какие они — ребята. Он психанет и в драку, и ему, конечное дело, накидают, они и дразнили-то его, считай, для того, чтобы он психанул. Или кричат ему через улицу: «Что-то ты, Пол, с лица сбляднул!» С подковыркой такой, значит, ведь он-то, Пол, он-то понимает, что они это не сочувствуют ему, в смысле что: «Какой-то ты бледноватый сегодня», — а считай что говорят: «Твоя мама блядь». Такая вроде как игра слов, каламбур еще называется. Ну так вот, когда тут к нам приезжал цирк, осенью восемнадцатого, он с ними и сбежал. Махаффи пробовал найти этот цирк, но их и след простыл, словно и не было. Скользкие ребята. Смешно сказать, это было лучшее, что Пол в жизни сделал, ну в некотором смысле, ведь каждый мальчишка только и мечтает, что сбежать с цирком, так что он стал потом вроде героя. А вот Мэри Демпстер совсем от этого вроде тронулась. Увидит в окно, ребята идут из школы, и кричит: «Ребята, вы не видели моего сына Пола?» Жалко было бы смотреть, не знай мы, что она и так давно свихнутая. А через две или три недели Амаса подхватил испанку и помер. Трудная у него была жизнь, не позавидуешь. А еще через неделю приехала эта тетя, и больше мы о них ни слуху ни духу.
К этому моменту стрижка была завершена, и Мило в знак уважения к моему героическому прошлому чуть не насильственно умастил мне голову всеми нашедшимися под рукой тонизирующими и ароматическими средствами плюс натер лицо удушающим тальком.
Назавтра было воскресенье, и я наконец-то осуществил свое давнее намерение — посетил пресвитерианскую церковь Святого Иакова. В понедельник, после коротких переговоров с аукционером и банковским менеджером, а также значительно более продолжительной и приятной беседы с Джампером Солом и Нелл, я сел на поезд — на этот раз дело обошлось без толпы провожающих — и покинул Дептфорд бренной своей плотью. Довольно скоро мне пришлось убедиться, что я отнюдь не покинул его духом.
III. Моя малоумная святая
1
Осенью 1919 года я поступил в Университетский колледж Торонтского университета и начал заниматься историей по расширенной программе. Не имея школьного аттестата, я был вынужден держать собеседование перед комиссией из пяти профессоров. Это издевательство продолжалось целый час, но в конце концов они решили принять меня — по специальной квоте, выделенной для фронтовиков. Впервые в жизни я извлек хоть какую-то пользу из своих детских стараний стать эрудитом; нельзя исключать и того, что перманентно хмурое лицо и довольно занудный шотландский голос помогли мне казаться значительно более образованным, чем то было в действительности, да и мой KB плюс образ человека, проливавшего кровь за свободу, тоже не помешали. Короче говоря, я поступил в университет и был рад по уши.
Я продал родительский дом за тысячу двести долларов, продажа на аукционе его содержимого принесла мне еще шестьсот долларов, значительно больше, чем я ожидал. Я сбагрил с рук даже «Знамя» — некий печатник, решивший попробовать свои силы на издании газеты, дал мне за него семьсот пятьдесят долларов сразу и еще две тысячи семьсот пятьдесят векселями с оплатой долями в срок до четырех лет. Я был полный лопух в таких делах, а печатник — выжига еще тот, в конечном итоге мне удалось вытянуть из него только часть долга, да и то с большим скрипом. Но это потом, а в первое время надежда на грядущие финансовые поступления была весьма ободряющей. Еще у меня имелись вполне приличная пенсия по инвалидности, право на бесплатное получение протезов, буде возникнет такая необходимость, ну и, конечно же, пятьдесят долларов в год, положенные каждому кавалеру КВ. Я представлялся себе весьма обеспеченным господином, да так, по сути, и было, ведь, заслужив четырьмя годами прилежного ученичества диплом бакалавра искусств, я позволил себе потратить еще один год на получение степени магистра. Я твердо намеревался написать когда-нибудь диссертацию на доктора философии и так бы и сделал, не склонись мои научные интересы в область, где это не имеет особого значения.
В летние каникулы я устраивался табельщиком в дорожно-строительную фирму или на какую-нибудь еще столь же нехитрую работу, позволявшую много читать на рабочем месте и сохранять душу в теле, не притрагиваясь к «деньгам на образование» — так называл я про себя свои капиталы.
Меня очень привлекала история. Мое решение учиться на историка прямо связано с войной; сидя в окопах, я постепенно пришел к убеждению, что меня используют силы, мне неподконтрольные, в целях, мне совершенно непонятных. Я питал надежду, что история покажет мне, как устроен и функционирует мир, человеческое общество. Надежда оказалась тщетной, но зато я увлекся историей как таковой и со временем нашел некую ее отрасль, которая полностью меня захватила, чтобы никогда больше не отпустить. В университете я ни разу ни по одному предмету не опускался ниже пятого места среди своих однокурсников и закончил обучение первым; моя магистерская диссертация заслужила определенные комплименты, хотя мне самому она казалась довольно скучной. Я глотал, почти не пережевывая, все дополнительные предметы, без которых, как считалось, мое образование не было бы «гармоничным»; не поперхнулся даже зоологией (вводный курс) и вполне сносно овладел французским. За немецкий я взялся гораздо позднее, когда возникла необходимость, и освоил его в страшной спешке при помощи берлитцевского преподавателя. Кроме того, я был одним из плачевно немногих студентов, искренне увлекшихся историей христианства, хотя, как нетрудно догадаться, предмет этот преподносился нам довольно поверхностно, преподаватель слишком уж углублялся в подробности странствий апостола Павла, избегая каких бы то ни было дискуссий о том, ради чего, собственно, Павел странствовал. Но все равно после недавнего барахтанья в грязи было очень приятно находиться в тепле и уюте, и я работал, работал очень усердно, сам не догадываясь о своем усердии. У меня установились ровные, хорошие отношения со всеми соучениками, но не было ни одного близкого друга, я не входил ни в один из многочисленных студенческих комитетов и не гонялся за популярностью, — короче говоря, представлял собой фигуру довольно унылую. Нет, юность не стала для меня порой цветения.
А вот Перси Бойд Стонтон, учившийся здесь же на юридическом, цвел и блистал; теперь мы встречались с ним регулярно, ведь блестящие молодые люди всегда ищут себе тусклых, унылых компаньонов, оттеняющих их блеск, — точно так же, как хорошенькие девушки окружают себя невзрачными подружками. У Перси тоже появилось новое имя. Я поступил в университет как Данстан Рамзи, он же в период своей армейской карьеры отказался от имени Перси (ставшего несколько анекдотичным, как, например, Алджернон) и сделал второму своему имени небольшое обрезание. Бой Стонтон — это имя сидело на нем как влитое. Почему получили свои имена Чайльд Р
И он стремился к совершенству, никогда не удовлетворяясь малым. Помню, как на первом курсе Бой рассказал мне, что некая девушка нашла в нем сходство с известным киноартистом Ричардом Бартельмессом, и он был крайне недоволен, потому что считал себя похожим на Джона Барримора. Зная (по экрану, конечно же) всех кинозвезд, я тут же брякнул, что Бой скорее уж походит на Уоллеса Рейда в «Танцоре», и был донельзя удивлен, почему он так возмутился, ведь Рейд — парень очень симпатичный. Почему? Бой страстно мечтал, чтобы в его внешности и манерах находили аристократичность, каковой у Рейда отродясь не бывало, но это я понял значительно позднее. В те дни Бой еще не закончил поиски идеала, по чьему образу и подобию он мог бы себя сформировать. К середине второго курса идеал был найден.
Этим идеалом, этой скульптурной формой для всех его внешних проявлений оказался ни больше ни меньше, как Эдуард Альберт Кристиан Джордж Эндрю Патрик Дэвид, принц Уэльский. Газеты того времени пестрели именем принца. Он был полномочным послом Содружества, однако в нем замечалось и что-то вполне простецкое; его просторечное произношение ужасало аристократичных старушек — и его очарование действовало на людей с безотказностью дудки гаммельнского крысолова; он прекрасно танцевал и имел репутацию завзятого сердцееда, говорили, что он спорит с отцом (с
В те дни нельзя было закончить университет и тут же, на следующий день, стать адвокатом, во всяком случае в нашей части Канады. Ты должен был получить дополнительную подготовку в Озгуд-холле и только когда-нибудь потом, когда Юридическое общество Верхней Канады решало, что ты созрел, ты получал место в Коллегии. Это тревожило Боя, но не слишком. Университет, откровенно признался он, хотя я не напрашивался ни на какие откровенности, ставит на тебя печать «годен», но если сперва зарабатывать печать, а уж затем изучать юриспруденцию, ты одряхлеешь и поседеешь за этим занятием и только потом сможешь окунуться в яростный поток жизни. Насколько я мог судить, яростный поток жизни был напрямую связан с сахаром.
Сахар был главным деловым интересом старого дока Стонтона. Он нахапал в окрестностях Дептфорда уйму земли и всю ее пустил под сахарную свеклу; богатая аллювиальная почва заливных низин, окружавших Дептфорд, позволяла выращивать все, что угодно, для сахарной же свеклы она подходила идеально. Док не дорос еще до звания Короля Сахарной Свеклы, но был на пути к тому — нечто вроде Сладкого Герцога. Бой, видевший дальше своего отца, уговорил его вложить деньги в переработку, в получение сахара из свеклы, и это принесло такие огромные барыши, что вскоре богатство дока Стонтона вышло далеко за пределы понимания обитателей Дептфорда, настолько далеко, что они даже вроде забыли, как он слинял из города во время эпидемии. Ну а теперь-то было ясно, что у сказочно богатого человека найдутся занятия и получше, чем слушать через трубочку старушечий кашель или латать фермера, свалившегося дуром в соломорезку. Док Стонтон не стал формально объявлять, что оставляет практику; он принимал ореол исключительности, неизбежно возникающий вокруг каждого богача, равно так же, как авторитет врача, — с кислой физиономией и своеобразной, ему одному лишь свойственной смесью напыщенности и постоянной обиды на весь мир. Док так и остался в Дептфорде. Как мне кажется, он просто не представлял себе, куда бы можно было уехать, да и положение главного богатея поселка — человека куда более богатого, чем Ательстаны, — устраивало его как нельзя лучше.
Ательстаны молча дулись, и только Сес, ничем, как всегда, не сдерживаемый, отмочил пенку, не забытую поселком даже через много лет. «Если Христос, — сказал он, — умер ради искупления грехов дока Стонтона, все его старания пошли псу под хвост».
Так что Бой тоже жил с оглядкой на ждущую его корону. Он отнюдь не думал посвятить себя юридической практике, однако юриспруденция давала хорошую подготовку для бизнеса и — в перспективе — политики. Он намеревался стать очень богатым — значительно более богатым, чем его отец, — человеком и загодя к тому готовился.
Отношения Боя с отцом оставляли желать много лучшего (еще одна параллель между ним и его идеальным образчиком). Док Стонтон выдавал сыну деньги на содержание не то чтобы скупо, но и без особой щедрости, а Бою с его замашками требовалось значительно больше. Он начал делать краткосрочные, неизменно удачные покупки акций на бирже и вскоре получил возможность жить с размахом, удивлявшим и бесившим дока, который злорадно предвкушал, что беспутный сынок скоро по уши залезет в долги. Но Бой не залезал в долги, в долги залезают только идиоты — так он любил говорить. Он небрежно щеголял перед отцом такими игрушками, как золотые портсигары и сшитая на заказ обувь, ничего при этом не объясняя.
Если Бой жил роскошно, то я жил — нет, не убого, но весьма скромно. Я считал двадцатичетырехдолларовый костюм из магазина готовой одежды довольно дорогим, а четырехдолларовые ботинки — безумно дорогими. Я менял рубашку дважды в неделю, а исподнее — один раз. Мои потребности оставались крайне непритязательными; например, я вполне удовлетворялся жизнью в хороших меблированных комнатах; прошло немало лет, пока до меня дошло, что хорошие меблированные комнаты — вещь, в природе не существующая. Как-то раз минутная зависть к Бою подвигла меня купить шелковую рубашку — за умопомрачительные девять долларов. Рубашка жгла мне тело, как туника Несса, но я доносил ее до дыр, чтобы деньги зря не пропали.
Мало-помалу мы приблизились к точке, где я должен сделать признание, которое позднее, по ходу этой истории, неизбежно представит меня в дурном свете. Проявляя несомненное благородство, Бой регулярно делился со мной информацией о положении на рынке ценных бумаг; его советы позволяли мне время от времени рискнуть на бирже двумя-тремя сотнями долларов, неизменно с результатом весьма ободряющим. Именно тогда, в студенческие дни, были заложены основы скромного, но приличного состояния, которое есть у меня сейчас. То, что Бой делал с тысячами, я делал с сотнями, причем без него я был бы совершенно беспомощен, моих финансовых познаний только и хватало, чтобы точно следовать его советам — когда купить, когда продать, а когда (и это самое главное) придержать. Почему Бой взял меня под свою опеку? Очевидно, он был ко мне неравнодушен, иных причин я просто не вижу. Однако это было (как станет, я надеюсь, ясно из дальнейшего рассказа) неравнодушие труднопереносимого рода.
Оба мы были молоды, ни один из нас не успел еще полностью сформироваться, и, как бы там ни относился ко мне Бой, я отчетливо понимал, что завидую ему — в
Мы встречались раза два в месяц, договариваясь заранее, где и когда, иначе бы нам просто не пересечься. Да и с чего бы, особенно после того, как Бой купил автомобиль — щегольскую такую таратайку густого рыжего цвета. Он и его приятели мотались по всем танцевальным заведениям в компании своих девиц, они поминутно прикладывались к фляжкам[26] и производили уйму шума.
Осенью 1923-го я встретил его на матче по регби; не прошло и года, как граф Карнарвон раскопал гробницу Тутанхамона, а мужские модельеры уже вовсю изощрялись «под Египет». На Бое был шикарный красно-коричневый пуловер, по которому шествовала череда миниатюрных египтян, скопированных с фресок в гробнице, и невероятно широкие оксфордские брюки;[27] он небрежно покуривал трубку с чашечкой в форме яблока и вел себя так, словно весь мир у него под ногами. С ним была хорошенькая коротко стриженная девица, чьи закатанные вниз чулки изредка позволяли мельком полюбоваться восхитительными голыми коленками; они по очереди прикладывались к очень большой фляжке, содержавшей, вне всякого сомнения, некое тонизирующее средство, приобретенное отнюдь не в аптеке, а у лучшего из местных бутлегеров. Он словно сошел со страниц Скотта Фицджеральда, квинтэссенция Века джаза, да и только. Эту особенность Бой пронес через всю свою жизнь — он всегда был квинтэссенцией чего-то такого, что кто-то другой подметил и описал.
Я был полон холодного презрения, а попросту говоря — завидовал, но это мне понятно сейчас, тогда же я искренне принимал свою зависть за философическую умудренность. А ведь я не завидовал ни его одежде, ни его девице, ни его выпивке, меня выводило из себя то, какое удовольствие получает от всего этого он, и я поковылял прочь, ворча себе под нос, как Диоген. Много позднее я понял, что в те моменты, когда я завидовал Бою, моя хромота непременно усиливалась, — сам того не сознавая, я старался подчеркнуть свою калечность, чтобы люди заметили и сказали: «Он, наверное, с фронта». Господи, да какое же это кошмарное время — молодость! Такое изобилие чувств при полном неумении с ними обращаться!
Разговаривая с глазу на глаз, мы почти неизбежно переходили к концу на Леолу. Родители Боя и Крукшанки совместно решили повременить со свадьбой, пока Бой закончит образование и станет юристом. Леола было заикнулась, что она могла бы тем временем поучиться на медсестру, но быстро отказалась от этой мысли под давлением родителей, считавших, что такое обучение неизбежно огрубит их милую крошку — там ведь и судна нужно выносить, и утки, да еще мужчин голых мыть. Так что она слонялась без дела по Дептфорду в ауре ангелической безгрешности, каковая, как считается, окружает каждую обрученную девушку, — слонялась, поглядывая, не пылит ли вдали рыжий автомобиль Боя, приезжавшего иногда на выходные. Бой доверительно рассказывал мне, что они с Леолой выходили очень далеко за рамки обычного «обжимания» (то, чем они занимались, можно определить скучным термином «взаимная мастурбация»), однако у Леолы были твердые принципы, и она так и осталась девушкой — в смысле физиологическом, но, конечно же, не духовном.
Однако Бой поднабрался в годы войны опыта, на фоне которого мучительно затянутые, невразумительно вознаграждаемые пыхтения и всхрипы в стоящей у обочины машины никак не могли его удовлетворить. Он напропалую изменял Леоле со своими свободомыслящими компаньонками из Торонто — и не обладал ясностью ума, достаточной, чтобы сбросить бремя вины. Кустарно сляпав некую метафизическую конструкцию, обещавшую выход из этого затруднения, он обратился ко мне с просьбой подтвердить ее с точки зрения университетской учености.
Эти разбитные девицы, сказал Бой, «знают, что делают», а потому он не несет перед ними никакой моральной ответственности. Среди них были большие специалистки в том, что носило тогда название «французский поцелуй», или, в варианте менее почтительном, — «обмен слюнями». Он мог «закрутить» с той или иной девушкой на несколько недель, мог даже «запасть» на нее, но никогда и ни к кому, кроме Леолы, он не испытывал страсти. Во время оно я проводил точно такое же схоластическое расщепление волоса в своих беседах с Дианой — и крайне поразился, услышав его теперь из уст Боя; самонадеянный олух, я искренне считал софистику собственным изобретением. Пока он верно и неизменно хранит свою страсть к Леоле, все эти «западания» ровно ничего не значат, ведь верно? Или я думаю, что значат? Превыше всего он хотел быть абсолютно честным по отношению к Леоле, она ведь так ему верит, что ни разу даже не спросила, не испытывает ли он соблазна закрутить с какой-нибудь из своих городских партнерш по танцам.
Я ругал себя последними словами за вялую нерешительность, за то, что я не могу ему сказать, что плохо разбираюсь в таких вопросах, искушение было сильнее меня, и я слушал его рассказы, получая от них жгучее, болезненное удовольствие. Я знал, что, лишний раз демонстрируя мне свое обладание Леолой, он тоже получает удовольствие, хотя, пожалуй, и неосознанное. Он вытащил из нее признание, что одно время она любила меня, вернее, ей так казалось, но теперь-то каждый из нас троих понимает, что это было случайное завихрение, легкий приступ военной лихорадки, — вот так он меня уверял. Я не спорил с такой трактовкой, хотя она мне и не нравилась.
Я не хотел Леолы, но меня бесило, что она досталась Бою. Диана не только преподала мне головокружительные уроки плотской любви, общение с ней сформировало у меня образ женщины как восхитительного существа, способного двигаться и говорить, смеяться и шутить, мыслить и понимать, что далеко превосходило скромный ассортимент Леолиных прелестей. И все равно — по бессмертному принципу «сам не ам и другому не дам» — я остро переживал, что она бросила меня ради Боя, да к тому же не нашла храбрости написать мне об этом. Теперь-то я понимаю, что Леола даже при всем желании не могла бы изложить что-либо важное на бумаге, ей недостало бы как словаря, так и умения связно выражать свои мысли. Однако в те дни, когда она являлась чем-то вроде предоплаченной эротической собственности Боя, переданной на временное хранение родителям, я воспринимал все это до крайности кисло.
Почему я не нашел себе какую-нибудь другую девушку? Диана, директор, не забывайте о Диане. Я часто мечтал о ней, стремился к ней, однако никогда настолько, чтобы написать в Лондон: а может, подумаем еще раз? Я знал, что Диана встанет на пути той жизни, какую мне хотелось прожить, знал, что она не удовлетворится чем-либо меньшим, чем контрольный пакет в жизни человека, за которого выйдет замуж. Что отнюдь не мешало мне хотеть ее, хотеть остро, даже мучительно.
Ну и кем же я был? Жалким, завистливым, эгоцентричным негодяем?
2
Жизнь, какую мне хотелось прожить… Да, конечно, только нужно иметь в виду, что я имел весьма туманное представление, какой именно жизни мне хочется. У меня были отдельные догадки, минутные озарения, но они не складывались ни во что определенное. Поэтому, когда я закончил университет, а затем, как то и заведено, получил магистерский диплом по истории, поиски единственно верной дороги все еще не были завершены, что и привело меня — как и многих людей, попадавших в аналогичное положение, — в педагогику.
Так что же это было — тупик? Можно ли утверждать, что с этого момента я пополнил собой бесчисленное воинство университетских выпускников, подававших надежды, но так никогда их и не оправдавших? Вы, директор, можете ответить на этот вопрос с той же легкостью, что и я, и нет никаких сомнений, что Вы скажете: нет. Я окунулся в преподавание, как рыба в воду; подобно той же самой рыбе, я никогда не уделял чрезмерного внимания среде, в которой существую и двигаюсь. Я оказался в Колборновском колледже главным образом потому, что он частный, мне не хотелось убивать еще один год на получение учительского свидетельства, обязательного для работы в государственных школах, тем более что я не намеревался связывать себя с преподаванием надолго. Меня привлекало и то, что Колборн — мужская школа, мне совсем не хотелось учить девочек; правду говоря, я не думаю, что им так уж подходит система образования, придуманная мужчинами и для мужчин.
Из меня получился хороший учитель, потому что я никогда не размышлял над процессом обучения, а попросту работал по программе и не давал ученикам никаких поблажек. У меня никогда не было любимчиков, я никогда не искал дешевой популярности, никогда не возлагал чрезмерных надежд на успехи какого-либо сообразительного мальчика и всегда старался безукоризненно знать свой предмет. Мне удалось поставить себя так, что ребята не решались допекать меня всякой ерундой, но если уж кто-нибудь из них подходил ко мне после уроков, я беседовал с ним вежливо и серьезно, как с равным. Я репетировал десятки мальчиков, хотевших получить стипендию, и никогда не брал с них денег. И я делал все это с удовольствием, что, как мне кажется, положительно влияло на учеников. С годами у меня выявился определенный пунктик — мотивы, странным образом повторяющиеся в истории, а одновременно и в мифах, — но почему бы и нет? Но это потом, а когда я впервые переступил порог класса, одетый в непривычную для себя мантию (по тому времени это было обязательно), я и подумать не мог, что покину Колборн только через сорок с лишним лет.
Глядя со школьной точки зрения, моя жизнь может показаться пресной и несколько странной, хотя, конечно же, и полезной. Время сняло с меня подозрение, незримо висящее над каждым холостым учителем, что он гомосексуалист, либо прямой, настоящий, либо сжигаемый неким чадным, им же лично и придуманным пламенем. Мальчики никогда не казались мне привлекательными. Более того, я всю жизнь недолюбливал мальчиков. Для меня мальчик — это зеленое яблоко, а преподаваемая мною история — солнечный свет, существенно необходимый, чтобы яблоко вызрело, чтобы мальчик превратился в мужчину. Я знаю о мальчиках слишком много, чтобы их идеализировать. Я и сам был мальчиком, а потому знаю, что он такое, — либо дурак, либо мужчина, задыхающийся в детской оболочке и рвущийся наружу.
Но учительство было лишь профессиональной гранью моей жизни, я отдавал ему положенное, и только. Источники, питавшие мою основную жизнь, лежали в совсем ином месте, именно о них и хочу я рассказать Вам, директор, в этом повествовании, движимый надеждой, что потом, после моей смерти, хотя бы один человек будет знать правду и отнесется ко мне по справедливости.
И еще. Я отзывался о беспорядочных связях Боя Стонтона с явной неприязнью, что вызывает естественный вопрос: ну а ты-то сам, насколько чиста и непорочна была твоя жизнь? Ввиду того что теперь ни одни мемуары не считаются завершенными, если в них нет ни слова о половой жизни автора, позвольте мне сказать, что в ранние годы преподавательской деятельности мне попадались иногда женщины, достаточно интересные для меня и достаточно интересовавшиеся мною, чтобы обеспечить мне нечто вроде «личной», как это называется, жизни. Этих женщин объединяла некая общая черта: они не метили замуж, а потому вступали в связь по преимуществу с мужчинами, непригодными для матримониальных целей. Была Агнес Дей, стремившаяся взять на себя грехи всего мира и пожертвовать свое тело и разум во благо какого-нибудь достойного мужчины. Довольно скоро ее общество стало вгонять меня в тоску. Затем была Глория Мунди, любительница хорошо пожить, которой постоянно требовались дорогая пища, театральные билеты и разнообразные увеселительные поездки. Она обходилась мне значительно дороже, чем того стоило ее несомненно приятное общество, и я вздохнул с облегчением, когда она благородно проявила инициативу и прервала нашу связь. Ну и, конечно же, Либби Доу, которая считала секс великим, целительным и единственно верным ключом к райским вратам и никогда не могла им насытиться — я же мог. Я тешу себя надеждой, что был с ними честен; я не любил ни одну из них, однако все они вызывали у меня самые теплые чувства, и я ни разу в жизни не использовал женщину как некий бездушный предмет.
Все они быстро мной утомлялись, и по одной и той же причине: сдерживая свое чувство юмора в классе, я давал ему полную волю в спальне. Женщины терпеть не могут разговорчивых любовников, а я как раз таким и был. Да и мои физические недостатки тоже доставляли мало радости. Женщины горячо уверяли меня, что это не имеет для них никакого значения, а Агнес, так та явно воспринимала мое изувеченное тело как свой мученический крест. Однако я ни на секунду не забывал о багрово-коричневой культе, заменявшей мне ногу, и о левом боке, похожем на корку жаркого. Все это не только оскорбляло мое чувство эротической пристойности, но и порождало иные проблемы, иногда даже забавные — с моей точки зрения. Каких правил этикета должен придерживаться неполноногий кавалер? В каком порядке следует ему действовать — сперва снять механическую конечность, а потом уж надеть предохранительное средство, или наоборот? Я говорил своим партнершам, что стоило бы написать об этом Дороти Дикс и посмотреть, что она ответит, но они не находили мою шутку смешной.
Лишь через много лет я снова открыл для себя любовь, и теперь это не была старая Песня Любви, воскрешающая образ Дианы, — нет, я испил животворящую каплю из котла Керидвен.[28] Ради такого стоило и подождать.
3
К двадцати шести годам я стал магистром искусств, а пять или около того тысяч, с которыми я начинал, превратились под руководством Боя в увесистые восемь, мне же вполне хватало на жизнь моей пенсии. Бой таинственно определял свой капитал как «персик» (словечко из репертуара принца Уэльского); не знаю уж точно, чему равнялась эта фруктовая сумма, но вид у моего старого знакомого был вполне преуспевающий. Когда они с Леолой венчались (в дептфордской пресвитерианской церкви Святого Иакова), Бой пригласил меня шафером; во взятом напрокат костюме и в цилиндре я чувствовал себя полным идиотом, да и выглядел так же. По завершении безалкогольного пиршества у Стонтонов юридические приятели жениха облегченно вздохнули и пошли ставить на уши «Дом Текумзе», это было, пожалуй, единственным обстоятельством, омрачившим самую высокосветскую в истории Дептфорда свадьбу. Родители Леолы держались в тени, как то, по мнению общественности, и приличествовало, ибо они «были не в состоянии организовать прием». Родители Боя тоже «были не в состоянии» — сами о том не догадываясь; ошеломленные светскостью нагрянувших из города гостей, они утешали себя пониманием, что могут всех их купить и продать, с родителями, чадами и домочадцами, ничуть при этом не обеднев. К этому времени мне стало ясно как божий день, что Бой далеко превзошел своего отца в честолюбии и размахе. Ему требовалось только время.
Все соглашались, что Леола великолепна; даже в кошмарном свадебном одеянии 1924 года она выглядела без пяти минут аристократично. Ее родители (Бен Крукшанк не пал настолько низко, чтобы рядиться в прокатное тряпье, однако его сапоги лучились серебристым сиянием, характерным для графитовой пасты, какой обычно натирают печки) плакали в церкви от счастья. Обязанностей у шафера особых не было, а место впереди, рядом с женихом, позволяло мне разглядеть, кто из пришедших на венчание плачет, а кто ухмыляется.
Медовый месяц было решено провести в Европе — вещь по тем временам почти небывалая. Я и сам собирался на тот берег Атлантики, просвистеть одну из восьми тысяч, в награду самому себе за то, что был хорошим мальчиком. Я купил билет во второй — не ставший еще «туристским» — класс парохода «Мелита»; буквально через час после отплытия мне попалась на глаза строчка в списке пассажиров первого класса: «Мистер и миссис Бой Стонтон». Можете себе представить мое огорчение! Подобно многим, я считал женитьбу безвыходным тупиком и надеялся, что смогу теперь отдохнуть от Боя и Леолы. И вот они свалились мне на голову почти буквально.
Ладно, пусть они сами меня найдут. Мне-то наплевать на классовые различия, сказал я себе, а насчет них это еще дело темное. Как и обычно, я недооценил Боя. На обеденном столе меня ждали записка и бутылка вина. За время пути Бой спускался ко мне три или четыре раза; очень жаль, объяснял он, но здешние правила не позволяют мне пригласить тебя к нам, в первый. Леола не приходила, однако она помахала мне рукой на корабельном концерте, где одаренные пассажиры пели «Розы Пикардии» и рассказывали анекдоты, а мичман (в те времена на пассажирских судах держали еще так называемых мичманов, они трубили в рожок, созывая пассажиров к обеду, и делали что-то еще в том же роде) танцевал вполне приличный хорнпайп.
Можете не сомневаться, Бой перезнакомился со всеми пассажирами первого класса — в их числе оказался даже новоиспеченный сэр, обувной фабрикант из Ноттингема, — но кто потряс его больше всего, так это преподобный Джордж Молдон Ледбитер, великий пророк некой модной нью-йоркской церкви, который плыл из Монреаля по той причине, что так получалось дольше, чем из Нью-Йорка.
— Он ну ничуть не похож на других проповедников, — говорил Бой. — Господи, да я просто не понимаю, как у заскорузлых ископаемых вроде Эндрю Боуйера и Фелпса хватает наглости выходить на кафедру, когда в этом бизнесе есть люди вроде Ледбитера. Если про меня, так я впервые увидел, что в христианстве есть какой-то смысл. Это я про то, что Христос действительно очень выдающаяся личность — принц из дома Давидова, интеллектуал и поэт. Ну да, конечно же, Он был плотником, все эти евреи библейских времен умели что-нибудь делать руками. Только
Вот так жестокие обстоятельства не позволили мне познакомиться с преподобным Джорджем Молдоном Ледбитером, хотя мне и было любопытно, читал ли он Новый Завет столько раз, сколько я. Кроме того, я читал роман «Когда приходит зима» еще в первом издании, когда достопочтеннейший Уильям Лайон Маккензи Кинг, премьер-министр Канады, осыпал его безудержными комплиментами; «не подлежит никаким сомнениям, что это — лучший роман нашего времени» — вот так он сказал, и книготорговцы не преминули использовать его слова на все сто процентов. Мне казалось, что литературные вкусы мистера Кинга, равно как и религиозные пристрастия Ледбитера, свидетельствуют лишь об одном: оба они обожают сладенькое.
4
Бой и Леола сошли на берег в Саутгемптоне. Я поплыл дальше, в Антверпен, потому что первой моей целью была прогулка по полям былых сражений. Неузнаваемо изменившимся, как и следовало ожидать. Все чисто и аккуратно, в лучших нидерландских традициях (на средневековый манер я подразумеваю под «Нидерландами» Бельгию, Голландию и Люксембург, вместе взятые, — чтобы не перечислять их поштучно). Чьи-то трудолюбивые руки облицевали траншеи, знакомые мне как грязные, вонючие канавы, бетоном — чтобы дамочки не испачкали своих туфелек. Даже огромные кладбища не пробудили во мне никакого чувства, их огромность заставляла забыть, что здесь зарыты люди, которым, живи они сейчас, было бы примерно столько же лет, сколько и мне. Я убрался оттуда, как только прочесал Пашендаль в поисках того места, где мне, только что раненному, явилась маленькая Мадонна. Сколько я ни приставал к местным с расспросами, ни у кого из них не возникало даже предположений, что это было за место; скорее всего новый город давно уже похоронил его под своими домами и мостовыми. Мадонна — ну да, конечно, эти скульптуры попадались мне на каждом шагу, и в церквях, и в нишах на фасадах зданий, однако в большинстве своем они были новые, кошмарно уродливые и — как бы это получше сказать — бездушные. Ни одна из них и отдаленно не напоминала мою. Я узнал бы ее с первого взгляда, как то и случилось много лет спустя.
Вот так и возник мой интерес к средневековому и ренессансному искусству религиозного по преимуществу плана. Маленькая Мадонна стала для меня навязчивой идеей, я хотел снова увидеть ее и искал, упорно не желая признавать очевидную безнадежность поисков (вот так же один мой знакомый, потерявший во время лондонского блица[30] любимую трость, все еще ходит по антикварным лавкам в неумирающей надежде найти свое утраченное сокровище). В результате я пересмотрел огромное количество Мадонн, принадлежавших к любому мыслимому периоду, изготовленных из любого возможного материала, и многое о них узнал. Теперь я мог с уверенностью описать предмет своих поисков как деревянную раскрашенную фигуру Девы Непорочного Зачатия высотой примерно двадцать четыре дюйма, изготовленную во Фландрии либо в Северной Германии в период между 1675 и 1725 годами. Если вы думаете, что я сообразил все это постфактум, когда нашел свою Мадонну, — думайте, но я могу поклясться, что вы ошибаетесь.
Поиски, а затем все возраставший исследовательский энтузиазм заставили меня осмотреть десятки церквей в Нидерландах, Франции, Австрии и Италии. Деньги, взятые из расчета на двух-трехнедельное турне по Европе, быстро таяли, но я выписал из Канады дополнительную сумму и задержался до августа, до последнего возможного дня. Что ты здесь делаешь, Данстан Рамзи? — спрашивал я порой; ответ был вроде бы очевиден: удовлетворяю свое новообретенное увлечение религиозным искусством, но вскоре я понял, что это не все, что в то же самое время я наново приобщаюсь к религии. Нет, я отнюдь не становился «религиозным», пресвитерианское воспитание надежно защитило меня от безоглядного погружения в религию. Но я осознал свое невежество в религиозных вопросах, а мой рассудок не выносил невежества, как природа — пустоты. Я не был ни таким эстетом, ни таким идиотом, чтобы считать все мною увиденное неким искусством для искусства. Это искусство о чем-то говорило, и я хотел знать — о чем именно.
Как историку по образованию, мне полагалось начать с самого начала, каким бы там оно ни было, но на это не хватало времени. Библейские сцены не представляли для меня никаких проблем, я легко узнавал Иаиль, забивающую в ухо Сисаре кол от шатра, или Юдифь с головой Олоферна. А вот святые ставили меня в тупик. Я начал усердно ими заниматься и вскоре уже знал, что бородатый старик с колокольчиком — это Антоний Великий, а тот же самый старик, осаждаемый всякими чудищами, — это искушение Антония в пустыне. Святой Себастьян сильно смахивал на дикобраза, святой Рох узнавался по собаке и калечной ноге, так что с ними все было просто. Я радовался как ребенок, встретив на швейцарской монете святого Мартина, разделяющего свой плащ. Жадная страсть к деталям, бывшая когда-то первопричиной моего стремления стать эрудитом, снова сослужила мне хорошую службу — я с восторгом окунулся в житийную литературу и вскоре уже знал назубок символы и атрибуты десятков святых. Преполнившись омерзительной гордыни, я начал охотиться за редкими святыми, которых не знает почти ни один рядовой католик. Я читал и говорил по-французски (хотя так никогда и не избавился от предательского акцента) и сносно разбирался в латыни, а потому сумел освоить итальянский по ходу дела — плохо, но достаточно. Сильно мешало незнание немецкого, и я решил выучить его за зиму. Я не имел никаких сомнений, что выучу все для меня интересное, и выучу быстро.
В это время я даже не задумывался, что, по всей вероятности, герои изучаемых мной легенд — реальные люди, что они когда-то жили и делали что-то такое, чем заслужили себе посмертную любовь и память. Изученная литература попросту утверждала меня в моем давнем мнении, что религия гораздо ближе по духу к сказкам «Тысячи и одной ночи», чем к рационализму пресвитерианской церкви. Я ухмылялся, представляя себе, как бы среагировали прихожане дептфордской церкви Святого Иакова на предложение заменить голубя, примостившегося на верхушке самой большой органной трубы, на утлую лодчонку Иакова. Да, я знаю, я был самодовольным ослом, но в то же время я был и по уши счастливым козликом, который случайно забрел за ограду сада агиологии и принялся жадно, с восторгом щипать восхитительную траву; когда пришло время возвращаться домой, я уже твердо знал, что нашел себе счастье, которое пребудет.
5
Преподавание занимало у меня день и часть вечера. Я был назначен помощником заведующего интернатом и получил в свое распоряжение большую светлую комнату прямо под крышей главного здания и тесную конуру, гордо именовавшуюся спальней, а также право пользоваться ванной вместе с двумя или тремя коллегами, тоже жившими при школе. Я работал в классе целый день и был безмерно благодарен деревянной ноге, спасавшей меня от докуки наблюдать после уроков за спортивными упражнениями учеников. Вечера уходили на проверку домашних заданий, занятие не из веселых, но я быстро научился взирать на эти монбланы прискорбнейшего невежества с профессиональным спокойствием и перестал ими удручаться. Мне нравилось общество большинства моих коллег, кои примерно равными долями делились на хороших людей, бывших заодно и хорошими учителями, плохих людей, бывших плохими учителями, и нелепых чудаков, совершенно неприспособленных к жизни, ставших учителями по чистой случайности; нередко бывает, что именно последние дают для воспитания учеников больше всего. Если вы не можете обеспечить мальчика хорошим учителем, дайте ему человека с изуродованной психикой либо экзотичного неудачника, но ни в коем случае не плохого, унылого педагога. Вот тут-то и проявляется преимущество частных школ над государственными, они могут, не вдаваясь в объяснения, держать у себя в штате нескольких образованных психов.
Ребята любили меня за деревянную ногу, чье громыхание по коридору загодя предупреждало о моем приближении, так что курильщики, лодыри и в небесах витатели (не надо путать две последние группы) могли не бояться, что их застанут врасплох. Трость стала моим непременным спутником (я отказывался от нее только ради самых торжественных случаев), и все здравомыслящие ученики безоговорочно предпочитали удар тяжелой палкой по заднему месту официально принятой мере наказания — тоскливым дополнительным заданиям. Мои педагогические приемы привели бы в полный ужас любого школьного психолога, однако я знал мальчишек и знал свой предмет, что очень быстро начало сказываться на экзаменационных результатах.
Бой Стонтон тоже подвизался на образовательном поприще. Объектом образования являлась Леола; я виделся с ними достаточно регулярно и мог оценить, насколько успешно движется дело. Бой желал превратить ее в образцово-показательную жену молодого, восходящего к зениту светила на небосводе сахарной промышленности; работая быстро и упорно, он успел уже застолбить себе участки в производстве безалкогольных напитков, карамели и кондитерских изделий.
Он блистательно применял методику настолько простую, что ее не грех и описать: Бой брал в долг пять тысяч долларов на четыре месяца и организовывал маленькую единоличную компанию; имея для подстраховки собственные пять тысяч, он без труда рассчитывался с кредиторами. Затем он брал в долг десять тысяч и тоже вовремя расплачивался. Действуя таким манером, он быстро заслужил репутацию надежнейшего делового партнера, ведь все долги возвращались им точно в срок (но никогда преждевременно, что лишало кредитора возможности получить дополнительную прибыль). Банковские управляющие души не чаяли в юном предпринимателе, но вскоре он порвал отношения с филиалами и стал брать кредиты в центральной конторе. Всеми обожаемый херувим горнего мира финансов, он нуждался в жене, способной помочь ему вырасти до полновесного (применим ли этот термин к ангельским чинам?) ангела, а со временем — и как можно скорее — и до архангела. Поэтому Леола брала уроки тенниса и бриджа, научилась не называть свою служанку «девушкой», даже когда вокруг никого не было, и не заводила детей, ибо время еще не приспело. Хорошенькая как никогда прежде, она освоила достаточное количество расхожих фраз и мнений, чтобы умственно беседовать на любую тему, какую могли затронуть приятели Боя; мужа она обожала, но немного и побаивалась. Ведь он был такой умный, такой красивый, такой решительный! Думаю, Леолу всегда озадачивало, как это вышло, что она — его жена.
В 1927 году Бою подвернулась первая из его потрясающих удач — одна из тех случайностей, вернее, лучше именовать их синхронизмами, которые всегда приходят на помощь честолюбию, — событие, одним толчком поднявшее его в высшие сферы, и не на время, а навсегда. Бой сохранил связи со своим полком и регулярно участвовал в учениях; по его собственным словам, он уже подумывал о политике, а связи в ополчении могли обеспечить немалое количество дополнительных голосов. И когда принц Уэльский решил прокатиться по Канаде, кто, как не лучащийся молодостью Бой Стонтон с его энергией, представительностью и массой других превосходных качеств, был достоин войти в число сопровождающих? И не только сопровождающих по Торонто, но и на всю поездку наследника британского престола, от моря до моря.
Я видел лишь крошечную часть этого великолепия — когда высокий гость удостоил своим посещением нашу школу; она находилась под королевским попечительством, так что принц не мог не включить ее в свою программу. Мы, учителя, вырядились ради такого случая в мантии и капюшоны, солдаты Королевского корпуса стрелков вышагивали, как заводные игрушки, оглушительно орали приветствия и падали в обморок от жары, а щупленький потомок короля Артура, короля Альфреда и Карла Второго милостиво обратился к собравшимся с краткой речью. Я блистал Крестом Виктории, пришпиленным к мантии, а потому был представлен моложавому принцу персонально, однако в моей памяти сохранился не столько он, сколько Бой Стонтон, бывший, вне всяких сомнений, самой яркой фигурой этого сборища. Прошлый воспитанник школы и адъютант принца — это был для Боя великий день, а отеческая любовь, которую изливал на него наш тогдашний директор, едва умещалась в рамки приличия.
Тут же была и Леола; не имея, конечно же, возможности прямо сопровождать сопровождающего, она словно случайно оказывалась то в одной, то в другой точке Канады, избранной его высочеством для посещения. По настоянию Боя она научилась ловко делать реверанс (это в тогдашних-то юбках!), есть с почти неподвижным лицом, словно не пережевывала пищу, и так далее, и так далее — этим придворным фокусам несть числа. Я уверен, что для нее принц представлялся не более чем удобным поводом, позволявшим Бою явиться во всем своем блистательном великолепии. Ни до, ни после Леолы я не встречал женщины, столь самозабвенной в своей любви к мужчине, и я был рад за нее и желал ей полного счастья!
После отъезда принца Стонтоны стали — в скромной, приличествовавшей их молодости манере — звездами общества. Бой обогатил свою речь массой новых, соответствовавших его возросшему статусу слов и выражений и взял за обыкновение носить гетры. Для них с Леолой Век джаза ушел в прошлое, теперь они были серьезными, ответственными молодыми супругами.
Через год у них родился первый ребенок, получивший старомодное и весьма значимое имя Эдуард Дэвид. Точно ко времени — ну
6
Док Стонтон и его жена ни разу не навещали Боя и Леолу на дому — по причинам, я бы сказал, религиозного свойства. Приезжая в Торонто (что случалось крайне редко), они непременно останавливались в дешевой, старомодной гостинице «Карлс-Райт» и приглашали Стонтонов-младших к себе на обед, наотрез отказываясь хотя бы ступить ногою в дом, где попирают законы государства и противятся явленной воле Господней, а попросту говоря — употребляют спиртное. Другой причиной их недовольства было конфессиональное отступничество Боя и Леолы, которые перешли из пресвитерианской церкви в англиканскую.
В процессе, успешно завершившемся к 1924 году, пресвитериане и методисты окончательно сформулировали mysterium conjunctions и образовали Единую Канадскую Церковь, в чьей доктрине (гладкой, как прибрежная галька) почти не осталось следа ни от суровости пресвитерианства, ни от провинциальной набожности методизма. Кое-кто из самых твердокаменных пресвитериан и самых истовых методистов продолжал держаться старого, но большинство восприняло этот союз как важную победу Царства Божия на земле. Как ни печально, святое дело не обошлось без чего-то сильно смахивавшего на базарную торговлю между богатыми пресвитерианами и бедными методистами, что навлекло на новорожденную церковь множество насмешек; особенно изощрялись католики, отпускавшие типично ирландские шуточки насчет крупнейшего захвата недвижимости во всей канадской истории.
В период всех этих треволнений некоторые наиболее чувствительные индивидуумы бежали в объятия англиканства; само собой, тут же нашлись завистники и недоброжелатели, утверждавшие, что причиной всему б
Я был настолько захвачен святыми, что все время сбивался на них в разговоре. Мало-помалу мое увлечение начало беспокоить Боя. «Ты, Данни, смотри, а то еще сдвинешься на этом деле, — повторял он мне, непременно добавляя: — Вот Артур Вудиуисс, он говорит, что для католиков святые в самый раз, у них же половина паствы неграмотные, но мы-то находимся на гораздо более высокой ступени развития». Дружеские увещевания не остались втуне: теперь я поминал святых еще чаще и вполне намеренно, чтобы посмотреть на его реакцию. Бой мгновенно заводился и переходил на высокопарный слог. Он убеждал меня бросить учительство (не забывая при этом отметить, что это благороднейшая из профессий) и заняться своей судьбой. «Если ты не поспешишь и не покажешь жизни, чего ты хочешь, — сказал он как-то, — жизнь сама и очень скоро определит, что ты получишь». Но мне отнюдь не хотелось помыкать своей жизнью, как надсмотрщик рабом; по примеру древних греков я предпочитал отдаться на волю его величества Случая. Осенью 1928 года случай нашел наконец время заняться моими делами и увел меня с торной дороги на узкую тропку.
Наш тогдашний директор — не Ваш предшественник, а тот, что до него, — страстно стремился «распахнуть двери школы миру, а двери мира — школе», чем и объясняется, что каждую пятницу мы приглашали к утренней молитве какого-нибудь гостя, который рассказывал, что он делает в мире. Сэр Арчибальд Флауэр поведал нам о реставрации Шекспировского мемориального театра в Стратфорде-на-Эйвоне и получил на это благое дело по доллару почти с каждого из учеников; отец Джеллико рассказал о расчистке лондонских трущоб, что тоже обошлось большинству из нас в один доллар. Но это исключения, обычно же перед нами выступали канадцы, и вот однажды директор явился нашим очам, ведя за собой на буксире мистера Джоэла Серджонера.
Серджонер имел уже довольно широкую известность, хотя я его прежде не видел. Он возглавлял Торонтскую миссию благотворительной организации «Лайфлайн»[33] и трудился не покладая рук на благо убогих и сирых, а также моряков, бороздивших воды Великих озер (в те времена это была не просто голытьба, а голытьба опасная). Серджонер выступил перед нами кратко, но весьма удачно; при всем очевидном отсутствии образования, он буквально завораживал слушателей своей бесхитростной искренностью — что не помешало мне сразу же заподозрить в нем ханжу и лицемера.
Он рассказал нам, что содержит миссию за счет подаяний, когда же подаяний мало или совсем нет, он молится о помощи, и не было еще случая, чтобы молитва не была услышана, все испрошенное появляется так или иначе — пища, одеяла, все это оставляют на ступенях миссии дарители, чаще всего анонимные, обычно вечером. Самодовольный осел, я с готовностью верил, что такие фокусы могли получаться у святого Джованни Боско,[34] когда тот взывал к небесам ради своих мальчиков, я мог даже поверить в рассказы, что нечто подобное случалось с доктором Барнардо.[35] Но ведь каждый настоящий канадец в глубине души твердо уверен в заштатности своей страны и своего народа; будучи канадцем до мозга костей, я и мысли не допускал, что подобные чудеса могут происходить в Торонто с человеком, которого я вижу собственными глазами; можно предположить, что по моему лицу гуляла скептическая улыбка.
Но тут стоявший ко мне спиной Серджонер повернулся. «Я вижу на вашем лице недоверие, — сказал он, глядя прямо на меня, — но ведь это правда, и, если вы зайдете к нам как-нибудь вечером, я покажу вам одежду, одеяла и пищу, пожертвованные добрыми людьми по наущению Господа, чтобы мы могли вести Его работу среди самых покинутых Его детей». По залу пробежал шепоток, два-три мальчика захихикали, директор обжег меня взглядом, а заключительные слова Серджонера были встречены бурей аплодисментов. Но мне было некогда задумываться о своем катастрофическом поражении: как только набожный благотворитель взглянул на меня, я узнал в нем бродягу, чье лицо когда-то выхватил из темноты фонарь моего отца.
Я не стал долго тянуть и заявился в «Лайфлайн» тем же самым вечером. Миссия занимала часть первого этажа в пакгаузе, стоявшем прямо на берегу озера. Все здесь буквально кричало о бедности; за неимением занавесок окна были наполовину замазаны зеленой краской, а надпись на них — «Миссия Лайфлайн. Входи» — была накарябана вкривь и вкось. Обстановка внутри также не отличалась роскошью; две масляные лампы, призванные на помощь тусклым электрическим плафонам, справлялись со своей задачей из рук вон плохо. На скамейках, сколоченных из горбылей и обрезков, сидели четверо-пятеро бродяг и примерно столько же бедных, но вполне приличных почитателей Серджонера. Судя по всему, я попал на вечернюю службу.
Серджонер молился о самых разнообразных вещах, из которых я сейчас помню только новую суповую кастрюлю; кроме того, он напомнил Богу, что дрова вот-вот кончатся. Разместив заказ (самое подходящее определение для этой молитвы), он заговорил с нами — в той же легкой, бесхитростной манере, что и утром со школьниками. Только теперь я заметил в его левом ухе громоздкий, какие уж тогда были, наушник слухового аппарата и провод, тянущийся за воротник, под встопорщенной спереди рубашкой угадывался большой угловатый предмет, наверняка микрофон с усилителем. Однако его ровный приятный голос ничем не походил на неконтролируемое кряканье многих глуховатых людей.
Я ожидал, что Серджонер постарается найти мне какое-нибудь применение в своей службе — ну, скажем, представит собравшимся как образованного скептика и насмешника, но ничего подобного не случилось; поприветствовав меня степенным кивком, он начал рассказывать про то, как встретил однажды некоего матроса, известного безудержным богохульством, человека, оскорблявшего имя Господа в любой своей фразе. Матрос не слушал никаких увещеваний, и Серджонер покинул его, скорбя о своем бессилии. Как-то раз Серджонер беседовал с некой старой женщиной, несказанно бедной, однако богатой духом Христовым; на прощание она вложила ему в ладонь цент, единственную монету, какая у нее была. Серджонер купил на этот цент душеспасительную брошюру, рассеянно сунул ее в карман и проносил так несколько дней, пока снова не встретил того богохульника. По какому-то наитию он предложил брошюру богохульнику, тот же принял ее со смехом и страшными ругательствами. Серджонер напрочь забыл об этой истории, но через два месяца он встретил матроса еще раз, совсем другим человеком. Бывший богохульник прочитал брошюру, пришел через нее к Христу и начал новую жизнь.
Я знал, что будет дальше: богохульник окажется сыном старушки, они разрыдаются после долгой разлуки и заживут дальше в полном благолепии, однако Серджонер не пошел на такие крайности. Я терялся в догадках, что тому причиной — целомудренное самоограничение истинного художника или скудость творческого воображения?
На закуску был исполнен без аккомпанемента один из самых популярных у евангелических сект гимнов; такого кошмара мои уши не слышали уже много лет.
уныло тянули усталые, начисто лишенные слуха люди, после чего ждущие спасения отправились в соседнее помещение, служившее спальней, спасатели разошлись по домам, и я остался с Джоэлом Серджонером один на один.
— Да, сэр, я знал, что вы придете, но никак не ожидал увидеть вас так скоро, — сказал Серджонер; указав мне на ободранный стул, он экономно выключил электричество и сел по другую сторону стола. В комнате стало совсем темно — масляные лампы давали больше копоти, чем света.
— Вы обещали показать мне, что приносят миссии ваши молитвы, — напомнил я, почти не скрывая издевки!
— Все, что вы видите вокруг. — Серджонер обвел рукой голые облупленные стены, взглянул на мое изумленное лицо, подошел к двери в соседнее помещение — это была двойная дверь с половинками, разъезжающимися на полозьях, какие встречаются на старых складах, — и широко ее распахнул. В слабом свете уходящего дня, сочившемся сквозь стеклянную крышу, я увидел убогую спальню с полусотней коек, на каждой из которых кто-нибудь лежал. — Все это принесла мне молитва; молитва, и упорный труд, и каждодневный сбор пожертвований — вот что обеспечивает им пищу и кров, мистер Рамзи. — Надо думать, он узнал мою фамилию в школе.
— По словам нашего казначея, сегодняшнее выступление принесет вам чек на пятьсот сорок три доллара, — сообщил я Серджонеру. — У нас шестьсот учеников и штат в тридцать человек, так что результат весьма недурственный. На что вы потратите эти деньги?
— Приближается зима, моим подопечным потребуется много теплого белья. — Он прикрыл дверь, и мы снова остались в комнате, совмещавшей, по всей видимости, функции часовни, гостиной и конторы. — Этот чек вряд ли поступит к нам раньше чем через неделю, а нужды возникают ежедневно. Ежечасно. Вот пожертвования, собранные сегодня вечером на этой короткой проповеди.
На треснутом блюдечке лежало ровным счетом тринадцать центов. Лучшего момента для перехода в наступление нельзя было и придумать.
— Тринадцать центов за тринадцатицентовый треп, — ухмыльнулся я. — Да кто же поверит этим сказкам про ругательного матроса и лепту вдовицы? Вы что, их совсем за идиотов считаете?
Серджонер ничуть не смутился.
— Я надеюсь, — сказал он, — что они поверят в дух этой истории, и я знаю по опыту, какие истории им нравятся. Это вы, образованные, сдвинулись на том, что вы называете истиной, подразумевая под этим словом унылые, как на суде, факты. Эти люди барахтаются в подобных фактах каждый божий день, с утра и до ночи, так неужели они захотят слушать их еще и от меня?
— И вы даете им романтику?
— По мере своих сил, мистер Рамзи, я даю им то, что утверждает их в вере. У меня нет ни ораторских талантов, ни образования, мои истории стары как мир и шиты на белую нитку, так что человек вроде вас, образованный, назовет их небылицами. Эти люди не ловят меня на слове, но это не значит, что они дураки. Они не смешивают мои жалкие, неумелые притчи с точными фактами. И я вам скажу: в работе вроде моей и в жизни, которую ведут эти люди, есть нечто такое, что смягчает самый твердый факт. Если вы считаете меня лжецом — а вы так и считаете, — вам стоило бы посидеть в этой комнате ночью и послушать исповеди моих подопечных. Фантастическое вранье; люди, которые обрели радость веры, но не превозмогли еще желания порисоваться перед миром, несут все, что им приходит в голову, раздувают свои грешки до чудовищных размеров. И чем лучше человек, тем хуже он стремится выглядеть. Мы приходим к Богу не прыжком, а маленькими шажками, и эта любовь к юридической истине, о которой вы так печетесь, приходит не в начале пути, а гораздо позже — если приходит вообще. Что есть истина? — спросил Пилат, и я никогда не притворялся, что смог бы ему ответить. Я просто радуюсь, когда пьяница бросает пить, или муж перестает бить свою жену, или жуликоватый парень пытается жить честно. И если это побуждает кого-нибудь малость побахвалиться — пускай его, это далеко не самое худшее. Вы, неверующие люди, подходите к нам, верующим, с чересчур жесткими, жестокими мерками.
— А почему вы думаете, что я неверующий? — удивился я. — И что заставило вас утром повернуться ко мне, ведь там было много людей?
— Должен признаться, — улыбнулся Серджонер, — что это был трюк. Когда вот так говоришь перед людьми, очень полезно поближе к концу повернуться к кому-нибудь и обвинить его в неверии. Иногда ты замечаешь, что кто-нибудь смеется, но это необязательно. Лучше всего повернуться к кому-нибудь, кто сзади тебя, если есть такая возможность. Всем кажется, что у тебя будто есть глаза на затылке. Это, конечно, уловка, и не совсем чистая, но служит-то она хорошему делу и вреда серьезного от нее никому нет.
— Такая установка кажется мне насквозь жульнической, — заметил я.
— Может, так оно и есть. Но вы не первый, кого я использовал подобным образом, да и не последний, это уж я обещаю. Богу нужно служить, и я служу Ему так, как умею, теми средствами, какие знаю. Если я не обманываю Бога — а я стараюсь его не обманывать, — стоит ли мне мучиться совестью из-за одного-другого незнакомца?
— Я не такой уж незнакомец, — заметил я, а затем рассказал ему про нашу давнюю встречу. Даже не знаю, чего я тогда ожидал: возмущения, полного отрицания, чего-нибудь в этом роде. Однако Серджонер повел себя совсем иначе.
— Я-то вас, конечно, не помню, — сказал он тем же ровным голосом. — Я не помню никого, кто был там той ночью, за исключением самой женщины. Ведь это она обратила меня к Богу.