Федор почил двадцати лет от роду. С той поры князь не чувствовал под собою прочной опоры, несмотря ни на что. Хоть и царевна, и бояре из тех, что поразумней, и подначальные в приказах ему в рот смотрят: ждут, как посоветует, как повелит.
Да, власть его и авторитет велики. Но что толку, когда он все более и более ощущает некое сопротивление, ненадежность своего положения. Это таится где-то в глуби, но время от времени выныривает на поверхность. И тогда ему становится как-то не по себе.
Отчего это? Оттого ли, что стал провидеть в отроке Петре — царственном отроке — давящую силу. Силу, которая со временем все и всех подомнет под себя. Петр по-гречески — скала, камень. Из него этот камень выпирает. Он стоит на своем, как скала.
«Петр прет, прет Петр, — нередко повторял князь про себя. — Экая скороговорка! Занятно. И не просто прет, а со смыслом. Великий смысл мало-помалу обнаруживается в нем. Экий вымахал! И не царевич в нем видится, а уж царь. Притом такой, какой сметет с дороги все, что станет помехой на его пути».
Прихотливою волей судьбы князь оказался не в его стане. Петр был из Нарышкиных, князь же Василий оказался с Милославскими. Милославские — правящая фамилия. Царь Федор был из Милославских. Его царевна тоже Милославская. Но уж фамилия эта постепенно умаляется, ее значение слабнет. Те из бояр, кто заседает в Думе, кто позорче и прозорливей, уже примкнули к Нарышкиным, чуя в них будущую силу. В стане Нарышкиных оказались и Голицыны, князья, братья и родственники. Он же, князь Василий, сего не мог. Он был слишком тесно связан со своей царевной. Обольщался ли? Не без этого, несмотря на трезвый ум.
Смута все еще оседала на дно души, и он глядел на графа замутненными очами. Потом, очнувшись, потянулся к серебряному кувшинчику с фряжским, налил в позлащенные стопки. Воздел и молвил:
— Прошу, граф, за наше дружество, за союз наших государей.
Выпили. За дружество как не выпить! Союз государей еще сумнителен, а дружба человеков неизменна.
Российские послы воротились из Парижа в помрачении. Королевский министр встретил их неласково, а прежде прислал доверенного чиновника с вопросом: не намерены ли они быть противны высокой воле его королевского величества? Помилуй Бог, отвечали послы князья Яков Долгоруков и Яков же Мышецкий, мы-де с любительной целью явились, оба наши повелителя, а пуще всего правительница государыня царевна, хотят крепкой дружбы с великим королем Людовиком XIV да и со всем его королевством, со всеми его правящими особами. И присланы они трактовать о нерушимом союзе и о прочем, что связывает оба обширных государства.
Однако же в противность добрым намерениям послов король велел передать им, что в переговорах нет никакой нужды и что он отпускает их восвояси, а вдогон правящим на Руси государям пошлет грамоту.
Послы оскорбились. Отвечали, что с таковым невежеством не могут смириться, что сие есть бесчестье, что они должны, как принято это меж государями повсеместно, получить ответную грамоту из собственных рук его королевского величества, получив доверенную аудиенцию.
Словом, разгорелся сыр-бор. Послы отказались напрочь принять грамоту из иных рук, король же повелел вручить ее силою. Послы все ж стояли на своем.
Король решил умаслить их, велев вручить им подарки. Послы их отвергли. Обер-церемониймейстер велел насильно покласть их в возы и выпроводить послов через Дюнкерк. Все едино они уперлись, не страшась королевского гнева, коим грозил им церемониймейстер.
— То будет гнев без вины, вовсе не достойный его славного королевского величества, — отвечали послы. — А мы чиним волю пославших нас государей.
И что же? Велено было послам явиться в королевское гнездо, именуемое Версаль, сим королем недавно утроенное: там-де будет окончательный трактамевт. Принял их министр и объявил окончательную королевскую волю:
— Его христианнейшее величество мой повелитель повелел объявить послам свою окончательную и нерушимую волю: он не приступит к союзу христианских государств, о коем хлопочут московиты и их первый министр князь Голицын, потому что у него с цесарем римским давняя дружба, а с султаном турецким всегдашний мир и дружество. Подданные его королевского величества имеют великие торговые промыслы с Оттоманской Портой, и если с турком будет совершен разрыв, то Францию ждет беспеременное разорение. Заодно с королем Швеция и Бранденбург, так что он не одинок в своих симпатиях к туркам.
Обо всем этом князю было известно: это он пытался сколотить союз европейских государств портив Порты. Оказалось, и королю Людовику о сем было известно. Об афронте российских послов было известно и де Невилю, но он о том не проговорился: не хотел бередить свежую и наверняка еще кровоточившую рану. Князь же гнул свое:
— Турок неистов, он не уймется. Придет и черед Франции. Ведь стоит же он сейчас под стенами Вены, как стоял подо Львовом в 1675 году… Видя несогласие и даже раздоры меж христианских монархов, он воодушевится и решит искать новые завоевания. Эвон как распространился ислам на Восток. Никто его удержать не смог. Разве что китайские богдыханы.
— Я с вами всецело согласен, князь. Однако я огорчен упорством короля французов. Увы, он не желает делиться волею ни с кем, и никто ему не указ. И державным своим упрямством идет наперекор вашим государям, да и вам.
— Рад, граф, нашему с вами единомыслию. Давайте опрокинем чарки за его нерушимость.
Тост был принят. И они осушили чарки.
— Я склонен предложить вам тесный союз с королем Польши его величеством Яном Собеским. Несмотря на то что он весьма привержен дружбе с королем Людовиком, зародившейся много лет назад, ибо он всею своею силою и авторитетом способствовал воцарению Собеского на польском престоле, король Ян истинный ненавистник турок.
— То мне известно. И я охотно приму ваше предложение. Но как отнесутся к нему наши государи, особенно бояре в Думе. Ведь с Польшею у нас давние распри…
В эту минуту в пиршественную залу снова вскочили два черномазых чертика и принялись кувыркаться и гримасничать. На этот раз сиятельный хозяин отнесся к ним более благосклонно. Видно, предложение графа нуждалось в серьезных размышлениях, и требовалась некая пауза в разговоре.
— Где вы приобрели этих забавных арапчат? — поспешно спросил граф. Видно, и он нуждался в разрядке перед важным приступом.
— Их купил мой приказный в Венеции, на тамошнем невольничьем рынке, тому уж два года. Я выучил их нашему языку, чтению и письму. Они оказались очень смышлены. Даже более, нежели ребятишки нашей дворни, с коими я тоже занимался ученьем.
— Во сколько же они встали?
— В три десятка цехинов каждый.
— У нас, признаться, они стоят дороже.
— Верно, спрос велик. Наши же бояре держат у себя калмычат да татарчат. Эти подешевле, а иной раз и просто даром достаются. Воеводы в презент присылают, — отвечал князь. — У нас вообще человек дешев, даже мастеровитый. Торговля крепостными людьми процвела, хоть я сему противился. Наступил на мозоль царству. Искони такое непотребство здесь ведется.
— А вы, князь? — осторожно вопросил граф. — Своих, надеюсь, не продаете.
— Нет, своих не доводилось. Однако прикупал нужных людишек — было дело, — гримаса на лице его означала, что разговор ему неприятен. — Увы, рабству нашему не видно конца, хотя подневольный труд неприбылен. Я как-то произвел выкладки да представил их государю Федору Алексеевичу. Выходило, что труд вольных хлебопашцев обогатит государственную казну, да и помещики не останутся внакладе. Он аж глаза выкатил. «В своем ли ты уме, — говорит. — Бояре да дворяне нас с тобою в порошок сотрут за таковые-мысли. А уж если их на письме представить, то кровавый бунт разразится». — «Это меж нами, государь», — успокоил я его. А он все едино переполошился. «Ты, — говорит, — замкни уста и ни с кем о том не трактуй. Дойдет до бояр, кои в Думе сидят, они тебя живьем сожрут». Таково и с королем Яном. Государи молоды, государыня робка да нерешительна, каково бояре приговорят, так тому и быть. А как уж я говорил, Польша — наш давний недруг.
— Мне это известно. Но пора перемениться, — убежденно сказал граф.
— Пора, верно. Стычки наши давние. С той поры, как король Ян-Казимир пошел поводом на Левобережье, да мы его осадили; с Андрусовского перемирия мы друг друга щадим. Но еще не изгладилось в памяти народной смутное время. Еще живы те, кто отстаивал, да не отстоял Киев — мать городов русских. Еще помнится и оборона великой нашей святыни — Троице-Сергиева монастыря, под стенами которого стояла польская рать. Перемирие наше шатко, оно и есть перемирие — вот-вот разрушится. Надобен мир, прочный мир.
— Вот я к тому и клоню. Король Ян Собеский, как вам известно, великий неприятель турок…
— Известно, известно, — подхватил князь. — В том-то и дело, что он — истинно христианский воин. Не раз бивал турок. Под Хотином — сильной турецкой крепостью, подо Львовом расколошматил… Он мне люб.
— А известно ли вам, что ныне под самой Веной стоит двухсоттысячное войско великого везира Кара-Мустафы. И что император Леопольд со всем своим двором бежал из столицы. Ее ныне обороняет граф Етаремберг, но ему вряд ли удастся ее удержать. Так вот, он призвал на помощь короля Яна. И слышно, турки побежали. Король Ян непременно их добьет.
— Повторяли сторонники короля Яна, — наклонил голову князь. — Но нас с Польшею связывает лишь шаткое перемирие. Нам же всем, всем без исключения нужен прочный мир. Более того, не только мир, но и союз. Единое войско для сокрушения турецкого. Ибо враг вековечный грозит всем нам оттуда. Полагаю, король Ян это понимает. А потому я полон желания трактовать о заключении вечного мира с Польшею. Пока я у власти, такой мир, помедлив да поразмыслив, мы можем заключить ко всеобщей пользе.
— Думаю, король Ян с легким сердцем примет такое предложение, Впрочем, у вас — Дума, у нас — сейм и сейма. Ведомо ли вам, что такое либерум вето?
— О, еще как! Я о сем в Думе рассказывал. Бояре посмеивались, хоть и сами все более голосом берут, а не рассуждением. Горлохваты! От такого «свободного голоса» одни раздоры да несогласие. Каждый волен высказаться, это я понимаю. Но всегда должен побеждать здравый смысл, умная воля.
— Не могу с вами не согласиться, — граф был явно доволен. — От этого «либерум вето» и зашаталась власть. Но король непреклонен. И пока он не уступает крикунам.
— Вечный мир, вечный мир, граф. Так и доложите его величеству. Я на том стою и стоять буду! За вечный мир меж Русью и Польшей!
— И я, и я!
И оба подняли бокалы.
Глава вторая
Кто в тереме живет…
Через край нальешь — через край и пойдет.
Женский обычай, что вперед забежать.
Женские умы что татарские сумы.
Добрая кума живет и без ума.
…в первых начала она, царевна София Алексеевна, дела вне государства — подтверждать аллиансы с своими соседственными потентатами, а именно со Швециею подтвердила мир, учиненный от отца их царя Алексея Михайловича, и брата своего, царя Федора Алексеевича. И чрез тот мир Киев, Чернигов, Смоленск, со всеми принадлежностями, остался в вечное владение к империи Российской.
И в то же время учинила с поляки аллианс противу крымскаго хана. А для тех подтверженей мирных были присланы из Швеции и из Польши послы, и по ним насупротив также были посланы послы, а именно: в Польшу боярин Иван Васильевич Бутурлин да окольничий Иван Иванович Чаодаев. А вдругоряд был послом послан как в Польшу, так и к цесарю боярин Борис Петрович Шереметев, да помянутой же Иван Чаодаев.
Выправление же свое царевна София Алексеевна, по старому обыкновению, отправлено было посольство в Гишпанию и во Францию, князь Яков Федоров сын Долгорукой, да с ним товарищ князь Мышецкой и помянутой Долгорукой при дворе французском во всяком бесчестии пребыл и худой естиме (
Зимою 1682 года, по смерти царя Федора Алексеевича, случился в Кремле великий пожар. Огонь пожрал все деревянные хоромы, принялся лизать и Успенский собор. Однако всем миром отстояли святыню, сгорела лишь кровля да оконницы в главах.
Груда черных головешек дымила на месте терема царевен. Ах ты беда-то какая! Мало что успели вынести — жемчуга да каменья, золотые понизовья, ценинную посуду да платья аксамитные.
Почали царевны Софья, Катерина; Федотья, Марфа, Евдокия и Марья жить на Потешном дворе. Статочное ли дело — все не свое. То благо, что царевна Софья из затвора вырвалась и в силе была. В таковой силе, что повелела выстроить для сестер и теток каменный терем о трех житьях, то бишь этажах. Нижний отводился для сиденья с бояры, дабы слушать всяких дел. Прежде такое не водилось в женском терему, да все царевна Софья устроила по-новому. Царевнам было заборонено показываться на люди. Оно и понятно: девам царского роду неможно было являть свой лик простонародью. И замуж они могли выходить только за иноземных принцев и ни в коем разе за своих соотечественников. А так как иноземные принцы были в редкость и на Русь ездить избегали, то и царевнам приходилось в девках век вековать.
Самой смелой да смышленой из них оказалась Софья. Кабы не она, вовсе бы увяли царевны. Софья им пример показала: вышла из затвора смело. И пуще того: завела себе галанта, то есть любовника. Да еще какого: князя Василья Голицына — красив да умен, все угодья в нем.
Всем то ведомо, да помалкивают, потому как в изумленье пришли от таковой дерзости. А на Софью-то глядя, и другие царевны стали себе галантов присматривать. Из услужающих — те попроще да посговорчивей. Словом, пустились во все тяжкие, чего прежде не могли и помыслить.
Софья, разумеется, самой смышленой и предприимчивой из царевен была, однако ее ума для дел государственных не хватало. Кабы не князь Василий, не высветилась бы столь ярко. Князь был ума недюжинного и во всех делах сведом. Повезло Софье, уж как повезло!
Особенным докою был князь по дипломатической части. Уж как не тщились обыграть его иноземные послы, министры их, князь все разгадывал и делал упреждающий ход. Царевна-правительница только бумаги подписывала, которые подсовывал ей князь Василий. А царям Ивану и Петру ничего до поры не оставалось, как согласно кивать головами.
Все международные дела вершил князь Василий без промашки, с пользой для царства. Уж как старались цесарские послы заключить с Москвой договор противу врагов Христова имени турок. Великую надежду возлагали они на московское войско, о котором наслышаны были, что оно сильно укрепилось и построено на европейский манер. Великий герой победитель турок под Веной и Парканами польский король Ян Собеский оплошал под Каменец-Подольским, а посланный им в Молдавию гетман Яблоновский вынужден был к ретираде. Турки осмелели.
Цесарские послы толковали о союзе. Блюм Берг и Жировски объявили желание своего императора, чтобы московское войско двинулось на Крым, который есть правая рука турецкого султана. Крымчаки то и дело разоряют цесарские владения да и украинским от них достается, Русь опять же терпит.
Голицын не согласился: «У великих государей с королем польским осталось токмо девять перемирных лет, и ежели великие государи, вступившись за цесаря и польского короля рати свои в войне с султаном утрудят, то какая будет прибыль великим государям. Посему не заключив вечного мира с Польшею, великим государям в сей союз отнюдь вступать нельзя».
Польша была вечной занозой, грозовой тучей. Она висела над Русью грозно и неотвратимо. Князь Василий добивался союза. Он мыслил о большем — о вечном мире. Король Ян Собеский уклонялся.
Но когда военное счастье изменило ему, он задумался и отправил в Москву посольство из знатнейшей шляхты — канцлера Литовского князя Огиньского и воеводу Познанского Гримультовского.
Послы перекорялись с князем Василием, тянули время, не подвигались ни на шаг. Делали вид, что собираются уезжать — переговоры-де прерваны, русские-де не сговорчивы, мира не хотят. Бояре, участвовавшие в переговорах, ярились.
— Пошлем их… Ну их к бесу! Не хотят!
Князь Василий охолаживал:
— Нам мир нужней. Вечный, нерушимый. Надобно терпенье. Поддадутся! Эвон гонцов шлют к королю, стало быть, ждут согласия.
Князь Василий — ума палата. Прав был он, прав. После семинедельной осады послы сдались — король повелел.
Желанный вечный мир был подписан. Поляки пошли на уступки: Киев, мать городов русских, остался за Россией. Правда, небескорыстно — за 146 000 рублей. Хотели было двести тысяч — деньги громадные, непомерные, и так взять было неоткуда, да ведь Киев! Мир с султаном решено было не возобновлять, крымчаков приструнить, казакам-черкасам чинить промысел в татарских владениях.
Великие государи Иван и Петр, равно и государыня царевна, согласились, и свое согласие скрепили подписями. Надобно было, чтобы и король польский учинил свою подпись. Российские послы боярин Борис Петрович Шереметев и окольничий Иван Иванович Чаадаев отправились во Львов, куда должен был пришествовать с ратью король Ян Собеский. Ждали-пождали месяц, другой. Наконец явился не залупился побитый в Молдавии, печальный, угрюмый. Рать его, окруженная в Яссах татарскими полчищами, сильно поредела. С одного боку турки его побили.
Долго приступали к нему российские послы. Подписал-таки. Со слезами на глазах. Как же: отдал Киев и поднепровские земли.
Князь Василий торжествовал. Главное — выдержка, терпение, расчет, трезвость, то есть то, что надобно дипломату. Всеми этими качествами он был наделен сполна. И враги его признавали: кабы не он, мир не был бы заключен.
Вконец осмелела царевна Софья. Она ли не правительница государства! Послала чашника на Колымажный двор, велела пригнать карету царскую золоченую о шести животных и чтоб со свитою пешей и конной, со скороходами не менее полусотни людей. Пущай зрит народ, в каковой она силе и почете. Николи такого не бывало, чтоб царевны столь шумно ездили, а она вот отличена за свой ум, может, и за пригожесть. Румянилась, сурьмилась, гляделась куклой, от многоедения раздалась во все стороны. Но ведь князь Василий ее. Ее! И вот она едет к нему с великою свитой, с карлами и скороходами. Едет по делам государственным, государевым. А уж что там, в княжьих палатах, они делать будут, то великая тайна. Никому она неведома, кроме двух-трех самых доверенных людей, у которых рот на замке; не только уста, но и мысли запечатаны. Есть такие верные люди, есть. Потому как нельзя без них обойтись. Кто-то должен письма да записки разносить, яства да пития подносить, обмывать да убирать. Без конфидентов никак неможно.
Большую власть и волю царевна себе забрала. Царь Петрушка вроде противится. Но братец Иванушка, как старший на троне, ей во всем покорен, хоть и слабо, но за нее стоит. Петрушка его вроде бы жалеет — слабенького, болезного, богомольного, и согласье меж них блюдет.
Софья знает: все до поры. Заискивала пред Петрушкой, принужденно, но ласковые слова ему говорила, переступала чрез свою гордость. А гордость в ней сильно возросла с той поры, как она из терема вырвалась и стрелецкое воинство кормило ей вручило. И сладу с гордостью этой нет. Неужто ей, правительнице, покориться Петрушке во всем? Она чать на пятнадцать лет его старее. Она — Милославская, первая, законная. А он — Нарышкин, поздний, из худого рода.
Мачеха-то ненавистная, царица Наталья, Петрушкина матушка, ей, Софье, почитай ровня. Она всего на четыре года старей, но глядит моложе. Станом пряма, ликом свежа — ну как ее любить, как терпеть?! А приходится.
Князь Василий — вот ее опора и утеха, вот ее главный человек, любовь негасимая. Едет она к нему и знает: покорится ему во всем, во всех его желаньях. Да и как покорится! Сама, все сама, отдаст ему каждую клеточку, пусть рвет, мучит и кусает. Слеша Богу, не остывает ее князинька, горяч, как печь. Да и она не уступает, стелется под ним ровно шелковая, гнется, шастает встреч, всяко угождает пылкости его. И все — руки, губы, язык, каждую складочку тела своего — все ему.
Он во всем необыкновенен, ее князинька. В палатах у него все не как у людей. У людей — тяжелые темные поставцы, сундуки да лари, киоты в полстены с огоньками лампад, потолки стелются низко, печи с лежанками щерятся широченным зевом… А в княжьих хоромах потолки высоки, да расписаны звездами да планетами, высокие печи изразцовые голландские, окна высокие, а простенки меж них в больших зеркалах — идешь, и всю-то тебя видать, какая ты есть. А еще парсуна — государи российские и иноземные изображены, картины диковинные, ландкарты в золоченых рамах. А часов-то, часов! Как начнут трезвонить на разные голоса — заслушаешься. В каждой хоромине — часы, а еще градусники. Шкафы с посудою за стеклом, посуда вся ценинная, расписная, сказывают, китайской работы. И другие шкафы — с книгами. Князь Василий великий книгочий, знаток языков, и книги у него на всяких языках…
Каждый раз, как царевна шла анфиладою залов, казалось, видела все вроде. Медлила, оглядывалась и все не могла не дивиться. Потому как ни в одном боярском доме таких чудес не бывало… Да что она — иноземные гости удивлялись. Француз один, как бишь его там, сказывал, что такого и в парижских домах не увидишь.
Опять же мыльня роскошная, тож с зеркалами. Разные душистые снадобья да притиранья в поставцах, печь с котлом, полок о трех ступенях. Зазывал ее князь в мыльню на полке любовию заниматься. И в этот ее приезд разговору было мало.
— Государи-то наши тобою довольны. Сколь Петрушка ни злобничал, а признал, что вечный мир с Польшею — заслуга твоя немалая, — проговорила царевна, глядя на князя с нескрываемым обожанием.
— За поляками и цесарцы потянулись, опять же брауншвейгский посланник от имени своего потентата согласен примкнуть к сплотке противу турка. И другие потянутся, Софьюшка, помяни мое слово.
— Великий искусник ты, Васенька, дивлюсь я на тебя — сколь богато Господь тебя одарил. В государстве ты ныне первый человек.
— Кабы не Петрушка, был бы первый, — вздохнул князь. — Он, мальчишка, все норовит поперек и на дух меня не приемлет. Как с ним поладить — не ведаю. А поладить надобно непременно.
— Так уж и непременно? — с сомнением протянула Софья.
— Да, Софьюшка, непременно. Оплошали мы с тобой — ранее надо было к нему подъехать, когда он не столь супротивен был. Сила в нем великая, Софьюшка. Вижу я ее. Опасен нам таковой враг. Замирения с ним следует добиваться, умен он, Софьюшка, и не Петрушкой ему именоваться, а Петром.
— Нет, Васенька, — упрямо тряхнула головой Софья, — по мне он токмо Петрушка.
— Эк ты неподатлива, — досадливо молвил князь. — Слушалась бы меня, повернули бы инако. Он ведь царь и уж чрез годок в возраст войдет, и уж тогда нам с тобою несдобровать. Власть твоя кончится.
— Стрельцы за меня. Уговорюсь с ними — не дадут в обиду. Я их оберегаю, я их надворною пехотою поименовала, стрелецкие головы все за меня горой.
— Ну не все, не все. Да Петровы потешные с иноземцами стрельцов твоих забьют.
— Как батюшка-то помер, царствие ему небесное, извести его с мачехой надобно было, так я тебя упрашивала. Оплошали мы тогда, — в сердцах сказала Софья. — Плохо ты старался, почитай и вовсе избегал.
— Опасно то было, Софьюшка. На нас бы и взвалили.
— А в восемьдесят втором-то годе, когда стрельцы бушевали. Вот тогда бы, — мечтательно протянула царевна. — Говорила я тебе тогда.
— А что я мог? Твоя власть была. На копья бы их…
— Да, тогда можно было посечь обоих, как Нарышкиных-то посекли. Под горячую-то руку. Такого-то более не случится.
— Чего уж о том толковать. Что было, то сплыло, — махнул рукой князь. — А пойдем-ка в мыльню, позабавимся.
Софья расплылась в улыбке.
— Надо бы нам, Васенька, в закон войти. Не можем мы друг без друга. Ведь верно?
Князь буркнул нечто неопределенное — как хочешь, так и толкуй. Он понимал, что «войти в закон», как выразилась царевна, невозможно, никак невозможно. Что будет это против всяких правил — и церковных, и мирских. И смиренный патриарх Иоаким, послушный всем без исключения членам царской фамилии, и особенно царь Петрушка с боярской думой будут едины в своем противодействе. И тотчас ополчатся прежде всего на него, князя Василия. Скинут его со всех приказов, с Посольского тож. Хоть и замены ему достойной нету. Разве что думный дьяк Емельян Игнатьевич Украинцев. Но он в языках не столь уверен. Но умен. Мыслию быстр, в обхождении с иноземцами ловок, промашки не дает. Тож книголюб да книгочий. Но тяжеловат, нету в нем той легкости, какая есть в нем, князе.
Задумался князь Василий. Не редко с ним такое случалось, когда погружался в себя, отъединившись целиком от мира. Последнее время все чаще и чаще. С одной стороны, он зрил себя как бы на вершине — решал все важные государственные дела, шел к нему народ за советом, развязывал узлы, вел переговоры, повелевал, принимал решения. С другой же стороны, ощущал на себе и в душе некую тягость, нечто такое, что может вот-вот обрушиться и все погребсти.
Что это? Кто это? Смутно бывало на душе. На высоте этой, среди почестей. Смутно.
Оделся. Ждал, пока оболокнется царевна. Долгонько она возилась. Без привычки-то. В тереме комнатные девки округ ее пляшут, одевают да обувают, во все стороны поворачивают, как куклу какую-нибудь. Насурьмят да набелят и только тогда выпустят из светелки. А тут одной-то несвычно.
Не стал ждать ее князь, отправился к себе. По дороге глянул в свое отражение и удивился. Ровно чужой какой человек смотрел на него из зеркала. Узколицый, изможденный, с набрякшими глазами и каким-то страдальческим выражением. «Перетрудился, — подумал князь, — экая Софья неугомонная. Ровно кобыла стоялая. Вырвалась на волю и пошла куролесить, взбрыкивать, кругами скакать».