Так что, дорогой друг, не могу никак удовлетворить Вашего любопытства. Очень извиняюсь. У меня было в жизни два или три сна, очень меня поразивших: я проснулся с твердым чувством, что был на «том свете». И этот «тот свет» так безнадежно-тюремен, что ничего на земле такого и вообразить нельзя. Люди часто думают, что им «там» откроются всякие тайны. Едва ли, едва ли! Будет еще меньше понимания, чем здесь, и «curiosite»[62] только так я и мыслю, как взгляд на первую ступеньку чего-то дальнейшего, а вовсе не панораму всего.
Теперь вернемся к литературе. Статейки своей о Сирине[63] я не помню хорошо, а № газеты еще не получил. Но уж очень Вы козыряете его «гением». Он очень способен, c’est le mot juste[64], гения я его никак не чувствую. Особенно в стихах. A propos[65], как раз Алданов меня уверял летом в Ницце, что я должен, вероятно, на всю жизнь затаить на Сирина злобу из-за того, что он меня вывел в «Даре»[66]. А я никакой злобы не чувствую, честное слово! И вовсе не по всепрощению, а по сгусяводизму, которым все больше проникаюсь. А изобразил он мою статью под видом Мортуса очень талантливо, и я удивлялся: как похоже! Только напрасно намекнул, что Мортус — дама, это его не касается, и притом намек доказывает, что он ничего в делах, его не касающихся, не смыслит! Ну, вот, письмецо вышло длинное. Я только недавно узнал, что Вы живете вместе с Яновским[67]. Писал на конвертах и ему, и Вам адрес, не замечая, что он — тот же самый. Кстати, моя рецензия на «Порт<ативное> бессмертие», верно, уже появилась[68]. Я писал с лучшими чувствами, дружескими и литературными, а если автор, как водится, недоволен — то приношу извинения за огорчения. Терапиано, по слухам, потрясен рецензией Р. Гуля, кою я еще не читал. Моей он был огорчен, а тут прямо убит[69].
Насчет покера — будто я в Париже играл день и ночь — это клевета и враки. Играл-то играл, но, к сожалению, не все дни и ночи.
До свидания, cher ami. Courage![70] Неужели нельзя в Вашей Америке найти легче службу? Если бы Вы сейчас были в Париже, я мог бы, вероятно, устроить Вас лектором в Манчестере. Жизнь весьма приятная, кроме климата и скуки, которой я лично не боюсь.
Ваш Г. А.
Напишите — и будем вести культурный обмен мнений.
8
4, avenue Emilia с/о M-me Lesell Nice (A. M.)
(адрес до начала сентября)
17/VII-53
Дорогой Владимир Сергеевич Я Вам еще не ответил на первое письмо, а третьего дня получил второе — с упреком, что я не пишу Гринбергу об «Опытах». На днях я ему написал[71]. «Опытов» у меня не было: он их послал мне в Англию, а их мне оттуда не переслали. В Париже же их рвали из рук, и я все не мог удосужиться их прочесть. В общем журнал хороший, хотя не без эстетизма, лишенного обоснования. Я об этом Гринбергу откровенно написал. Что Поплавский — лучшее в «Оп<ытах>», нечего и говорить[72]. Все другое рядом кажется мелко и мало талантливо. Внушите Пастухову[73], что Ремизова если и можно (или даже надо?) печатать, то не ту ерунду, которую он дал. Кажется, Пастухов там адвокат и поклонник Ремизова. По фальши и ничтожеству его заметки о Дягилеве[74] — шедевр. Еще я забыл написать Гринбергу о Ninon[75]: ну, воспоминания ее — еще туда-сюда. Но письма Лунца! Я его хорошо знал, этого Лунца. Был неглупый и милый мальчик. Но мало ли чьи письма можно найти! «Кому это интересует?», как говорит Ставров.
Кстати, о Ставрове. Я, м. б., напрасно им сказал, что Вы можете собрать в Нью-Йорке для них деньги. Но Маруся сидела с растерянным видом, вот это мне и подвернулось. Что это трудно, я знаю. К тому же со всех сторон — нищета. Вы хороши тем, что сами ни к кому не приставали и не клянчили. Это я и сказал Ставровым. Но особенных надежд им не давал. Он (Пира) болен и, по-моему, едва ли будет, как был. У меня к нему не лежит душа, ничего не могу тут поделать. Но ее мне жаль, особенно с ее верой, что он — писатель, что все его ценят и любят.
Насчет Сирина — спорить больше не будем (как и насчет Марка Александровича). Вы правы — м. б., Сирин и гений, но как будто гений с Сириуса, а не с Земли, где находится все то, что мне интересно и дорого. А вот о том, как и почему бывают одушевлены пейзажи — вопрос другой, много более занимательный. Пейзажи — что! Закаты бывают такие, что почти можно перевести на наш язык, о чем они. Не знаю, я ли лично особенно чувствителен к вечернему небу, но мне кажется, что именно оно — чудо и какое-то знамение природы. Я помню в России, на севере, такие закаты, о которых и сказать нечего: в них было все, и притом именно то, что человек пытается сказать в музыке и стихах. Откуда это?
Будем надеяться, что это не наше обольщение, что действительно откуда-то. Но закаты странно совпадают со всегда потрясающей меня маркионовской (и до него, у греков) теорией, что наш мир — злой, не настоящий, и что истинный Бог зовет нас из него к себе[76]. Се qui[77] совпадает и с Евангелием, в очень многом. Вот еще о Поплавском, мимоходом: он оттого и царь над всеми бытовиками, что у него всегда есть этот зов, этот голос. Если бы чуть-чуть погуще был у него быт, сквозь который зов слышен, он был бы кандидатом в первые русские писатели. Жаль, что мало сопротивления, мало прорыва: музыка все-таки слишком легко ему дается.
Ну, mon petit, довольно quasi-философской болтовни. Насчет пейзажей и всего прочего есть статья, довольно замечательная, у Вл<адимира> Соловьева, кажется называется «Смысл красоты» или «Значение красоты», что-то в этом роде[78]. Соловьев на все эти темы имел редкий слух и чутье, хотя и доказывал вещи иррациональные с той же рассудительностью, как гимназический учитель доказывает на доске теорему.
Я пребываю в Ницце. Не жарко, но солнце и синее небо, а всюду льют дожди. По мере сил развлекаюсь, и все думаю, когда бес из ребра у меня выскочит. Пора бы, как будто!
От Рейзини получил сейчас очень милое письмецо. Но в Ваши края я попаду едва ли.
До свидания, cher ami. A quand?[79] Пишите.
Ваш Г.А.
9
104, Ladybarn Road Manchester 14 19/I-54
Дорогой Владимир Сергеевич
Я поджидал сегодня Вашего ответа насчет «Комментариев»[80], но не получил еще. А между прочим, «Ком<ментарии>» почти написаны, я засел за них в последние три дня и все, что думал, записал, теперь только «отстукать» надо и кое-что добавить. Пошлю, значит, не к 1-му, а дней на 5–6 раньше[81]. Они вышли длинные, но одно за другое внутренне (не внешне) держится, и выбрасывать ничего нельзя бы.
Теперь о мыслях. Я очень люблю Ваши письма, и это отчасти моя «отрада», т. к. с Вами, одним из немногих, можно вести разговор, и сквозь Ваш усталый тон я всегда чувствую больше какой-то бодрости (не совсем то слово), чем у присяжных добрячков. Спасибо за письма. Но при моей задержке с ответами Вы, вероятно, забыли, о чем писали. Ну, ничего. Писали Вы о статье моей «неужели кончилось?»[82] Я сам знаю, что кончилось, «неужели» было только риторическим. А отчасти это даже мне приятно, по самолюбию: «мы» были не такие, как нео-чумазые, и когда-нибудь «нас» вспомнят добрым словом. Все это спорно, туманно, грустно, и все упирается в единственный человеческий вопрос: есть ли что-нибудь за? Если есть, мы были правы. Если нет, и нет надежды пробить стену, если дыра и идиотская игра бессмысленных «космических сил», то не прав никто, и уж скорей они. Вот я был в Ницце на Рождество, и беседовал с Алдановым. Он — много лучше, умнее, глубже, чем о нем говорят (и, пожалуй, кажется по его романам). Он уверен совершенно, что дыра, стена и бессмыслица. На меня его уверенность, со стоически-благородным оттенком, произвела впечатление. Я все-таки думаю и надеюсь, даже чувствую, что ему предстоят на том свете сюрпризы.
Bon, довольно философии.
Вы спрашиваете о моей встрече с Карповичем. Было это полтора года назад, летом, в той же Ницце. Сначала встретились в кафе, с тем же Алдановым. Карпович при мне приглашал в «Нов<ый> ж<урнал>» Сабанеева[83] (музык<ального> критика), не сказав мне насчет журнала ни слова. Но был он крайне любезен, и как-то сам мялся от происходящей неловкости, а уж Алданов весь стул под собой изъерзал. Потом мы обедали с Карповичем у Алдановых. Мило, любезно, умно, культурно, все, что хотите: вышли вместе, а я с чего-то сказал, что мне «в другую сторону» — и с ним распрощался. Вот все. Больше я его не видел. Он мне скорей понравился, и есть в нем что-то естественно-скромное, чего могло бы и не быть.
Что «Опыты»? Поддержите дух Гринберга и самолюбие его! Надо чтобы они были, а в Париже насчет этого никто не уверен. Entre nous[84], «Опыты» могут погибнуть от Вейдле[85], совсем неудобочитаемого, особенно в больших дозах. Это утверждает Кантор, и доля правды тут есть. Я советовал Гринбергу пригласить Маклакова[86]. Это все-таки лучше многого, как он ни стар, и разбавит эстетическую настойку «Опытов», очень все-таки чувствуемую. Отчего Вы так скупы сами? Хоть бы советовали Г<ринбергу>, как вести журнал, если сами не пишете: конечно, хорошо, что он упирается от ди-пи и всякого хамства, но налет же-ман-футизма сбавляет этому анти-дипизму цену.
До свидания, дорогой друг. Простите, письмо хотел написать связное, а вышло на редкость бестолковое. Я бы с Вами поговорил с удовольствием не только о Плотине и конце света, но и о всяких житейских развлечениях, к которым все еще ненасытен. И знаете, я думаю, что ничего в этом плохого нет: что бы ни было там, всего здешнего там не будет, и надо же Господу Богу показать, что и здесь нам многое нравилось! Выразил я это глупо, а мысль правильная.
Отчего Вы так устаете на службе? Как вообще живете? Что-то хорошее, слышал я, написали — что и для кого?[87] Je vus aime bien[88], честное слово! Всегда очень рад Вашему письму.
Ваш Г. Адамович
10
104, Ladybarn Road Manchester 14 28/I-54
Дорогой Владимир Сергеевич
Я отправил Гринбергу «Комментарии» дня три-четыре тому назад и очень его просил прислать корректуру[89], с обещанием вернуть ее par retour du courrier[90]. Если Вы его видите, повлияйте на него в этом смысле. Только автор видит некоторые опечатки, а я от них страдаю почти физически. Но это к Вам — не просьба, я Вас и так уже просьбами одолел, а так, «дельце», при случае, если Гринберга Вы видите. Но, кстати, есть и другое дело: он обещал поместить в № 3 стихи Эвальда, т. е. Кантора[91]. Не знаю, известно ли ему, кто это Эвальд. Должно у него быть 6 стихотворений, а то и больше. Мих<аил> Львович, кажется, очень ждет их появления, а я боюсь, что Гринберг их отложит. Конечно, тут нужно бы деликатно разузнать, печатает ли он эти стихи и весь ли цикл. Стихи хорошие, лучше доброй половины тех, которые Иваск набил в свою антологию[92]. Конечно, они бледноваты и сдержанны, но «что-то» в них есть, как есть и в нем самом. По нашей общей к нему симпатии надеюсь, Вы за него заступитесь, в случае если будет надобность.
А еще — два слова о Боратынском, которого Вы неожиданно открыли. Это действительно замечательный поэт, хоть и не очень талантливый (сравнительно с Пушкиным или Тютчевым). Он был бы величайшим у нас мастером, если бы при всем своем мастерстве стирал и пот со своих стихов, от слишком большого труда (что делал Бодлэр, тоже не очень талантливый). Но есть что-то банальное и плоское в его мудрости. Прочтете: как будто очень умно, глубоко, куда же Пушкину! Но в сущности его ум — сплошь из умных «общих мест», без подлинной оригинальности. Конечно, надо сделать расчет на время: м. б., тогда это и было оригинально. Кроме того, он «умничает», показывает ум, что лично я не люблю. Но зато я очень у него люблю что-то, что кажется мне сплошь черно-белыми тонами, без красок, без метафор и всякий роскоши, как в удивительном (для меня!) — «Мой дар убог…». И еще: «Царь небес, успокой…» — с удивительным концом о «строгом рае». А вообще-то конечно, это из лучшего, что у нас было, и Белинскому зачтется, что он назвал его «паркетным шаркуном»[93], или что-то в этом роде. До свидания. «Как живется Вам, как можется?»[94] (это, увы, не Боратынский, а Цветаева).
Крепко жму руку.
Ваш Г. А.
11
104, Ladybarn Road Manchester 14
15/II-54
Cher ami Владимир Сергеевич
Прежде чем продолжить идеологически-философскую полемику о Боратынском, хочу спросить Вас: получил ли Яновский мое письмецо? Я писал ему дней 8-10 назад, но не помню, чтобы письмо опустил в ящик[95]. А письма нет. У меня голова совсем продырявилась, и скоро мне нужна будет нянька.
Насчет Боратынского Вы, конечно, правы (даже чересчур — допуская, что он был «не особенно умный человек»), но и я прав. Мы друг друга просто не поняли, и о разном говорили. Вы правы, что он в чувствах, в словах о чувствах, в анализе их — тонок и оригинален необычайно. Его стихи о любви, даже иногда шутливые, самый тон этих стихов — все это unique, хоть и без тютчевской неотразимой «патетичности» и непосредственности. Но я считал Вас философом, думал, что Вы не на это у него обратили главным образом внимание, а на философию, — т. е. такие стихи, как «Пока человек естества…», «Предрассудок»[96] и т. д. (у меня нет здесь его книги, вспоминаю как могу). Вот это мне и кажется в сущности — des lieux communs[97], несколько претенциозно поданные. В русской литературе вообще мало мысли, кроме Достоевского и еще немногих, — Боратынский выделяется тем, что думает (как в точности сказал о нем Пушкин[98]), но думает он хоть и сосредоточенно, а все-таки без настоящей глубины. Он a priori, принципиально в оппозиции общему мнению, всякому: зная это, легко заранее знать, что он скажет на такую-то тему, вроде как легко найти звезду по математическим данным о небе. Кстати, насчет Пушкина. Вы, по-моему — простите! — тоже преувеличиваете: «колоссальный ум» и т. д. Удивительный в своей точности ум и обаятельный, но в границах, и во всяком случае не испытавший случая проверить себя, не бывший на тех экзаменах, которые держали другие. выделяется тем, что думает (как в точности сказал о нем Пушкин98), но думает он хоть и сосредоточенно, а все-таки без настоящей глубины. Он a priori, принципиально в оппозиции общему мнению, всякому: зная это, легко заранее знать, что он скажет на такую-то тему, вроде как легко найти звезду по математическим данным о небе. Кстати, насчет Пушкина. Вы, по-моему — простите! — тоже преувеличиваете: «колоссальный ум» и т. д. Удивительный в своей точности ум и обаятельный, но в границах, и во всяком случае не испытавший случая проверить себя, не бывший на тех экзаменах, которые держали другие. Боратынский, м. б., завидовал Пушкину, как Сальери, но и смотрел на него чуть-чуть свысока («Глас, общий глас…»[99] — в большом стихотворении, не помню названия: это будто бы о Пушкине, по всем комментариям). Ну, довольно. В общем, конечно, Боратынский> — душка, чудо и прелесть, и если бы все наши «молодые» поэты сообща написали бы одно его стихотворение, это стоило бы всей антологии Иваска. До свидания, cher ami.
Сегодня получил первый кусочек корректуры от Гринберга, и сегодня же ее возвращаю. Мне было бы очень интересно знать, что Вы думаете об этих «Комментариях». Там есть кусок из наших с Вами политических споров.
Ваш Г. А.
Спасибо за лестную вырезку[100]. Par le temps qui court[101] никакими поклонниками и союзниками пренебрегать нельзя!
12
104, Ladybarn Road Manchester 14 25/V-54
Дорогой Владимир Сергеевич Я не знаю, кто кому не ответил, вероятно — я Вам. Простите, если так. Но сегодня я пишу Вам, чтобы сказать, что я прочел Ваш отрывок в «Опытах»[102] и нахожу его прелестным и замечательным. Думаю только — вернее, догадываюсь — что далеко не все будут такого мнения, и знаю наперед, какие возражения и критика будут сделаны. Но не верьте им: Вы — настоящий писатель, и мои чувства к Вам тут ни при чем. После Вас я просто не в силах был читать Набокова[103], при всем его удивительном таланте: до чего хлестко, пусто, шикарно, лживо-блестяще, и в конце концов ни к чему! Какой-то сплошной моветон, рассчитанный на то, чтобы прельщать, но лично во мне только вызывающий скуку. Но вот что: зачем Вы обидели Рейзини?![104] Портретно так, что не узнать нельзя, и обидно до крайности, хоть к концу и смягчено. Зачем? Он — «добрый малый», не мог из-за денег измениться до неузнаваемости, а глупую важность из-за миллионов — можно и простить. Правда, этот Ваш выпад меня удивил и огорчил. Он, вероятно, очень уязвлен.
Третьего дня я ездил в Бирмингем на свидание с Гринбергами[105] (полдороги между Лондоном и Манчестером). Зачем, собственно говоря, он жаждал меня видеть, я не понял. Я думал — поговорить о будущих «Опытах», как и что. Но «Опыты», по-видимому, кончаются[106]. Мы очень мило втроем позавтракали, но разговор был о том, о сем и ни о чем. Слышал, что Вы бросили место[107]. Довольны ли новой работой, и дает ли она Вам достаточно денег? Если соберетесь мне ответить, имейте в виду, что я здесь числа до 12 июня, а потом — Париж, обычный адрес. Скажите, пожалуйста, Яновскому, что я благодарю его за письмо и отвечу скоро, сейчас у нас экзамены и много возни.
До свидания.
Ваш Г. А.
13
4, avenue Emilia
с/о M-me Lesell
Nice. — France
13/VIII-54
Я здесь до 10 сентября, потом — Париж, обычный адрес.
Дорогой Владимир Сергеевич
Мне трудно ответить точно на Ваш вопрос о моих статьях[108]. Кое-что общего характера было в «Совр<еменных> записках» — например, «Несостоявшая<ся> прогулка»[109] (кот<орую> я когда-то читал у Фондаминского[110]), «Письмо туда»[111] и др. Но больше было в «Послед<них> новостях»[112].
Я сейчас занят разбором разных вырезок, для книги в Чех<овском> изд<ательст>ве (не уверен, что выйдет — отчасти по моей вине).
Есть в «Послед<них> новостях» статья «Жизнь и жизнь»[113], спор с Ходасевичем — как раз на общие эмигрантс<кие> темы. Но на вырезке не указан год. Однако на обороте есть объявление о вышедшей 57-й книге «Совр<еменных> зап<исок>». Думаю, что это даст Вам возможность установить время появления статьи. Еще есть статья «Парижские впечатления»[114] — по-видимому, 12 апреля 1933,34 года (скорей 34). Да, «Жизнь и “жизнь”» — № 4 апреля, но год установите по «Совр<еменным> запискам».
Еще: «Поэзия здесь и там»[115], 25 октября, год не знаю.
На мою полемику с Ходасевичем был ответ Цетлина в «Совр<еменных> зап<исках>», на те же темы[116]. Это может Вам пригодиться.
Затем «Комментарии» — в «Числах» и кое-что такое же в «Совр<еменных> зап<исках>»[117].
Voila. Больше ничего сообщить не могу. Кстати, мне показывала Червинская статью Федотова о парижской литературе[118], очень для меня лестную. Кажется, она была в 1942 г. в «Ковчеге» или что-то вроде. Это я Вам пишу не чтобы хвастаться, хотя должен признаться — я был польщен, прочтя ее, п<отому> что Федотов, со всеми его недостатками, c’etait quelqu’ un[119].
Насчет издания сборника статей — как Вы пишете — ничего ответить не могу. Когда-нибудь, может быть. Но едва ли, — да и к чему? Все все равно кончится лопухом, а я к лопуху все ближе, и всякая суетность мне все безразличнее. Что Пруст, умирая, что-то писал и дописывал — вечный предмет моего удивления. М. б., он был прав, но я этого не понимаю. Не думайте, что я при этом с ним себя хоть на 1/10000 сравниваю. Je sais се que je suis[120], в обе стороны.
До свидания, дорогой друг. Негодую — упорно — на Вас за Рейзини. Зачем, для чего было это делать? Пушкин сказал:
«что чувства добрые я лирой пробуждал»[121].
Вечный закон, и, например, Щедрин оттого в конце концов и провалился, при огромном таланте, что законом этим пренебрег.
До свидания. Крепко жму руку. Несмотря на Рейзини, хочу сказать, что я Вас люблю дружески и верно.
Ваш Г. А.
Да, «Неужели это кончилось» было в «Н<овом> р<усском> с<лове>» зимой, а когда именно — не помню.
14
104, Ladybarn Road Manchester 14
9/Х-54
Дорогой Владимир Сергеевич
Я как раз собирался Вам писать, а приехав в Манчестер третьего дня, получил Ваше письмо.
Очень рад, что «Опыты» будут выходить. Мне Гринберг, с тех пор как я его видел в Париже, ни разу не написал, и я решил, что значит «Опытов» не будет. Мне в голову не приходило (и, кажется, никому в Париже), что М<ария> Сам<ойловна> будет их продолжать без него[122]. Отчего он это дело бросил? Казалось, он был им очень увлечен.
Иваск — редактор: что же, я скорей этому рад. Он — «свой человек», очень тонкий, но, пожалуй, с перевесом тонкости над ясностью в мыслях. Вы спрашиваете советов: как вести журнал?