Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Я с Вами привык к переписке идеологической…»: Письма Г.В. Адамовича В.С. Варшавскому (1951-1972) - Владимир Сергеевич Варшавский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Я С ВАМИ ПРИВЫК К ПЕРЕПИСКЕ ИДЕОЛОГИЧЕСКОЙ…»: ПИСЬМА Г.В. АДАМОВИЧА B.C. ВАРШАВСКОМУ (1951–1972)

Предисловие, подготовка текста и комментарии О.А. Коростелева

Публикуемый ниже корпус писем представляет собой любопытную страничку из истории эмиграции. Вдохновителю «парижской ноты»[1] было о чем поговорить с автором книги «Незамеченное поколение»[2], несмотря на разницу в возрасте и положении в обществе. Адамович в эмиграции числился среди писателей старшего поколения, или, как определяла это З.Н. Гиппиус, принадлежал к среднему «полупоколению»[3], служившему связующим звеном между старшими и младшими. Варшавский — автор определения «незамеченное поколение», в одноименной книге давший его портрет, по которому теперь чаще всего судят об эмигрантской молодежи.

Адамович еще до войны был для Варшавского мэтром и властителем дум, а после войны стал старшим другом. Постоянная переписка началась после того, как оба почти одновременно уехали из Парижа: Адамович отправился преподавать в Манчестер, а Варшавский перебрался в США. Однако именно межвоенная парижская жизнь и недоспоренные на Монпарнасе споры продолжают волновать обоих и занимают в письмах важное место.

Варшавский, как и многие из молодых эмигрантов, принял мироощущение Адамовича, не слишком четко, но убедительно выражаемое в его статьях, как что-то для себя очень важное и насущное. Он и добровольцем на войну пошел, вдохновленный примером Адамовича[4].

Варшавский с первых публикаций привлек Адамовича предельной искренностью в творчестве, честностью перед самим собой и стремлением осмысливать опыт всего поколения. Именно эти черты Адамович прежде всего отметил, отзываясь на одну из первых его серьезных публикаций. И именно эту публикацию Варшавского Адамович выделил особо, рецензируя четвертый номер «Чисел»: «В поисках того, что для “Чисел” характерно, перейдем к другим отделам журнала. Из всего материала, помещенного в них, надо выделить три заметки Бориса Поплавского и любопытнейшие в качестве документа, искренние и серьезные “Рассуждения об Андрэ Жиде и эмигрантском молодом человеке” В. Варшавского. <…> “Рассуждения” Варшавского об Андрэ Жиде дают ключ к вопросу об увлечении эмигрантской молодежи новой французской литературой. Это увлечение заметно и в “Числах”, поэтому признания Варшавского так интересно читать: он говорит не только за себя, но и за многих своих сверстников»[5].

Для старших эмигрантов позиция общественника была совершенно естественной и даже банальной — многие из них постоянно выступали в печати от лица групп, партий, поколения, страны и зачастую не могли отделить свой индивидуальный голос от какого-то неопределенного коллектива.

У молодых ситуация была обратной. В силу их эгоцентризма или новых условий, в которых они выросли, говорить от лица поколения мало кто осмеливался. Большинство из них трудно даже представить в роли трибуна, всерьез и со всей ответственностью выступающего в печати или на публике от лица некоего определенного «мы». Но явную разницу в настроениях старших общественников и молодой богемы ощущали все, поэтому желание Варшавского понять собственное поколение, разобраться, что оно собой представляет, было встречено с большим интересом.

По завершении эпохи, уже после войны, Терапиано, пытаясь объяснить это человеку из другого мира, писал В.Ф. Маркову 14 июля 1954 г.: «Мне кажется, сейчас нужно подумать нам о “человеке 50-х” годов, как в свое время мы нашли “человека 30-х” гг. Основным ощущением окончившейся сейчас “парижской ноты” была переоценка прежней, дореволюционной лит<ературной> эпохи и вопрос, как и чем может жить современный человек, прошедший через крушение прежнего мира. Этот человек 30-х годов был уединенным индивидуалистом без Бога, сомневался во всем. А каков человек 50-х гг. — вот главный вопрос»[6].

Первая заявка на образ «человека 30-х гг.» как раз и была сделана Варшавским в «Числах», а позже это стало главной темой его творчества.

После войны Варшавский, несмотря на то что далеко не во всем разделял позицию Адамовича, чаще всего выступал на его стороне, в 1947 г. вместе с ним (а также Бахрахом, Гингером, Ладинским, Ремизовым, Терапиано и др.) вышел из Союза журналистов в знак протеста против исключения членов, взявших советские паспорта[7].

Адамович платил Варшавскому тем же, защищая его порой даже от друзей. К примеру, 21 ноября 1950 г. Адамович писал Яновскому по поводу книги «Семь дней»: «Насчет Варшавского Вы не правы. Хорошая книга. Я рад не без гордости его успеху. Я, кажется, один отстаивал его, когда все над ним смеялись»[8]. А когда Яновский попробовал нехорошо отозваться о Варшавском, Адамович твердо запретил ему это в письме от 14 марта 1956 г.: «Не пишите мне дурного о Варшавском. Если бы он написал мне дурное о Вас, я сказал бы ему то же самое. Варш<авско>го я искренне любил и люблю, а что у него много самолюбия, внезапно и болезненно прорывающегося, и что он может быть не совсем “на высоте”, я знаю, хотя лично этого не испытал. Но кто из нас иной?»[9]

В беллетристическом даре Варшавского Адамович не был уверен с самого начала и видел его предназначение в другом, проницательно полагая, что по-настоящему он проявит себя не на поприще беллетриста. Даже перед самой войной, в 1938 г., когда бывших молодых писателей называли молодыми только по старой памяти, Адамович писал, отзываясь на прозаический отрывок под названием «Амстердам», опубликованный в альманахе «Круг»: «О Варшавском, как о художнике, еще рано судить. У него есть что сказать: это чувствуется сразу. Но если он когда-нибудь выскажется, то, может быть, совсем не на тех “путях”, по которым бредет и чего-то ощупью ищет теперь»[10].

Адамович и после войны неизменно одобрительно откликался на книги Варшавского и публикации в периодике[11], причем это вовсе не были дежурные дружеские рецензии, критик больше спорил с автором, чем соглашался, однако всегда с неподдельным увлечением и уважением.

Отзываясь на книгу «Семь лет», Адамович подчеркивал: «Повесть исключительно содержательна и исключительно интересна, однако вовсе не в том смысле, в котором определяется порой как “очень интересный” какой-нибудь авантюрный роман. Интерес, ценность и значение повести Варшавского в ее исключительной правдивости, притом правдивости прежде всего психологической. При сколько-нибудь развитом чутье к слогу и стилю у читателя не может с первых же страниц не возникнуть уверенности, что автор ни в чем не лжет, ни к какой рисовке не склонен и ничего не хочет скрыть. Его можно было бы назвать маниаком правдивости»[12].

Последняя рецензия Адамовича, на книгу «Ожидание», была опубликована уже посмертно, и вывод звучал как резюме ко всему творчеству Варшавского: «Ценно, значительно, интересно и как документ психологический и как свидетельство о нашей эпохе»[13].

Письма сохранились в собрании Татьяны Георгиевны Варшавской (г. Ферней-Вольтер, Франция) и ныне находятся в архиве Дома русского зарубежья имени Александра Солженицына (ф. 54). Публикуются с ее любезного разрешения. Ответные письма Варшавского Адамович не сохранил.

Тексты печатаются по оригиналам в соответствии с современными нормами орфографии и пунктуации (но с сохранением специфических особенностей, отражающих индивидуальную авторскую манеру). Разрядка в письмах дается курсивом, подчеркивания остаются, как в оригиналах. Конъектуры даются в угловых скобках, общепринятые сокращения не раскрываются. Общеизвестные имена, факты и события не комментируются. Общеизвестные иноязычные слова и выражения не переводятся. При подготовке писем к печати учтены примечания Н.А. Богомолова, В.И. Хазана, P.M. Янгирова.

1

53, rue de Ponthieu Paris 8е 28/XII-51

Cher ami Владимир Сергеевич

Спасибо за письмо. Только Вы сочиняете: не я Вам не ответил, а Вы мне. Впрочем, не ручаюсь. Но я считал, что смолкли Вы. Желаю Вам от души и сердца всяких успехов в этом, т. е. наступающем году. Больше всего — литературных. Дела и деньги — потом, а главное — надо Вам писать и внутренне считать себя писателем (т. е. профессионалом; у Вас это не совсем так). Вот Вы восхитились Сириным. Я согласен, даже согласен на Ваш эпитет «гениальный». Бесспорно, он необычайно даровит, до неприличия. Но если у него есть то, чего у Вас нет, то и у Вас есть то, чего нет у него. Вы внутренно наверстываете то, к чему он бросается «рывком», и по дороге видите то, на что ему смотреть некогда. Мне Сирин всегда скучен, при всем его блеске — и поверьте, традиция глупых «Чисел» тут ни при чем[14]. Просто, je ne sui plus amusable[15], по крайней мере на это. А вот Гоголя я все-таки люблю, хотя он еще пустее Сирина и лживее его (нет, это я вру — «Старосв<етских> помещиков» тому не написать).

Вon[16], довольно литературы. Как Вам живется? Слышал, будто Вы тяготитесь какой-то служебной формой — и удивился: ну, не все ли равно? Честное слово, не понимаю, хотя Вы, вероятно, усмехаетесь и думаете — «попробовал бы он сам!» В Англию я еду в конце января (около 20-го). Что это Вы пишете, будто меня туда «не пустили»?! Пожалуйста, пресекайте эти злостные слухи. Я ждал долго визы[17], п<отому> что нужна она была мне на год, а с нансеновским паспортом это трудно. Но теперь все в порядке. Узнает Берберова, и будет ликовать: «не пустили?» Что за выдумка, и кто ее пустил? (Думаю, что Бахрах, не по ехидству, конечно, а по любви к сенсациям — верно, писал Прегельше[18].) Сестра моя все в больнице[19]. Много будет хлопот перед отъездом. Ничего не знаю о Ваших. Что мама, где Наталья Сергеевна[20], исчезнувшая с моего горизонта и верно (чувствую на расстоянии) на меня обиженная? Приехал Цвибак мимолетом[21]. Сегодня я обедаю Бунина, который для меня очарователен, malgre tout[22]. До свидания, дорогой друг. Я Вас очень люблю, и во внимание к моему преклонному возрасту могли бы Вы и не считаться со мной письмами!

Ваш Г.А.

2

104, Ladybarn Road Manchester 14 17/III-52

С 26/III до 15/IV — я буду в Париже (53, rue de Ponthieu, Paris 8е)

Дорогой Владимир Сергеевич

Получил сегодня Ваше письмо — и видите, по горячим следам, сразу же отвечаю. Ваше письмо — не «невразумительное», как Вы на себя клевещете, а крайне вразумительное, ясное, и притом такое, что в составленную мной с Кантором «антологию русских писем»[23] я включил бы и его. Правда. У меня тысячи соображений Вам в ответ, но вовсе не для спора — а для дополнения и развития. Вы меня давно уже плохо понимаете, т. е. не понимаете моих сомнений в ту сторону — где искажена великая правда, главным образом по хищной дрянности человеческой природы. Точнее, половина, ровно половина общей великой — человеческой правды, к которой я не могу быть безразличен, именно потому, что ее, втоптанную нашими соотечественниками в кровь и грязь, никто почти за правду (хотя бы и бывшую) не признает. В Евангелии, на которое Вы ссылаетесь, есть и то, и это, — и «это» без «того» ничего не стоит, как и «то» без «этого». Если бы Евангелие было просто проповедью приятных вещей, Рим не ужаснулся бы, Тацит бы не написал, что это «odium humani generis»[24] и ничего из него не вышло бы. Но что в России происходит ужас, что это ничем ни оправдать, ни искупить нельзя — я чувствую всем своим существом. Но вся русская культура (кроме Чаадаева, и помельче — Тургенева) восстает против того, чтобы идеализировать противоположную сторону. И то, что на Западе об этом можно говорить, а там можно только молчать — не есть довод решающий, как обыкновенно с торжеством провозглашается, а есть следствие разделения единой «неделимой» правды на две половины. Если бы возникла на свете хоть тень fraternite, то ни в liberte, ни в egalite не было бы нужды, как в формальных условиях единой верной сущности.

Вот, passons[25]. Я вижу на Вашем лице отвращение, а спорить мне, право, не хочется. Кстати, ко всем Вашим толстовским чертам я прибавляю и эту: стена к чужим мыслям. Бывает, что чужая мысль в Вас (как в Толстого) не «входит», хоть плачь! Я давно это заметил, и помню, как Вы еще в Париже возражали мне на собрании Объединения[26], о романтизме. Я так и не добился, чтобы Вы согласились, что романтизм не только литер<атурная> школа (народность, история, красочность и т. д.) но и состояние духа, томление о безбрежном, христианское по складу. Вот и о Расине, думаю, Вы меня не поняли, — а м. б., я не ясно написал, не помню. «Федра» тем и потрясательна, что бледна и схематична, sans qu’il sait possible de la situer[27], — в ней как в фокусе света все расплавлено. Что писал Бергсон о Гамлете, я не помню, но при всей моей давней и острой любви к Гамлету, Федра есть упрек ему (как художеств<енному> методу, не как замыслу), на un beau sourire hautain[28] варвара и младенца.

О передвижничестве, или нео-передвижничестве — «сами все знаем, молчи!»[29] На статью Терапиано[30] я тоже обратил внимание, хотя и писана она пером, обернутым ватой. Ну, посмотрим — м. б., наше общее декадентство мы еще и отстоим. «Музыка» нужна лишь в малых и чистых дозах, иначе тоже беда, святых вон выноси — как было в «Числах». Музыка нужна в катакомбах, куда она, м. б., и уйдет. А духовой пожарный оркестр из таких молодцов — право никакая не музыка.

До свидания, cher ami.

Насчет Леховича[31] — постарайтесь исправить Вашу gaffe[32]. Он милый человек и написал вещь замечательную (другой такой вещи не напишет, т. е. он больше не напишет — по своей общей ребячливости). Прочтите ее, я ему ее отослал. И нельзя ли было бы ее устроить в «Нов<ый> журнал»? Я не знаю, хочет ли он этого. Если попросить содействия Алданова, может случиться, что Алд<анов> ее отвергнет — это совсем не его rayon[33] (как он отказался когда-то поддержать меня в устройстве Емельянова[34]).

Что с Вашей сестрой? Почему она на меня обижена? Я ей писал, но тщетно. Моя сестра все еще в больнице, я не уверен, можно ли будет к Пасхе отправить ее в Ниццу. Кланяйтесь сердечно (очень) Наталье Владимировне[35], от которой у меня в памяти остается какой-то легкий и светлый след.

La main[36].

Ваш Г. А.

3

53, rue de Ponthieu Paris 8e 16/V-52

Дорогой Владимир Сергеевич

В воскресенье 11 мая скончалась моя сестра. Она была больна всю зиму и весну, но скончалась скоропостижно. Вчера ее похоронили.

Я не знаю нового адреса Натальи Владимировны[37]. Будьте добры, сообщите ей о смерти сестры и скажите, что я прошу ее о ней помолиться. Она к ней дружески относилась, и я верю, что если какие-нибудь молитвы доходят до Бога, то ее должны бы дойти.

Ну, вот, спасибо заранее. Я был в Манчестере, меня вызвали по телефону. Теперь я в Париже до осени, т. к. все равно должен был к 20-му кончить лекции.

Ваш Г. Адамович

4

53, rue de Ponthieu Paris 8e 28/VI-52

Дорогой Владимир Сергеевич

Спасибо за письмецо, впрочем, коротенькое и без особенно глубоких мыслей. Я с Вами привык к переписке идеологической, а обывательскую веду с другими. Знаю, что у Вас дикая жара, и думаю, что отчасти причина в этом.

Есть у меня, cher ami, к Вам маленькая и деликатная просьба. Я писал Рейзини[38] насчет Лиды[39]. Кроме того, недели 2 перед тем, писал вообще. Ответа нет. Будьте добры, позвоните ему и узнайте, получил ли он мои письма и что значит его молчание. Лето прошло, я хотел бы Лидин сбор закончить — и на него я очень рассчитывал. Нет так нет, но пусть так и скажет, а не молчит. У меня есть легкое подозрение: не напутал ли чего Газданов, человек для меня не ясный и едва ли доброжелательный? Между мной и им был Юра[40], передававший мне его слова обо мне и, вероятно, ему — мои о нем (с собственными украшениями). Мало ли что Газданов мог наплесть Рейзини?

Разумеется, это только — предположение. Кажется, я о Рейзини никогда никому не сказал дурного слова (говорил смешные), да и правда у меня к нему чувства только самые хорошие.

Voila, будьте добры — наведите деликатные справки. Мне надоедает Пира[41] с Чех<овским> изд<ательст>вом и просьбами написать о нем в «Н<овом> р<усском> слове» громовую статью (не говорите об этом вокруг себя, а главное — не пишите сюда). Он ссылается на Вас, как на главного своего адепта, друга и поклонника. Был я у Ремизова с юбилейным визитом[42]. «Он был элегантен и мил» (Некрасов о Ник<олае> I)[43].

До свидания, дорогой друг. Мой адрес в Ницце (apres 1е 10 juillet[44]) — 4, avenue Emilia, с/о Madame Lesell, Nice (A. М.).

Ваш Г. A.

5

9/Х-1952 G. Adamovitch с/о Mrs Davies 104 Ladybarn Road Manchester 14 England

Дорогой Владимир Сергеевич

Я уж не помню, я ли Вам не ответил — или Вы мне. Вижу только, что переписка наша замерла и что я целый век ничего о Вас не знаю (кроме коротких и иронических— не к Вам, а вообще — рассказов Газданова летом в Ницце и двух-трех слов в письме Яновского).

Как Вы живете? Как все, т. е. все, а не всё? Продолжаете ли разносить какие-то бумаги и томитесь? Слышал от Веры Васильевны[45] — под глубокой тайной, так что Вы ее не выдавайте — что Ваши собираются к Вам. Очень рад за Вас, т. к. это то, чего Вы, кажется, хотели. Но душа — потемки, on ne sait jamais[46].

Я опять в Манчестере. Ничего. Летом повеселился или a peu pres[47], теперь надо трудиться. С Чеховск<им> изд<ательст>вом у меня переписка[48], кажется дело налаживается, но книга моя — о литературе в эмиграции[49] — только в проекте и мечтах. А за мечты денег не дают, надо что-то сочинить и послать. Тема неприятная, п<отому> что все о знакомых. А знакомые все у меня сплошь гении. О покойнике можно написать, что собственно гением он не был, а о живых невозможно, не купив предварительно домика на необитаемом острове. Я бы предпочел писать взгляд и нечто, вообще, обо всем и ни о чем, «за жизнь», как говорит мой Рабинович[50], но им нужны вещи серьезные и солидные. А Вы — почему ничего у них не устроили? Или устроили? Меня, кстати, одолел и извел совсем Пира, с просьбами что-то ему у них сделать. А ни я, ни кто — кроме, пожалуй, Алданова — спасти его дельце не может. Мне жаль — не его, а ее, т. е. Марию Ив<ановну>[51]. К нему — каюсь — не очень у меня лежит душа. А она совсем им замучена, во всех смыслах.

Напишите мне, тоже «за жизнь». Мне все как-то страшновато, что мало этой жизни остается, а я все, как неразумные девы[52] в Евангелии, все думаю: ничего, успею — не книгу глупую написать, конечно, а как-то образумиться, подумать, начать по этой последней тропинке идти… Мешает мне то, что очень я люблю жизнь, именно глупую, и все откладываю расставание с ней, хотя бы в мыслях.

До свидания. Буду ждать письмеца. Где Наталья Владимировна? Если в Н<ью->-Йорке, кланяйтесь ей очень и И<сааку> В<ениаминови>чу[53]. Прегельша приехала в Париж в ужасных расстройствах, а наш друг, кажется, оказался в отношении к ней не на высоте[54]. Но ничего другого и не может быть, и чем раньше это выяснилось, тем для нее лучше. А она — не плохой человек.

Ваш Г. А.

6

Manchester 14 104, Ladybarn Road 15/III-1953

(Я через три дня еду в Париж, где пробуду до 10 апреля — 53, rue de Ponthieu, Paris 8е)

Дорогой Владимир Сергеевич

Я сейчас прочел «Дневник художника»[55], и мне хочется написать Вам несколько слов. В целом — очень хорошо, и тем хорошо, что не выдумано, и что все, что есть тут оригинального, целиком Ваше (но это я знаю потому, что знаю Вас, а другие Вас не знают). Как всегда у Вас, главное — это какое-то недоумение: что, откуда, куда? Но по-моему — и простите за непрошеную критику! — есть в этом недоумении и в подробном его описании что-то преувеличенное, смакующее, скорей кафко-сартровское (La Nausee[56]), чем толстовское. А местами, как это ни удивительно, есть Леонид Андреев, и почувствовав это, я подумал: недаром, значит, Сартр проявил к Андрееву интерес. Даже стилистически есть сходство: напр<имер>, вторая половина 94 стр<аницы>, а иногда и выражения: «кто-то любящий», «кто-то еще какой-то». Я не собираюсь Вас ни в коем случае вразумлять плоскими пошлостями насчет чувства меры, насчет того, что «он пугает, а мне не страшно»[57], тысячу раз повторенными всякими пошляками, да все такое Вы давно знаете и без меня. Но мне кажется, что в литературе всегда нужно сопротивление себе, а не аппетит к своим странностям и особенностям. В этом смысле «Семь лет» было каким-то вашим подвигом, и в книге этой остался след борьбы, усилия, страсти, «самосожжения», а в «Дневнике» много меланхолии поэтически-прелестной, но именно без суровости к себе, а с жалостью и симпатией к себе. Се qui ne meme jamais a rien de durable et de vrai![58]

Но есть замечательные места, даже чисто описательные — напр<имер>, все про собачку, особенно про четвероногое солнце. Странно, кстати, что Вы такой боящийся, боязливый человек, наделенный даром страха! Это что-то совсем мне чуждое, и не думайте, что я притворяюсь героем. Нет, я просто этого не понимаю. Вот и о страхе смерти я все думаю: пора бы начать бояться! Но наоборот, чем ближе, тем яснее я чувствую «ну, что же, раз все другие, то и я». Напишите мне, какие отзывы о «Дневнике». Едва ли это будет многим по зубам, и я представляю себе все, что всякие дамы будут говорить. Надо бы, пожалуй, было бросить им подачку, т. е. некоторую занимательность, — как шоколадную оболочку к пилюльке. Иначе не проглотят.

До свидания! Как Вы живете? Что нового, если есть новое?

Ваш Г. Адамович

7

104, Ladybarn Road Manchester 14

9/V-1953

Дорогой Владимир Сергеевич

Очень был рад Вашему письму. Спасибо. А не ответил я на письмо предыдущее по трем причинам:

Отсутствие причины. «Так». Неизвестно, почему.

Я всегда колеблюсь, отвечать ли на письма, которые уже сами по себе являются ответом. Получается, будто навязываешься на переписку.

Вы меня возмутили и разозлили дерзкими нападками на моего любимого автора во всей русской литературе — М.А. Алданова. Конечно, «сами все знаем, молчи!» Но если бы Вы помнили, какой это грустный умный, милый и вежливый человек, то разделили бы мое к нему пристрастие.

Теперь, оставив литературную полемику, о том вопросе, который Вы мне предложили: что, по-моему, будет после смерти? Невзирая на серьезность вопроса, я улыбнулся, читая. До чего это по-русски, до чего в стиле «русских мальчиков»[59], один из коих в Вас сидит!

Что будет после смерти? Самым для меня удивительным было бы одно из двух крайних предположений: первое — что не будет ровно ничего, и все кончается базаровским лопухом на могиле, второе — что все будет так, как ждет и учит церковь — с раем, адом, Страшным судом и т. д. Обе эти крайности — самые для меня невероятные. А самым вероятным кажется пробуждение вроде того, как тут бывает в ноябре: сплошной серый туман, в мозгу тоже туман, не то еще спишь, не то надо двигаться — какая-то сплошная мгла и оцепенение. И даже это было бы великим торжеством! Но у меня всегда чувство, что торжество и есть. Очень хорошо — Вы, верно, помните — сказал о смерти ваш Бергсон: «je 1’attends avec curiosite»[60]. Я так мало требую от природы и жизни, что иногда склонен согласиться без всякой обиды, чтобы когда-нибудь через миллионы лет где-нибудь на Юпитере квакнула первая лягушка — и если начнется какое-то существование, то с моим исчезновением я примиряюсь. Кстати, недавно в «Н<овом> р<усском> слове» была смешная статья Делевского[61] о возникновении вселенной: она будто бы произошла потому, что в сгустке материи, пребывавшей в покое, произошел взрыв. Tres bien, но вопрос не в этом, а в том — откуда произошел сгусток материи? Так же, как когда говорят: мир создан Богом! Но что было до Бога, откуда он? Это — конечно, вечный тупик, но всякое рассуждение о начале начал, поскольку это рассуждение, а не вера — игра словами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад