Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Петр Чайковский и Надежда фон Мекк - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Анри Труайя

Петр Чайковский и Надежда фон Мекк

Глава I

Как большинство российских помещиков, баронесса Надежда фон Мекк с весны 1861 года живет в страхе, что отмена крепостного права, объявленная недавно с настораживающей щедростью императором Александром II, вызовет волнения среди мужиков. Их притязания на ее земли могут привести к серьезным потрясениям для нее лично. Однако очень скоро она убедится, что эта уступка сторонникам европейского прогресса тяжелых последствий для нее и ее семьи не несет. Конечно же, обретшие свободу крепостные получают, чтобы иметь возможность к самостоятельному существованию, клочки земли, отбираемые из собственности у барина. Однако мировые судьи, назначаемые в каждом уезде предводителем дворянства, следят за тем, чтобы раздел земель проходил для хозяев безболезненно. Что же до новоявленных свободных людей, то они и обрадованы, и испуганы нежданным счастьем. Привыкшие жить без забот о будущем, о котором всегда думал хозяин, пекшийся о содержании поголовья своего людского скота в надлежащем состоянии, они боятся свободы, полной опасностей, и думают, не лучше ли им было раньше, когда наверху не озаботились несправедливостью социального неравенства.

Домашняя прислуга, в частности, очень часто заявляет, что слишком довольна своей долей, чтобы ее менять. Именно так обстоят, к счастью, дела у баронессы фон Мекк. Полсотни слуг, имеющихся в ее распоряжении, известие об изменении их социального положения принимают невозмутимо. Они лишь еще прилежнее стараются, чтобы шла своим чередом жизнь в прекрасном доме из шестидесяти комнат на Рождественском бульваре в Москве, где их хозяйка, урожденная Надежда Фроловская,[1] величаво выступает рядом с супругом, бароном Карлом фон Мекком.

На самом деле за этого мелкопоместного балтийского дворянина с ровным, уступчивым характером она вышла замуж в 1848 году, без настоящей любви, а чтобы исполнить волю своего отца, Филарета Фроловского, боявшегося умереть, не выдав дочь замуж и не увидев ее удачно пристроенной. Однако отец не был для нее тем авторитетом, к которому прибегают за помощью, чтобы услышать совет или получить защиту. Покоренная мягкостью этого улыбчивого дилетанта, она видела в нем воплощение ума, чуткости и непоколебимой честности. Большой любитель музыки и путешествий, Филарет играл на скрипке, был вхож в артистические круги и без колебаний тянул свою дочь за собой из города в город, с концерта на концерт, по всей Европе. Он даже затмил для девочки-подростка образ матери, живой или ушедшей, имя которой стало для нее лишь звуком. Когда умер в свой черед Филарет и Надежда потеряла вслед за матерью отца, она познала дни отчаяния, хотя рядом и был сочувствующий, внимательный муж. Затем, со временем, вспоминая о воле покойного Филарета Фроловского, она взяла себя в руки и решила не давать себе роздыху, пока не покажет все, на что способна. Возможно, нужно было, чтобы обожаемый отец ушел, чтобы она проявила себя достойной его? Для начала она поспешила доказать, что по праву занимает место супруги, и принялась рожать одного за другим детей. Не умея делать что-либо наполовину, она и здесь старалась с удвоенным усердием. За двадцать четыре года супружеской жизни она вырастила шесть дочерей и пять сыновей.[2]

Нескончаемая череда беременностей и родов не мешает ей, между появлениями на свет детей, заниматься карьерой мужа и ростом их благосостояния. Не только плодовитая производительница, но и женщина с головой, она уговаривает Карла фон Мекка, который получает тысячу пятьсот рублей на государственной службе, оставить административную должность и заняться предприятиями более рискованными и более выгодными. Вместе с братом он основывает железнодорожное общество – Московско-Рязанскую линию, – уставный капитал которого был внесен его супругой. Одновременно она занимается металлургическим заводом, которым фон Мекки владеют на Урале, и повышает доходность принадлежащей ей сахарной фабрики на Украине. Не выходя из дома, она присматривает за всем и моментально находит самое выгодное решение. Движимая ее энергией, супружеская пара сколачивает состояние и обеспечивает себе известность в деловых кругах. Не упускающая своей выгоды Надежда может испытывать волнение как от финансового отчета, так и, вслед за тем, от музыкального концерта. Славный Карл полон благоговения перед супругой с таким множеством талантов, одинаково ловко обращающейся с цифрами и с нотами, с вопросами обыденной жизни и с эфирностью самой возвышенной мечты. Он не знает, что предпринять, дабы отблагодарить Надежду за все радости, которые она ему дарит. Лучшее, что он придумывает, это развлекать ее постоянной сменой мест. Даже в России фон Мекки могут побаловать себя путешествиями. Помимо огромного особняка в Москве, в их собственности элегантная дача в Санкт-Петербурге, на Васильевском острове, и великолепное поместье в Браилове. А если захочется увидеть новые горизонты, вся Европа открыта для них. Убегая от северной зимы, они подолгу живут во Франции, на Ривьере, или в стране басков, или на берегу озера Комо, или во Флоренции, или в Риме, или в Женеве, или в Веймаре, или в Вене, или в Париже. Чуткий к желаниям жены, Карл покорно устремляется вслед за нею в круговорот пианистов, скрипачей и дирижеров, ее кумиров дня. Для заграничных разъездов, однако, у четы имеется личный вагон, украшенный гербами фон Мекков, где все предусмотрено для их удобства и который прицепляют к международным составам по их указанию в самом лучшем месте.

По возвращении в Москву Надежда фон Мекк с особым удовольствием возвращается к старым русским привычкам. Все в доме гудит. Растут под присмотром нянь и гувернанток дети. Тысячи рублей стекаются в кассы, и самые шикарные салоны оказывают столь милой паре самый горячий прием. Однако Надежду светские развлечения привлекают все меньше и меньше. Маниакально одержимая порядком, организованностью и пунктуальностью, она живет по своей спартанской программе. Сна строго не более восьми часов за ночь. После пробуждения тридцатиминутная молитва вслух перед иконами. За столом, всегда скромным, семья довольствуется жареным мясом, к которому подается лишь немного овощей. Затем гигиеническая прогулка, будь то снег, дождь или ветер, для активизации мозгового кровообращения. И всегда – в огромном количестве чай. Вся семья собирается перед самоваром, блюдя древний обычай предков.

Вокруг Надежды и Карла собираются их дети начиная с возраста, когда они в состоянии понять, какая счастливая возможность дается им при этом. Здесь же и музыканты, избранные хозяйкой дома и усаженные ею, с которыми она каждый день играет произведения своих любимых композиторов. За маленькими домашними концертами следуют страстные дискуссии между ней и артистами. Она удивляет их широтой своих музыкальных познаний и пылом, с которым отстаивает свое мнение. Нередко словесные баталии затягиваются далеко за полночь. Когда речь заходит о музыке, баронесса неутомима. Играть или говорить о ней, все равно! Кажется, что, пробегая пальцами по клавишам, она испытывает экстаз, которого ее супруг никогда не умел дать ей, заключая ее в свои объятия. Если невозможно быть хорошим исполнителем, не любя музыку, прекрасно можно быть хорошей женой, не получая настоящего удовольствия от физической близости. Сорокачетырехлетняя Надежда философски констатирует, что эти долгие двадцать лет, прожитые рядом с безразличным ей и безупречным мужем, она не делала ничего другого, кроме как плодила детей, передавала их на воспитание в умелые руки да следила за домом и приумножением богатства на радость всей семье. Ни капли чувственности, никаких фантазий, никакой импровизации, никаких сюрпризов в этой однообразной жизни мудрой души и покойного тела. Даже собственные дети теперь разочаровывают ее. Мало занимавшаяся ими в раннем возрасте, теперь Надежда не видит и вовсе никакой причины окружать их запоздалой нежностью, тем более что они все менее и менее нуждаются в ней в поисках своего пути в жизни. Елизавету она выдала за одного из своих былых воздыхателей, некоего Иолшина; Александра вышла за графа Беннигсена; Лидия – за одного из Левисов-оф-Менаров; Владимир, ветреный юный дебошир, женился на молоденькой девушке и бесстыдно изменяет ей. По правде говоря, Надежда иногда путается в своих многочисленных отпрысках и невестках с зятьями. Жизнь течет вдали от нее, стремительная, бурная, захватывающая. Долго ли сама она будет неподвижно стоять на берегу?

Пока она пребывает в оцепенении от бесцельности своего существования, неожиданный удар обрушивается на нее: в январе 1876 года скоропостижно умирает ее дорогой Карл фон Мекк. И вот она вдова с четырьмя более или менее удачно пристроенными детьми и семью оставшимися на ее попечении. Сраженная горем и осознающая свою новую ответственность, утешение она находит, лишь садясь за фортепиано. Именно от своего инструмента она ждет полного раскрепощения. Возможно ли, что ее женская судьба остановится здесь, в нерешительности, праздности и в отсутствие идеала? Когда она смотрит на себя в зеркало, она ненавидит это острое лицо с горбатым носом, с черным взглядом, агрессивным и высокомерным, который, кажется, презирает всех смертных. Она слишком высока, слишком худа и горбится, инстинктивно стыдясь своего высокого роста. Как только бедный Карл фон Мекк мог выносить ее? Как сможет какой-нибудь другой мужчина полюбить ее, в ее возрасте, с ее морщинами? Единственный спутник в ее печальном существовании – рояль, которого она нежно касается каждый день требовательными пальцами. Вторым браком она была повенчана с музыкой. Так, невзирая на приличия, предписывающие всякой вдове, осознающей свой долг, сокрушаться определенный срок и вести затворнический образ жизни, она, едва похоронив мужа, снова начинает посещать концертные залы и театры, где дают оперы. Ее единственная дань правилам приличия – очень строгое черное платье с длинными рукавами и глухим воротом. Эта униформа супружеской скорби не вызывает у нее неудовольствия: только выделяясь из толпы других приличествующей одеждой и манерой держаться, настоящая женщина может приучить их уважать свое горе.

Одним из вечеров, как раз незадолго до новогодних праздников, Надежда фон Мекк одевается с особой тщательностью, поскольку решила отправиться на концерт, даваемый под эгидой Русского музыкального общества; оркестром будет управлять друг дома, знаменитый Николай Рубинштейн; в программе значится симфоническая поэма по драме Шекспира «Буря». Это последнее сочинение русского композитора, о котором говорят много хорошего, – Петра Ильича Чайковского. Надежде известно, что Николай Рубинштейн ценит молодого композитора. Однако накануне она полюбопытствовала и перечитала несколько сцен из «Бури» и была чрезвычайно разочарована. На ее взгляд, это хаотичная, напыщенная пьеска, не заслуживающая того, чтобы вдохновить талантливого музыканта. Вот с таким предвзятым, неблагоприятным мнением появляется она в концертном зале, уже наполовину заполненном. Когда Николай Рубинштейн занимает свое место перед музыкантами, у нее сжимается сердце от мысли о неизбежном разочаровании, которое подстерегает ее.

Однако с первых же тактов она чувствует, что ее словно оторвало от земли порывом налетевшего ветра. Слышит она вовсе не пафосные речи мага Просперо, вовсе не болтовню жеманной Миранды и не любовные признания Фернандо, а шум разгулявшегося на просторе моря, которое вот-вот налетит на уединенный островок, смягчающегося постепенно, оставляющего после себя лишь подрагиванье воздуха и душевный стон. Это тайное послание, кажется Надежде, адресовано ей одной, поверх голов сотен безликих слушателей. Она настолько взволнована этим душевным единением, что по окончании исполнения фрагмента забывает аплодировать вместе с другими. Шквал рукоплесканий вокруг нее усиливается, когда двое молодых людей, учеников консерватории, без сомнения, буквально силой волокут на сцену, к публике, неловкого человека с опущенной головой, который кажется смущенным своим успехом, словно каким-то недоразумением. Когда музыканты, поднявшись, по заведенному обычаю, аплодируют, ударяя по своим инструментам смычками и ладонями, Николай Рубинштейн обнимает Чайковского и, повернувшись к залу, торжественно объявляет «русского гения», «несравненного Чайковского».

Слушая это гиперболическое восхваление, Надежда вспоминает, что Чайковский долгое время сожительствовал с Рубинштейном и что ходят слухи о развращенных нравах одного и другого. Полная решимости узнать об этом побольше, она на следующий же день подвергает допросу музыканта из числа своих протеже, который живет под ее крышей, Иосифа Котека. Однако тот явно не желает ни разочаровать свою «благодетельницу», ни оговорить композитора, которым тоже восхищается. Сообщенные им путаные и противоречивые сведения расстраивают Надежду, которая приходит к решению больше не думать ни о жизни, ни о поступках этого Чайковского, который в конце концов должен оказаться человеком весьма заурядным, недостойным таланта, которым наградил его Господь.

Долгие месяцы она живет в полном мире с собой, храня надежду на лучезарное откровение, принести которое может только музыка, любовь или смерть. Это предчувствие, еще очень смутное, превращает ее дни в постоянное ожидание она сама не знает чего. В мае 1876 года, во время нового концерта Русского музыкального общества, ей кажется, что она различила второй знак судьбы, слушая Первый концерт для фортепиано си-бемоль-минор того же Чайковского в исполнении Сергея Танеева, виртуоза двадцати двух лет, лауреата Московской консерватории. При первых же звуках концерта холодок пробежал у нее по коже. Унесенная потоком, она думает с суеверным ужасом о том, что Моцарт и Бетховен вернулись на землю и что она присутствует при их воскрешении под другим именем, в новом лице. Однако где же он, его не видно. Почему он прячется? Жив ли он еще? Может быть, за это время уже умер, как и его великие предшественники? Но нет, хвала небу! Вот он под шквал бешеных рукоплесканий позволяет Танееву вытащить себя из-за кулис и кланяется, неловко и так мило, исступленной публике.

Вернувшись к себе, Надежда решает немедленно обратиться к этому не имеющему себе равных композитору, чтобы дать ему несколько небольших заказов для музыкальной транскрипции, за которые она щедро заплатит. Весьма распространенная практика в среде композиторов, всегда ищущих подзаработать в дополнение к жалкой выручке от концертов. Однако Надежда опасается грубого отказа Чайковского, о финансовом положении которого ей ничего не известно. Но он не только принимает ее предложение, но и выполняет работу с редкой пунктуальностью. Успокоенная и радостная, она пишет ему 18 декабря 1876 года: «Милостивый государь Петр Ильич! Позвольте принести Вам мою искреннейшую благодарность за такое скорое исполнение моей просьбы. Говорить Вам, в какой восторг меня приводят Ваши сочинения, я считаю неуместным, потому что Вы привыкли и не к таким похвалам, и поклонение такого ничтожного существа в музыке, как я, может показаться Вам только смешным, а мне так дорого мое наслаждение, что я не хочу, чтобы над ним смеялись, поэтому скажу только и прошу верить этому буквально, что с Вашею музыкою живется легче и приятнее. Примите мое истинное уважение и самую искреннюю преданность. Надежда фон Мекк».[3]

Отослав письмо, она спохватывается, что слишком уж далеко зашла в выражении своей благодарности. Долго ей ждать не приходится. Ответ приносят на следующий день: «Милостивая государыня Надежда Филаретовна! Искренно Вам благодарен за все любезное и лестное, что Вы изволите мне писать. Со своей стороны, я скажу, что для музыканта среди неудач и всякого рода препятствий утешительно думать, что есть небольшое меньшинство людей, к которому принадлежите и Вы, так искренно и тепло любящее искусство».

Это письмо успокаивает Надежду и укрепляет ее в решимости посвятить себя музыке и избранным ею композиторам. Обладая боевым характером, она торопится в Байрейт, где поклонники Вагнера готовят торжества во славу своего идола. Исполнение «Валькирии», второй части «Кольца Нибелунгов», – событие, сопровождаемое стечением огромного количества людей. Надежду приводит в изумление ожесточение, с которым вагнеровские адепты кричат направо и налево, что эта музыка, то грандиозная, то лирическая и задушевная, содержит философское послание на благо всему миру. Отказываясь верить в ценность для всего мира этого проявления германской кичливости, она принимается в театральном фойе и в салонах города ядовито критиковать псевдореволюционное искусство Вагнера, противопоставляя ему искусство искреннее, сдержанное и чувственное Моцарта, Шуберта и Чайковского.

Во время этого пребывания в Германии она имеет возможность встретить Николая Рубинштейна, обольстительного Франца Листа, виртуозность которого приводит ее в восхищение, и многочисленных немецких, английских и русских любителей музыки, которые толкаются и нападают друг на друга, поскольку одни вагнеристы, раз это модно, а другие антивагнеристы, по традиции или из патриотизма. Поскольку никто вокруг нее не произносит имени Чайковского, у нее внезапно возникает ощущение, что на нее возложена величайшая миссия – открыть уши этому стаду заблудших для музыки того, кого она уже сейчас считает своим протеже и своим владыкой.

Глава II

После недолгого пребывания в деревне, в своем имении, Надежда фон Мекк возвращается в Москву, где снова оказывается во власти своей идефикс и принимается нетерпеливо расспрашивать придворного музыканта из своей небольшой свиты, Иосифа Котека, о загадочном Чайковском. Ей довелось слышать, что тот недавно обвенчался с французской певицей Дезире Арто. Что в этой истории правда? Со своей обычной осторожностью Котек отвечает, что легкий роман действительно на время сблизил диву и композитора, однако карьера заставляет ее все время ездить по миру, а Чайковский, будучи очень привязанным к Москве, не решился покинуть, хотя бы на время, Россию, где на его попечении находятся многочисленные родственники. Помолвка, таким образом, была с обоюдного согласия расторгнута, и Дезире Арто от отчаяния вышла замуж за некоего тенора, привычного, как и она сама, к постоянным разъездам по турне. Эта новость несколько успокаивает Надежду и одновременно болезненно обостряет ее аппетит. Она представляет, что подстерегало бы едва избежавшего опасной Дезире Арто Чайковского в случае абсурдной женитьбы и неизбежного отцовства, какой ад супружеского притворства, отупляющих пошлостей, детских болезней и повседневных избитых фраз. Дабы уберечь его искусство, необходимо оградить его от мелких огорчений обыденной жизни, с ее удовольствиями для тела, которые отворачивают дух от великих творческих свершений. Сколько хрупкой музыки не смогло родиться, задохнувшись под ворохом неоплаченных счетов, перепачкавшись грязными пеленками, опрокинутыми ночными вазами и бесконечными женскими недомоганиями! Всякий композитор, достойный того, чтобы носить это имя, должен отказаться жить как другие, дабы иметь возможность творить лучше, чем другие. Обуреваемая столь категоричными мыслями, Надежда узнает, что 17 февраля 1877 года Чайковский будет лично управлять в Большом театре исполнением своего нового произведения, «Славянского марша», на написание которого был подвигнут ужасами Русско-турецкой войны. На этот концерт она отправляется с ощущением, что это она, а не Чайковский, предстанет перед судом публики.

Первые же звуки, ошеломляюще патриотичные, потрясают ее до глубины души. Воинственный клич медных труб вселяет в нее саму боевой дух. Она чувствует гордость от того, что она русская, и еще большую гордость от того, что является соотечественницей Чайковского. Однако у него самого вид вовсе не праздничный. Оказавшись во главе оркестра случайно, он стоит неуверенно, согнувшись, втянув шею, сгорбив плечи, словно испуганный ураганом музыки, вырывающимся из-под его робкой палочки. Можно было бы подумать, что он не автор этого триумфального марша и что это марш постепенно возвеличивает того, кто им управляет. В конце он кажется совершенно изможденным, неловко приветствует публику и скрывается за кулисами. Несмотря на бурю аплодисментов и вызовы, на сцене он больше не появится. Надежда в недоумении. Неужели он настолько же робок, насколько гениален? Это предположение делает его для нее вдвойне дороже, ведь человек робкий больше, чем любой другой, нуждается в защите, совете. А христианская помощь ближнему, думает Надежда, это ее дело. Ее попросту переполняет материнская нежность к этому зрелому мужчине, который, как она теперь прекрасно знает, лишь большой ребенок!

Так, выбрав будущую жертву своей благотворительности, она снова открывает по юному Котеку артиллерийский огонь своего любопытства. Чем больше ее восхищение Чайковским, тем больше ей нужно знать о его работе и жизни. Что он делает в этот момент? О чем он думает? На что он живет, какова его семейная ситуация, каковы вкусы в области музыки, литературы, театра? Много ли у него друзей? Ищет ли он женского общества? Атакуемый сотней бестактных вопросов, Котек отвечает осмотрительно, понизив голос, словно боясь выдать государственную тайну. Да, Чайковский, близким другом которого он является, работает в этот момент над симфонией и даже подумывает об опере, но его преподавательская работа в консерватории отнимает у него слишком много времени, и он при всяком случае клянет свои обязанности, которые мешают ему заняться творчеством. Если бы ему хотя бы щедро платили! Но жалованье он получает более чем скромное, тогда как жизнь в Москве безумно дорога. Помимо этого, он вынужден помогать семье, о которой меньшее что можно сказать, так это что она очень многочисленна и неимоверно расточительна. Конечно же, отец семейства Илья Петрович, бывший горный инженер, достоин всяческого уважения, но, неспособный уследить за своими деньгами, он подчистую разорился и находится на иждивении у своих пяти сыновей: Петра, Ипполита, Николая, Анатолия и Модеста, а также дочери Александры. И если Ипполит и Николай имеют прочное положение и безупречное поведение, если Александра вышла замуж за достойного человека, то двое младших, Модест и Анатолий, без конца клянчат деньги у своего брата, который старше на десять лет, великого композитора, гордости семьи. Зная о почти женской чувствительности старшего брата, они пользуются любым предлогом, чтобы разжалобить его. Узнав о том, что Модест решил оставить свою сомнительную юридическую и журналистскую деятельность, чтобы посвятить себя, при условии подходящего материального обеспечения, воспитанию семилетнего мальчика Коли, глухонемого с рождения, Петр Чайковский был настолько взволнован, что расплакался на людях. Он не успокоился, пока не получил заверение в том, что отец Коли, некий Конради, возлагает все свои надежды на этого посланного провидением опекуна, веря, что сын его когда-нибудь исцелится. По словам Котека, это желание Модеста посвятить свою жизнь неполноценному ребенку настолько растрогало Чайковского, что он был готов простить младшему брату все прежние ошибки. Рассказывая об этом семейном эпизоде, Котек и сам говорит срывающимся голосом, и глаза его увлажнились.

Но Надежда догадывается, что взволнован он не заботой Модеста о маленьком Коле, а наивностью и добротой Чайковского, всегда беззащитного, сердцем которого может походя играть всякий. Вдруг она вспоминает, что говорят злые языки о странных нравах Николая Рубинштейна и об оргиях, которые он якобы устраивает с некоторыми учащимися консерватории, девушками и юношами. Не из числа ли тех Иосиф Котек, кто тайком предается там играм, осуждаемым моралью? А Петр Чайковский, свой в этих кругах, позволяющих себе все, что угодно, под прикрытием художественной свободы, не следует ли и он примеру этих искателей запретных удовольствий? Но нет, подобное отклонение так или иначе отразилось бы на его музыке. А эта музыка обладает искренностью, правдивостью, небесной чистотой. Подозревать его – такое же святотатство, как отворачиваться от иконы. Из всего сказанного Котеком Надежда фон Мекк пожелала запомнить лишь одно: у Чайковского нет денег и есть гениальность, тогда как у нее гениальности нет, зато денег столько, что она не знает, что с ними делать. Логический вывод видится ей с ослепительной четкостью. Из любви к музыке она должна помочь Чайковскому. Этот жест, на первый взгляд лишенный заинтересованности, принесет двойную выгоду. Став меценатом композитора, она заслужит его дружбу и сможет, если будет угодно Господу, в дальнейшем взять на себя завидную роль его советчицы и вдохновительницы. Избавив его от каждодневных забот, оберегая его от обступающего со всех сторон уродства, купив его, она окажет услугу России, которая испытывает недостаток в великих людях, и себе самой, с детства мечтавшей о неподвластном времени единении с существом высшим. Решив убить одним выстрелом двух зайцев, она достает тяжелую пригоршню золотых рублей и заворачивает их в записку с лаконичным текстом. Не оскорбится ли он этой навязанной ему и не вполне приличной денежной помощью? Результата своих добрых намерений она ожидает с трепетом. Однако следующее утро успокоит ее. Чайковский не только не шокирован дерзостью ее жеста, но и признается, что ее щедрость пришлась как нельзя кстати.

Укрепленная в своей решимости, она больше не обращает внимания на правила приличия и заказывает ему вторую транскрипцию, за которую обещает заплатить сполна. И на этот раз он удовлетворяет ее желание с такой готовностью, что, получив выполненную по ее заказу аранжировку, она не знает, считать ли себя благодетельницей Чайковского или обязанной ему.

«Если бы не мои задушевные симпатии к Вам, я боялась бы, что Вы меня избалуете, но я слишком дорожу Вашею добротою ко мне, для того чтобы это могло случиться, – пишет она ему 15 февраля 1877 года. – Хотелось бы мне много, много при этом случае сказать Вам о моем фантастическом отношении к Вам, да боюсь отнимать у Вас время, которого Вы имеете так мало свободного. Скажу только, что это отношение, как оно ни отвлеченно, дорого мне как самое лучшее, самое высокое из всех чувств, возможных в человеческой натуре. Поэтому, если хотите, Петр Ильич, назовите меня фантазеркою, пожалуй даже сумасбродкою, но не смейтесь, потому что все это было бы смешно, когда бы не было так искренно, да и так основательно».

Конечно же, это признание в платонической любви сопровождается щедрым денежным вознаграждением.

Двадцать четыре часа спустя получатель отвечает с куртуазностью и смиренностью, покорившими Надежду: «Напрасно Вы не захотели сказать мне всего того, что думалось. Смею Вас уверить, что это было бы мне чрезвычайно интересно и приятно, хотя бы оттого только, что и я преисполнен самых симпатических чувств к Вам. Это совсем не фраза. Я Вас совсем не так мало знаю, как Вы, может быть, думаете. Если бы Вы потрудились в один прекрасный день удостоить меня письменным изложением того многого, что Вы хотели сказать, то я бы был Вам чрезвычайно благодарен».

Взволнованная этой эпистолярной ласковостью, 7 марта она направляет ему новый заказ, с тем чтобы, пользуясь возможностью, описать ему свою меланхолию, свой поиск недостижимого идеала, и в конце письма просит его фотографию. «Мне хочется на Вашем лице искать тех вдохновений, тех чувств, под влиянием которых Вы писали музыку, что уносит человека в мир ощущений, стремлений и желаний, которых жизнь не может удовлетворить. [...] Мой идеал человека – непременно музыкант, но в нем свойства человека должны быть равносильны таланту; тогда только он производит глубокое и полное впечатление... И потому, как только я оправилась от первого впечатления Вашим сочинением, я сейчас хотела узнать, каков человек, творящий такую вещь».

После нескольких колебаний она даже признается ему, что занялась небольшим расследованием его биографии, прислушиваясь ко всему, что говорят, а говорят иногда вещи самые нескромные. «Я стала искать возможности узнать об Вас как можно больше, не пропуская никакого случая услышать что-нибудь, прислушивалась к общественному мнению, к отдельным отзывам, ко всякому замечанию, и скажу Вам при этом, что часто то, что другие в Вас порицали, меня приводило в восторг, – у каждого свой вкус. Еще на днях, из случайного разговора, я узнала один из Ваших взглядов, который меня так восхитил, так сочувствен мне, что Вы разом стали мне как будто близким и, во всяком случае, дорогим человеком. Мне кажется, что ведь не одни отношения делают людей близкими, а еще более сходство взглядов, одинаковые способности чувств и тождественность симпатий, так что можно быть близким, будучи очень далеким.

Я до такой степени интересуюсь знать о Вас все, что почти в каждое время могу сказать, где Вы находитесь и, до некоторой степени, что делаете... Я счастлива, что в Вас музыкант и человек соединились так прекрасно, так гармонично, что можно отдаваться полному очарованию звуков Вашей музыки, потому что в этих звуках есть благородный, неподдельный смысл, они написаны не для людей, а для выражения собственных чувств, дум, состояния. Я счастлива, что моя идея осуществима, что мне не надо отказываться от моего идеала, а, напротив, он становится мне еще дороже, еще милее... Было время, что я очень хотела познакомиться с Вами. Теперь же, чем больше я очаровываюсь Вами, тем больше я боюсь знакомства – мне кажется, что я была бы не в состоянии заговорить с Вами, хотя, если бы где-нибудь нечаянно мы близко встретились, я не могла бы отнестись к Вам как к чужому человеку и протянула бы Вам руку, но только для того, чтобы пожать Вашу, но не сказать ни слова. Теперь я предпочитаю вдали думать о Вас, слышать Вас в Вашей музыке и в ней чувствовать с Вами заодно...»

Далее она набирается смелости просить его о написании похоронного марша на понравившиеся ей темы его оперы «Опричник».

Он покорно повинуется, и 16 марта, без запоздания, обрадованная Надежда фон Мекк получает «Похоронный марш», сопровожденный письмом, скромный тон которого глубоко трогает ее.

«Не знаю, будете ли Вы довольны маршем и сумел ли я хоть приблизительно подойти к тому, о чем Вы мечтали. Если нет, то не стесняйтесь сказать мне правду. Когда-нибудь я, может быть, сумею написать нечто более подходящее».

Как ей устоять перед усердием и готовностью, с которыми повинуется ей гений, как кажется, осчастливленный этим? Надежда все больше восторгается Чайковским, и все больше ей нравится иметь его в своем распоряжении. Но столь ли поспешно стал бы он исполнять ее музыкальные капризы, не плати она ему так щедро? Неважно! Купленная за деньги или нет, дружба человека, которого сотни любителей музыки осыпают на каждом концерте аплодисментами, – редкая удача для женщины, которую восторгает лишь высота чувств.

В следующем месяце, не желая останавливаться на столь правильном пути, ненасытная Надежда предлагает Чайковскому написать сочинение для скрипки и фортепиано, которое имело бы темой и названием «Упрек». «Мой упрек, – уточняет она 30 апреля 1877 года, – должен быть выражением невыносимого душевного состояния, того, которое выражается по-французски фразою: Je n'en peux plus![4] В нем должны сказаться разбитое сердце, растоптанные верования, оскорбленные понятия, отнятое счастье – все, все, что дорого и мило человеку и что отнято у него без всякой жалости... В этом упреке должен слышаться отчаянный порыв тоски, невозможность выносить дальше такое страдание, изнеможение и, если можно, смерть, чтобы хоть в музыке найти успокоение, которое не дается в жизни, когда хочешь... Ничто лучше музыки не может выразить таких душевных состояний, и никто лучше Вас не умеет понять их в другом; потому и смело отдаю в Ваши руки свои чувства, думы, желания и уверена, что не ошибаюсь в этот раз, что я в действительно чистые руки помещаю самую дорогую свою собственность». Она так уверена в своей власти над композитором?

На этот раз Чайковский под всяческими предлогами уклоняется от написания «Упрека». Но в качестве возмещения он выплескивает Надежде все, что у него на сердце. Не дороже ли этот подарок любого сочинительства на потребу дня? Без ложного стыда он признается, что помощь, оказываемая ему время от времени Надеждой, ему нужна как никогда. «Мне очень бы не хотелось, – пишет он ей 1 мая 1877 года, – чтобы в наших отношениях с Вами была та фальшь, та ложь, которая неминуемо проявилась бы, если бы, не внявши внутреннему голосу, не проникнувшись тем настроением, которого Вы требуете, я бы поспешил смастерить что-нибудь, послать это „что-нибудь“ Вам и получить с Вас неподобающее вознаграждение. Не промелькнула ли бы и у Вас невольно мысль, что я слишком податлив на всякого рода музыкальную работу, результатом которой являются сторублевые бумажки? Вообще в моих отношениях с Вами есть то щекотливое обстоятельство, что каждый раз, когда мы с Вами переписывается, на сцену являются деньги. Положим, артисту никогда не унизительно получать вознаграждение за свой труд, но ведь, кроме труда, в сочинение, подобное тому, какого Вы теперь желаете, я должен вложить известного рода настроение, т. е. то, что называется вдохновением, а это последнее не всегда же к моим услугам, и я поступил бы артистически бесчестно, если бы ради улучшения обстоятельств и злоупотребив своей технической умелостью выдал Вам фальшивый металл за настоящий».

Затем, изложив причину своего отказа повиноваться, он заглушает свое самолюбие и напрямик умоляет баронессу прийти ему на помощь в текущих и будущих нуждах: «Вы – единственный человек в мире, у которого мне не совестно просить денег. Во-первых, Вы очень добры и щедры; во-вторых, Вы богаты. Мне бы хотелось все мои долги соединить в руках одного великодушного кредитора и посредством его высвободиться из лап ростовщиков. Если бы Вы согласились дать мне заимообразно сумму, которая раз навсегда освободила бы меня от них, я бы был безгранично благодарен Вам за эту неоценимую услугу. Дело в том, что сумма моих долгов очень велика: она составляет что-то вроде трех тысяч рублей. Эту сумму я бы уплатил Вам тремя различными путями: 1) исполнением различного рода работ, как, например, аранжементов, подобных тем, который я для Вас уже делал; 2) предоставлением Вам поспектакльной платы, которую я получаю с дирекции за мои оперы, и 3) ежемесячной присылкой части моего жалованья...»

Обрадованная тем, что за помощью он обратился к ней, и прикинув, что, выполнив просьбу Чайковского, она окончательно привяжет его к себе, она отвечает ему, что он может рассчитывать на нее в любой ситуации и что ему не стоит беспокоиться о том, как он расплатится с ней, когда придет время. Это благородное бескорыстие купило ей незамедлительный ответ Чайковского: «Благодаря Вам я начну теперь вести спокойную жизнь, и это, наверное, хорошо отзовется на моей музыкальной деятельности».

При этом обмене письмами оба корреспондента кажутся настолько довольными друг другом, словно заключили хорошую сделку. Обеспечив будущее Чайковского в музыкальном плане, Надежда фон Мекк живет с ощущением, что обеспечила тем самым и свое, в плане моральном. Не удовольствовавшись возможностью помогать ему время от времени, когда он попросит о том сам, вскоре она берется выплачивать ему постоянное пособие, дабы оградить его от многочисленных проблем, от которых страдает простой человек. «Я не ставлю никакого срока моей заботливости о всех сторонах Вашей жизни, – напишет она ему 12 февраля 1878 года. – Она будет действовать до тех пор, пока существуют чувства, нас соединяющие, будет ли это за границей, в России ли, в Москве, – она везде будет одинакова и даже в тех же самых видах, как теперь, тем более что я убедилась в своей долголетней жизни, что для того, чтобы талант мог идти вперед и получать вдохновения, ему необходимо быть обеспеченным с материальной стороны».

Выплачивая Чайковскому эту субсидию, она продолжает бдительно следить за музыкальной деятельностью и личной жизнью получателя ее щедрот. Она провожает его мысленно в Каменку, имение его сестры Александры, где он завершает увертюру Четвертой симфонии и оперы «Евгений Онегин», вдохновленный Пушкиным. Этот последний замысел тревожит Надежду. Она нисколько не любит Пушкина – певца, по ее мнению, дряхлой Руси, погрязшей в суевериях, обрядах и ложной романтической сентиментальности. Кроме того, ей претят любые оперные спектакли, которым она ставит в упрек то, что они отвлекают внимание публики интригой, декорациями, костюмами, актерской игрой, вместо того чтобы предоставить творить чудо самой музыке. Она страшится для Чайковского такого испытания, слишком часто жестокого, как сцена, не решаясь сказать ему об этом открыто. Однако ее постоянным наваждением остается происходящее в интимной жизни ее идола. Здесь даже Иосиф Котек не может утолить ее жажду выведать все. Пусть она и писала Чайковскому за год до того: «Я до такой степени интересуюсь знать о Вас все, что почти в каждое время могу сказать, где Вы находитесь и, до некоторой степени, что делаете», – сегодня она признает, что сущность этого человека ускользает от нее. Странный дуэт на расстоянии. Каждый из двух главных действующих лиц этого романа о бесплотной страсти колесит из города в город, по России и Европе. Они любят друг друга, с пером в руке, и отправляют друг другу признания из Флоренции в Париж, из Вены в Венецию, никогда не пресыщаясь друг другом. В их письмах суждения об искусстве, религии или проводимой правительством политике перемежаются противоречивыми мнениями о том или ином дирижере. Их мнения расходятся, когда речь заходит о Моцарте, или Брамсе, или Вагнере, или Берлиозе. Каждый яростно отстаивает свою точку зрения. В этом эпистолярном поединке Надежда проявляет компетентность, поражающую Чайковского. Она не только изголодалась по великой музыке, она купается в пьянящем музыкальном мирке, комментирует сплетни, гуляющие среди братии концертантов, возмущается дерзким поведением Рубинштейна или полной недомолвок статьей о Чайковском. Жизнь Надежды похожа то на божественную симфонию, то на невыносимую какофонию, но никогда – на глубокую тишину. Она хочет проникнуть в мысли и в сердце Чайковского, чтобы быть инициированной в особенную алхимию творчества. Но чем охотнее и многословнее он пишет о своих музыкальных проектах, о своей жизни в Венеции или в Москве, о своих одиноких прогулках, об авантюрах своего брата Анатолия или Модеста, о своих нервных кризах с приходом вечера и о своей тревоге композитора, которому не хватает вдохновения, тем все менее и менее она чувствует себя допущенной к секрету его гения. Туманная пелена застилает ей взор. Вот он, замок, но ключа у нее нет. В некоторые вечера, измученная тщетностью этой игры в прятки, она даже не находит в себе мужества сесть за фортепьяно, чтобы утешить себя музыкой, ведь музыка – это снова Чайковский и его загадка.

Да и все, размышляет она, в ее отношениях с этим человеком выходит за рамки обычности. Точно так же, как она оказывается неспособной проникнуть в глубь личности Чайковского, так же она должна признать, что, несмотря на все ее музыкальные познания, она не в состоянии сочинить даже самую безобидную сонату. Неспособная постичь эту всегда ускользающую душу, как и зачать хотя бы одну из тех мелодий, которые услаждают ее одиночество, она приходит в негодование от своей двойной неполноценности. Чем она согрешила, чтобы быть приговоренной к бесплодной компетентности в области музыки и к порывам, тревожным и поверхностным, что касается дружбы? Достаточно знающая, чтобы бесконечно дискутировать, в письмах, которыми она обменивается с Чайковским, о контрапунктах или о гармонии, почему она должна быть в числе не допущенных к великому таинству творчества? Для нее это столь же удручающе, столь же досадно, как топтаться часами у дверей музея, закрытого на ремонт. Возмущение грустной судьбой просвещенной любительницы, знаний и терпения которой не хватает для того, чтобы придумать простейшую мелодию, сменяется у нее тщетными поисками утешения, которое она надеется почерпнуть в перечитывании волнующих писем того, кому она платит за то, что он обладает гениальностью вместо нее.

Глава III

Наконец-то от него весточка! Вот уже несколько недель Надежда томится в ожидании. Узнав на конверте любимый почерк, она готовится к всплеску счастья. Письмо, отправленное из Москвы, датировано 3 июля 1877 года. Баронесса читает первые строчки, и внезапно ее радостное нетерпение сменяется недоумением, а потом и растерянностью: «Многоуважаемая Надежда Филаретовна! Ради Бога, простите, что я не написал Вам ранее. Вот краткая история всего происшедшего со мной в последнее время. Прежде всего скажу Вам, что я самым неожиданным для себя образом сделался женихом в последних числах мая. Это произошло так. За несколько времени перед этим я получил однажды письмо от одной девушки, которую знал и встречал прежде. Из этого письма я узнал, что она давно уже удостоила меня своей любовью. Письмо было написано так искренно, так тепло, что я решился на него ответить, чего прежде тщательно в подобных случаях избегал. Хотя ответ мой не подавал моей корреспондентке никакой надежды на взаимность, но переписка завязалась. Не стану Вам рассказывать подробности этой переписки, но результат был тот, что я согласился на просьбу ее побывать у ней. Для чего я это сделал? Теперь мне кажется, как будто какая-то сила рока влекла меня к этой девушке. Я при свидании снова объяснил ей, что ничего, кроме симпатии и благодарности за ее любовь, к ней не питаю. Но, расставшись с ней, я стал обдумывать всю легкомысленность моего поступка. Если я ее не люблю, если я не хочу поощрить ее чувств, то почему я был у нее и чем это все кончится? Из следующего затем письма я пришел к заключению, что если, зайдя так далеко, я внезапно отвернусь от этой девушки, то сделаю ее действительно несчастной, приведу к трагическому концу. Таким образом, мне представилась трудная альтернатива: или сохранить свою свободу ценою гибели этой девушки (гибель здесь не пустое слово: она в самом деле любит меня беспредельно), или жениться. Я не мог не избрать последнего. Меня поддержало в этом решении то, что мой старый восьмидесятидвухлетний отец, все близкие мои только о том и мечтают, чтобы я женился. Итак, в один прекрасный вечер я отправился к моей будущей супруге, сказал ей откровенно, что не люблю ее, но буду ей, во всяком случае, преданным и благодарным другом. Я подробно описал ей свой характер, свою раздражительность, неровность темперамента, свое нелюдимство, наконец, свои обстоятельства. Засим я спросил ее, желает ли она быть моей женой. Ответ был, разумеется, утвердительный».

Дойдя до этой решающей фразы, Надежда чувствует себя раздираемой негодованием, горечью и стыдом. Она чувствует себя одновременно и обманутой человеком, которого считала целиком в своей власти, и растроганной этой наивностью и этой уязвимостью, очень мужской, перед вздохами какой-то дуры. Собравшись с духом, она снова принимается за чтение, уже с большей снисходительностью, но еще не смирившись с непоправимым. «Не могу передать Вам словами те ужасные чувства, через которые я прошел первые дни после этого вечера. Оно и понятно. Дожив до тридцати семи лет с врожденною антипатиею к браку, быть вовлеченным силою обстоятельств в положение жениха, притом нимало не увлеченного своей невестой, – очень тяжело. Нужно изменить весь строй жизни, нужно стараться о благополучии и спокойствии связанного с твоей судьбой другого человека, – все это для закаленного эгоизмом холостяка не очень-то легко. Чтобы одуматься, привыкнуть спокойно взирать на свое будущее, я решился не изменять своего первоначального плана и все-таки отправиться на месяц в деревню. Так я и сделал. Тихое деревенское житье в кругу очень милых людей и среди восхитительной природы подействовало на меня очень благотворно. Я решил, что судьбы своей не избежать и что в моем столкновении с этой девушкой есть что-то роковое. Притом же я по опыту знаю, что в жизни очень часто то, что страшит и ужасает, иногда оказывается благотворным и, наоборот, приходится разочаровываться в том, к чему стремился с надеждой на блаженство и благополучие. Пусть будет, что будет. Теперь скажу Вам несколько слов о моей будущей супруге».

Прочитав это обещание, Надежда настораживается. Вот она лицом к лицу со своей «соперницей». С каждым словом силуэт незнакомки вырисовывается все четче. «Зовут ее Антонина Ивановна Милюкова. Ей двадцать восемь лет. Она довольно красива. Репутация ее безупречна. Жила она из любви к самостоятельности и независимости своим трудом, хотя имеет очень любящую мать. Она совершенно бедна, образованна (она воспитывалась в Елизаветинском институте), по-видимому, очень добра и способна безвозвратно привязываться. На днях произойдет мое бракосочетание с ней. Что дальше будет, я не знаю. Но лечиться вряд ли придется. Нужно будет хлопотать об устройстве нашего жилья».

Выбитая из колеи обрушившейся на нее лавиной тягостных известий, оставшиеся строки Надежда пробегает в легком оцепенении. В них Чайковский снова пишет о своей опере «Евгений Онегин», о гении Пушкина, которого он защищает ото всех нападок Надежды, о заказанной ею симфонии и о своей бесконечной признательности за ее многочисленные щедроты. К счастью, последняя страница искупает бесчисленные оскорбления, щедро рассыпанные по первым страницам. «Как я был бы рад доказать Вам когда-нибудь не словами, а делом всю силу моей благодарности и моей искренней любви к Вам! К сожалению, я имею для этого только один путь: мой музыкальный труд». Полная подозрительности, Надежда говорит себе, что Чайковский просто-напросто пытается подсластить горький пирог, которым только что угостил ее, чтобы она поменьше хмурилась, глотая. Она почти ненавидит его за эти запоздалые признания в любви и преданности. Но вот он уже возвращается к главному предмету своих забот, со всей откровенностью: «Засим прощайте, мой дорогой, добрый и милый друг! Пожелайте мне не падать духом ввиду той перемены в жизни, которая предстоит мне. [...] Если я женюсь без любви, то это потому, что обстоятельства сложились так, что иначе поступить я не мог. [...] Раз поощривши ее любовь ответами и посещением, я должен был поступить так, как поступил. Во всяком случае, повторяю, моя совесть чиста: я не лгал и не обманывал ее. Я сказал ей, чего она может от меня ожидать и на что не должна рассчитывать. Прошу Вас никому не сообщать о тех обстоятельствах, которые привели меня к женитьбе. Этого, кроме Вас, никто не знает».

Не зная больше, в кого верить и в чем искать спасения после столь сокрушительного разочарования, Надежда проводит ночь в терзаниях и негодовании, пока не приходит к мысли, что никакая человеческая любовь не вечна и что Чайковский все равно вернется к ней, не потому, что она его содержит, и не потому, что любит, а потому что он любит музыку, а она, Надежда, в его глазах музыка с женским лицом. К тому же по какому праву стала бы она винить его в предательстве? Жена она ему, сестра, мать, чтобы оскорбиться его поведением? Самое большее, в качестве любителя музыки, она могла бы пожаловаться ему на фальшивую ноту в исполнении отрывка. Но, по размышлении, эта легкая критика кажется ей слишком уж пропитанной остатками разочарования, которое ей хотелось бы подавить гордостью. Хотя она скорее суеверна, чем религиозна, именно христианское решение принимает она, дабы лучше сохранить будущее своих отношений с этим безумцем Чайковским. Отпустив срок на венчание, которое прошло 6 июля 1877 года в церкви Святого Георгия Победоносца, в Москве, она пишет Чайковскому 19 июля с ангельской безмятежностью: «Получив Ваше письмо, я, как всегда, обрадовалась ему несказанно, но, когда стала читать, у меня сжалось сердце тоскою и беспокойством за Вас, мой милый, славный друг. Зачем же Вы так печальны, так встревожены? Ведь такому-то горю пособить легко, и расстраивать себя не стоит: поезжайте лечиться, пользоваться природой, спокойствием, счастьем и иногда вспомните обо мне... Будьте веселы и счастливы. Не забывайте всею душою любящую Вас Н. фон Мекк».

Без сомнения, он опасался, что, узнав о его женитьбе, баронесса порвет с ним всякие отношения и это лишит его в результате главного источника доходов, поскольку он рассыпается в благодарностях за понимание, проявленное ею, и заверяет ее: «Еще несколько дней, и, клянусь Вам, я бы с ума сошел». Вскоре ему предстоит отбыть со своей женой и ее матерью на лето в домик, который у его тещи имеется в окрестностях Москвы. Но пусть Надежда будет спокойна. Все эти дни он будет думать о ней и обязательно опишет ей во всех подробностях свой первый опыт семейной жизни. Так, сама того не желая, Надежда оказывается невидимым свидетелем семейных разногласий новоиспеченной четы. Неужели Чайковский, которого она всегда возносила выше всех смертных, тоже окажется заурядным любителем молодого тела? Неужели музыки недостаточно, чтобы оградить его от гнусностей, свойственных его полу? Он, которого она считала особенным, неужели он окажется не лучше, чем остальные? Долго терзаться вопросами ей не пришлось – 28 июля 1877-го он присылает ей из Киева длинное послание, полное отчаяния: «Надежда Филаретовна! Вот краткая история всего прожитого мной с 6 июля, т. е. со дня моей свадьбы. Я уже писал Вам, что женился не по влечению сердца, а по какому-то непостижимому для меня сцеплению обстоятельств. [...] Как только церемония совершилась, как только я очутился наедине со своей женой, с сознанием, что теперь наша судьба – жить неразлучно друг с другом, я вдруг почувствовал, что не только она не внушает мне даже простого дружеского чувства, но что она мне ненавистна в полнейшем значении этого слова. Мне показалось, что я, или, по крайней мере, лучшая, даже единственно хорошая часть моего „я“, т. е. музыкальность, погибла безвозвратно. Дальнейшая участь моя представлялась мне каким-то жалким прозябанием и самой несносной, тяжелой комедией».

Читая об этом физическом и духовном отвращении к существу, которому вздумалось из чистого тщеславия забрать себе великого человека, Надежда фон Мекк упивается отмщением. Самозванка, думает она, обличена и почти свергнута. Чего она так боялась, появления в жизни Чайковского «настоящей женщины» и растворения его гения в новом для него счастье семейной жизни, все это в конце концов оказалось не более чем ночным кошмаром. Она-то боялась, что окажется без места в игре в стулья, а вот, однако же, это той, другой, некуда пристроить свой прелестный зад. Надежда почти хохотала. Но как Чайковский перенесет шок этого неизбежного разочарования! Читая следующие строки, Надежда начинает проникаться страхом перед глубиной описываемого им горя. «Моя жена передо мной ничем не виновата: она не напрашивалась на брачные узы. Следовательно, дать ей почувствовать, что я не люблю ее, что смотрю на нее как на несносную помеху, было бы жестоко и низко. Остается притворяться. Но притворяться целую жизнь – величайшая из мук. Уж где тут думать о работе. Я впал в глубокое отчаяние, тем более ужасное, что никого не было, кто мог бы поддержать и обнадежить меня. Стал страстно, жадно желать смерти. Но я имею слабость (если это можно назвать слабостью) любить жизнь, любить свое дело, любить свои будущие успехи. Наконец, я еще не сказал всего того, что могу и хочу сказать, прежде чем наступит пора переселиться в вечность».

Надежда переводит дыхание – самое страшное позади. Остается лишь кухня разбитой семейной пары, которая пытается соблюсти приличия. После кратковременного путешествия в Санкт-Петербург Антонина вздумала отправиться со своим мужем к матери. «Не знаю, как я с ума не сошел. Мать и весь entourage[5] семьи, куда я вошел, мне антипатичен. Кругозор их узок, взгляды дики, все они друг с другом чуть не на ножах; при всем этом жена моя (может быть, и несправедливо) с каждым часом делалась мне ненавистнее. Мне трудно выразить Вам, Надежда Филаретовна, до какой ужасной степени доходили мои нравственные терзания».

Далее он признается, что ему пришлось искать забытья в возлияниях, но не чрезмерных, что переносить экстравагантный характер супруги ему помогает беззаветная преданность Котека, что он еще не оправился: «Не знаю, что будет дальше, но теперь я чувствую себя как бы опомнившимся от ужасного, мучительного сна, или, лучше, от ужасной, долгой болезни. Как человек, выздоравливающий после горячки, я еще очень слаб, мне трудно связывать мысли».

Пишет, что ему жаль Антонину, которая наделена многими достоинствами, несмотря на все свои оплошности: «В сущности, у нее много задатков, могущих составить впоследствии мое счастье». По окончании этой долгой жалобной исповеди Надежда оказывается вознаграждена выражением признательности, которое несказанно радует ее: «Это, однако ж, не мешает этой усталой, но не разбитой душе гореть самой бесконечно глубокой благодарностью к тому стократ дорогому и неоцененному другу, который спасает меня. [...] Сердце мое полно. Оно жаждет излияния посредством музыки. Кто знает, быть может, я оставлю после себя что-нибудь в самом деле достойное славы первостепенного художника. Я имею дерзость надеяться, что это будет. [...] Надежда Филаретовна, я благословляю Вас за все, что Вы для меня сделали».

Поняв, что «ее» Чайковский к ней вернулся, после всех ужасных тревог Надежда думает теперь лишь о том, как лучше доказать свое превосходство над нахалкой, которой не удалось его украсть у нее.

Узнав, что он находится в Каменке, неподалеку от Киева, у своей сестры, в компании двух своих младших братьев и без жены, она ликует. Чтобы набраться терпения в ожидании окончательного разрыва, на который она не смеет надеяться, она в десятый раз перечитывает одну и ту же фразу из письма Чайковского от 8 июля: «Я вдруг почувствовал, что не только она не внушает мне даже простого дружеского чувства, но что она мне ненавистна в полнейшем значении этого слова».

Пока Надежда довольствуется и признанием Чайковского, что «самозванка» ему противна. В этом она увидела подтверждение чудесного сходства характера композитора с ее собственным. Для него, как и для нее, любовь к музыке была запретом для всякой любви земной. Однако ее начинает терзать легкое сомнение. Нормально ли это для мужчины тридцати семи лет, будь он даже и музыкант, испытывать неудержимое физическое отвращение к двадцативосьмилетней жене, решившей во что бы то ни стало соблазнить его? Нет ли здесь признака некоего отклонения от нормального мужского поведения? Не ищет ли Чайковский удовлетворения, которое женщина дать ему не способна, где-то еще? Со смешанными чувствами, в плену у подозрений и сочувствия, Надежда вспоминает о слухах, которые ходят по Москве насчет сомнительных нравов некоторых консерваторских учеников Николая Рубинштейна. Мысль ее возвращается к явной нежности Чайковского к очаровательному Котеку, к интересу, который он проявляет к другим молодым людям своего окружения. Но она тотчас отгоняет мысль о каком бы то ни было отклонении у человека, привыкшего к чистоте высочайших вершин искусства. Кроме того, новое письмо от него, которое она получает, находясь в Браилове, дарит ей уверенность в нормальном состоянии композитора.

«Пожалуйста, простите, что я причинил Вам беспокойство и тревогу. Я твердо уверен, что выйду теперь победителем из несколько тяжелого и щекотливого положения. Нужно будет побороть в себе чувство отчужденности относительно жены и оценить по достоинству ее хорошие стороны. [...] Я до такой степени теперь оправился, что даже приступил на днях к инструментовке Вашей симфонии». На следующий день приходит новое письмо от Чайковского, еще более оптимистичное: «Вы совершенно правы, Надежда Филаретовна, говоря, что есть случаи в жизни, когда нужно крепиться, терпеть и искусственно создавать себе хотя бы тень благополучия. Я всегда мечтал работать, пока есть силы, и потом, когда приду к убеждению, что на своем пути дальше идти не могу, скрыться куда-нибудь и издали, в щелочку смотреть, как люди копошатся в своем муравейнике. [...] Теперь я лишил себя надежды на эту последнюю пристань. [...] Новая связь приковывает меня теперь навсегда к арене жизни, – убежать нельзя! Остается, как Вы говорите, махнуть рукой и постараться быть искусственно счастливым».

Успокоенная твердостью духа, с которой Чайковский принял крах своего брака, Надежда фон Мекк покидает свое имение в Браилове, чтобы отправиться в очередное путешествие по Европе. Эти поездки для нее – возможность на время изменить свою жизнь, увидеть новые горизонты и почти сменить национальность, тогда как люди менее обеспеченные приговорены к обездвиженности паралитиков в инвалидном кресле. Ничто так не омолаживает ее, как мысль убежать, забыть, сжечь мосты.

Однако даже в Вене ее мысли заняты перепадами настроения ее гениального протеже, которого она расспрашивает о его опере «Евгений Онегин», над которой он работает урывками, заверяет его, что она не ошибается, почитая его как существо сверхъестественное, и что каждое письмо от него для нее глоток кислорода, который так нужен ей в окружении тошнотворных людей. Несколько дней спустя, прибыв в Белладжо, на берег озера Комо, она снова изъясняется ему в платонической любви и заверяет, что, созерцая эти безмятежные воды, эти покрытые дымкой горы, эти кипарисы и мирты под своим окном, она слышит его музыку. Письма Чайковского ожидают ее во Флоренции, в Неаполе, в Венеции, где она дрожит от холода. Это, однако, не мешает ей восхищаться феерическим городом, который лежит на волнах, как на мечтах и воспоминаниях. Она даже советует Чайковскому как можно скорее приехать в Италию. Не для того, чтобы присоединиться к ней, поскольку превыше всего она желает остаться для него столь же бесплотной и неуловимой, как музыка, а для того, чтобы без нее любоваться пейзажами, которыми она любовалась без него. Она планирует вернуться 15 октября в Москву. Почему бы ему не «перенять эстафету», приехав к тому же числу, в ее отсутствие, в Неаполь?

Привыкшая организовывать одновременно и свою жизнь, и жизнь других, она не сомневается, что ее не ослушаются. Единственный вопрос, который ее занимает, – поедет ли Чайковский один или с женой. Не получив никакого ответа, она возвращается в Москву и находит в своей почте письмо Чайковского, отправленное из Швейцарии, из Кларенса, 11 октября 1877-го. Распечатывая конверт, она готовится к новым перипетиям этого нескончаемого супружеского фельетона. И не ошибается.

Глава IV

Зря Надежда фон Мекк пыталась вообразить себе страдания Чайковского, связанного по рукам и ногам с супругой, которую он не может ни уважать, ни желать: то, что он пишет в своем письме, превосходит все, что она могла себе представить! После тщетных попыток смириться с присутствием в своем доме этой женщины, один вид которой раздражает его, он обращается мыслями к самоубийству. «Я впал в отчаяние. Я искал смерти, мне казалось, что она единственный выход». Однако провидение посылает ему телеграмму, которая зовет его в Санкт-Петербург, где должна начаться подготовка к восстановлению его оперы «Вакула», плохо принятой при первой постановке, и он торопится туда, на время счастливо спасенный от Антонины Ивановны, которой он, однако, не может поставить в упрек ничего конкретного. Сойдя с поезда, он так горячо встречен братом Анатолием, что, не в состоянии справиться с собой, изливается ему, во всех деталях, о своем безрадостном существовании, сплетенном из «лжи, фальши и притворства», которое ведет со дня женитьбы. После этого душераздирающего признания у него начинается истерика, он теряет сознание и несколько дней лежит в прострации. Эта внезапная болезнь вызывает у Анатолия такое беспокойство, что, ни с кем не советуясь, он решает энергично действовать. Едва брат приходит в сознание, он оставляет его на руках у врачей, а сам отправляется в Москву, где встречается с Антониной, договаривается с ней, после чего убеждает Николая Рубинштейна распространить слух о временном нездоровье Чайковского, вследствие которого ему необходимо прервать работу в консерватории. Суть достигнутого соглашения в том, что под предлогом лечения отдыхом Анатолий повезет своего брата за границу, тогда как Антонина уедет одна в Одессу. Такая расстановка позволит обоим супругам поразмыслить, не мешая друг другу, над будущим их брака и избежать скандального разрыва по прошествии неполных трех месяцев совместной жизни.

Прибыв в Кларенс, Чайковский пишет: «Теперь я очутился здесь, среди чудной природы, но в самом ужасном моральном состоянии. Что будет дальше? Очевидно, я не могу возвратиться теперь в Москву. Я не могу никого видеть, я боюсь всех, наконец, я не могу ничем заниматься. Но и ни в какое другое место России я ехать не могу. Я даже боюсь отправиться в Каменку. Кроме семейства сестры, у которой есть уже большая дочь, там живет многочисленное семейство матери ее мужа, его братья, наконец, целая масса служащих при заводе и разных других лиц. Как они будут смотреть на меня! Что я буду им говорить! Наконец, я не могу теперь говорить ни с кем ни о чем».

Внезапно, на глазах у Надежды, эпистолярные жалобы уступают место соображениям прагматичным. «Мне нужно прожить здесь несколько времени, успокоиться самому и заставить немножко позабыть себя. Мне нужно также устроиться так, чтоб жена моя была обеспечена, и обдумать дальнейшие мои отношения с ней. Мне нужны опять деньги, и я опять не могу обратиться ни к кому, кроме Вас. Это ужасно, это тяжело до боли и до слез, но я должен решиться на это, должен опять прибегнуть к Вашей неисчерпаемой доброте. Чтобы привезти меня сюда, брат достал небольшую сумму по телеграфу от сестры. Они очень небогатые люди. Опять просить у них невозможно. Между тем нужно оставить денег жене, сделать разные уплаты. [...] Словом, я теперь дотрачиваю последние небольшие средства и в виду не имею ничего, кроме Вас. Не странно ли, что жизнь меня столкнула с Вами как раз в такую эпоху, когда я, сделавши длинный ряд безумий, должен в третий раз обращаться к Вам с просьбой о помощи! О, если б Вы знали, как это меня мучит, как это мне больно! Если бы Вы знали, как я далек от мысли злоупотреблять Вашей добротой! Я слишком теперь раздражен и взволнован, чтобы писать спокойно. Мне кажется, что все теперь должны презирать меня за малодушие, за слабость, за глупость. Я смертельно боюсь, что и у Вас промелькнет чувство, близкое к презрению».

Однако эта денежная просьба вовсе не подталкивает Надежду к тому, чтобы считать Чайковского бесстыдным паразитом, всегда готовым вытянуть у нее несколько тысяч рублей, а внезапно придает ей уверенности в собственной власти. Какое ей дело до того, что часть суммы, которую она ему даст, пойдет рикошетом на содержание его оказавшейся в бедственном положении жены. Разве главное не в том, что он признает, до какой степени его жизнь зависит от его благодетельницы? Разве не должна она гордиться тем, что настолько необходима гению, как для материального благополучия, так и для того, чтобы продолжать вести с ней, в письмах, обмен мыслями, в котором расцветает на просторе их обоюдная страсть к музыке?

Теперь Надежде совершенно очевидно, что пропасть непонимания, разделяющая Чайковского и ничтожную Антонину Ивановну, делает ему еще дороже ту гармонию, которая царит в его переписке с невидимой, неуловимой баронессой. С ликующим сердцем, она решает раз навсегда, что, давая ему деньги, в которых он нуждается, чтобы выжить, она делает прекрасный подарок самой себе.

Отвечая 17 октября на его письмо из Кларенса, она поздравляет его с возможностью временно удалиться от жены и вырваться тем самым «из положения притворства и обмана – положения, не свойственного Вам и недостойного Вас».

Она заверяет его, что все унижения, все огорчения, которые он вынес, она сама пережила вместе с ним вдали от него. Что касается денежных забот ее корреспондента, она торопится успокоить его: «Еще, дорогой Петр Ильич, за что Вы так огорчаете и обижаете меня, так много мучаясь материальной стороной? Разве я Вам не близкий человек, ведь Вы же знаете, как я люблю Вас, как желаю Вам всего хорошего, а по-моему, не кровные и не физические узы дают право, а чувства и нравственные отношения между людьми, и Вы знаете, сколько счастливых минут Вы мне доставляете, как глубоко благодарна я Вам за них, как необходимы Вы мне и как мне надо, чтобы Вы были именно тем, чем Вы созданы; следовательно, я ничего и не делаю для Вас, а все для себя. Мучаясь этим, Вы портите мне счастье заботиться об Вас и как бы указываете, что я не близкий человек Вам. Зачем же так, мне это больно... а если бы мне что-нибудь понадобилось от Вас, Вы бы сделали, не правда ли? Ну, так, значит, мы и квиты».

Заканчивая письмо к Чайковскому, Надежда выражает последнюю просьбу. Она настоятельно просит его никому не говорить об их переписке. «Я не знаю, как Вы, Петр Ильич, а я не желала бы, чтобы кто-нибудь знал о нашей дружбе и сношениях; поэтому с Николаем Григорьевичем я вела об Вас разговор как о человеке, мне совсем постороннем».

Но если она требует от Чайковского держать в секрете все, что касается их эпистолярных отношений, то просит его отбросить всякие стеснения, когда речь заходит о его жене. Поскольку она никогда не встречалась с ней, ей трудно представить ее себе. Не мог бы он описать ее в нескольких словах? Чайковский покорно пишет ей 25 октября 1877-го: «Вы желаете, чтоб я нарисовал Вам портрет моей жены. Исполняю это охотно, хотя боюсь, что он будет недостаточно объективен. Рана еще слишком свежа. Она росту среднего, блондинка, довольно некрасивого сложения, но с лицом, которое обладает тою особого рода красотой, которая называется смазливостью. Глаза у нее красивого цвета, но без выражения; губы слишком тонкие, и поэтому улыбка не из приятных. Цвет лица розовый. Вообще, она очень моложава: ей двадцать девять лет, но на вид не более двадцати трех, двадцати четырех. Держится она очень жеманно, и нет ни одного движения, ни одного жеста, которые были бы просты. Во всяком случае, внешность ее скорее благоприятна, чем противоположное. Ни в выражении лица, ни в движениях у нее нет той неуловимой прелести, которая есть отражение внутренней, духовной красоты и которую нельзя приобресть, – она дается природой. В моей жене постоянно, всегда видно желание нравиться; эта искусственность очень вредит ей. Но она, тем не менее, принадлежит к разряду хорошеньких женщин, т. е. таких, встречаясь с которыми, мужчины останавливают свое внимание. До сих пор мне было нетрудно описывать мою жену. Теперь, приступая к изображению ее нравственной и умственной стороны, я встречаю непреодолимое затруднение. Как в голове, так и в сердце у нее абсолютная пустота; поэтому я не в состоянии охарактеризовать ни того, ни другого. Могу только уверить Вас честью, что ни единого раза она не высказала при мне ни единой мысли, ни единого сердечного движения. Она была со мной ласкова – это правда. Но это была особого рода ласковость, состоящая в вечных обниманиях, вечных нежностях, даже в такие минуты, когда я не в состоянии был скрыть от нее моей, может быть, и незаслуженной антипатии, с каждым часом увеличивавшейся. Я чувствовал, что под этими ласками не скрывалось истинное чувство. Это было что-то условное, что-то в ее глазах необходимое, какой-то атрибут супружеской жизни. Она ни единого раза не обнаружила ни малейшего желания узнать, что я делаю, в чем состоят мои занятия, какие мои планы, что я читаю, что люблю в умственной и художественной сфере. Между прочим, всего более меня удивляло следующее обстоятельство. Она говорила мне, что влюблена в меня четыре года; вместе с тем, она очень порядочная музыкантша. Представьте, что при этих двух условиях она не знала ни единой ноты из моих сочинений и только накануне моего бегства спросила меня, что ей купить у Юргенсона из моих фортепианных пьес. [...] Вы спросите, конечно: как же мы проводили время, когда оставались с ней вдвоем? Она очень разговорчива, но весь разговор ее сводился к следующим нескольким предметам. Ежечасно она повторяла мне бесчисленные рассказы о бесчисленных мужчинах, питавших к ней нежные чувства. По большей части, это все были генералы, племянники знаменитых банкиров, известные артисты, даже лица императорской фамилии. Засим, не менее часто она с каким-то неизъяснимым увлечением расписывала мне пороки, жестокие и низкие поступки, отвратительное поведение всех своих родных, с которыми, как оказалось, она на ножах, и со всеми поголовно. Особенно доставалось при этом ее матери. [...] Читая все это, Вы, конечно, удивляетесь, что я мог решиться соединить свою жизнь с такой странной подругой. Это и для меня теперь непостижимо. На меня нашло какое-то безумие. Я вообразил, что непременно тронусь ее любовью ко мне, в которую я тогда верил, и непременно, в свою очередь, полюблю ее. Теперь я получил непоборимое внутреннее убеждение: она меня никогда не любила. Но нужно быть справедливым. Она поступала честно и искренно. Она приняла свое желание выйти за меня замуж за любовь. Затем, повторяю, она сделала все, что в ее силах, чтоб привязать меня к себе. [...] Но что мне делать с своим непокорным сердцем! Эта антипатия росла не днями, не часами, но минутами, и мало-помалу превратилась в такую крупную, лютую ненависть, какой я никогда еще не испытывал и не ожидал от себя. Я, наконец, потерял способность владеть собой. Что дальше было, Вы знаете».



Поделиться книгой:

На главную
Назад