Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

завершал он, и публика нередко смеялась. Мотаясь по срединной части Великой Республики, мы почти не замечали, что кинофильмы становятся все длиннее и длиннее, а Голливуд затеял предприятие, которое всех нас лишит работы. Кто был Простофилями? Я думаю, Простофилями были мы.

Образование мое продолжалось беспорядочно. Я был готов на что угодно, лишь бы рассеять скуку моего бытия и ощущение безысходности, которое — пусти я дело на самотек — грозило меня уничтожить. Я бродил по театральным реквизиторским, где чего только не было, и многому научился у стариков, которые в свое время были мастера на все руки и могли изготовить что угодно, от вполне правдоподобного слона до фальшивого бриллиантового кольца, да еще к определенному сроку. Иногда я не вылезал из часовых мастерских, приставая к занятым делом часовщикам с вопросами — что да почему. Я даже перенял у них профессиональную манеру одним глазом смотреть через лупу, а другим — подозрительно оглядывать мир. Я немного научился не ахти какому бонтонному итальянскому у Дзовени, немного — мюнхенскому диалекту от Сонни и порядочно — довольно неплохому французскому от маленького человечка, который появился в балагане, когда во рту у Молцы образовались такие болячки, что он решился на экстраординарный шаг и отправился к доктору, а в «Мир чудес» вернулся с землистого цвета лицом и принялся упаковывать вещички. Этот французский акробат, выступавший под псевдонимом Каучуковое чудо, звался Дюпаром и был необыкновенно жизнерадостный тип. Он стал моим учителем, хотя один у меня уже был. Профессор Спенсер с каждым годом становился все эксцентричнее, он перестал подписывать ногами визитки, а вместо этого пытался убедить публику покупать книгу, которую написал и издал за собственный счет — о денежной реформе. Я думаю, он был последним из сторонников теории единого налога. Несмотря на появление Дюпара и уход Андро, который покинул Очень Малый выход и теперь стал звездой в цирке «Орфеум», костяк труппы оставался неизменным чересчур долго. Но Гас была слишком мягкосердечной и никого не могла выкинуть на улицу, и Джерри заполучал нас по дешевке. И таково уж профессиональное тщеславие исполнителей всех мастей, что мы не замечали: маленькие городки от нас устают.

Дюпар учил меня французскому, и я знал, что учусь, но у меня был и другой наставник, у которого я набирался ума, даже не подозревая об этом. Почти все ценное, чему я научился в жизни, я узнал от женщин. Женщину, которая научила меня основам гипноза, звали миссис Константинеску; эта чудаковатая старушка-гадалка ездила с нами несколько лет.

Она не входила в «Мир чудес», но по договору с Джерри снимала у нас место; точно на таких же условиях в «Мире чудес» появились киоск, торговавший хот-догами, колесо фортуны, кошачий тир и, конечно, карусель. У миссис Константинеску была палатка с цветастым транспарантом у входа. На транспаранте красовались знаки зодиака и надпись, гласящая, что внутри Зингара откроет вам Тайны Судьбы.[77] Зингарой была миссис Константинеску, и я не исключаю, что она была настоящей цыганкой, как она об этом и заявляла; гадала она, конечно, здорово. В Канаде и США гадание запрещено едва ли не повсеместно. Когда клиент заходил к ней в палатку, она за десять центов продавала ему «Сонник» Задкиеля[78] и предлагала за дополнительные пятнадцать центов дать персональное истолкование, а за пятьдесят — раскрыть всю судьбу детально, включив в эту сумму и стоимость Задкиеля. Таким образом, если бы какой-нибудь пронырливый коп сунулся к ней, она могла сказать, что просто продает книгу. Но копы к ней редко совались, потому что наши антрепренеры задабривали их деньгами, подпольным виски — всем, чего только душа пожелает. Ее клиенты никогда не жаловались. Зингара знала, как подать товар лицом.

Она мне симпатизировала, и это было что-то новенькое. Она меня жалела, а кроме профессора Спенсера, меня давно никто не жалел. Но главное ее отличие от всех других в «Мире чудес» состояло в том, что ее интересовали люди. Таланты смотрели на публику как на Простофиль, из которых нужно выкачивать денежки, и каким бы способом это ни делалось — способом ли Виллара или Счастливой Ганны, — результат был один. А вот Зингара никогда не презирала человечество и не считала его досадной неприятностью. Она с удовольствием гадала людям и считала, что делает добро.

«Большинству людей не с кем поговорить, — не раз повторяла она мне. — Мужья и жены почти не беседуют; приятели по-настоящему не разговаривают друг с другом, потому что не хотят впутываться в какие-то дела, за которые потом, может быть, придется расплачиваться. Никто по-настоящему не хочет выслушивать чужих забот и бед. Но у всех есть заботы и беды, и у всех они почти одинаковые. Люди скорее похожи друг на друга, чем не похожи. Ты об этом никогда не думал?

Так-то. А вот со мной поговорить можно. Я поговорю, а утром исчезну и все, что я знаю, увезу с собой. Я ничуть не похожа на соседку. Я не похожа на доктора или священника — у этих всегда усталый вид, они всегда готовы осудить. А у меня есть тайна, и именно это всем и нужно. Ну хорошо, ходят люди в этой глуши в церковь. Но что им может дать церковь? Только проповеди. А читает-то их злополучный горемыка, смыслящий в жизни не больше, чем они. Они знают его, знают его жену, знают, какое жалованье он получает, и прекрасно понимают, что чудотворец из него никудышный. Им нужно с кем-нибудь поговорить, и еще им нужна все та же старая тайна — именно это я им и даю. По сходной цене».

Им это и в самом деле было нужно, потому что, хотя очередей к палатке Зингары и не выстраивалось, свои двадцать — двадцать пять долларов в день она имела, что даже за вычетом пятидесяти в неделю, которые она выплачивала Джерри, было больше, чем зарабатывало большинство Талантов в «Мире чудес».

«Тебе нужно научиться смотреть на людей. Этого никто не умеет. Уставятся в лицо человеку — и все. А ты должен видеть человека целиком. Толстый он или худой? Где у него скопился жирок? Какие у него ноги? О чем ноги говорят — о тщеславии или неприятностях? Выпячивает ли она свой бюст или сутулится, стараясь его спрятать? Что он выпячивает — грудь или живот? Наклоняется ли он вперед, чтобы получше тебя разглядеть, или откидывается назад, нахально ухмыляясь? Никто не стоит прямо. Коленки у него подогнуты или выпрямлены? Задница подтянутая или отвислая? У мужчин смотри на бугор в паху — большой или маленький. Насколько мужчина высок, когда сидит? Не упусти руки. В последнюю очередь — лицо. Счастливое выражение? Вероятно, нет. Если несчастливое, то в каком роде? Заботы? Несчастье? Где морщинки? Смотреть нужно быстро и внимательно. И пусть они видят, что ты смотришь. Для большинства людей непривычно, когда их кто-то разглядывает. Ну, разве что доктор; но этот всегда выискивает что-то конкретное.

Возьми его за руку. Холодная или горячая? Сухая или влажная? Какие кольца на пальцах? Если женщина — то не сняла ли она обручальное кольцо, перед тем как войти. Это почти всегда означает, что у нее мужчина на уме, и этот мужчина, вероятно, не муж. Если мужчина, то что у него — большой масонский перстень или перстень Рыцарей Колумба?[79] Не спеши. Но почти сразу говори, что у них беспокойно на сердце. Конечно, беспокойно — иначе зачем бы они пошли к ярмарочной гадалке? Задавай наводящие вопросы и дай им выговориться. Как только коснешься больного места — сразу почувствуешь. Говори им, что ты вынужден задавать наводящие вопросы, чтобы найти подход к их жизням, но они, мол, такие неординарные, что тебе нужно какое-то время.

Кто перед тобой? Если молодая женщина — у нее есть молодой человек. Или два. Или ни одного. Если она добропорядочная девушка — а это можно узнать по прическе, — то ее, вероятно, тиранит мать. Или отец ревнует ее к мальчикам. Женщина в годах — почему мой муж не так романтичен, как я думала? может я ему надоела? почему у меня нет мужа? искренен ли со мной мой лучший друг? когда у нас будет побольше денег? у меня непослушный, или дерзкий, или распущенный ребенок; неужели все лучшее в моей жизни уже позади?

Представим, что это мужчина. Мужчин-то много приходит. Обычно с похмелья. Ему нужны деньги; он не уверен в своей девушке; его тиранит мать; он изменяет жене, но никак не может избавиться от любовницы; его сексуальные аппетиты уменьшаются, и он думает — уж не конец ли это; его бизнес дышит на ладан; неужели ничего лучше в моей жизни уже не будет?

Или это пожилой человек. Он боится смерти; скоро ли она придет, и будет ли он страдать? Нет ли у меня рака? Правильно ли я вложил свои деньги? Преуспеют ли в жизни мои внуки? Неужели все хорошее у меня уже позади?

И конечно, к тебе приходят всякие умники. Эти иногда выкладывают всё про всех. Они падки на лесть. Посмейся вместе с ними над миром. Скажи, что их на мякине не проведешь. Предостереги их: ум не должен ожесточать их сердца, потому что они и в самом деле славные люди и оставят заметный след в этом мире. Посмотри повнимательней — что в них есть неважнецкого и бросающегося в глаза, и скажи, что у них и намека на это нет. Это почти всегда срабатывает.

Льсти всем подряд. Скажешь, это нечестно? Да большинство людей просто изголодались по доброму слову. Всех остерегай от чего-нибудь — обычно от того, о чем они тебе сами проболтались по простоте душевной или чрезмерному дружелюбию. Остерегай от врагов — враги у всех есть. Говори, что скоро все переменится к лучшему, потому что все и в самом деле переменится. Разговор с тобой и послужит переменой к лучшему, так как они смогли облегчить душу.

Но на это не каждый способен. Ты должен уметь разговорить человека. А это большое искусство. Вот возьми хоть Виллара. Он себя называет гипнотизером, а что он делает? Поднимает полдюжины Простофиль и говорит, что сейчас будет их гипнотизировать. Потом выпучивает глаза и начинает делать пассы руками, и вот они уже загипнотизированы. Но настоящий гипноз — это что-то совсем другое. Частично это доброта, а частично — умение внушить им, что с тобой они в абсолютной безопасности, что ты — их друг, хотя минуту назад они тебя и не знали. Баюкай их, как баюкают ребенка. А это дело тонкое. Здесь нельзя переиграть. Нельзя просто сказать: со мной вы в безопасности или что-нибудь в этом роде. Ты должен убедить их почти без слов, а они — поверить тебе. Конечно, ты должен пристально смотреть им в глаза, но не подавлять взглядом, как это делают гипнотизеры-эстрадники. Ты должен смотреть на них так, будто в эту минуту у тебя на уме нет ничего другого и даже подумать о другом тебе невозможно. Ты должен смотреть так, будто в жизни не видел никого симпатичнее. Только не дави, не пережимай. Открой перед ними душу, иначе они не раскроются перед тобой».

Конечно, я хотел, чтобы миссис Константинеску открыла мне мою судьбу, но это было против балаганного этикета. Нам и в голову не приходило демонстрировать свою неприязнь к Толстухе или попросить Сонненфелса поднять что-нибудь тяжелое. Но Зингара, конечно, знала, что у меня на уме, и поддразнивала: «Хочешь узнать будущее? Так почему меня не спросишь? Ты прав, не стоит верить цыганкам из балагана. Все они мошенницы. Что им известно о современном мире? Они принадлежат прошлому. Им нет места в Северной Америке». Но как-то раз, когда вид у меня, наверно, был грустноватый, кое-что она мне все-таки сказала.

«Предсказать твою судьбу, парень, проще простого. Ты далеко пойдешь. Откуда мне известно? Да жизнь тебя знай в яму толкает, а ты все наверх карабкаешься. Высоко поднимешься, и люди будут к тебе относиться, словно ты король. Откуда мне известно? Да ведь ты теперь что грязь под ногами, а тебе это как нож острый. Почему я решила, что тебе хватит духа покорить мир? Да потому что, будь ты слабак, ты бы уже давно не выдержал. Ты плохо ешь, у тебя голова в коросте, да и вшивел ты, наверно, не раз. Если это тебя не убило, то ничто не убьет».

Кроме миссис Константинеску, никто не разговаривал со мной о том, чем я продолжал оставаться при Вилларе. Толстуха время от времени бормотала что-то о «мерзостях», а Сонни, бывало, сильно злился на меня, но никто никогда не говорил мне об этом напрямую и откровенно. А вот Зингара говорила. «Ты его жопа, да? Эх, плохи дела. Но бывает и хуже. Я знала мужиков, которые больше всего любили коз. Это чтобы ты понимал, с чем приходится мириться женщинам. А уж каких только историй я не наслышалась. Если он тебя называет „бляденок“, ты подумай, что это значит. Я знала немало блудниц, которым это помогло неплохо устроиться. Но если тебе это не нравится, то сделай что-нибудь. Пойди постригись. Вымойся. Прекрати вытирать сопли рукавом. У тебя нет денег — вот тебе пять долларов. Начни-ка с хорошей турецкой бани. Займись собой. Если уж тебе нравится быть бляденком, то будь чистым бляденком. А если не хочешь быть бляденком, то прекрати выглядеть, как грязная жопа».

В те времена — а это было начало двадцатых — популярной кинозвездой был Джеки Куган.[80] Он играл обаятельных беспризорников, а нередко — вместе с Чарли Чаплином. Но я-то был настоящим беспризорником и, случалось, посмотрев какой-нибудь фильм с Куганом в театре, где выступали мы с Вилларом, испытывал унижение, понимая, что между мной и Куганом — пропасть.

Я начал мыться тщательнее и постригся — стрижка была ужасной: парикмахер считал, что все должны походить на Рудольфа Валентино.[81] У этого же парикмахера я купил немного бриолина для волос, и весь «Мир чудес» смеялся надо мной. Но миссис Константинеску меня приободряла. Позднее, во время моих с Вилларом театральных гастролей, мы три дня провели в городке, где была турецкая баня, и я потратил на нее полтора доллара. Массажист, проработав со мной полчаса, сказал: «Знаешь, я в жизни не видел никого грязнее. Ты посмотри, с тебя все еще короста сходит! Посмотри-ка на эти полотенца! Ты чем себе на жизнь зарабатываешь, парень? Дымоходы чистишь?» У меня появился вкус к турецким баням, и я регулярно воровал на них деньги у Виллара. Он наверняка знал об этом, но, видимо, считал, пусть уж лучше я буду воровать, чем просить у него. А вообще-то он стал довольно небрежно относиться к деньгам.

Я набрался смелости и за несколько недель украл столько, что мне хватило на покупку костюма. Господь свидетель, костюм был ужасен, но поскольку до этого я носил обноски с Вилларового плеча, которые просто подрезал по росту, то для меня он стал настоящим королевским одеянием. Виллар удивленно поднял брови, увидев мою обновку, но ничего не сказал. Он переставал быть хозяином положения и терял власть надо мной, но, как и многие люди, оказавшиеся в подобной ситуации, считал, что просто с годами становится мудрее. А когда летом меня увидела миссис Константинеску, она осталась довольна.

«Ты молодец, — сказала она. — Тебе нужно приготовиться к переменам. Этот балаган катится под откос. Гас уже не та. Чарли стал большой мальчик — совсем от рук отбился. На представления приходит пьяный, а она ему и слова не скажет. Впереди трудные времена. Откуда мне это известно? А что еще может быть впереди у такого жалкого балагана? Трудные времена. А ты держи ухо востро. Кто-то плачет, а кому-то удача. Смотри не проспи».

Не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто миссис Константинеску всегда была у меня под боком, изрекая свои цыганские пророчества. Я мало что понимал из того, что она говорила, а если и понимал, то всерьез к этому не относился. Ну, например, к совету смотреть на человека так, будто тебя в жизни ничего больше не интересует. Когда я попытался это сделать, то, наверно, выглядел глупее некуда, а Счастливая Ганна как-то учинила в нашем вагоне настоящий скандал, утверждая, что я пытаюсь научиться дурному глазу и она знает, кто меня учит. Миссис Константинеску стояла в ее списке мерзостей на одном из первых мест. Ганна убеждала меня полистать Второзаконие, дабы узнать, что случается с людьми, у которых дурной глаз; уж язвы то мне обеспечены — язвы потомству моему, язвы великие и постоянные и болезни злые и постоянные.[82] Она пророчила мне все это, если я не прекращу пялиться на людей, которые облечены во всеоружие Божие,[83] чтобы противостоять козням дьявольским. Как и любой молодой человек, я поражался очевидному умению людей постарше видеть меня насквозь. Подозреваю, меня можно было читать как открытую книгу, а ожесточенная желчность наделяла Счастливую Ганну удивительной прозорливостью. И в самом деле, в то время я был склонен считать, что миссис Константинеску чокнутая, правда, интересная чокнутая и любитель поговорить. Лишь годы спустя я понял, сколько здравого смысла было в ее словах.

И конечно, она была права, когда говорила о грядущих трудных временах. Все началось нежданно-негаданно.

Эм Дарк была славной женщиной и свое растущее разочарование в Джо пыталась смирить, ублажая мужа. Она старалась как могла, не забывая при этом и о собственной привлекательности, — все для него. Она была невысокого роста, довольно пухленькая, хорошо одевалась — одежду себе шила сама. Джо очень гордился ее внешностью, и я думаю, бедняга начинал понимать: лучшее, что у него есть, — это жена. А потому однажды он и сорвался, прямо в нашем вагоне. Во время очередного переезда Джо увидел кошмарное подобие Эм, ковыляющее по проходу к курилке, где уже корчились от смеха Сонни и Хайни. Это был Ранго, одетый в последнее и лучшее платье Эм, на голове у него красовалась шляпка, а в волосатой руке он держал сумочку Эм. Было ясно, что Хайни и Сонни хотели позлить Джо и поиздеваться над Эм, потому что такие уж ребята они были и так понимали юмор. А Джо остолбенел — словно призрака увидел. Он в это время мастерил (как бывало довольно часто) один из своих метательных ножей, которые продавал во время представлений, и — думаю, даже не поняв, что делает, — метнул свою заготовку и попал Ранго точно между лопаток. Ранго повернулся — на физиономии у него застыло выражение невыносимого страдания — и рухнул на пол. Все произошло в считанные секунды.

Можете себе представить, что тут началось. Хайни бросился к Ранго — обхватил его руками, как ребенка, рыдал, сквернословил, выл; в конце концов у него началась истерика. Но Ранго уже ничем нельзя было помочь. Сонни разбушевался и стал осыпать Джо обвинениями на немецком; он был из разряда людей, которые, гневаясь, тычут в тебя пальцем. Гас и профессор Спенсер пытались восстановить порядок, но никто не хотел порядка. На протяжении многих лет только скандалы и разряжали атмосферу «Мира чудес». У каждого накопилось что сказать той или другой стороне, но большинство было против Джо. Любовь Джо и Эм рождала у несчастных балаганщиков ненависть, но случай открыто сорвать на этой парочке злобу представился им впервые. Счастливую Ганну обуяла решимость остановить поезд. Никто не знал, какая от этого будет польза, но она нутром чувствовала, что любой крупный катаклизм требует адекватного драматического действа.

Я не сразу в полной мере оценил всю чудовищность того, что совершил Джо. Смерть обезьяны, безусловно, была серьезным ударом по Хайни, который без Ранго терял свой заработок. Чтобы приобрести и выдрессировать другого орангутанга, понадобится не один месяц труда. Не кто иной, как Дзовени, деловито крестясь, облек в слова наихудшие ожидания: в мире цирковых и балаганных артистов хорошо известно, что если кто убьет обезьяну, то потом умрут три человека. Хайни хотел, чтобы первым в этом списке стал Джо, но Гас удержала его — и к его же благу, потому что в драке Джо мог убить любого, не исключая и Сонни.

А что делать с мертвой обезьяной? Прежде всего нужно было снять с Ранго лучший наряд Эм Дарк, и вполне понятно, что Эм эти тряпки больше носить не собиралась, а потому тут же вышвырнула их — залитые кровью Ранго — в заднюю дверь вагона. (Что, по-вашему, подумал тот, кто их нашел?) Затем нужно было куда-то деть тело, и Хайни настоял, чтобы Ранго уложили на его полку, которую он обычно и делил с обезьяной. У мертвой обезьяны вид довольно непрезентабельный, и Ранго в этом смысле ничем не отличался от своих дохлых собратьев. Глаза его не закрылись — один пялился в пространство, а веко другого приспустилось наполовину, и скоро оба глаза подернулись голубоватой пленкой; обнажились его желтые зубы. Дарки чувствовали себя хуже некуда — и из-за того, что сделал Джо, и потому, что их любовь была выставлена на посмешище, когда после смерти Ранго разыгрались страсти и ненависть перехлестывала через край. Хайни, не стесняясь в выражениях, говорил, что от Ранго в «Мире чудес» было куда больше пользы, чем от некоторых, да и как личность, хоть и не человек, он был получше, чем одна маленькая шлюшка, которая и делать-то ничего не умеет, кроме как стоять, пока ее тупоголовый муженек кидает в нее ножики. Если Джо так точно метнул нож в Ранго, то почему это он ни разу не попал в свою сучку-жену? Всколыхнулась новая волна скандала, и если бы не Эм, то Джо отдубасил бы Хайни — будь здоров. Должен сказать, что Хайни в полной мере подтвердил старую мудрость, гласящую, что горе лишает человека разума. В тот вечер он напился до чертиков и бродил по вагону из конца в конец, оглашая его скорбными стенаниями.

Вообще-то в ту ночь напился весь «Мир чудес». Все извлекали откуда-то свои припасы, которые тут же обобществлялись. Профессор Спенсер хлебнул от души, и на него, непривычного к выпивке, алкоголь подействовал очень сильно. Даже Счастливая Ганна выпила, и скоро все об этом пожалели. Она несколько лет как воду хлестала яблочный уксус — тот, по ее словам, противодействовал сгущению крови, очень опасному для ее жизни, — и нахлесталась до такой степени, что вся им пропахла. В тот вечер ей некстати пришла в голову мысль добавить в свою вечернюю порцию уксуса изрядную порцию бутлеггерского виски, которую ей навязала Гас. Но не успело виски опуститься в ее желудок, как стало подниматься наверх. Толстуха, которую тошнит, — это настоящее стихийное бедствие во вселенском масштабе, и бедняжке Гас пришлось провести бессонную ночь рядом со Счастливой Ганной. Только Виллар держался в стороне от общей оргии. Он забрался на привычную полку, воспользовался своим излюбленным утешением и ускользнул из этого мира скорбей, на атмосферу которого все большее влияние оказывало тело Ранго.

Время от времени Таланты собирались вокруг полки Хайни и поднимали тост за усопшего. Профессор Спенсер произнес речь, сидя на краешке верхней полки напротив той, что стала смертным одром для Ранго. В таком положении он умудрялся и стакан держать с помощью специального устройства, прикрепленного к ноге. Его обуяло пьяное красноречие, он трогательно и путано говорил о связи между Человеком и Малыми Сими, о связи, которая нигде не бывает такой сильной и не понимается так правильно, как в цирках и балаганах. Разве мы за эти долгие годы не привыкли думать о Ранго как об одном из нас; очаровательное дитя природы, говорившее не на языке людей, а посредством тысячи смешных жестов, которым теперь, увы, положен безвременный конец. («В следующем апреле, — рыдал Хайни, — Ранго исполнилось бы двадцать, вернее двадцать два, но я всегда считал его возраст с того дня, как его купил».) Профессор Спенсер не хотел говорить, что Ранго был сражен рукой убийцы. Нет, он смотрел на это дело иначе. Он, скорее, видел в этом некий акт мученичества, порожденный бесконечной сложностью отношений между людьми. Профессор продолжал бормотать, но слушатели, окончательно потеряв нить его рассуждений, взяли бразды правления в свои руки и принялись провозглашать тосты за Ранго до тех пор, пока оставалась выпивка. Особой изощренностью эти тосты не отличались и сводились к чему-нибудь вроде: «Будь здоров и прощай, Ранго, старый дружище».

Наконец поминки по Ранго завершились. Дарки, как только появилась такая возможность, незаметно удалились в свое купе, но Хайни забрался на свою полку лишь в половине четвертого, улегся, рыдая, рядом с Ранго и через какое-то время забылся тревожным сном, обнимая мертвую обезьяну. К этому времени rigor mortis[84] зашло уже весьма далеко, и обезьяний хвост кочергой торчал между занавесок.[85] Но все продолжали восхищаться преданностью Хайни; Гас сказала, что у нее от этого потеплело на сердце.

Следующим утром на ярмарке первым делом нужно было похоронить Ранго. «Пусть он лежит там, где прошла для людей его жизнь» — так сказал Хайни. Профессор Спенсер, который сильно мучился похмельем, попросил Бога принять Ранго. Пришли Дарки — принесли несколько цветков, которые Хайни показным жестом сбросил с могилы. Все имущество Ранго — его чашки и блюдца, зонтик, с которым он гримасничал на канате, — было похоронено вместе с ним.

Чего было больше в словах Зингары — бестактности или злого умысла, когда перед самым открытием ярмарки она во всеуслышание поинтересовалась: «Ну, и сколько нам теперь ждать первого?» Каллиопа начала наигрывать мелодию — это был «Вальс бедной бабочки», — и мы стали готовиться к первой смене; а без Ранго работы у нас прибавилось.

Только по прошествии нескольких дней мы осознали, сколько прибавилось у нас работы, когда не стало Ранго. Хайни без Ранго был пустым местом, и пять минут представления нужно было каким-то образом распределить между всеми. Сонненфелс добровольно согласился прибавить минуту к своему номеру; Дюпар тоже согласился. Счастливая Ганна всегда была рада продлить свое выступление, чтобы подольше мучить публику религиозными изысками. И Виллару ничего не стоило увеличить на минуту номер с Абдуллой. Казалось, что все просто. Но, в отличие от других, дополнительные десять минут в день не были таким уж простым делом для Сонненфелса. Как и все силачи, он старел. Не прошло и двух недель со дня смерти Ранго, как в трехчасовой смене Сонни поднял свою самую тяжелую штангу до колен, потом рванул ее к плечам, потом с грохотом уронил и рухнул сам — вперед лицом. На ярмарке был доктор, и через три минуты он прибежал к Сонни, но поздно — тот уже умер.

Похоронить силача куда проще, чем обезьяну. Семьи у Сонни не было, а денег в поясе, который он никогда не снимал, оказалось немало, и мы смогли устроить ему пышные похороны. Был он глупый, раздражительный, любил позлословить и ничуть не напоминал добродушного гиганта, о каком распинался в своих вступительных речах Чарли, — так что один лишь Хайни глубоко переживал его смерть. Но с его уходом в представлении образовалась еще одна дыра, и только благодаря Дюпару, который смог добавить несколько трюков к своему номеру на канате, удалось заделать эту брешь, и со стороны могло показаться, что в «Мире чудес» все идет по-прежнему. Хайни оплакивал Сонни с таким же неистовством, с каким горевал над Ранго, но на этот раз Таланты не так уж и сочувствовали ему.

Смерть Сонни стала убедительным подтверждением того, что проклятие мертвой обезьяны — не выдумка. Зингара не замедлила обратить наше внимание на то, что року понадобилось совсем немного времени. С той же непредсказуемостью людей чувствительных, с какой Таланты прежде сострадали Хайни, теперь они прониклись к нему раздражением и были склонны винить его в смерти Сонни. Хайни оставался при балагане и по-прежнему получал жалованье, так как в его контракте ничего не говорилось об убийстве обезьяны. У него начался запой. Гас и Чарли, конечно, возмущались, потому что, не принося ни гроша, Хайни тем не менее вводил фирму в расходы. Его присутствие постоянно напоминало о роке, висевшем над «Миром чудес». Скоро ему стали открыто демонстрировать неприязнь, как это было когда-то по отношению ко мне, когда Счастливой Ганне впервые пришла в голову мысль, что я приношу несчастье. Теперь никто не сомневался: несчастье приносит Хайни; его присутствие напоминало о том, что один из нас может стать следующим в списке тех, кто должен своей смертью искупить вину перед Ранго. С гибелью обезьяны Хайни перестал быть Талантом. Смысл его существования похоронили вместе с Ранго. Теперь он был чужаком, а чужак в балагане все равно что враг.

Осенний сезон подходил к концу, но пока никто больше не умер. Мы разъехались кто куда, одни — на гастроли по эстрадным театрикам, другие, как, например, Счастливая Ганна, — в тихие местечки: по дешевым ярмаркам и «Всеобщим съездам человеческих аномалий» где-нибудь на южных курортах. Не только Зингара обратила внимание, что бедняжка Гас как-то вся позеленела. Счастливая Ганна решила, что у Гас начинается климакс, но Зингара сказала, что от климакса столько не рыгают и аппетит от него не пропадает, и добавила, что опасается за Гас. Когда мы собрались снова в следующем мае, Гас с нами не было.

На этом смерти прекратились, во всяком случае для тех, кто был не так проницателен, как Зингара и я. Но во время зимнего сезона случилось кое-что еще, и, конечно, это тоже была смерть, но только особого рода.

Дело было в Додж-Сити. На представлениях Виллар казался вполне вменяемым, но выдавались дни, когда он явно был под действием морфия, а случались периоды и похуже — когда он не мог достать дозу. В то время я не понимал, что с годами у наркоманов меняется воображение — я просто радовался тому, что его сексуальные домогательства, можно сказать, сошли на нет. Поэтому я не знал, что и подумать, когда однажды он поймал меня за кулисами и со всей яростью, на какую был способен, обвинил в том, что я ему изменяю. Сказал, что я «подставил задницу» одному акробату из японской труппы и что он терпеть это не собирается; я-то, мол, так и так бляденок, но — его бляденок и больше ничей. Он треснул меня по уху и приказал убираться в Абдуллу и сидеть там, чтобы он знал, где я, и чтобы я никогда больше не вылезал из автомата, никогда! Не для того он держал меня при себе все эти годы, чтобы его морочил какой-то там подонок, то есть я.

Произнесено все это было вполголоса, потому что он хотя и спятил, но не настолько, чтобы не бояться помрежа, который мог и штраф ему вчинить за шум во время представления. Мне было лет семнадцать или восемнадцать — я давно позабыл, когда у меня день рождения, который и в родном-то доме не праздновался, — и хоть я еще не так чтобы совсем повзрослел, но кой-какого куража набрался, и от этой затрещины кровь бросилась мне в голову. Мы стояли рядом с Абдуллой за кулисами, где между представлениями хранился всякий реквизит. Я схватил железную откосину, одним ударом снес Абдулле голову, а потом кинулся на Виллара. Помреж был тут как тут, и тогда мы скатились в гримерную, где и обменялись с Вилларом парой ласковых, причем таких ласковых, как никогда прежде. Разговор был короткий, но решительный, и в итоге Виллар чуть только в ногах у меня не валялся, умоляя не бросать его на произвол судьбы, — ведь он был мне больше чем отец и научил меня тому искусству, которое принесет мне богатство. Такой скулеж он поднял, когда я заявил ему, что немедленно ухожу.

Ничего подобного я не сделал. Такие резкие перемены характера случаются в литературе, но не в жизни и, уж конечно, не в мире зависимости и подобострастия, где я провел столько лет. Я просто боялся уйти от Виллара. Что я мог без него? Что я мог — я узнал довольно скоро.

Помреж доложил режиссеру о стычке за кулисами, и режиссер пришел показать нам, где раки зимуют, — объяснить, что можно и чего нельзя в театре. Правда, с ним пришел и Чарли, на котором лежала большая ответственность, поскольку он был братом Джерри, а тот устраивал Талантам ангажементы в этом театре. Было решено — лишь в этом единичном случае! — что на происшествие закроют глаза.

Но закрыть глаза на Виллара через пару часов было невозможно — он оказался так далеко в том мире, куда его уносил морфий, что выйти на сцену не мог. Естественно, поднялась суматоха, а в результате мне было приказано на следующем представлении занять место Виллара и выполнить, насколько мне это удастся, его программу, только без Абдуллы. Именно это я и сделал. Нервы у меня были напряжены до предела — ведь до этого я ни разу не появлялся на сцене, кроме как надежно укрытый в чреве автомата. Я не знал, как обращаться к публике, какова должна быть продолжительность того или иного трюка, как его показывать. Гипнозом я вообще не владел, а Абдулла был поломан. Наверно, выглядел я ужасно, но все же время заполнил, а когда все закончилось, раздались аплодисменты разве что чуть менее жидкие, чем те, которыми последние несколько месяцев провожали Виллара.

Когда Виллар пришел в себя настолько, что смог осознать случившееся, он был вне себя от ярости, но ярость лишний раз побудила его искать облегчение от тягот сей юдоли скорби в шприце. Это и ускорило кризис, который навсегда освободил меня от Абдуллы. По междугородному позвонил Джерри, Чарли долго с ним препирался, но добиться сумел не очень многого; Джерри согласился, пусть, мол, Виллар дотянет сезон, если сможет, а Чарли пусть поддерживает его в форме, чтобы тот был в состоянии выходить на сцену, а когда Виллар не сможет выходить, то пусть выхожу я, но только меня нужно натаскать, чтобы я мог выполнять номер без сучка и задоринки. Теперь я понимаю, что Джерри повел себя очень порядочно — у него как у антрепренера и без того было полно всяких проблем. Вероятно, он любил Чарли. Но мне тогда этот приговор показался ужасным. Считается, что начинающие исполнители только и ждут возможности появиться перед публикой и показать, на что они способны. Я же боялся Виллара, боялся Джерри, а пуще всего боялся провала.

Как это обычно и происходит с дублерами, я и не провалился, и успеха большого не имел. За короткое время я освоил вариант «Мечты бедняка», который явно был лучше Вилларовского, и по настоятельному совету Чарли демонстрировал его без слов. Голос у меня был никакой — тоненький с жуткой хрипотцой. И словарного запаса, необходимого фокуснику, у меня не было. Моя речь представляла собой безграмотный балаганный жаргон, перемежающийся время от времени библейскими оборотами, прилипшими ко мне еще в детстве. Поэтому я просто появлялся на сцене и беззвучно отрабатывал номер, а пианист в это время играл то, что считал нужным. Труднее всего для меня было научиться исполнять номер медленно. Набивая руку внутри Абдуллы, я привык работать очень быстро и ловко, а потому разобраться в том, что же я делаю, было невозможно. Быстрота рук безусловно должна обманывать глаз, но если ты работаешь слишком быстро, то глаз даже не успевает понять, что его обманывают.

От Абдуллы теперь не было никакого толка. Еще несколько недель мы таскали его с собой, но это стоило денег, а поскольку я больше не забирался в его чрево, он превратился в бесполезный багаж. Поэтому как-то утром мы с Чарли сожгли его на запасном железнодорожном пути, а Виллар, глядя на это, стенал и сокрушался, что мы уничтожаем самое ценное в его жизни и источник доходов, найти замену которому невозможно.

Так пришел конец Абдулле, а самым счастливым в моей жизни стал тот миг, когда я увидел, как пламя пожирает этого уродливейшего из балаганных персонажей.

На свой странный манер Чарли и Виллар дружили, и Чарли решил, что пришло время, когда он должен серьезно заняться Вилларом. За дело он взялся со своей обычной энергией, вполне соразмерной его глупости. Виллар должен бросить свою дурную привычку. Он должен раз и навсегда отказаться от морфия и больше не возвращаться к этому. Результат был вполне предсказуем: не прошло и нескольких дней, как Виллар превратился в буйнопомешанного — катался по полу, струил пот ручьями и вопил, отбиваясь от чертей. Чарли со страху чуть не спятил, привел одного из своих сомнительных докторов, купил шприц в замену того, что так решительно выбросил, и накачал Виллара морфием. Больше никаких разговоров о воздержании не было. Чарли убеждал меня, что «мы каким-то образом должны помочь Виллару покончить с этим». Но такого способа просто не существовало. Песенка Виллара была спета.

Сегодня я говорю об этом спокойно, но тогда я был напуган и паниковал не меньше Чарли. Я с тревогой обнаружил, что сильно завишу от Виллара. Почти половину своей жизни я провел в унизительном рабстве у него, а теперь не знал, как жить свободным. Хуже того, его попытка бросить морфий привела к резкому изменению личности, столь удивительному для тех, на чьем попечении оказывается наркоман. Тот, кто совсем недавно был раздражительным деспотом, теперь трусливо заискивал передо мной, отчего мне временами становилось неловко. Больше всего он боялся, как бы мы с Чарли не положили его в больницу. Ему не нужно было ничего — лишь бы о нем заботились и давали достаточно морфия, чтобы он чувствовал себя в норме. Ничего себе потребности, а? Но нам каким-то образом удавалось их удовлетворять, и, как следствие, я оказался вовлеченным в неблагодарное занятие по поиску наркодилеров — мне пришлось научиться разговаривать с ними и платить немалые деньги за их товар.

К тому времени, когда нужно было возвращаться в «Мир чудес», я сумел полностью заменить Виллара в театральной программе, а сам он стал инвалидом, которого в буквальном смысле приходилось перетаскивать с места на место. В тот сезон балаган сильно изменился. Гас умерла, а новый администратор — грубоватый коротышка-профессионал — умел поставить дело, но, в отличие от Гас, не испытывал к «Миру чудес» ни малейших сентиментальных чувств. Как истинный представитель интересов владельцев он быстро поставил Чарли на место. В конце концов тому пришлось признать, что время для таких шоу уходит, а интрижки на ярмарках завязывать все труднее. Тогда-то Чарли и решил сделать для «Мира чудес» коронный номер, а еще — потихоньку от Джерри затеять собственный бизнес.

Коронный номер призван дополнить основное представление. Иногда, если он не вполне вписывается в программу, ему делают хорошую рекламу — как, например, австралийцам с бичами или «ковбоям» с лассо. Но коронный номер может быть и частью общей программы, вот только подается он тогда иначе и исполняется не каждый раз. Коронный номер Чарли принадлежал к этой последней категории, а исполнителями в нем были Зитта и Виллар.

Зитте, которая к тому времени сильно располнела и стала настоящей уродиной, не нашлось места в общем шатре. Иное дело коронный номер, демонстрировавшийся в шатре поменьше, однако имевшем с «Миром чудес» общий вход. Она по-прежнему могла проделывать всякие грязные штуки со змеями — логическое продолжение эффектных номеров, которые она исполняла раньше во время Последней смены. Но меня потрясла роль, которая отводилась Виллару. Чарли решил выставлять его как дикаря. Босой Виллар сидел на земле в драной рубашке и брюках. А перестав бриться, он через несколько недель и вправду стал похож на настоящего дикаря. Кожа его приобрела к тому времени синеватый морфинистский оттенок, но самый ужас на доверчивую деревенщину наводили его глаза с постоянно суженными зрачками. Зитта и Виллар, пояснял Чарли, происходят из южных штатов и являют собой печальное свидетельство того, что бывает, когда в старых благородных семействах, утративших былое плантаторское величие, заключаются близкородственные браки. Следовало думать, что Виллар явился на свет по итогам длинной череды кровосмесительных совокуплений. Верили в эту болтовню, наверно, немногие, но аппетит к уродству и диковинам воистину ненасытен, а потому Виллар притягивал любопытных, как магнит. Позор старого Юга — так назывался коронный номер — оказался довольно прибыльным делом.

Что касается маленького бизнеса Чарли, то он занялся торговлей наркотиками. «Обойдемся без посредников» — такое объяснение дал он мне. Теперь он покупал морфий у более крупных дельцов и продавал за немалую цену тем, кто не мог без этого жить. Всякие там врачи, сказал он мне, ужасные жадюги, и с какой такой стати, спрашивается, он всегда должен быть дойной коровой в таком прибыльном деле.

С прискорбием сообщаю, что в ту пору я разделял это мнение Чарли и какое-то время был его младшим компаньоном. Не собираюсь себя оправдывать — мне стали нравиться вещи, которые можно купить за деньги, к тому же доставать для Виллара его морфий стоило больших денег. И вот я стал не покупателем, а поставщиком и начал неплохо зарабатывать. Но я никогда не складывал все яйца в одну корзину. По-прежнему в первую очередь я был фокусником, а «Мир чудес», хотя и находился в стесненных обстоятельствах, платил мне еженедельно шестьдесят пять долларов за мою версию «Мечты бедняка», которую я демонстрировал в течение пяти минут каждый час двенадцать раз в день.

Покорнейше прошу освободить меня от подробного рассказа о событиях следующих двух-трех лет. Думаю, такой простак, как Чарли, с таким желтоклювым помощником, как я, неизбежно должны были попасться во время одной из регулярных облав на наркодилеров. ФБР в Штатах и КККП[86] в Канаде начали отлавливать мелкую рыбешку вроде нас, пытаясь выйти на акул наркобизнеса. Не буду делать вид, что страдал от чрезмерного благородства: когда Чарли арестовали, я сумел остаться на свободе и бежал за океан с паспортом, который обошелся мне в кругленькую сумму. Этот паспорт все еще при мне — прекрасная работа, но, несмотря на свой презентабельный вид, явная фальшивка. Как только начались неприятности, сразу же возник вопрос: что мне делать с Вилларом? Решение, которое я принял, до сих пор не перестает удивлять меня самого. Хотя здравый смысл и инстинкт самосохранения подсказывали, что я должен бросить Виллара и пусть с ним разбирается полиция, я решил взять его с собой. Думайте об этом что хотите, можете считать, что моя совесть взяла верх над благоразумием, что я так или иначе привязался к нему, пока был его рабом и тайно зарабатывал ему профессиональную репутацию, — но я решил, что должен взять его с собой. Виллар не забывал мне напоминать, что ни разу не бросил меня, хотя этим и мог бы облегчить свою жизнь. И вот одним прекрасным утром двадцать седьмого года, в пятницу, Жюль Легран и его больной дядюшка Аристид Легран отплыли из Монреаля на пароходе КПР,[87] направлявшемся в Шербур, а некоторое время спустя Чарли Уонлесс предстал перед судом в своем родном штате Нью-Йорк и получил солидный срок.

После покупки паспортов и билетов на пароход я остался совсем без денег, и, думаю, от ареста меня спас Виллар. Он в своем кресле-каталке убедительно изображал инвалида, и, хотя, насколько мне известно, за пароходом велось наблюдение, все сошло гладко. Но что мне было делать, когда мы прибыли во Францию? Спасибо Дюпару, я неплохо говорил по-французски, хотя ни читать, ни писать на этом языке не мог. Я был хорошим фокусником, но в театральном мире Франции не было тех третьесортных эстрадных театриков, где бы я мог завоевать себе репутацию. Однако там были маленькие цирки, и вот после некоторого периода трудностей, когда я вынужден был показывать Виллара как урода, я получил место в «Le grand Cirque forain de St. Vite».[88]

Ты, Рамзи, знаешь, что такое урод, но эти господа, возможно, не так хорошо осведомлены о непритязательных разновидностях балаганных номеров. Вы распускаете слух, что где-нибудь, скажем, в гостиничной конюшне у вас спрятан человек, который ест необычную пищу. Когда к вам приходят зрители — а их не так уж и много, потому что полиция не больно-то привечает подобные представления, — вы произносите вводное слово о склонности урода к сырому мясу и особенно к крови. Вы поясняете, что врачам известно такое явление, но они предпочитают о нем помалкивать, дабы не повредить репутации родственников этих несчастных. Потом, если вам удается достать курочку, вы даете ее уроду, а он изображает звериные страсти, прокусывает ей шею и вроде пьет немного крови. Если вы дошли до состояния, когда даже престарелая курочка вам не по карману, вы ловите пару ужей или, может, кролика. Я произносил вступительное слово, а Виллар исполнял роль урода. Этим промыслом мы добывали достаточно денег на кормежку и на Вилларово зелье — в том количестве, чтобы он не сыграл в ящик.

Ты, Рамзи, видел нас под флагом святого Вита, когда мы гастролировали в Тироле. Думаю, увиденное показалось тебе более чем скромным, но для нас это был уже шаг вперед. Помнишь, я выступал как Фаустус Легран, фокусник? Я решил, что имя Фаустус как нельзя лучше подходит для мага. Бедняга Виллар стал теперь Le Solitaire des forêts,[89] что тоже было прогрессом по сравнению с уродом и звучало куда благозвучнее, чем дикарь.

— Я это прекрасно помню, — сказал я. — А еще я помню, что ты не очень-то охотно признал меня тогда.

— Я не искал встреч с соотечественниками. Тебя я не видел лет этак четырнадцать. Откуда я мог знать, что ты не поступил в полицию, не стал гордостью отдела по борьбе с наркотиками? Ну да бог со всем этим. Я тогда пребывал в смятенном состоянии. Знаете, что это такое? Что-то гложет вас изнутри — и окружающий мир кажется каким-то ненастоящим, и вы если и сталкиваетесь с ним, то стараетесь поскорее отделаться. Я все еще боролся со своей совестью, не зная, как быть дальше с Вилларом. К этому времени я ненавидел его всеми фибрами души. Вдобавок его содержание обходилось недешево. Но я никак не мог решиться избавиться от него. Кроме того, попади ему под хвост вожжа, и он мог бы выдать меня полиции, пусть и ценой собственной гибели. И тем не менее его существование целиком зависело от меня — вкачай я ему как-нибудь порцию чуть больше, и ему конец.

Но я не мог этого сделать. А точнее (я уже столько всего рассказал о себе, такие гадости выгреб со дна души, что скрывать что-то еще было бы просто смешно), я просто не хотел этого делать, поскольку его существование доставляло мне своего рода удовлетворение. Эта безмозглая старая развалина долго была моим господином, моим угнетателем, человеком, по вине которого я жил в голоде и грязи, человеком, который непотребным образом использовал мое тело и не позволял мне выйти из этого непотребства. Теперь он был полностью в моей власти, был моей вещью. Вот как нынче обстояли дела между мною и Вилларом. Я был хозяином положения и, признаюсь откровенно, получал от этого восхитительное удовлетворение. У Виллара чувство реальности сохранилось в достаточной мере, чтобы безошибочно понимать, кто здесь голова. Не то чтобы я беспардонно подчеркивал это. Нет-нет. Если голоден враг твой,[90] накорми его хлебом; и если он жаждет, напой его водою: ибо, делая сие, ты собираешь горящие угли на голову его, и Господь воздаст тебе. Воистину так. Господь воздал мне со всей щедростью, и мне кажется, когда Господь делал это, лицо у него было печальное и веселое.

Это была месть, а ведь нам с детства внушали, что мстить — великий грех, к тому же в наши времена психологи и социологи почти убедили всех, что это дурной тон и низменное чувство. Даже государство, сохранившее за собой столько примитивных привилегий, в которых отказано гражданам, воздерживается от мести. Поймав преступника, оно из кожи вон лезет, чтобы ни у кого не осталось сомнений: все, что с ним будет сделано, будет сделано для его же блага и исправления или, в крайнем случае, обуздания. Неужели найдутся недоумки, которые станут уверять, что с преступником можно поступить так же, как он поступил с ближним своим? Мы не признаем справедливости золотого правила, когда оно вроде бы дает задний ход. Поступай с другими так, как другие поступают с тобой, говорит общество, даже если другие поступают с тобой совсем не так. Сегодня мы в наших исповеданиях упования — сплошные добросердие и мягкость.[91] Мы не хотим вспоминать о том, как Христос проклял смоковницу. Месть — какой ужас! А так вот оно все и было: я мстил Виллару; и не стану делать вид, будто меня не грело чувство торжества, когда он грыз ужа, чтобы пощекотать нервы презирающих его за это тупых крестьян, набившихся в конюшню. Господь воздавал мне. Тот, кто когда-то был Мефистофелем в моей жизни, теперь под флагом святого Вита стал всего лишь жалким отвратительным дикарем, а если кто и играл Мефистофеля, то я. Да будет благословен Господь, который не забывает раба своего.

Не спрашивайте меня, сделал бы я то же самое сегодня или нет. Уверен, что нет. Но ведь тогда же — делал. Теперь я знаменит, богат, у меня такие милые друзья, как Лизл и Рамзи; и обаятельные, вроде вас, люди из Би-би-си приходят ко мне и просят, чтобы я сыграл Робера-Гудена. Но в те дни я был Полом Демпстером, которого заставили забыть свое имя и взять другое — со стенки сарая, да вдобавок сделали игрушкой в руках наркомана-извращенца. Вы думаете, я забыл об этом сегодня? Как бы не так — у меня на всю жизнь остался сувенир с тех времен. Я страдаю от одной досадной маленькой болячки, которая называется proctalgia fugax.[92] Вы знаете, что это такое? Это боль от защемленного нерва в заднем проходе, которая неожиданно будит вас по ночам и мучает минут пять. Много лет я думал, что Виллар, так противоестественно пользуясь мной, нанес мне неизлечимую травму. Как-то раз я все же набрался мужества и отправился к врачу, который сказал, что это довольно безобидная штука, хотя я и думаю, что это болезнь психологического свойства. Бесполезно спрашивать Магнуса Айзенгрима, пошевелил бы он хоть пальцем, чтобы мучить такого червя, как волшебник Виллар. Магнус великодушен, а великодушие легко приходит к богатым и сильным. Но если бы вы задали этот вопрос в тысяча девятьсот двадцать девятом году Фаустусу Леграну, он бы ответил вам так, как только что ответил я.

Да, господа, это была месть; ах, какое сладкое чувство. Если я буду проклят за какой-нибудь грех, то, скорее всего, за ту свою мстительность. Рассказать вам о главной изюминке?.. Хотя, может, вы и выплюнете ее с отвращением. Временами Виллару становилось совсем невмоготу. Мы колесили по югу Франции, Тиролю, заезжали в Швейцарию, и случалось (даже если он и принимал тот минимум, что я ему позволял), на него накатывала нестерпимая усталость. «Ты дай мне чуток сверх, малый», — говорил он. Красноречием он никогда не отличался, но эти слова произносил с такой интонацией, что сердце кровью обливалось. И что я ему отвечал? «Нет, Виллар, не могу. Правда, не могу. Не могу взять такой грех на душу. Ты же знаешь, все нравственные законы строго-настрого запрещают отнимать чужую жизнь. Если я сделаю то, о чем ты просишь, мало того, что я сам стану убийцей, но и тебя самоубийцей сделаю. Можешь представить, что тебе тогда придется вынести?» Тут он начинал сквернословить, обливать меня всякой грязью, какая только приходила ему на ум. А на следующий день все повторялось сызнова. Я не убил его. Наоборот, я отодвигал его смерть, и оттого, что это было в моей власти, душа моя наполнялась радостью.

Конечно, смерть все же настигла его. Судя по всему, лет ему было сорок — сорок пять, хотя выглядел он гораздо хуже иных девяностолетних стариков. Знаете, как умирают наркоманы? Он и прежде-то был синим, а за несколько часов до конца стал иссиня-черным, и поскольку рот его был открыт, я видел, что внутри у него все почти черно. Зубы у него после нескольких лет в роли дикаря стали совсем плохие, и сам он был похож на труп нищего с одного из этих жутковатых рисунков Домье. Зрачки его сузились до точек, он едва дышал, но все равно исторгал жуткую вонь. Почти до самого конца он просил, чтобы я дал ему чуточку его зелья. С нами был еще только один человек — бородатая дама из труппы святого Вита (ты ее должен помнить, Рамзи), — но поскольку Виллар не говорил по-французски, она не понимала, чего он хочет, а если и понимала, то не подавала вида. Затем произошло удивительное: в самый последний момент зрачки его сильно расширились, а от этого, вкупе с его широко открытым ртом и почерневшей кожей, возникало впечатление, будто он умирает от ужаса. А может быть, так оно и было на самом деле? Может быть, он предвидел участь свою в озере, горящем огнем и серою,[93] где он присоединится к неверным и скверным, к любодеям и чародеям, и идолослужителям? Я видел, как горел Абдулла. Не то ли происходило и с Вилларом?

И вот он наконец умер, а я получил свободу. Но разве я не был свободен уже несколько лет? С тех пор как снес голову Абдулле? Нет, свобода не приходит в один день. До нее нужно дорасти. Но теперь, когда Виллар был мертв, я чувствовал себя воистину свободным и мнил, что смогу избавиться от некоторых не очень приятных качеств, которыми наделил себя, но, как я мнил, не навечно.

Я доработал сезон в «Le grand Cirque», потому что не хотел привлекать к себе внимание, уехав сразу же после смерти Виллара. Освободившись от непосильных расходов на его зелье, я перестал наведываться в чужие карманы и смог скопить немного денег. Я знал, чего мне хочется. Я хотел попасть в Англию. Я знал — в Англии есть эстрадные театры и всякие варьете, и думал, что мне там удастся найти работу.

Я помню, что составил что-то вроде баланса прожитого — делал я это как можно хладнокровнее и в то же время, думаю, объективно. Сын дептфордского пастора и сумасшедшей, молодчик, искушенный в самых разных преступных профессиях. Я был квалифицированным карманником, приобрел опыт торговли наркотиками, умел драться разбитой бутылкой, имел навыки французского бокса — с использованием ног. Я мог говорить и читать по-французски, немного — по-немецки и по-итальянски, а по-английски изъяснялся на кошмарном арго, которое вобрало в себя все худшее из лексикона Виллара и Чарли.

Что же в активе? Я был опытным престидижитатором и начинал понимать, что имела в виду миссис Константинеску, говоря о настоящем гипнозе в противоположность балаганному. Я был умелым механиком, мог починить любые часы и настроить старую каллиопу. Будучи пассивным участником неисчислимых актов мужеложства, я тем не менее оставался — в том, что касается собственной сексуальности, — невинным, и существовала большая вероятность, что останусь таким и впредь, поскольку никаких других женщин, кроме толстух, бородатых женщин, женщин-змей и цыганок-гадалок, я не знал. Вообще-то женщины мне нравились, но я не собирался делать с тем, кто мне нравится, то, что делал со мной Виллар… И хотя я, конечно, понимал, что между двумя этими действами есть различия, но считал, что ощущения пассивной стороны всегда одинаковы. У меня не было этого присущего Чарли неугомонного желания «засадить» какой-нибудь красотке. Как видите, все во мне перемешалось — молодеческий авантюризм и невинность.

Конечно же, я не считал себя невинной овечкой. Молодым это не свойственно. Я считал себя самым крутым из всех крутых парней. У меня в голове все время вертелся стих из Псалтыри, который, казалось, точно описывал мое состояние: «Я стал, как мех в дыму».[94] Отец когда-то растолковал мне, что такое мех. Это козья шкура, которую вычистили, выдубили, надули и повесили над огнем, пока она не затвердела, как солдатский сапог. Вот таким я видел себя в те дни.

Если не ошибаюсь, мне было двадцать два, и я был мехом, хорошо прокопченным в дыму. Чем жизнь наполнит этот мех? Я не знал. Но чтобы это выяснить, отправился в Англию.

А вы, джентльмены, отправляетесь в Англию завтра утром. Извините, что задержал вас допоздна. Желаю вам доброй ночи.

И в последний раз в Зоргенфрее мы провели маленькую пышную церемонию проводов в постель его величества Магнуса Айзенгрима, который на сей раз откланялся с необычно веселым для него видом.

Киношники, разумеется, не сразу отправились в гостиницу. Они налили себе еще выпить и поудобнее устроились у огня.

— Никак не могу понять, — произнес Инджестри, — какая часть из того, что мы слышали, отвечает действительности. Это неизбежная проблема любой автобиографии: о чем автор умолчал, о чем просто забыл, что слегка приукрасил, чтобы произвести впечатление? Возьмите эту историю о мести, например. Неужели он и в самом деле был таким монстром, каким себя подает? Сейчас он вовсе не кажется жестоким. Мы не должны забывать, что он по профессии маг. Всю жизнь он напускал на себя нечто демоническое. Я думаю, он хочет, чтобы мы поверили, будто он и вправду совершал демонические поступки.

— Я отношусь к этому серьезно, — сказал Линд. — Вы, Роли, англичанин, а все англичане по самой своей природе предрасположены к жизнерадостности. Они не верят в зло. Если бы Гольфстрим перестал омывать их западное побережье, они бы мыслили иначе. Считается, что главные оптимисты — американцы, но на самом деле настоящие оптимисты — англичане. Думаю, он сделал все, о чем рассказал. Думаю, он медленно и жестоко убивал своего врага. Думаю, такие вещи случаются чаще, нежели полагают те, кто прячет голову в песок, чтобы не видеть зла.

— Нет-нет, я вовсе не боюсь зла, — ответил Инджестри. — Я всегда готов взглянуть и на темную сторону, если это необходимо. Но я думаю, люди сгущают краски, когда им предоставляется такая возможность.

— Вы, безусловно, боитесь зла, — сказал Линд. — Только дураки не боятся. Люди довольно запанибратски говорят о зле, в этом Айзенгрим совершенно прав. Это способ приуменьшить его силу или, по крайней мере, сделать хорошую мину при плохой игре. Глупость и пустозвонство — говорить о зле так, словно оно всего лишь какой-нибудь каприз или шалость. Зло — это реальность, в которой живут, по меньшей мере, полмира.

— Все бы вам философствовать… — протянул Кингховн. — Философия — наркотик северян. Что такое зло? Вы этого не знаете. Но если вам требуется создать в вашем фильме атмосферу зла, вы говорите мне, а я организую тучи, необычный свет и найду нужный ракурс для съемок. Если же на эту сцену взглянуть в солнечный день и с другой точки, то атмосфера будет комедийная.

— Вы всегда изображаете из себя крутого парня, реалиста, — сказал Линд. — И это замечательно. За это я вас и люблю, Гарри. Но вы не художник, ну разве что в своей узкой области, поэтому предоставьте-ка лучше мне решать, что на экране зло, а что — комедия. Это нечто большее, чем зрительный образ. Сейчас мы говорим о человеческой жизни.

Во время этих вечерних посиделок Лизл говорила очень мало, и я думаю, киношники пребывали в заблуждении, полагая, будто ей нечего сказать. Но вот теперь она взяла слово.

— О чьей жизни вы говорите? — спросила она. — Вот еще одна проблема биографии и автобиографии, мой дорогой Инджестри. У вас ничего не получится, если вы не сделаете кого-то одного героем драмы, а всех остальных — статистами. Вы только почитайте, что пишут о себе политики! Черчилль, Гитлер и иже с ними вдруг отходят на задний план рядом с сэром Завирало Пустобрехом, на которого всегда направлены прожектора. Магнусу не чужд эготизм преуспевающего артиста. Он раз за разом не забывал напоминать нам, что в его деле ему нет равных. Он делает это без ложной скромности. Его не останавливает этика среднего класса, по которой лучше бы это говорил кто-нибудь другой, а не он. Он знает — мы этого не скажем, поскольку ничто не может быть гибельнее для ощущения равенства, без которого невозможно приятное общение, чем назойливое напоминание о том, что один из членов вашей компании на голову выше остальных. Когда дела обстоят так, считается хорошим тоном, если особа выдающихся качеств помалкивает о своей исключительности. Поскольку Магнус вел свой рассказ в течение нескольких часов, мы решили, что его точка зрения — единственная.

Взять хотя бы эту историю со смертью Виллара. Если послушать Магнуса, то получается, что Виллара убил он, подвергнув перед этим длительному, жестокому унижению. Трагедия смерти Виллара — в том свете, в каком ее представил Фаустус Легран. Но разве сам Виллар не человек? Кого он, лежа на своем смертном одре, считал героем драмы? Уж, конечно, не Магнуса, поверьте мне. Или посмотрите с точки зрения Господа. Но если вам это неловко, давайте предположим, что вы хотите сделать фильм о жизни и смерти Виллара. Вам понадобится Магнус, но не он здесь герой. Он всего лишь необходимый посредник, который приводит Виллара к могиле. Для каждого своя жизнь — история страстей, но у вас не получится никаких сногсшибательных страстей без доброго старого Иуды Искариота. Кто-то должен играть Иуду, и обычно эта роль считается тонкой и содержательной. Если вам предложили такую роль, можете этим гордиться. Помните Тайную вечерю? Христос сказал, что его предаст один из тех, кто сидит с ним за столом. Ученики по очереди стали спрашивать, кто же это сделает. И когда свой вопрос задал Иуда, Христос ответил, что тот и будет предателем.

Вам никогда не приходило в голову, что в груди какого-нибудь из менее известных апостолов, ну, скажем, Иуды Леввея, брата Иакова, которого традиция представляет как толстяка, зрело недовольство: опять, мол, этот Искариот выставляется? Христос умер на кресте, у Искариота были свои страсти, но кто-нибудь может мне сказать, что сталось с Иудой Леввеем? А ведь он тоже был человеком, и если бы написал автобиографию, то, как вы думаете, занимал бы в ней Христос главное место? У постели умирающего Виллара, кажется, была какая-то бородатая женщина. Мне бы хотелось выслушать ее точку зрения. Правда, она — женщина, и, может быть, ей хватило бы ума не считать себя центральной фигурой этой истории, но кому бы она отвела главное место — Виллару или Магнусу?

— Любой бы сгодился, — сказал Кингховн, — нужно только сосредоточиться на чем-то одном. Иначе вы получите cinéma vérité.[95] Смотреть на это иногда интересно, но это не имеет никакого отношения к vérité,[96] потому что ни в чем вас не убеждает. Это вроде тех кадров о войне, что показывают по телевизору: поверить, что происходит что-то трагическое, невозможно. Если вы хотите, чтобы ваш фильм был похож на правду, вам нужен кто-то вроде Юргена, который знает, что такое правда, и кто-то вроде меня, который умеет снимать, чтобы вам и в голову не пришло, что правда может выглядеть как-нибудь иначе. Конечно, то, что вы получите, не есть правда, но во многих отношениях — не только в кинематографическом — это, возможно, гораздо лучше правды. Если вы хотите снять смерть Виллара с точки зрения бородатой женщины, я, безусловно, могу это сделать. Но я не считаю, что мою правду можно выдавать за более достоверную, чем все остальные. А почему? Да по той простой причине, что я могу снимать на заказ.

— Ну да, об этом-то наши глупые умники вечно и грызутся, — отозвалась Лизл. — Если вам нужна правда, то, наверно, фильм вы должны снимать с точки зрения Господа, сосредоточившись на том, что он считает важным. И я не сомневаюсь, результат будет ничуть не похож на cinéma vérité. Но я думаю, что ни вы, Гарри, ни вы, Юрген, не годитесь для такой работы.

— Бога нет, — высказался Кингховн, — и я никогда не испытывал ни малейшей потребности изобретать его.

— Может быть, поэтому вы так и не стали художником. О да, вы классный профессионал, но художником вы не стали, — произнес Линд. — Только изобретя нескольких богов, мы начинаем испытывать беспокойство — чувствовать, что кто-то смеется над нами, а это один из путей к вере.

— Айзенгрим много рассуждает о Боге, — вставил Инджестри, — и кажется, Бог для него до сих пор реальность, безмерная и ощутимая. Но — убийственно серьезная. Мех в дыму, понимаете ли… Нет, Библию время от времени нужно почитывать… там есть такие необыкновенные изюминки, только и ждут, чтобы их кто-нибудь выковырял. Но даже литературные переработки Библии для легкого чтения дьявольски толстые! Наверно, Библию можно было бы просматривать с пятого на десятое, но все равно я только на всякую скучищу и натыкаюсь — Аминадав породил Ионадава, и так далее.

— Мы выслушали только часть истории, — сказал я. — Магнус не преминул нам сообщить, что смотрит на начальный период своей жизни с высоты положения человека, который за прошедшие сорок лет стал совсем другим. К чему же он клонит?

— Никто не может измениться настолько, чтобы забыть, каким он видел мир в юности, — проговорил Линд. — Годы детства всегда самые яркие. Он наводит нас на мысль о том, что его детство сделало из него негодяя. А потому, мне кажется, мы должны допустить, что он и по сей день остался негодяем, бездействующим негодяем, но не бывшим.

— Да ну, это все романтические бредни, — отмахнулся Кингховн. — Меня тошнит от болтовни о детстве. Посмотрели бы вы на меня, когда я был ребенком. Ангелочек с копной льняных волос играет в матушкином саду в Аалборге.[97] Где теперь этот ангелочек? Вот сижу я здесь, хорошо прокопченный мех, вроде нашего друга, который отправился на боковую. Встреть я сейчас того ангелочка с копной льняных волос — очень может быть, влепил бы ему хорошую затрещину. Никогда не любил детишек. Кто из нас нужнее в этом мире — то дитя, такое прелестное и невинное, или я, какой я есть теперь, не прелестный и, уж конечно, отнюдь не невинный?

— Опасный вопрос для человека, который не верит в Бога, — сказал я. — Потому что без Бога на него нет ответа. Я мог бы дать вам ответ, если бы знал, что вы можете воспринимать что-нибудь еще, кроме выпивки и вашей кинокамеры. Но я не собираюсь тратить впустую драгоценные слова. Я только хочу защитить Айзенгрима от несправедливых обвинений. Он не негодяй и никогда им не был. Взгляните на его жизнь в свете мифа…

— Ну вот, так я и думала — без мифа нам не обойтись, — закатила глаза Лизл.

— Потому что миф объясняет многое из того, что в противном случае было бы необъяснимым, ведь миф — это варево из всемирного опыта. Я, как и вы, впервые услышал рассказ Айзенгрима о его детстве и юности, хотя и знал его, когда он был совсем мальчишкой…

— Да, и ты повлиял на его формирование, — вставила Лизл.

— Потому что учили его магии? — спросил Линд.

— Нет-нет, Рамзи несет личную ответственность за преждевременное рождение маленького Пола Демпстера, а еще — за безумие матери Пола, и все это оставило на нем неизгладимый след, — сказала Лизл.

Я смотрел на нее, разинув от удивления рот.



Поделиться книгой:

На главную
Назад