Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Петр Чайковский и Надежда фон Мекк - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Признание Чайковского в невыносимом отвращении к жене сначала радует Надежду. Несколько мгновений она купается в упоении женской мести. Оскорбление, нанесенное не так давно ее самолюбию, оказывается оплаченным сполна, даже лучше, чем она ожидала. Однако вскоре ею овладевает тревога. В состоянии безысходности, в которое Антонина Ивановна погрузила своего супруга, не учинит ли он над несчастной, потеряв голову, ужаснейшее насилие? Столь жестокая развязка повлекла бы за собой, вне всяких сомнений, вмешательство полиции и навсегда дискредитировала бы великого национального композитора в глазах публики. Она уже видит своего героя представшим пред судом, обвиненным в насильственных действиях по отношению к жене и призывающим баронессу фон Мекк как свидетеля его душевных страданий. К счастью, волнения ее напрасны. Чайковский сообщает ей, что достойный всяческих похвал Анатолий получил от Антонины безумное письмо, в котором она, откинув личину «кроткой голубицы», предстает в своем истинном облике – расчетливой и безжалостной интриганки. Исполненный желания уладить конфликт без шума в прессе, Чайковский дал жене знать, что больше ни под каким предлогом не возобновит совместную жизнь с ней, но что готов избавить ее от любых тягот, выплачивая ей ежемесячно приличную сумму. В ожидании ответа заинтересованной стороны Анатолий, в качестве юриста и добровольного посредника, следит за соблюдением интересов своего брата, попавшего в грязную интригу.

Несколько успокоенная, Надежда решает утишить страдания Чайковского, совсем упавшего духом, и поднимает размер своей ежемесячной выплаты ему до тысячи пятисот рублей. Это денежное поощрение, думает она, позволит ему легче перенести дрязги развода, который должен остаться в тайне. Однако за это время Чайковский получил новые источники дохода. Московская консерватория, учтя его профессорский стаж в стенах учреждения, теперь установила для него дополнительную небольшую выплату, на которую он совершенно не надеялся, а его издатель Юргенсон просит пьесы для фортепиано, которые хорошо продаются. Так, чувствуя поддержку со всех сторон, он снова принимается за работу. Однако Антонина не сдается. Отвергнутая без объяснений, она надеется извлечь из разрыва, которого вовсе не желает, максимальную выгоду.

Начиная с 30 октября 1877-го Чайковский жалуется, что получил, одно за другим, два неприятных письма от своей жены. Первое – сплошные требования и оскорбления; второе, не содержащее никаких извинений за недавние выпадки, представляет собой просьбу о примирении. «Все это меня очень волнует, – пишет Чайковский Надежде. – Я советую ей найти себе занятия, хотя бы для развлечения». Детская наивность Чайковского и раздражает, и трогает баронессу. На данный момент, снова обретя спокойствие и веру в будущее, он ограничивается тем, что выплачивает своей супруге сто рублей в месяц. Но долго ли она будет довольствоваться этой подачкой? Он в этом сомневается. Надежда торопится развеять его худшие опасения. Неужели он не знает, что в случае новых требований, выставленных «противником», она всегда готова увеличить «пособие», дабы избавить своего столь доверчивого и уязвимого композитора от любых унижений? Возможно, она была в своих письмах слишком убедительна, поскольку Чайковский, тут же оправившись от удара, снова устремляется в суматоху путешествий. Можно сказать, что для него музыка и путешествия связаны неразрывно и что они являются залогом его душевного равновесия и творчества.

Пока она мечтает о его возвращении в Москву, он уже мчится в Париж, затем во Флоренцию, в Рим, Венецию, Вену. Везде концерты, аплодисменты, восторженные отзывы. И все же он не может отделаться от ощущения, говорит он, что теряет время, растрачивая его на вещи второстепенные. Надежда догадывается, насколько он растерян и встревожен, и 10 ноября 1877-го она пишет ему, чтобы призвать его вернуться на родину. «Если Вы соскучитесь за границею и Вам захочется вернуться в Россию, но не показываться людям, то приезжайте ко мне, т. е. не ко мне лично, а в мой дом на Рождественском бульваре; у меня есть вполне удобные квартиры, где Вам не надо будет заботиться ни о чем. В моем хозяйстве все есть готовое, и между нами будут общими только хозяйство и наша дорогая мне дружба в том виде, как теперь, не иначе, конечно. В доме у меня ни я, и никто из моего семейства, и никто в Москве и не знали бы, что Вы живете тут. У меня в доме очень легко скрываться от всего света. Вы знаете, какую замкнутую жизнь я сама веду, и вся прислуга привыкла жить на положении гарнизона в крепости. Следовательно, Вы здесь были бы неприступны. Подумайте, дорогой мой друг, да и приезжайте прямо из Вены, только за три дня сообщите мне об этом». Этим двусмысленным приглашением Надежда фон Мекк надеется убедить Чайковского в том, что это принесет им обоим огромное удовольствие, если он поселится у нее, в окружении ее мебели, в ее привычной интимной обстановке, тогда как она будет далеко, предаваясь удовольствию бесплодных мечтаний. Нужно иметь, пишет она, тонкую душу, чтобы уметь почувствовать жар и вкус пустоты. Как настоящий меломан ценит паузы в мелодии, точно так же Надежда уверена, что Чайковский никогда так явственно не присутствует в ее жизни, как когда его рядом с ней нет.

Однако он не дает себя убедить. «Вы пишете, что лучше всего вернуться в Россию. Еще бы! Я люблю путешествовать в виде отдыха за границу; это величайшее удовольствие. Но жить можно только в России, и, только живя вне ее, постигаешь всю силу своей любви к нашей милой, несмотря на все ее недостатки, родине. Но в том-то и дело, что мне невозможно вернуться в Россию».

Внезапно Надежда задается вопросом, что же так пугает Чайковского в идее вернуться в Москву. Боится ли он оказаться под обстрелом новых требований Антонины, или же он опасается, не решаясь сказать об этом, жить у своей благодетельницы, даже при том, что она обещала ему исчезнуть до его приезда? Поскольку развестись в России этого времени без причины очень трудно, нетерпение Надежды превращается в наваждение. Какие бы усилия ни приложил Анатолий, чтобы умерить злобу и аппетит Антонины, пока Чайковский не вернулся в Москву и не поселился на Рождественском бульваре, под надежным крылышком баронессы, скандал, думалось ей, остается возможным. Под скандалом она понимает теперь обвинение в мужской несостоятельности, которое Антонина не замедлит бросить в лицо знаменитому Чайковскому. Обвиненный этой ведьмой в неисполнении супружеского долга, он потеряет репутацию в глазах публики, которая всегда охоча до скабрезных историй. Над ним будут смеяться в салонах и в редакциях газет. Чтобы придать ему мужества перед лицом подобной клеветы, Надежда говорит с ним в письмах о вере, морали, музыке и смешивает все в призыве к всеобъемлющей чистоте. «Я враг всякой внешности, начиная с красоты лица до уважения общественного мнения включительно. Когда я слышу, что говорят о человеке, одаренном высшими нравственными и умственными свойствами, как о лошади или о мебели, у которых ничего и быть не может, кроме внешней красоты, я возмущаюсь всем своим существом. [...] Я бы презирала себя, если бы подделывалась под общественное мнение и изменила бы в чем бы то ни было свои поступки из боязни того, как найдут это люди».

Мимоходом заметив Чайковскому, что ему лучше бросить пить, поскольку музыка, по ее мнению, пьянит лучше, чем вино, она еще раз умоляет его вернуться в Москву.

Однако проходят месяцы, а он и не думает о возвращении на родину. Переезжая из города в город, он, однако, уделил время осмотру у парижских медиков, поскольку нервное расстройство и боли в желудке стали почти невыносимы. Врачи успокоили его. Его состояние не тяжелое, и единственные лекарства, которые наука прописывает в его случае, это гигиена и лечение термальными водами. На следующий день после консультации Чайковский заявляет в письме, что полностью вернулся в отличную физическую форму, никоим образом, однако, не соблюдая рекомендаций врача. «Надеюсь, – пишет он 2 декабря 1877 года, – что останусь еще долго в том отличном для моего здоровья фазисе, в котором нахожусь именно с тех пор, как я, убедившись в шарлатанстве парижской знаменитости, перестал следовать его предписанию».

В конце года он оказывается в Сан-Ремо, где к нему присоединяется брат Модест с маленьким глухонемым Колей. Чайковский пишет, что совершенно сражен молчаливым изяществом этого «ангела». «Какой это чудный мальчик, Вы не можете себе представить. Я к нему питаю какую-то болезненную нежность. Невозможно видеть без слез его обращение с братом. Это не любовь, это какой-то страстный культ. [...] В первый день, когда я его увидел, я питал к нему только жалость, но его уродство, т. е. глухота и немота, неестественные звуки, которые он издает вместо слов, все это вселяло в меня какое-то чувство непобедимого отчуждения. Но это продолжалось только один день. Потом мне все сделалось мило в этом чудном, умном, ласковом и бедном ребенке».

Читая эти строки, Надежда думает о том, что ее неуловимый корреспондент страдает от приступа отцовской любви, и о том, какое это счастье, что он открыл наконец способ удовлетворения этой благородной склонности. Но вот самое главное: 21 декабря Чайковский получает официальное приглашение, подписанное Бутовским, выступить в роли главы российского отдела Всемирной выставки в Париже. Его просят немедленно приехать во Францию в качестве делегата от музыкальной России. Он должен будет остаться там до окончания выставки, и оплата составит тысячу рублей за месяц. Это предложение льстит Чайковскому, однако многочисленные обязанности, которые повлечет за собой подобная честь, пугают его. С другой стороны, он боится разочаровать баронессу и всех своих друзей, всех своих почитателей, которые обвинят его в трусости и лености, если он уклонится от приглашения. 24 декабря он пишет Надежде, после долгой внутренней борьбы, которая, возможно, стоила ему многих дней жизни, что лучше отказаться сразу, чем приехать на место и сделать это там после полного расстройства организма.

Опасаясь более всего уколов собственной совести, он снова пытается оправдаться в собственных глазах, в другом письме: «Как бы то ни было, малодушно ли я поступаю или благоразумно, но сегодня я вижу ясно, что я не могу ехать. [...] Главное, мне теперь нужно, чтобы Вы, братья и сестра не сердились на меня за мое малодушие. Клянусь Вам, что, если бы я знал, что этого Вам и им хочется, я бы поехал в Париж. Но без советов друга или брата, больной, в припадке самой ужасной ипохондрии, я не могу, не могу, не могу ехать».[6]

Надежда, исполненная сожаления оттого, что Чайковский отказался от чести представлять Россию на Всемирной выставке в Париже, не понимает, почему он так задерживается за границей. Ведь не потому же, что ему не хочется предстать перед толпой в Париже, он не едет спокойно работать в Москву, к ней, в дом, который она заблаговременно освободила бы. В письме, которое она адресует ему 31 декабря, она, конечно же, поддерживает его в его решении уклониться от официальных празднований, но пользуется случаем, чтобы сообщить ему, не без задней мысли, что в данный момент в консерватории идет работа над его оперой «Евгений Онегин» перед предстоящим исполнением для членов императорской семьи. «Я очень с нетерпением жду этого представления», – пишет она ему, всячески подчеркивая, что исполнительское мастерство некоторых музыкантов кажется ей никуда не годным. Тем самым она надеется задеть его любопытство и заставить его быстрее вернуться в Россию. А пока она посылает ему тысячу пятьсот франков на издание «Четвертой симфонии», наконец оркестрованной.

Однако ничто не способно заставить Чайковского оставить скитания по Европе. И при этом в письмах он утверждает, что страстно любит свою страну. Еще в последнем письме он пишет Надежде, рассказывая о своих прогулках вокруг Сан-Ремо: «А между тем я испытывал невыразимое желание пойти домой и поскорей излить свои невыносимо тоскливые чувства в письмах к Вам, к брату Толе. Отчего это? Отчего простой русский пейзаж, отчего прогулка летом в России, в деревне по полям, по лесу, вечером по степи, бывало приводила меня в такое состояние, что я ложился на землю в каком-то изнеможении от наплыва любви к природе, от тех неизъяснимо сладких и опьяняющих ощущений, которые навевали на меня лес, степь, речка, деревня вдали, скромная церквушка, словом, все, что составляет убогий русский, родимый пейзаж».

Действительно, возможно, именно чрезмерная любовь Чайковского к России мешает ему к ней вернуться? – спрашивает себя Надежда в растущей растерянности. Возможно, он боится быть плохо принят соотечественниками? Возможно, их враждебности (или их дружелюбия) он боится больше, чем немцев, австрийцев, итальянцев, французов? Возможно, ему нужно, чтобы его отделяла от родины граница, дабы лучше понять ее? И снова, готовая критиковать Чайковского, баронесса фон Мекк вынуждена констатировать, что сама очень похожа на него. Она и сама может чувствовать себя счастливой лишь в разлуке с предметом обожания. Будь то живой человек или страна, лишь разлука позволяет почувствовать истинную ценность. Настоящее обладание свершается в отсутствие. Но и коротая время в размышлениях, Надежда чувствует, что тянется оно бесконечно долго. Единственное ее утешение – повторять себе, что по сердцу, если уж не по таланту, она – женская копия Чайковского.

Глава V

Видя, что, несмотря на ее настояния, Чайковский упрямо не желает оставить свое космополитское скитальчество, Надежда думает о том, что, может быть, Анатолию, или Модесту, или Котеку, или – почему бы и нет? – Алеше, преданному слуге композитора, удастся убедить его вернуться в Россию. Ей известно, что все они приезжали к нему за границу и что он показался им плохим и ничуть не торопился положить конец своим разъездам по Европе. Из всех, кто навещал его, самым осведомленным о его работах и проектах опять оказывается очаровательный Котек. Через него Надежда узнает подробности относительно продвижения последних произведений композитора. Перевозя за собой партитуры из отеля в отель, сообщает он, Чайковский написал восхитительную Вторую сонату, концерт для фортепиано, которым весьма доволен, и только что занялся «Литургией», которая с трудом поддается ему и от которой он многого ожидает. Этот несравненный артист, опьяненный музыкой, думает Надежда, чувствует себя комфортно только в мужском обществе. Конечно же, она признает, что благодаря этому исключительно мужскому окружению она может не опасаться появления соперницы, однако в душе у нее копошатся сомнения, посеянные светскими сплетниками. Дабы попытаться разузнать побольше, она, не колеблясь, расспрашивает Чайковского в письме, пока он находится во Флоренции, о его сентиментальном прошлом: «Петр Ильич, любили ли Вы когда-нибудь? Мне кажется, что нет. Вы слишком любите музыку, для того чтобы могли полюбить женщину. Я знаю один эпизод любви из вашей жизни, но я нахожу, что любовь так называемая платоническая (хотя Платон вовсе не так любил) есть только полулюбовь, любовь воображения, а не сердца, не то чувство, которое входит в плоть и кровь человека, без которого он жить не может».[7] Оказавшийся перед лобовой атакой, Чайковский ответил уклончиво: «Вы спрашиваете, друг мой, знакома ли мне любовь неплатоническая. И да и нет. Если вопрос этот поставить несколько иначе, т. е. спросить, испытал ли я полноту счастья в любви, то отвечу: нет, нет и нет!!! Впрочем, я думаю, что и в музыке моей имеется ответ на вопрос этот. Если же Вы спросите меня, понимаю ли я все могущество, всю неизмеримую силу этого чувства, то отвечу: да, да и да – и опять так скажу, что я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительность и вместе с тем блаженство любви». Ловко перескакивая с одной темы на другую, он продолжает: «Я совершенно несогласен с Вами, что музыка не может передать всеобъемлющих свойств чувства любви. Я думаю совсем наоборот, что только одна музыка и может это сделать. Вы говорите, что тут нужны слова. О нет! Тут именно слов-то и не нужно, и там, где они бессильны, является во всеоружии своем более красноречивый язык, т. е. музыка. [...] Ваше замечание, что слова часто только портят музыку, низводят ее с ее недоступной высоты, верно совершенно».[8]

Увильнув таким образом от темы, Чайковский пускается затем в пространные и туманные философские размышления, да так успешно, что Надежда, прочитав письмо с начала до конца, остается ни с чем.

Несколькими неделями позже, по возвращении с концерта, где она еще раз услышала «Сербский марш» Чайковского, она снова пишет ему о том энтузиазме, который он вселил в нее, но признается, что, видя такое множество слушателей, аплодирующих его музыке, она испытывает и счастье, и беспокойство. «Мне как-то кажется, что у меня много соперников, что у Вас много друзей, которых Вы любите больше, чем меня. Но здесь, в этой новой обстановке, между чужими людьми мне показалось, что Вы никому не можете принадлежать столько, сколько мне, что моей собственной силы чувства достаточно для того, чтобы владеть Вами безраздельно. В Вашей музыке я сливаюсь с Вами воедино, и в этом никто не может соперничать со мною: здесь я владею и люблю! Простите мне этот бред, не пугайтесь моей ревности, ведь она Вас ни к чему не обязывает, это есть мое собственное и во мне же разрешающееся чувство. От Вас же мне не надо ничего больше того, чем я пользуюсь теперь, кроме разве маленькой перемены формы: я хотела бы, чтобы Вы были со мною, как обыкновенно бывают с друзьями, на „ты“. Я думаю, что в переписке это не трудно, но если Вы найдете это недолжным, то я никакой претензии иметь не буду, потому что и так я счастлива; будьте Вы благословенны за это счастье! В эту минуту я хотела бы сказать, что я обнимаю Вас от всего сердца, но, может быть, Вы найдете это уже слишком странным; поэтому я скажу, как обыкновенно: до свидания, милый друг мой».[9]

Сознавшись в своей ревности, признавшись в любви и предложив называть друг друга на «ты», она ждет, со сжавшимся сердцем, ответа Чайковского. Увы! Он опять ускользает. Конечно, он заверяет ее, что она «краеугольный камень его счастья», но тут же с огорчительной осмотрительностью меняет тон. «Что касается перемены „Вы“ на „ты“, то у меня просто не хватает решимости это сделать. Я не могу выносить никакой фальши, никакой неправды в моих отношениях к Вам, а между тем я чувствую, что мне было бы неловко в письме отнестись к Вам с фамильярным местоимением. Условность всасывается в нас с молоком матери, и как бы мы ни ставили себя выше ее, но малейшее нарушение этой условности порождает неловкость, а неловкость, в свою очередь, – фальшь. [...] Буду ли я с Вами на „Вы“ или на „ты“, сущность моего глубокого, беспредельного чувства и любви к Вам никогда не изменится от изменения формы моего обращения к Вам».[10]

По сути, он оттолкнул протянутую ею руку, а ей осталось лишь смириться, изобразив притворное понимание... Что ж, они будут по-прежнему любить друг друга, обращаясь друг к другу на «вы», словно их только что представили.

Вскоре она, однако, оказывается вознагражденной за свою искренность – в начале апреля 1878 года она узнает, что он выехал из Кларенса, находится в Вене и что следующее его письмо будет из России: «Покидая чужие страны и накануне своего возвращения в Россию в качестве совершенно здорового, нормального, полного свежих сил и энергии человека, я должен еще раз поблагодарить Вас, мой бесценный, добрый друг, за все, чем я Вам обязан и чего никогда, никогда не забуду».[11]

Она боится поддаться преждевременной радости и опасается, что следующим пунктом назначения этого неисправимого путешественника окажется Цюрих, Неаполь или, может быть, Париж. Но нет, Чайковский держит слово. 11 апреля 1878 года он пересекает наконец границу и направляется напрямую к сестре на Украину, в Каменку. Он готовился к тому, что, снова ступив на родную землю, испытает волнение невыразимое, однако наткнулся на пьяных жандармов, которые рылись в его багаже, безо всяких извинений, и с подозрением разглядывали паспорт. «Все это отравляло мне удовольствие видеть родную и страстно любимую страну свою». Кроме того, менее чем через неделю после приезда он начинает жаловаться на новые боли, которые он приписывает то беспокойствам, которые ожидали его в России, то похолоданию, то слишком скудному питанию, предписанному постом. Прошлой ночью, мучаясь тяжелой бессонницей, он даже подумал, что умирает, и вынужден был разбудить своего брата Анатолия, спавшего в соседней комнате. Не придавая большого значения этим тревожным новостям, Надежда, захлестнутая радостью, поздравляет его с возвращением в лоно матери-родины, совпавшее с празднованием Пасхи. Двойное воскрешение, думается ей, воскрешение Христа, возвращенного человечеству, и Чайковского, возвращенного соотечественникам.

«Как я рада, что Вы находитесь теперь ближе к Москве, что заграничное пребывание принесло Вам пользу, что, быть может, нам удастся добыть Вам полную свободу! [...] Петр Ильич, у меня есть одно желание, которое я была бы очень рада, если бы Вы исполнили, это чтобы Вы побывали в том месте, которое я так люблю, в которое я всегда стремлюсь сердцем, в котором есть для меня много дорогих, хотя и тяжелых воспоминаний, – в нашем Браилове». Она добавляет, что хотела бы отныне называть это благословенное место не мой Браилов, а наш Браилов. Конечно же, она обещает ему не показываться там, покуда он пожелает оставаться там, поскольку она все более и более укрепляется в решимости сохранить между ними чудо единения в отсутствие. Может быть, именно последнее заверение помогает ему принять приглашение? В любом случае следующий месяц он проводит в Браилове, и эта тихая гавань приводит его в восторг. Здесь он погружен, как он пишет, в «блаженную тишину» и «окружен со всех сторон предметами, напоминающими мне Вас и приближающими меня к Вам».[12]

Прелести этого феерического места он воспоет также в триптихе для фортепиано и скрипки, «Souvenir d'un lieu cher» («Воспоминания о дорогом месте»). Вкус к работе вернулся к нему, и он проводит дни в муках и тайных радостях творчества и каждодневных огорчениях, связанных с процессом развода. Будучи в курсе его нескончаемых терзаний, Надежда фон Мекк сделала ему как-то смелое предложение: «На развод она не согласится, разве только она встретила бы человека, который захотел бы на ней жениться, – то не можете ли Вы предложить ей, что в таком случае Вы выдадите ей за некоторое время вперед то содержание, которое она получает от Вас теперь, тысяч десять, например, или, может быть, она согласится теперь же на таком условии дать Вам развод, а сумму эту я берусь достать? Попробуйте, мой милый друг. Мне бы так хотелось, чтобы Вы были спокойны».[13] Однако Анатолий, взявшийся передать Антонине новые условия развода, наталкивается на яростное возмущение со стороны отвергнутой супруги. Понимая, что она прикрывается предлогом растоптанного самолюбия, чтобы запутать дело и затянуть переговоры, Анатолий решает скрыть от нее, что финансовую сторону компромисса берет на себя не ее муж, а баронесса фон Мекк.

После долгих совещаний братья придумывают, как повести себя с противником, – «выкуп» будет передан Львом Давыдовым, мужем Александры. Так имя баронессы никогда не будет упомянуто. Чайковский обещает баронессе, что даже самые близкие к нему люди не будут знать, что за благословенная рука приносит ему покой и свободу. Надежда боится преждевременно радоваться соглашению, достичь которого было столь трудно. Но то, что Чайковский пишет ей в Браилов, 21 мая 1878-го, переполняет ее неудержимой радостью. «Я получил письмо от известной особы на множестве страниц. Среди феноменально глупых и идиотических ее рассуждений находится, однако же, формально высказанное согласие на развод. Прочтя это, я обезумел от радости и полтора часа бегал по саду, чтобы физическим утомлением заглушить болезненно-радостное волнение, которое это мне причинило. Нет слов, чтобы передать Вам, до чего я рад! Я решил, что мне необходимо в начале июня съездить в Москву, чтобы дать ход делу. Нужно поскорей, поскорей; я не успокоюсь, пока не найду ходатая по делу, вообще не заведу машины, не узнаю, как устроить формальности, и т. д. Не правда ли, это лучше?»

Конечно же, Надежда согласна с ним, и вот процедура начата. Чайковский добивается раздельного проживания; развод остается гипотетическим. Самое время расцеловать брата Анатолия, ужасно побледневшего, похудевшего и нервного, и вот он снова в Каменке, где, несмотря на болезнь печени у сестры Александры и недисциплинированное поведение племянников, он с азартом работает над «Сюитой для оркестра» и подумывает об опере, которая могла бы стать «Ромео и Джульеттой», или «Причудами Марианны», или «Орлеанской девой» по Шиллеру. О последнем проекте он напишет Надежде: «Для музыки есть чудные данные, и сюжет еще не истасканный, хотя им уже и воспользовался Верди».[14]

Однако на лето он предпочитает комфортабельный дом в Браилове, который баронесса, неутомимая путешественница, полностью предоставила ему на время своих путешествий по Европе. Затем, подлечившись свежим воздухом, одиночеством и тишиной, он возвращается в Москву, свое неизменное пристанище. Здесь он получает многочисленные письма, в которых Надежда делится с ним своими впечатлениями искушенной путешественницы и любительницы музыки, пред суровым судом которой предстает все, что не является творением ее кумира. Он пишет ей до востребования в Париж, в Сан-Ремо, во Флоренцию... Во время первого пребывания в Париже, в сентябре 1878-го, она посетила концерты, руководить которыми Чайковский отказался и в которых с успехом играл роль пианиста и дирижера Николай Рубинштейн. Программа состояла из произведений Чайковского, Глинки, Римского-Корсакова... По возвращении с одного из концертов, 6 сентября 1878 года, Надежда, в смятении, почти в слезах, пишет своему возлюбленному композитору о том, что она почувствовала при прослушивании «Бури». «Когда раздались первые ее звуки, я забыла про всех и все. В зале царствовала мертвая тишина; казалось, что все притаили дыхание. Когда послышался этот аккорд с задержанием, у меня все нервы задрожали, а дальше... дальше я уже забыла совсем Париж, глупую публику, патриотическое тщеславие и весь мир, – передо мною была только „Буря“, любовь и их невидимый автор, разливающий широкие, роскошные звуки, способные наполнить весь мир, доставить человеку счастие, добро, наслаждение. О боже мой! Я не могу вам передать, что я чувствую, когда слушаю Ваши сочинения. Я готова душу отдать Вам, Вы обоготворяетесь для меня; все, что может быть самого благородного, чистого, возвышенного, поднимается со дна души».

Так, три месяца кряду она посещает российские концерты в рамках Всемирной выставки, когда в программе значатся произведения Чайковского. К скрупулезным отчетам, которые она затем отправляет ему, она прилагает выдержки из парижской прессы, в целом благожелательной, но недостаточно, по ее мнению. Возможно, именно растущая слава его произведений за рубежом и желание посвящать творчеству больше времени подтолкнули Чайковского серьезно задуматься о том, чтобы оставить Московскую консерваторию? Однако из-за денежных затруднений, которые неизбежно повлечет за собой столь радикальный шаг, прежде чем решиться на него, он вынужден испросить совета у своей щедрой покровительницы. Исполненная гордости оттого, что он советуется с ней о будущем своей карьеры, она незамедлительно отвечает ему 20 сентября 1878 года: «Спешу отвечать Вам на Ваш вопрос, что я буду чрезвычайно рада, если Вы оставите консерваторию, потому что я давно уже нахожу величайшим абсурдом, чтобы Вы с Вашим умом, развитием, образованием, талантом находились в зависимости от грубого произвола и деспотизма человека, во всех отношениях низшего от Вас... Я не позволяла себе давать Вам никаких советов по предмету Ваших занятий в консерватории, но искренно желаю, чтобы Вы бросили место, соединенное с подчинением нашему общему другу. Что касается пользы, которую Вы принесли бы грядущим поколениям Вашим преподаванием, то я нахожу, что Вы гораздо больше приносите ее Вашими сочинениями, а не зачеркиваниями квинт и октав. Для этого есть много таких, которые ни для чего другого не годны, Вы же оставляете в искусстве такие памятники, которые будут служить наилучшим руководством, образцом для учащегося юношества». В этом же письме, поскольку он объяснял ей, что слишком любит Россию, чтобы все время иметь ее перед глазами, и что желал бы провести половину жизни за границей, она поощряет его путешествовать время от времени, как делает она сама: «Именно так я и распределяла Вашу жизнь, чтобы часть времени Вам быть в деревне, в России, а другую часть за границею, и я очень радуюсь, что и в этом сошлись наши мысли. Я, вероятно, проведу зиму за границею. Приезжайте куда-нибудь поближе, мой милый друг, – как бы я была рада. Приезжайте на Lago di Como, там ужасно хорошо и есть много мест, кроме Bellagio, по берегу озера. Как было бы славно, если бы мы жили на расстоянии одной или двух верст или на двух берегах озера».

Энтузиазм Надежды заразителен. Чайковский подает заявление об уходе из консерватории, с меланхоличным облегчением думая о двенадцати годах, проведенных в этих стенах. 7 октября 1878 года он покидает Москву, направляясь во Флоренцию. В этом городе его с нетерпением ждет баронесса фон Мекк, с ее твердым намерением никогда не встречать его во плоти.

Это бесконечное «избегание» кажется ей как никогда необходимым для счастья их необычной четы. Нет ничего легче для них, чем быть одновременно невидимыми и присутствующими, поскольку она живет в верхней части города, на вилле «Оппенхайм», на Виале-дей-Колли, а для него сняла квартиру, в которой он будет далеко от ее глаз, но близко к сердцу. Она поручила скрипачу Пахульскому, сменившему Котека в ее свите придворных музыкантов на побегушках, встретить Чайковского на вокзале и проводить его в приготовленную для него квартиру. Стол венчает букет присланных ею цветов, к которому приложена написанная ее рукой записка: «Здравствуйте, мой милый, дорогой, несравненный друг! Как я рада, Боже мой, как я рада, что Вы приехали! Чувствовать Ваше присутствие вблизи себя, знать те комнаты, в которых Вы находитесь, любоваться теми же видами, которые и у Вас перед глазами, ощущать ту же температуру, как и Вы, это такое блаженство, которого никакими словами не выразишь!»

Также она прилагает, из осторожности или чтобы подразнить, расписание своих ежедневных прогулок. «Мы аккуратно гуляем каждый день, несмотря ни на какую погоду, и всегда выходим в одиннадцать часов и идем немножко дальше Bonciani, ныне Вашей резиденции, мой бесценный друг. Там мы поворачиваем назад тою же дорогою и возвращаемся в двенадцать часов, прямо к завтраку».

Ответ на виллу «Оппенхайм», до которой не больше пятисот метров, приносит Алеша, слуга Чайковского. В записке композитор благодарит Надежду за все ее флорентийские щедроты, заверяет ее, что все ему здесь нравится, хотя квартира слишком велика, слишком роскошна и слишком комфортна. Затем он пишет для нее новую сонату и называет ее «Наша сюита». «Не могу Вам выразить, мой бесценный Петр Ильич, как я счастлива, что квартира Вам понравилась и что мы находимся так близко друг от друга. Мне даже мои комнаты кажутся теперь лучше со вчерашнего вечера, прогулка еще приятнее. Не знаю, как благодарить Вас за удовольствие, которое Вы мне хотите сделать нашею сюитою. Боже мой, сколько прелести в этом слове „нашею“».

И начинается игра в прятки. Каждый день во время утренней прогулки Надежда проходит под окнами Чайковского, приятно содрогаясь при мысли встретиться с ним лицом к лицу. А что, если он нарушит правило? Она представляет, что его одновременно преследует соблазн сделать это и парализует мысль принести ей неудовольствие пренебрежением к запрету. Как и она, он, несомненно, постоянно начеку и в страхе перед собственным любопытством. Ощущение, что они играют с опасностью, которая вселяет страх в обоих, вызывает у них возбуждение более сильное, чем самая смелая ласка. И вот однажды вечером, в Опере, Надежда, пришедшая послушать «Il violino del diavolo», обнаруживает в зале неподалеку от себя Чайковского. Их взгляды встречаются. Они узнали друг друга. Но, повинуясь установленным ими самими правилам, они делают вид, что незнакомы, и отводят глаза, дабы избежать кощунства вежливой улыбки.[15] Вернувшись на виллу «Оппенхайм», Надежда изливает свой восторг: «Как ли ни холодно здесь, как ли ни неприветливо, а мне все-таки не хочется уезжать отсюда: близость Вас – это неисчерпаемое блаженство для меня. Вставая утром, первая мысль есть о Вас, и в продолжение всего дня я не перестаю чувствовать Вашего присутствия; мне кажется, что оно носится в воздухе. Боже мой, как я люблю Вас и как счастлива, что узнала Вас!»[16]

Однако, заблаговременно распланировав свои путешествия по Европе в личном вагоне, она считает, что пришло время сменить горизонты, и вот она уже в Вене, откуда пишет Чайковскому 24 декабря 1878 года, поздравляя его с Рождеством. Он и сам не усидел на месте и поспешил в Париж, в котором как нигде надеется найти вдохновение для своей «Орлеанской девы». Но у каждого свое чудо! Точно так же, как Жанна д'Арк слышит голоса и чувствует рядом присутствие мистической силы, оберегающей ее, так и Чайковский, везде, в любой час, преследуем мыслью невидимой и вездесущей баронессы. Предупреждающая малейшее желание своего композитора, она сняла для него роскошную квартиру, где он сможет с комфортом воспевать экстазы и страдания своей святой героини. Увы! Предусмотрительности Надежды недостаточно, чтобы уберечь Чайковского от нездоровья, постматримониальных осложнений и творческих разочарований, которые он принимает с чувствительностью человека с открытой раной. После проведенной в метаниях ночи, среди приступов желудочных болей и тошноты, он решает, дабы оправиться, отправиться послушать, 9 марта 1879 года, «Бурю», которую дают в Шатле под управлением Эдуарда Колонна. Ужасная ошибка! Обескураженный никуда не годным уровнем оркестра, он вдобавок стал свидетелем безразличия публики. Более того, ему даже показалось, что в конце он услышал свист среди вежливых аплодисментов. Этот неуспех перед парижскими слушателями погружает его в тяжелое уныние. Он начинает сомневаться в своем таланте. Заслуживает ли он той высоты, на которую возвели его соотечественники? Узнав об этом необъяснимом провале, Надежда пытается помочь Чайковскому воспрянуть духом и уговаривает его развеяться, посещая интеллектуальные круги столицы, поскольку она уверена, что среди передовых французов он найдет почитателей, как и в России. Неужели он забыл, с каким пылом недавно высказывался о его творчестве Лев Толстой? Почему бы ему не встретиться в Париже с Иваном Тургеневым, о котором всем известно, пишет она, что он женат на мадам Виардо-Гарсия, известной певице? Он отвечает ей 19 февраля 1879-го длинным посланием, в котором анализирует свой страх перед непосредственным контактом с себе подобными: «Всю мою жизнь я был мучеником обязательных отношений к людям. По природе я дикарь. Каждое знакомство, каждая новая встреча с человеком незнакомым была для меня всегда источником сильнейших нравственных мук. Мне даже трудно объяснить, в чем сущность этих мук. Быть может, это доведенная до мании застенчивость, быть может, это полнейшее отсутствие потребности в общительности, быть может, ложный страх показаться не тем, что я есть, быть может, неумение без усилия над собой говорить не то, что думаешь (а без этого никакое первое знакомство невозможно), – словом, я не знаю, что это такое, но только, пока я по своему положению не мог избегать встреч, я с людьми встречался, притворялся, что нахожу в этом удовольствие, по необходимости разыгрывал ту или другую роль (ибо, живя в обществе, нет ни малейшей возможности обойтись без этого) и невероятно терзался. [...] Ни разу в жизни я не сделал ни единого шага, чтобы сделать знакомство с тою или другою интересною личностью, а если это случалось само собою, по необходимости, то я всегда выносил только разочарование, тоску и утомление».

Далее, приводя в пример свои отношения со Львом Толстым, он признается, что, несмотря на все его восхищение автором «Войны и мира», ему было невыносимо больно слушать, как тот излагает дичайшие музыкальные теории и отказывает во всяком таланте такому колоссу, как Бетховен. «И тут же, после первого рукопожатия, он изложил мне свои музыкальные взгляды. По его мнению, Бетховен бездарен. С этого началось. Итак, великий писатель, гениальный сердцевед, начал с того, что с тоном полнейшей уверенности сказал обидную для музыканта глупость. Что делать в подобных случаях! Спорить! Да – я и заспорил. Но разве тут спор может быть серьезен? Ведь, собственно говоря, я должен был прочесть ему нотацию. Может быть, другой так и сделал бы, я же только подавлял в себе страдания и продолжал играть комедию, т. е. притворялся серьезным и благодушным. Потом он несколько раз был у меня, [...] при мне расплакался навзрыд, когда я сыграл ему по его просьбе Andante моего первого квартета, но все-таки знакомство его не доставило мне ничего, кроме тягости и мук, как и всякое знакомство. [...] Вот почему, милый друг, я не иду ни к Тургеневу, ни к кому бы то ни было».

Оправдав тем самым свою мизантропию, Чайковский вносит уточнение, которое не может оставить Надежду равнодушной: «Позвольте исправить одно Ваше заблуждение, разделяемое, впрочем, очень многими. Тургенев не женат и никогда не был женат на Виардо. Она замужем за Louis Viardot, здравствующим и теперь. Этот L. Viardot очень почтенный писатель и, между прочим, переводчик Пушкина. Тургенева с Виардо соединяет очень трогательная и совершенно чистая дружба, превратившаяся уже давно в такую привычку, что они друг без друга жить не могут. Это факт совершенно несомненный».

Из всего письма именно последние строки она читает с особым волнением: говоря о близости писателя и певицы, он деликатно бросает аллюзию на их собственный союз. Чайковский и мадам фон Мекк, Тургенев и мадам Виардо, два гения, соединенные сердечной связью, если не плотской, с двумя исключительными женщинами!

Под впечатлением от этого «совпадения» Надежда больше не может думать ни о чем, кроме своих «невстреч» с композитором, приглашая его в свою усадьбу, которую она заблаговременно покинет. Весной 1879 года, по возвращении Чайковского в Россию, она пишет ему, чтобы предложить провести некоторое время в принадлежащем ей доме в Симаках (или Сиамаках), совсем рядом с Браиловом, куда она намеревается отправиться в самые ближайшие дни. «Вот что бы мне хотелось, – пишет она ему 5 мая, – это устроить в Браилове жизнь ? nous deux,[17] вроде жизни на нашей милой Viale dei Colli, – и это очень легко, зависит только от вашего согласия. Есть у меня при Браилове фольварк[18] Сиамаки [...] очень миленький, лежит в тенистом саду, в конце которого идет река, в саду поют соловьи. [...] Если бы Вы согласились приехать туда на целый месяц или еще больше, во время моего пребывания в Браилове, то я была бы несказанно счастлива. Для меня отчасти повторилось бы самое восхитительное время моей жизни на Viale dei Colli. Хотя, конечно, в Браилове я не могла бы каждый день ходить гулять около Вашей квартиры, но я также каждый день чувствовала бы, что Вы близко, и от этой мысли мне так же было бы хорошо, весело, покойно, смело; мне также казалось бы, что, когда Вы близко меня, то ничто дурное ко мне не подступится».

Опасаясь какого-нибудь неуместного стеснения Чайковского, Надежда возвращается к этой теме и десять дней спустя, когда, чтобы заставить его решиться, она приглашает в Симаки и его брата Анатолия Ильича. С экзальтацией собирательницы воспоминаний она описывает своему корреспонденту восторг, в который приходила каждый раз, входя в комнаты, в которых он жил в ее отсутствие: «Как я рада, что нахожусь в своем милом Браилове, да еще и сейчас, после Вашего пребывания в нем. С каким невыразимо приятным ощущением я вхожу в Ваши комнаты, милый друг мой, мне кажется, что в них все еще полно Вами. Я смотрю на кушетку и наслаждаюсь мыслью, что только что Вы на ней лежали; подхожу к кровати и думаю, что две ночи назад Вы на ней спали, и хорошо спали».

Но, возможно, именно нетерпение влюбленной, которое она демонстрирует, пугает этого человека, в жизни менее смелого, чем в музыке? – спрашивает она себя. Из письма в письмо она повторяет свое приглашение на сдвоенную дачу. И из письма в письмо он умножает предлоги, истинные и выдуманные, которые его задерживают. То это обязанности, связанные с работой, то семейные обстоятельства, которые удерживают его в Каменке. Наконец 8 августа 1879 года он отправляется в Симаки, и вот волна восторга захватывает одного и другого. «Здравствуйте, мой милый, дорогой гость, поздравляю Вас с приездом, с новосельем, желаю очень, чтобы Симаки Вам понравились, чтобы Вы их полюбили так же, как и я».

Он отвечает ей 9 августа: «Сижу на балконе, наслаждаюсь чудным вечером, мысленно обращаюсь к виновнице моего благополучия и благодарю ее».

Проводя время за «композиторством» у рояля и одинокими прогулками в лесу, он говорит себе, что напрасно так долго тянул с принятием столь чудесного приглашения. Но вот 14 августа, в середине дня, Надежда, обычно избегавшая выходить в этот час, решает отправиться подышать свежим воздухом в лес со своей дочерью Милочкой и несколькими знакомыми. Она приказывает запрячь коляску и готовится к приятной прогулке, когда на повороте замечает Чайковского, тоже в коляске. После минутного онемения, сковывающего обоих, он вежливо снимает шляпу и делает робкий поклон. Надежда пожирает его глазами и не осмеливается ни заговорить, ни улыбнуться, а сердце готово вырваться у нее из груди. Что делать? Этого не знает ни она, ни он. Наконец они отворачиваются друг от друга. Экипажи удаляются, и баронесса фон Мекк, покрасневшая от смущения, заставляет себя возобновить разговор с дочерью самым естественным тоном. Вернувшись к себе, она обнаруживает принесенное Пахульским, который служит у них посыльным, письмо: «Извините, ради Бога, Надежда Филаретовна, что, нехорошо рассчитав время, я попал как раз навстречу Вам и вызвал по этому случаю, вероятно, новые расспросы Милочки, а для Вас новые затруднения разъяснять ей, почему таинственный обитатель Симаков не бывает в Вашем доме, хотя и пользуется Вашим гостеприимством».

Но Надежда умеет принимать обстоятельства таковыми, какие они есть. Через день после происшествия, придя в себя, она успокаивает Чайковского: «Вы извиняетесь, дорогой друг мой, за то, что мы встретились, а я в восторге от этой встречи. Не могу передать, до чего мне стало мило, хорошо на сердце, когда я поняла, что мы встретили Вас, когда я, так сказать, почувствовала действительность Вашего присутствия в Браилове. Я не хочу никаких личных сношений между нами, но молча, пассивно находиться близко Вас, быть с Вами под одною крышею, как в театре во Флоренции, встретить Вас на одной дороге, как третьего дня, почувствовать Вас не как миф, а как живого человека, которого я так люблю и от которого получаю так много хорошего, это доставляет мне необыкновенное наслаждение; я считаю необыкновенным счастьем такие случаи».

Постепенно, словно эти случайные происшествия, сводившие их лицом к лицу, когда они поклялись никогда не видеться, пробудили у нее аппетит, она входит в раж и начинает смаковать пикантный вкус греха. По-прежнему отказываясь от встреч с человеком, давно обожествленным ею, она убеждает себя, что они могли бы иногда позволять себе небольшую поблажку, которая сблизила бы их физически, не затронув их будущего. Эти мгновения невинной развращенности были бы еще более восхитительны оттого, что длились бы не дольше нескольких минут, которых хватило бы лишь на взгляд, на улыбку, одно слово, после чего оба они возвращались бы к своей мудрости фантомов, связанные письмами и музыкой. Кроме того, она близка к мысли, что, несмотря на его холостяцкую сдержанность и ужас перед вторжением в его жизнь женщины, Чайковский тоже ждет этих случайных встреч и что он умеет понять некоторые причудливые прихоти своей благодетельницы.

Потому 26 августа 1879 года она смело объявляет ему, что намеревается устроить большой праздник с балом-маскарадом и фейерверком на берегу протекающей в Симаках реки по случаю именин сына, Александра фон Мекка, и что ей хотелось бы, чтобы и он полюбовался их семейными торжествами. Прижатый к стене, он соглашается посмотреть, но издали и инкогнито. Большего она и не просила. В назначенный день она наряжается со всем блеском, надевает самые дорогие украшения и отправляется с толпой приглашенных в Симаки, на берег реки. Здесь, с бьющимся от радости, смешанной с чувством вины, сердцем, она догадывается о присутствии любимого за деревьями. Помолодевшая на двадцать лет, она говорит себе, что не на безобидные вспышки в небе, не на мелькание разряженных танцоров молча смотрит он, а на нее одну, в окружении всех этих людей, большая часть которых для нее пустое место. И когда она старается казаться среди них прелестной, в своем роскошном платье с глубоким декольте, под умело сооруженным водопадом прически, из тех, какие носили когда-то, понравиться она хочет одному ему. На следующий день он пишет ей: «Я видел отлично и вензель и фейерверк. Мне было удивительно приятно находиться так близко от Вас и от Ваших, слышать голоса и, насколько позволяло зрение, видеть Вас, мой милый друг, и Ваших. Вы два раза прошли очень близко от меня, особенно второй раз, после фейерверка. Я находился все время близ беседки на пруде. Но удовольствие было все время смешано с некоторым страхом. Я боялся, чтоб сторожа не приняли меня за вора».

Обрадованная такой внимательностью и этим страхом Чайковского, она отвечает ему, что была очень счастлива знать, что он притаился где-то неподалеку. Но, реализовав эту прихоть, она возвращается к фразе из одного его недавнего письма: «Мысль о том, что я могу пережить Вас, мне невыносима». Какое потрясающее признание! Она благодарит его за эти несколько слов, которые, по ее мнению, отлично выражают их чудесное и трагичное приключение на двоих. «Как бы ни было мне тяжело, горько, больно что-нибудь, несколько Ваших добрых слов заставляют меня все забыть, все простить. Я чувствую тогда, что я не совсем одна на свете, что есть сердце, которое чувствует, как я. Я десять раз в день перечитывала эту фразу и невольно прижимала письмо к сердцу от избытка благодарности...»

Следующие дни пребывания Чайковского в Симаках не так богаты событиями. Живя в небольшом доме, предоставленном ему баронессой фон Мекк, он работает над «Орлеанской девой» и заканчивает свой Второй концерт для фортепиано, с посвящением Николаю Рубинштейну. Затем, оставив Надежду в Браилове, он уезжает в Москву, затем в Санкт-Петербург, затем в Каменку. Он еще нежится у своей сестры в Каменке, когда баронесса, вечная странница, уже устремляется в Париж, куда зовет и его. «Да вот Вы приедете, мой бесценный, тогда все пойдет хорошо, как на Viale dei Colli...» Призванный к исполнению своих обязанностей жениха, Чайковский собирает вещи. 13 ноября 1879 он уже в Париже, где Надежда сняла для него апартаменты в отеле «Мерис». Но только он устроился, она отбывает в Аркашон. У него вызывает удивление, что эта богатейшая женщина, у которой дома повсюду, и в России, и за границей, время от времени испытывает потребность открыть для себя новые места, новый образ жизни. Видимо, люди, которые слишком богаты и слишком независимы, естественным образом становятся жертвами этого окруженного люксом кочевничества? Видимо, избыток материального удовлетворения порождает постоянную неудовлетворенность моральную? Видимо, это настоящее проклятие – все иметь и не знать больше, чего желать?

19 ноября Чайковский пишет Надежде, что надеется присутствовать на представлении Комеди Франсез «Le gendre de M. Poirier», о котором говорят, что это «великолепная комедия, великолепно исполненная». Сорок восемь часов спустя он узнает, читая «Le Globe», что в тот же самый день, когда он веселился в Комеди Франсез, на царя, Александра II, было совершено второе покушение. Когда Его Величество после пребывания в Крыму возвращался в Москву, под рельсами взорвалась «адская машина», повредив вагоны, в которых разместилась императорская свита. Суверен остался жив и невредим, однако вся Россия поднялась в патриотическом возмущении. Милым шуткам Эмиля Ожье и Жюля Сандо Россия противопоставляет ужасную трагедию заговора цареубийц. Какая пропасть разделяет две нации! – думает Чайковский. Как смогут во Франции оценить его творчество? Не упрекают ли его здесь в том, что он пишет варварскую музыку? Редко занимавший свои мысли политикой, на этот раз он живо реагирует, направляя баронессе фон Мекк письмо следующего содержания: «Мне кажется, что государь поступил бы хорошо, если б собрал выборных со всей России и вместе с представителями своего народа обсудил меры к пресечению этих ужасных проявлений самого бессмысленного революционерства. До тех пор, пока нас всех, т. е. русских граждан, не призовут к участию в управлении, нечего надеяться на лучшую будущность».

Надежда разделяет его возмущение. Но боится, как бы жесткие меры, которые неизбежно предпримут власти и которые оправданы последними событиями, не повредили бы так или иначе карьере композитора.

Ее предположение логично. В начале декабря Чайковский уклоняется от приглашения фон Мекк и отправляется в Рим, где его ожидает его брат Модест с юным воспитанником Колей. Осматривая город, с его памятниками, соборами и музеями, он узнает, что и он тоже пострадает от последствий покушения на царя. Решением сверху исполнение его оперы «Опричник» было запрещено sine die, поскольку кто-то разглядел в ней признаки революционного духа. После этого неожиданного удара Чайковский напишет Надежде 2 февраля 1880 года: «История с „Опричником“ очень курьезна. Его запретили, ибо находят, что сюжет по теперешнему времени революционный. Je n'ai qu'? m'en f?liciter,[19] ибо я рад всякому случаю, мешающему этой неудачной опере вылезать на свет Божий».

Думает ли он так на самом деле? Ничто не вызывает больших сомнений. Но все же гнев, вызываемый у него действиями террористов, заставляет забыть о столь незначительном личном неудобстве, ставшем их следствием. Также он пишет баронессе из Рима, комментируя это преступление, которое кажется ему направленным не против монархии, а против всей страны в целом: «Руки опускаются, и уста немеют! Я чуть с ума не сошел от злобы и бешенства по получении известия о новом покушении на жизнь государя. Не знаешь, чему более удивляться: наглости и силе омерзительной шайки убийц или тому бессилию, которое обнаруживает полиция и все, на ком лежит обязанность ограждать и оберегать государя. Спрашиваешь себя: чем это все кончится? – и теряешься. Но только все это нестерпимо больно и горько. [...] Я начинаю с некоторым страхом помышлять о том контрасте между чудесной весной, которой я наслаждаюсь здесь, и зимой, которую еще застану в Петербурге».

Когда он выводит эти слова, лишь несколько дней отделяют его от отъезда. Однако прежде чем вернуться в Москву и в Санкт-Петербург, он делает крюк и посещает Париж и Берлин. Оказавшись на родине, он чувствует, что ему нечем дышать и что за каждой дверью прячется убийца. Большая часть людей, которых он встречает, еще пребывает под впечатлением от двух неудавшихся покушений. Концертный сезон в столице давно отрылся, но даже завзятые меломаны теперь думают о музыке Чайковского меньше, чем о политике правительства. Мрачный, он впервые навещает могилу отца, скончавшегося в его отсутствие, 10 января того же года, уход которого почти не огорчил его. Стоя с непокрытой головой перед простым деревянным крестом, отмечающим место захоронения, пока не привезли надгробный памятник, уже заказанный им с братом, он пытается собраться. «Погода была светлая и солнечная, но мороз очень сильный. Я никак не ожидал, что могу так сильно страдать от холода. Три зимы, проведенные в теплых странах, избаловали меня. В общем, Петербург производит на меня убийственно тяжелое и мрачное впечатление. Бедная Россия!» Однако он пока не пишет ей о потребности убежать за границу. Он даже оповещает ее, что планирует направиться в Москву, чтобы заняться подготовкой концерта из собственных произведений. Но пробудет он там, пишет он, не более двух-трех дней «инкогнито». Как мало, думает она, но от него приятно принять все. Будучи в Москве сама, она почитает за честь принять этого беглеца в своем городе, пусть даже лишь на сорок восемь часов. Он приезжает 2 апреля 1880 года, останавливается в гостинице, и на следующий день она нетерпеливо пишет ему: «Как я рада, дорогой мой, бесценный друг, что Вы приехали в Москву, хотя и находитесь очень далеко от меня, но все же мы дышим одним и тем же московским воздухом, едим, быть может, одни и те же калачи и любуемся на одну и ту же грязь».

Однако судьба, похоже, вознамерилась упорно преследовать баронессу, когда она считает себя огражденной от любых огорчений. В тот же день, когда Чайковский временно устроился в Москве, он сообщает ей, что во время прогулки по берегу Москвы-реки перед ним остановилась карета Константина Николаевича, брата правящего царя, Александра II. Уже имевший возможность лично встретиться с композитором и выразить ему свое восхищение, великий князь представил его своему сыну, Константину Константиновичу, также большому любителю музыки, отдающему свободные часы поэзии. Продолжением этой встречи стали многочисленные приглашения во дворец, и Чайковский, польщенный, вошел во вкус. Вот он введен в самый высший свет. Хотя он жалуется, что шатается от усталости и что носит фрак не снимая, Надежда догадывается, что его распирает гордость от чести, которой он удостоился в тени трона. «В воскресенье, – пишет он ей с глупым тщеславием, – от двух часов до пяти был у г-жи Абаза [жены министра], где находилось все семейство вел. кн. Екатерины Михайловны, которым пришлось сыграть отрывки из новой оперы. Дочь ее – очень способная певица и очень мило поет мои романсы. [...] В понедельник присутствовал на большом обеде у кн. Васильчиковой, где я был, так сказать, виновником торжества и где находилось большое общество из всевозможных титулованных особ, в числе коих был принц Евгений Максимилианович Лейхтенбергский, жена коего отличная певица и делает мне честь называть себя моей поклонницей».

Как бороться, если ты всего лишь баронесса фон Мекк, с очаровательными соловьями, которые пытаются околдовать наивного Чайковского? Омраченная перечислением стольких громких имен, Надежда чувствует с отчаянием, что сама себя обезоружила, решив ни за что не позволить человеку, которого любит, приблизиться к себе. И все же ей противно копировать притворство этих женщин, которые выставляют свои звучные имена, свои фальшивые прелести и игра которых представляется ей столь же неуместной, как и кривлянье слишком надушенного человека. Для нее чистота и таинство, которое она угадывает, говоря со своим кумиром, скрывают здоровую горечь, которую умеют ценить только знатоки и которая навсегда обесценивает все банальности приторных сантиментов. Снедаемая ревностью, она все же отказывается опустить руки или сменить тактику. Чайковский будет ее, даже не коснувшись ее руки. В этом пари ее гордость и ее тайный стимул к жизни. Кто осмелится критиковать ее за упрямство? Уж точно не он, поскольку он поддерживает эти волнительные ограничения, считает она, и больше никогда не может без них обходиться. Менее чем через неделю после празднований, к которым он с непривычки чуть было не пристрастился, он извещает ее, что уезжает из Москвы, направляясь в Каменку. Надежда и сама готовится к отъезду в любимый Браилов. Иногда она спрашивает себя, что же на самом деле заставляет их то и дело срываться с места. Можно было бы подумать, что они оба боятся сидеть на месте, словно видят в этом первые симптомы паралича. Но если Чайковский пытается поймать вдохновение, то она, прихватив многочисленных чад и домочадцев, отправляется лишь на отчаянные поиски самой себя.

Глава VI

Последние месяцы 1880 года Надежда живет в Браилове, тогда как Чайковский все еще в Каменке. Почему он никак не едет в Симаки, куда она приглашает его из письма в письмо, властно умоляя? Она не скрывает от него, что ей легче общаться с ним, когда у них одно серое небо над головой и один нетронутый снег под ногами. Страстно переживая неподвластные времени отношения, установившиеся между ними, она испытывает потребность в том, чтобы дать другим возможность реальной любви, в которой она отказывает себе самой. Собственный опыт бесплотного единения вселяет в нее желание устраивать официальные свадьбы другим. Потому ей в голову приходит идея женить на самой юной из племянниц Чайковского, Наташе Давыдовой, своего сына Николая фон Мекка, попросту называемого Колей, юность которого не представляется ей непреодолимым препятствием. И поскольку Чайковский высказывается по поводу своевременности столь раннего союза очень сдержанно, она отвечает ему, что, только взявшись за дело заблаговременно, можно быть уверенными в том, что свадьба состоится. Идея поместить одну из племянниц Чайковского в объятия и в постель собственного сына кажется ей мистическим свершением. В жилах детей новобрачных будет течь чудесным образом смешанная кровь двух выдающихся людей, Чайковского и ее самой, которые при этом сами никогда плотскому греху не предадутся. Мысль о том, что эта легендарная наследственность будет передаваться из поколения в поколение, искупает в ее глазах незавидную судьбу остальных ее детей. Александра и Лидия вышли первая за бесцветного графа Беннигсена, вторая за богатого немца Левис-оф-Менара, и их дети получили германское образование и совершенно не говорят по-русски, что очень расстраивает Надежду. К счастью, она оставила подле себя свою дочь Юлию, которой уже двадцать семь лет и изящество, чувствительность и преданность которой трогают ее даже сильнее, чем молодость и непосредственность младшенькой, Милочки. Зато она не испытывает никакой симпатии к своему старшему сыну, жалкому Владимиру, тем более что поведение его жены, Татьяны, удручает не меньше – из глупости и от безделья она пристрастилась к наркотикам.[20] Чем больше баронесса разочаровывается в своей семье, тем сильнее она требует от музыки и от музыкантов излечения от этих приступов меланхолии. Делясь с Чайковским своими мечтами о браке их детей, она внимательно следит за тем, как любимый идет вверх по своему пути. В курсе всего благодаря как ему, так и общим друзьям, она знает, что в Симаках он закончил оркестровку своей «Иоанны д'Арк» и добавил еще одну часть к своей «Сюите». Несколькими неделями ранее[21] она получила четырехручное переложение для фортепиано Четвертой симфонии и, сыграв ее множество раз, испытала такой шок, что сочла себя обязанной открыть Чайковскому, со всей откровенностью, безо всякой стыдливости, что она безумно влюблена в него. «Я играю – не наиграюсь, не могу наслушаться ее. Эти божественные звуки охватывают все мое существо, возбуждают нервы, приводят мозг в такое экзальтированное состояние, что я эти две ночи провожу без сна, в каком-то горячечном бреду, и с пяти часов утра уже совсем не смыкаю глаза, а как встаю наутро, так думаю, как бы скорее опять сесть играть. [...] Петр Ильич, я стою того, чтобы эта симфония была моя: никто не в состоянии ощущать под ее звуки то, что я, никто не в состоянии так оценить ее, как я; музыканты могут оценить ее только умом, я же слушаю, чувствую и сочувствую всем своим существом. [...] Я не знаю, можете ли Вы понять ту ревность, которую я чувствую относительно Вас при отсутствии личных сношений между нами. Знаете ли, что я ревную Вас самым непозволительным образом: как женщина – любимого человека. Знаете ли, что, когда Вы женились, мне было ужасно тяжело, у меня как будто оторвалось что-то от сердца. Мне стало больно, горько, мысль о Вашей близости с этою женщиною была для меня невыносима, и, знаете ли, какой я гадкий человек, – я радовалась, когда Вам было с нею нехорошо; я упрекала себя за это чувство, я, кажется, ничем не дала Вам его заметить, но тем не менее уничтожить его я не могла – человек не заказывает себе своих чувств. Я ненавидела эту женщину за то, что Вам было с нею нехорошо, но я ненавидела бы ее еще в сто раз больше, если бы Вам с нею было хорошо. Мне казалось, что она отняла у меня то, что может быть только моим, на что я одна имею право, потому что люблю Вас, как никто, ценю выше всего на свете. Если Вам неприятно все это узнать, простите мне эту невольную исповедь. Я проговорилась – этому причиною симфония. Но я думаю, и лучше Вам знать, что я не такой идеальный человек, как Вам кажется. К тому же это не может ни в чем изменить наших отношений. Я не хочу в них никакой перемены, я именно хотела бы быть обеспеченною, что ничто не изменится до конца моей жизни, что никто... но этого я не имею права говорить. Простите меня и забудьте все, что сказала, у меня голова не в порядке».

Полученный тогда ответ, который она перечитывает до сих пор, несколько покоробил ее. Конечно же, Чайковский заверил ее, что симфония настолько же принадлежит ей, насколько ему и что это более близкое единение, чем благословленное Церковью, и что его любовь к ней слишком сильна, и что он может ее «выразить только музыкально», однако ее преследует ощущение, что он пытается «отделаться» чередой восхитительных нот, тогда как сердце его холодно. Кроме того, ей представляется – о чем она ни слова не говорит, – что он ненормально обеспокоен судьбой юного Алеши Софронова, усердного слуги, над которым он дрожит, как над сыном, и который, достигнув возраста военной службы, вот-вот должен принять участие в жеребьевке. Если он вытянет неудачный номер, ему придется провести под знаменами как минимум четыре года. При мысли о столь долгой разлуке со своим Алешей Чайковский не может молчать о своей тревоге. Такая нежность маэстро к молодому мужику, воспитанием которого он развлекался и который, возможно, будет отправлен в армию, как и многие его сверстники, раздражает Надежду; и к тому же почему он так близко к сердцу принимает все, что связано с этим маленьким глухонемым Колей, обучением которого занимается его брат Модест?

Внезапно она ощущает себя готовой высказать ему за то, что он понапрасну растрачивает свою нежность на людей, которые того не заслуживают. Затем спохватывается, стыдясь себя, и решает искупить свою вину, подарив Чайковскому символическое ювелирное изделие, которое служило бы ему еще и талисманом. Заказав в Париже, у Картье, дорогие часы, корпус которых был бы украшен с одной стороны миниатюрным изображением трех Граций, коронующих Аполлона, а с другой – Жанны д'Арк, слушающей таинственные голоса. После получения посылки она поручает Марселю Карловичу, своему доверенному лицу, передать ее Чайковскому, принимая того в Браилове. Сценарий был разработан ею в мельчайших деталях. 2 июля 1880 года Чайковский, приехавший из Каменки, переступает порог огромной помещичьей усадьбы, из которой Надежда предусмотрительно уехала еще в прошлом месяце, чтобы отправиться в Швейцарию, в Интерлакен. Получив из рук фактотума запечатанный ларчик, в котором оказываются драгоценные часы, он поначалу испытывает смущение; затем разворачивает записку, приложенную к подарку, и читает: «Во всем этом безлично и невидимо будет таиться моя душа, потому что если она есть у человека, то моя будет всегда с Вами».

Как всегда, она вдалеке представляет себе удивление и смущение любимого, обнаружившего царский подарок. Ей даже кажется, что она была бы менее счастлива, передай она его собственными руками. Несколько дней спустя, получив от Чайковского выражение благодарности, она просто упивается. Поразила его, пишет он, не только изумительная красота подарка, но и чувства, которые руководили этим жестом баронессы. «Но позвольте мне решительно протестовать против предположения, что я могу пережить Вас. Давайте жить вместе и подольше, друг мой! [...] Часы эти я буду отныне неизменно носить при себе до конца дней моих, но не для того, чтобы я нуждался в вещественном напоминании о Вас – я никогда и ни на единую минуту не забываю Вас и никогда не забуду, хотя бы мне прожить еще тысячу лет, – но потому, что мне сладко иметь на себе вещь, невыразимое изящество которой достойным образом выражает невыразимую доброту вашу и неоцененную нравственную красоту того дружеского чувства, которое я вместе с моей музыкой имел счастие внушить Вам».[22]

Тем же письмом он сообщает ей, что его «Иоанна д'Арк» будет поставлена грядущей зимой, в Санкт-Петербурге. Надежда выражает искреннее сожаление, что ее путешествие не позволяет ей оказаться в столице в день премьеры. Пока он наслаждается в Браилове украинским летом, она любуется швейцарскими пейзажами, прогуливается с детьми, празднует с ними день рождения своего гениального друга и мимоходом сообщает ему, что только что к ней приехал молодой музыкант, удостоенный первой премии консерватории, которого направил к ней Эдуард Колонн: «Я его выписала для летних занятий с детьми. Он говорит, что ему двадцать лет, но на вид не более шестнадцати... Вообще он есть чистейшее парижское, так сказать, бульварное создание». «Парижское бульварное создание» зовется Клодом Дебюсси. Очень скоро она осведомляет новоприбывшего о своем восхищении Чайковским и предлагает ему познакомиться со стилем маэстро, играя фортепьянные переложения его произведений. Техника исполнения приглашенного кажется ей великолепной и даже блистательной, хотя его восторг перед Массне несколько сердит ее. Все же она нанимает его в качестве преподавателя музыки для своих детей. Привязав его тем самым к своей семье, она проявляет интерес к сочиняемым им самим «пьескам» и заказывает ему аранжировку в четыре руки «Лебединого озера». Сочтя его достаточно «прирученным», она ласково называет его Бюсик (Bussy'к), возит за собой во Флоренцию, Вену и, наконец, в Браилов, откуда Чайковский, конечно же, уже исчез тем временем, как у них заведено. Затем она везет Бюсика в Москву и селит рядом с собой в особняке на Рождественском бульваре. Лучше узнав этого многообещающего молодого француза, она удивляется афишируемой им любовью к манере Бородина и Мусоргского. Побывав на концерте и прослушав Симфонию № 1 первого и «Ночь на Лысой горе» второго, она спрашивает себя, она ли ошибается или же он, проявляющий такой интерес к этой примитивной, показной музыке? Она посылает Чайковскому фотографию тех музыкантов, которых привязала к своей персоне, среди которых Пахульский и Дебюсси.

Бросив взгляд на эту группу людей, Чайковский поражается горячему взгляду и элегантным рукам Дебюсси и пишет Надежде: «У Бюсси есть в лице и в руках какое-то неопределенное сходство с Антоном Рубинштейном в молодости. Дай Бог, чтоб и судьба его была такая же счастливая, как у „царя пианистов“». Надежда думала вызвать ревность своего возлюбленного – и вот оказывается совершенно сраженной его спокойным философствованием, на которое его наводит идея о возможном соперничестве между ним и малышом Бюсиком. На самом деле он настолько поглощен своей работой, что ничего не видит дальше своего фортепиано и партитур. Укрывшись в Каменке, он сочиняет новую оперу, «Мазепа», под впечатлением от пушкинской поэмы «Полтава», а также Второй фортепьянный концерт, «Серенаду» и торжественную увертюру, озаглавленную «1812 год». Думая, что он пребывает в полной творческой эйфории, Надежда узнает, что 18 декабря, после исполнения в Российском музыкальном обществе его «Литургии», на него посыпались жесточайшие нападки в статье, подписанной «старым московским священнослужителем» – о, как прозрачно! – московским архиепископом Амвросием. Почтенный церковник обвинил Чайковского в профанации: литургия – величайшее из таинств и совершается только в храме, а не в концертном зале, и это не какая-нибудь легенда, которая может послужить либретто. По его глубокому убеждению, композитор поступил непростительно кощунственно, разрешив исполнение своей «Литургии» в неосвященных стенах. Это абсурдное обвинение напомнило Надежде ее былые дискуссии с Чайковским на тему различия между истинной верой и архаичными религиозными догмами. Однако, по счастью, либеральная пресса обходит событие стороной, и критика «Московских новостей» превозносит композитора за благородство порывов и даже предлагает последнюю неделю 1880 года назвать «неделей Чайковского». Какое признание после несправедливых обвинений! Воспрянув духом после такого успеха, Чайковский все же опасается, как публика воспримет его «Евгения Онегина», премьера которого должна пройти в Большом театре 12 января 1881-го. Надежда, задержавшаяся в Браилове, не может присутствовать на представлении и с нетерпением ждет, когда автор даст ей точный отчет о прошедшем вечере. Едва вернувшись к себе, не успели смолкнуть последние крики «браво», Чайковский пишет баронессе: «Сначала публика отнеслась к опере холодно, но чем дальше, тем более возрастал успех, и кончилось все более чем благополучно». Он готовится читать хвалебную прессу. Однако отзывы последовали не слишком горячие и порой даже очень сдержанные. Зато «Орлеанская дева», представленная на суд публики 13 февраля 1881 года в Санкт-Петербурге Мариинским театром, стала настоящим триумфом. Чайковского, потрудившегося приехать в столицу на гала-представление, вызывали на сцену двадцать четыре раза. Ноги у него подкашивались. Как и обычно, он боится, как бы этот небывалый успех не был предвестником катастрофы. И действительно, проходит лишь несколько недель, и 1 марта 1881 года всю Россию потрясает страшная новость: царь Александр II Освободитель только что скончался после третьего покушения. Когда царь возвращался с военного смотра, неизвестный, смешавшийся с толпой любопытствующих, вырвался вперед и бросил в императорскую карету бомбу. Взрывом убило лошадей, нескольких прохожих и трех казаков из эскорта. Когда царь, чудом уцелевший, спустился из кареты и решительно приближался к убийце, которого толпа готова была растерзать, сообщник злоумышленника, спрятавшийся за спинами зевак, бросил под ноги императора вторую бомбу. Лишившись обеих ног, царь был немедленно доставлен во дворец, где скончался два часа спустя в мучительных страданиях. На следующий день он собирался опубликовать манифест, объявлявший о реформе Государственного Совета и о создании народного представительства. Если террористы убили его, то именно потому, что догадывались, что он вот-вот поставит их в неудобное положение, опередив их желания. Возмущенный жестокостью профессиональных убийц, Чайковский уверен, что весь 1881 год пройдет под этим дурным знаком. Вскоре мир искусства потрясут еще три смерти: вслед за Достоевским, 9 января, уйдет Николай Рубинштейн и, пятью днями позже, Мусоргский.

Смерть Николая Рубинштейна потрясает Чайковского еще более оттого, что об этой утрате он узнает, находясь в Париже, а именно в Париже его друг испустил последний вздох. Так и не увидев покойного в последний раз, он все же присутствует во время заупокойной службы в православной церкви на улице Дарю. По возвращении с похорон он открывает в письме свою душу Надежде, пишет, что его преследует мысль о том, что ждет по ту сторону, и об обретении Бога: «В голове темно, да иначе и быть не может, ввиду таких неразрешимых для слабого ума вопросов, как смерть, цель и смысл жизни, бесконечность или конечность ее; но зато в душу мою все больше и больше проникает свет веры... Я чувствую, что все более и более склоняюсь к этому единственному оплоту нашему против всяких бедствий. Я чувствую, что начинаю уметь любить Бога, чего прежде я не умел. Я уже часто нахожу неизъяснимое наслаждение в том, что преклоняюсь пред неисповедимою, но несомненною для меня премудростью Божьею. Я часто со слезами молюсь Ему (где Он, кто Он? – я не знаю, но знаю, что Он есть) и прошу Его дать мне смирение и любовь, прошу Его простить меня и вразумить меня, а главное, мне сладко говорить Ему: Господи, да буде воля Твоя, ибо я знаю, что воля Его святая».

По возвращении в Санкт-Петербург после этого просветления души он становится свидетелем отчаяния соотечественников перед лицом неясного будущего, ожидающего страну. «Вот уже пятый день, что я в Петербурге, дорогой, милый друг мой! – пишет он Надежде 30 марта 1881 года. – Все впечатления в высшей степени грустные, начиная с погоды, которая страшно холодна и еще вовсе не весенняя. Общее настроение жителей какое-то подавленное; у всех на лицах написан страх и беспокойство за будущее. Я испытываю ежеминутно такое чувство, как будто мы ходим по вулкану, который вот-вот развергнется и поглотит все существующее. Испытываю также страстное стремление уехать поскорей куда-нибудь подальше».

На поиски душевного покоя он отправится в Каменку. Там он будет по-прежнему бичевать русских нигилистов, этих соскучившихся по крови вампиров, которых, по его словам, нужно уничтожать, поскольку другого лекарства от этого зла нет, как напишет он Надежде. Она тоже, испуганно запершаяся в Браилове, возмущенно пишет о жестокости, свирепствующей в России. Сообщая Чайковскому свои новости, она жалуется в том числе на недавние погромы, мишенью которых стали безобидные местные евреи. «Вы, вероятно, знаете из газет, друг мой, о тех безобразиях, какие происходят в наших местах насчет евреев. У нас в Жмеринке это буйство происходило относительно в весьма широких размерах. Забрали пятьдесят человек и разграбили все еврейские дома, так что со второго этажа выкидывали рояль на улицу. Наши бедные браиловские евреи в большой тревоге и страхе, тем более что власти никаких мер ограждения не принимают. Какое ужасное, тяжелое время».[23]

В действительности ее занимают заботы иные. Фортуна отвернулась от нее. Понесенные ею потери исчисляются миллионами рублей. Однако она надеется, что у нее останется еще достаточно средств для того, чтобы по-прежнему содержать Чайковского и нескольких приближенных музыкантов. Она не думает пока о продаже имений, будь то в Браилове или где-то еще. Самое большее, она, возможно, будет сдавать дом в Симаках. Чайковскому она даже пишет 16 февраля 1881 года следующее: «Мое намерение есть поселиться совсем в Браилове, чтобы хозяйничать и добывать доходы, а почему мне особенно нужны эти доходы, объясню позже, когда дело больше выяснится».

Этого достаточно, чтобы Чайковский забеспокоился о последствиях, которые бюджетные ограничения могут иметь для его собственного образа жизни. Отныне его смущает столь щедрая финансовая поддержка баронессы. «Ради Бога, не забывайте, друг мой, – пишет он 23 февраля 1881 года, – что для меня открыты широко двери обеих консерваторий и что в этом смысле я человек вполне обеспеченный. Та свобода и то роскошное в материальном отношении существование, которое я веду, составляют драгоценные блага. Но они тотчас обратятся для меня в тягость, если я буду знать, что пользуюсь ими в ущерб слишком деликатного, слишком щедрого друга! Ради Бога, будьте со мной в этом отношении совсем откровенны и знайте, лучший друг мой, что для меня будет величайшим счастьем отказаться от самых драгоценных материальных благ, если благодаря этому хоть на волос улучшится Ваше положение. Вы уже и без того слишком много для меня сделали. Говоря без всякого преувеличения, я считаю себя обязанным Вам жизнью... Итак, друг мой, ради Бога, не скрывайте от меня правды, и если в самом деле Вы принуждены уменьшить свои расходы, то позвольте и мне переменить образ жизни и снова пристроиться к одной из консерваторий, где меня примут с радостью... Я желаю прежде всего, чтобы Вам было хорошо. Всякое наслаждение для меня отравлено, если оно приносит ущерб Вашим интересам».

С каким же облегчением узнает он несколько месяцев спустя, через одного из болтунов, что баронесса продала своих акций Любаво-Роменской железной дороги на три миллиона восемьсот тысяч рублей, полностью поправив тем самым свое финансовое состояние!

С тех пор как Надежда успокоила его относительно материальной стороны будущего их странных отношений, он горюет лишь об одном: об отсутствующем Алеше Софронове, который вдали от него служит в армии, тогда как этот мягкий человек вовсе не приспособлен к этому. Время от времени Чайковский приезжает к нему в казарму, чтобы поддержать. Возвращается он в ужасе от грубости и вульгарности, царящих среди солдат. Хотя он и прячет свое отчаяние от Надежды, она все чувствует слишком тонко, чтобы не заметить, что ее гениальный композитор страдает в разлуке с этим милым слугой, как если бы потерял ребенка или невесту. Она также знает и то, что в последние месяцы Чайковский запил, чтобы заглушить свое одиночество. И в придачу к постоянному смятению он должен еще заниматься лечением племянницы, Татьяны Давыдовой, пристрастившейся к морфию истерички, и сестры Саши Давыдовой (Александры), мучимой почечными коликами.

Опустошенный всевозможными заботами, он скрывается в Париже, в то время как и сама Надежда отправляется в дорогу, чтобы насладиться своей тайной фантазией между Веной, Ниццей и Парижем. Главное, повторяет она в своих письмах, убежать из Санкт-Петербурга, где празднования по случаю коронации не обойдутся без каких-либо выходок нигилистов. Даже болезнь ее маленького Миши, слабое сердце которого беспокоит врачей, не убеждает ее вернуться в Россию.

Живущий тем временем в Каменке, Чайковский притворно поддерживает свою корреспондентку в нежелании возвращаться на родину, которая превратилась в рассадник убийц. Кроме того, то, что Надежда слышит о волнениях во Франции, заставляет ее опасаться, как бы революционная зараза не перекинулась и на их страну, столь наивную и уязвимую. А тут еще как раз газеты сообщают о странной радикализации французской политики. Воспользовавшись как предлогом манифестом против республики, необдуманно опубликованным принцем Наполеоном Виктором Бонапартом, правительство ожесточилось против последних представителей монархии, позволило поднять голову всем профессиональным нигилистам. Вставая на позиции защитника знати, которой угрожает человечье отребье, Чайковский пишет мадам фон Мекк: «Что за отвратительные политические безобразия творятся во Франции! Из-за того, что всеми презираемый принц Наполеон насмешил весь мир своим манифестом, они хотят теперь изгнать всех принцев и в том числе все семейство Орлеанское, столь почтенное и далекое от всяких интриг. Меня ужасно возмущает теперешнее правительство французское вообще и их бессмысленное гонение на принцев в особенности».

Баронесса кипит негодованием еще более, чем он. Французы, с их демократическими идеями, представляются ей достаточно сумасшедшими, чтобы бросить в огонь всю Европу. Возвращаясь из Вены,[24] она клеймит, невзирая на национальность, виновников беспорядков, которые прикрываются человеколюбием, чтобы оправдать свое безумие. «Вот я и опять в Вене. При возвращении сюда я испытала чувство удовольствия вернуться домой, так как здесь только стены чужие, а все остальное свое, а Вы знаете, как всякому человеку приятна своя собственность. При этом случае я и вдалась в размышление о том, какое извращение самого общего человеческого свойства делают те люди, которые поклоняются Прудону и взяли себе девизом его напыщенную фразу: „La propri?t? c'est le vol“.[25] Ну, что за абсурд! Каждому человеку, как развитому, так и совсем неразвитому, нет ничего дороже своей собственности; и поговорка сложилась: „Свое всё хорошо“. А ведь целое учение (если только нигилизм может быть учением) построили на этой фразе, которая сама есть только мыльный пузырь; экое печальное время!» Охотно подписываясь подо всеми суждениями Надежды, Чайковский отвечает ей: «То, что Вы говорите о коммунизме, совершенно верно. Более бессмысленной утопии, чего-нибудь более несогласного с естественными свойствами человеческой натуры нельзя выдумать. И как, должно быть, скучна и невыносимо бесцветна будет жизнь, когда воцарится (если только воцарится) это имущественное равенство. Ведь жизнь есть борьба за существование, и если допустить, что борьбы этой не будет, то и жизни не будет, а лишь бессмысленное произрастание. Но мне кажется, что до сколько-нибудь серьезного осуществления этих учений еще очень далеко».

Осуждая ослепление революционеров всех мастей, он может лишь негодовать по поводу некоторых мер властей в собственной стране. Несчастный Алеша столько месяцев хиреет под знаменами, и вот, пожалуйста, царь, из каких-то абсурдных соображений, удлиняет срок военной службы для молодых рекрутов. Было четыре года, отныне будет шесть лет. Пригвожденный этим бесподобным декретом, Чайковский отчаянно ищет выхода. К счастью, Алеша подхватывает тем временем тиф. Отличный предлог для его освобождения от всякой службы. В лазарете он потихоньку идет на поправку, но Анатолий, ссылаясь на необходимость ухода на дому, добивается для юноши годового отпуска по болезни.

Не чаявший этой счастливой отсрочки, Чайковский чувствует себя так, словно это ему ее дали, за хорошее поведение. Баронесса разделяет, безо всякой иронии, его почти отцовскую радость. Он убежден, что ему дали вторую жизнь, вернув Алешу. Впрочем, вся Россия живет с ощущением обновления после восхождения на престол царя Александра III. Об этом атлетически сложенном царе говорят, что он достоин русских богатырей из былин. Широкоплечий, бородатый великан, сгибающий, говорят, руками подкову, полон решимости с самого начала коренным образом изменить политику предшественника и укротить террористов, мечтающих пошатнуть трон. И Надежда с Чайковским возлагают на этого реакционного автократа-националиста все свои надежды. Горя желанием засвидетельствовать свое почтение могучему и решительному императору, Чайковский снова приезжает в Санкт-Петербург, 15 мая 1881 года, как раз вовремя, чтобы услышать отголоски торжественной коронации, проходящей, как заведено предками, в Успенском соборе в Москве.

Тут же после этого он возвращается в Париж с чувством выполненного долга. В январе 1883-го он с удивлением видит приехавшего к нему брата Модеста в сопровождении Тани Давыдовой, наркоманки. В полубессознательном состоянии, на грани нервного срыва, она падает на руки дяди и признается ему в слезах, что в придачу ко всем несчастьям она еще и на пятом месяце беременности. Она не знает, от кого ребенок, которого она носит, но вполне возможно, от юного Феликса Блуменфельда, который некоторое время назад ухаживал за ней в Каменке и тут же исчез, дабы избежать последствий. Модест устроил так, чтобы остальные члены семьи Давыдовых не знали о беременности Тани. Поскольку она страдает типичной истерией, добросердечный Чайковский помещает ее на лечение в клинику Пасси, которой заведует ученик великого Шарко. К началу родовых схваток она чувствует себя уже лучше. Роды проходят 28 апреля 1883 года, и Чайковский торопится к Татьяне, изможденной, мечущейся в бреду. Он берет ребенка на руки и не может скрыть своего волнения при виде этого крошечного существа, столь хрупкого и загадочного, в котором еще угадывается принадлежность к миру пренатальному.

Ребенка он отдает французской кормилице. Расходы на роды и различные траты, с ними связанные, оплатил «мсье Пьер де Чайковски». Едва издав первый крик, новорожденный получает имя Жорж-Леон и фамилию, как полагается, Давыдов. На следующий день после его появления на свет Чайковский видит сон настолько неприятный, что подробно описывает его мадам фон Мекк. Он видел себя одновременно в лице новорожденного и в лице собственного отца (умершего в 1881-м). И этот воскресший отец помогал ему спускаться по склону. Но вместо того чтобы поддерживать его, отец тянул его в пропасть. Одновременно взрослый и ребенок, спаситель и невинная жертва бесконечного падения в черноту, он спрашивает, не означает ли этот вещий сон, что его судьба тесно связана с ребенком. Еще до того, как Чайковский рассказал ей о приезде в Париж беременной Тани, Надежда была в курсе бесконечных перипетий этой запутанной истории. Тронутая деятельным участием, которое принял в ней прославленный композитор, превратившийся в сиделку и почти в акушерку, она спешит ему на помощь и отправляет сумму, необходимую на покрытие расходов, связанных с медицинским уходом и пребыванием в клинике.

И все же, перечитывая письма Чайковского, она констатирует, что, будучи явно тронут малышом Жоржем-Леоном, он кажется гораздо более увлеченным другим своим племянником, юным Владимиром Давыдовым, сыном сестры Александры, чаще называемым в кругу семьи ласковым именем Боб, которому полных двенадцать лет.



Поделиться книгой:

На главную
Назад