После пожаров человек со странным прозвищем Малюта получил под начало пятьдесят воинов, среди которых находились и иноземцы. Царь наконец запомнил его настоящее имя и при надобности звал уменьшительно:
— Гришка, поди сюда!
И ни разу Малюта не вызвал у него не то что гнева, но и простого неудовольствия. Особенно Иоанну нравилось отсутствие у Малюты брезгливости, присущей князьям да боярам, и стремления оградить себя от неудобств. Однажды Иоанн въехал на коне в болотистую, наполненную гниющей жижей выемку и позвал:
— Гришка, поди сюда!
Малюта спрыгнул на землю и, разводя руками упругую тяжелую жидкость, буквально поплыл к Иоанну.
— Что прикажешь, великий государь?
А вот приказа-то Иоанн не приготовил и смутился. Он нагнулся к гриве, пряча глаза. И Малюта вывел коня под уздцы на сухое место. И долго возился со стременем, даже не вздрагивая от пронизывающего ветерка, леденящего тело. Басманов или Курбский никогда бы так безотчетно не действовали. Алешка Адашев и подавно. Белоручка! Все ложничьи задирают носы — не шутка каждый вечер помогать государю раздеваться, а поутру подавать умывание и прочее. Голый царь вроде бы и не царь. Но тот, кто так горделиво полагал, рано или поздно лишится головы. И голый царь — царь и неровня никому.
Факелы вспыхнули, разорвав вонючим коптящим огнем с черным вздыбленным шлейфом прозрачную голубизну утреннего воздуха.
— Жги их, предерзких! — крикнул Иоанн, вырвав у воина факел и взмахнув им, как стягом. — Жги!
Он ткнул пламенеющим комом стоявшего на коленях псковича. Тот свалился на бок и дико закричал от боли. Этого показалось мало. Быстро разожгли костры, подвесили на них чаны с недешевым, между прочим, вином и довели до кипения. Воины, понукаемые Басмановым, во главе с Малютой и Грязным, ворвались в середину сбившихся в кучу псковичей, сваливали их с ног, срывали одежду, полосовали плетями и поднесенными ковшами плескали без разбора горячее вино на обнаженные части тел. Звериный вой поднялся на площади. Иоанн возвышался над всем этим орущим и страдающим хаосом, отдавая короткие распоряжения:
— Не жалеть ослушников! Чтоб неповадно было! Не жалеть! Чтоб до костей проняло! Секи! Бей! Не жалей!
Грязной ходил меж распростертых голых тел и лупил по спинам да и по чему придется с оттяжкой узким плетеным ремнем, прикрепленным к длинной и толстой палке. После каждого такого удара на коже образовывалась широкая разваливающаяся и скоро наливающаяся кровью полоса.
— Великий государь, — громко обратился к царю Малюта, — тут бабы!
— Где? — повернулся к нему Иоанн и перемахнул через перила с крыльца.
Перед ним пласталась женщина, простоволосая, в разодранном сарафане. Малюта занес плеть.
Псковитянка лежала без движения. Ноги ее, полные и тоже белые, в голубых прожилках, с аккуратными ноготками и розовыми пятками, вызвали у Иоанна горячий прилив в груди — нечто похожее на жалость.
— Не трожь! — велел он с ненавистью Малюте.
Иоанн замахнулся на усердствующего Грязного, который хотел ударить женщину сапогом.
— Прочь, собака!
Но сострадание к полумертвой не распространилось на остальных псковичей. Казалось, он рассвирепел пуще прежнего. Шагал взад-вперед, не разбирая — земля под подошвами или живая плоть.
— Бунтовать удумали?! Признавайтесь, кто подучил?
В ответ раздавались только стоны. Кому удалось избегнуть ударов, поднимался на колени и начинал горячо молиться, воздевая руки к небесам. Но и молитвы не помогали. Иоанн велел Малюте и Грязному оттащить опозоренную псковитянку в сторону:
— Водой колодезной ее окатите — и в светелку.
Высокая, крутая и отвердевшая от ледяной колодезной воды грудь несчастной вытеснила другие жестокие картины. Ярость теперь сменилась умеренным чувством злости, смешанным с негодованием. Темперамент царя, похожий на текучую пламенеющую реку, постепенно возвращался в привычное русло. Он уже предвкушал, как вечером, отмывшись от пыли и копоти, возьмет к себе псковитянку и вдоволь натешится двумя молочными холмами и изласкает так запомнившиеся ему крепкие, раскинутые в стороны ноги.
— Хватит, государь, они и так наказаны, — услышал он за спиной голос Курбского.
Иоанн обернулся и, сцепив зубы, процедил:
— Уйди отсюда, Андрей. Не ты царь!
И неожиданно испугался, что Курбский ответит чем-то очень похожим на слова Анастасии, но князь смолчал. Иоанн все же отпрянул назад и взбежал обратно на крыльцо. Подозвал Басманова:
— Учини розыск! Виновных — четвертовать! Кто не признается — удавить как бешеных собак. Я хочу знать, как новгородская зараза переползла в Псков. Пошли гонцов к Турунтаю и вызови Глинских. Здесь и начнем расправу. Я им покуда покажу, кто царь на Москве.
Он искал внутри себя некую точку, которую раньше легко нащупывал — она жгла его и колола. Сейчас он ощущал лишь пустоту, чертовский голод, иссушающую жажду и желание снова увидеть перед собой распластанное тело псковитянки. Он оглянулся вокруг, но уже не заметил рядом знакомых лиц, кроме искаженной — какой-то сдвинутой вбок — физиономии Малюты. Ему почудилось, что Малюта смеется. Малюта в душе и посмеялся над ним, угадав государевы мысли: до баб охоч, как жеребец до кобыл. Через бабу с ним что хочешь сотворишь.
— Перевешать их, великий государь, вдоль дороги на корм воронам. Чтоб неповадно было и московским, — подсказал он Иоанну участь псковичей.
Малюта как в воду глядел. Царь тоже подумал о московском народе, после пожара глухо ворчавшем. «Он что-то знает, — пронеслось у царя, — надо бы расспросить».
В тот момент из устья улицы на площадь, где высился над убогими, потемневшими от дождей избами бревенчатый дворец, выскочили трое всадников, которые, топча стонущих и копошащихся в пыли псковичей, сквозь черные дымы от неровно горящих факелов в опьяняющем тумане, поднимающемся над бурлящими котлами с вином, продрались к крыльцу. Скатившись с седел, они на коленях замерли у ступенек. Везде воцарилась тишина. Слышался только треск костров.
— Великий государь, не вели нас казнить. Помилуй! — громко сказал начальник кремлевской стражи Федор Катюхин, не осмеливаясь поднять глаза и посмотреть на Иоанна. — Помилуй, великий государь!
— Дурные вести привезли мы тебе, — смело произнес утомленный конник, прискакавший с Катюхиным, и без позволения поднялся на ноги.
Это был брат Васюка Грязного — Григорий. Он преодолел, шатаясь от усталости, две ступеньки и, схватившись за балясину, начал что-то шептать Басманову, который, присев за оградой, подставил ему ухо. Иоанн стоял недвижно. Его ничто не волновало — ни дурные вести, ни площадь, усеянная искалеченными телами, ни скользящий взгляд Курбского, который явно противился законной расправе над псковитянами. Вести, однако, оказались настолько дурными, что их было опасно утаивать — хоть на минуту — от государя, который после венчания на царство и женитьбы проявлял подчеркнутую набожность и усердно посещал монастыри, иногда отправляясь на богомолье пешком, лишь изредка позволяя Анастасии сесть в возок, чтобы преодолеть крутую горку.
Басманов перешептал царю полученные от Грязного новости, и Иоанна качнуло в сторону. Он еле удержался на ногах. Внезапно прихлынувший страх всегда вызывал тошноту и головокружение. Резко повернувшись, он вбежал в сени, оттуда — в столовую комнату и неожиданно для себя сел в кресло с высокой расписной спинкой, вцепившись в подлокотники и чуть подавшись вперед. Почти в такой позе, но, конечно, в другом возрасте его запечатлел в снежном мраморе скульптор Павел Антокольский.
Благовестник рухнул наземь! Кара Божья!
— Что теперь будет, Андрей? — спросил он Курбского, который узнал от Катюхина о случившемся.
— Да ничего не будет, пресветлый государь. Поспешить надо в Москву. И помолиться хорошенько! Колокол — рук человеческих творенье.
— Седлай коней, Малюта. Мигом! Уходим в Кремль! Упреди, Басманов, Макария!
Он поднялся и выглянул в окно. Зрелище его умиротворило. Непокорные псковитяне безмолвно стояли на коленях перед крыльцом, раздетые донага, исполосованные плетями, обожженные огнем и пламенеющей жидкостью. Они даже не пытались прикрыться тем, что осталось от одежды, превращенной воинами в лохмотья. Иоанн стремительно выбежал на задний двор, где нетерпеливо перебирали копытами приготовленные кони. Малюта подставил ладонь, и царь прыгнул в седло.
— Вот так-то! — неведомо кому бросил он. — Царь я или не царь?
На лавке в маленьких сенях, нежно и беззащитно подобрав, как ребенок, белые полные ноги, лежала женщина. Серыми расширенными очами без укоризны она смотрела вслед Иоанну.
Столица в середине XVI столетия
Кто не живал в Москве до великого бедствия — огненной стихии, грянувшей среди бела дня, кто не бродил по плавно изогнутым посадским уличкам и не любовался прозрачными хрустальными далями с высоких Воробьевых гор, чей взор не тонул в долинах московских и кто не окунался в ее студеные пруды, кто не шатался средь шумных торжищ на Поганой луже и в Белом городе, кто не вслушивался в скоморошьи песни и звенящие звуки домры, кто не едал в немецких трактирах тушенной на свином сале капусты с луком и яблоками, кто не пил шибающих в нос медовухи и пива, тайно подаваемых в кабаках, тот сладостного настоящего русского житья не знает и даже вообразить не в состоянии, каково оно есть!
Вот до сих пор спорят, отчего Москва поднялась как на дрожжах, а Новгород, проступивший светло-розовым обликом сквозь тьму веков намного раньше, постепенно отпрянул в сумерки исторической сцены да так там и остался. Действительно, почему?
Не станем отвечать на сей вопрос и присоединяться к кому-либо, потому что думаем о труднообъяснимом появлении и возвышении Москвы как об изощренной фантазии Всевышнего и воочию свершившемся чуде.
Разве не чудесны ее пространства и сады, разве не чудесны ее поля и поляны, разве что-нибудь может сравниться с волшебным Кремлем, который, как бы его ни стремились разрушить и даже сровнять с землей, навсегда остался центром необъятной страны, простирающейся на все четыре стороны света! Изруби эту необъятную страну на части, а все равно природной России столько останется, что и глазом не охватить и на быстром коньке-горбунке не обскакать.
А церкви и монастыри московские! Уже нельзя и похвалить их — свежих слов не сыщешь. Одно перечисление — небесная музыка, гармонию прелестную древнего языка выявляющая. Вслушайтесь, господа! Симонов монастырь, Николаем Михайловичем Карамзиным через два века в «Бедной Лизе» высвеченный. Так драгоценную жемчужину выхватывает из мрака лунный блик. Андроников монастырь, Данилов, Новоспасский! Мелодия и благородство так переплелись и слились, что не разнимешь. А охотников разъять, опорочить и даже уничтожить обнаружилось немало, и трудились они небезуспешно.
В Кремле что ни название, то перл. Успенский собор — усыпальница митрополитов, Архангельский — великих князей. Чудов монастырь с его великолепным храмом. Имя волнующее: Чу-дов! Сердечно волнующее: чу! — дов! Каменные Божьи гнездовья — на века строенные. Церковь Спаса на Бору! Или церковь Иоанна Лествичника. Церкви Ризположения и Богоявления на Троицком подворье. Благовещенский собор, который наделял великих князей духовниками и советчиками. Великий князь Московский Василий III Иоаннович, отец нынешнего государя, за десять лет возвел множество зданий, и среди них церковь Святого Петра на Неглинной. Когда произносишь, протяжные звуки набегают волна за волной, вызывая удивительное чувство движения. Неглинная! Церковь Леонтия Ростовского, Введения Богородицы, Святого Афанасия и Ильи за Торгом. Воскресенская церковь. Не все, конечно, перечислил. Да всех и не упомнишь. Хотелось бы сюда присоединить Покровский собор, что на рву, но его возвели попозже, и стал он ведом и нам, и остальным народам более под именем храма Василия Блаженного.
Вспоминать можно бесконечно. Вот еще два замечательных произведения церковной архитектуры — Святого Николая, в просторечии Николы Мокрого, и другого Николы — Гостунского.
Иоанн красоту Божьих домов понимал, хоть и не учился специально тому. Просто смотрел с высоты Воробьевых гор, по дороге в сельцо Воробьеве останавливаясь, на поразительную картину, перед ним разворачивающуюся. Церкви, колокольни, соборы и монастыри с их золотистыми и синими куполами, устремленные будто на чьих-то крыльях вверх, с птичьего полета приобретают особую величественность. Недаром сильные натуры, такие как Иоанн, а позднее и его фаворит — будущий царь Борис Годунов, любили смотреть на Москву с возвышения. Царь Борис, рассказывают, построил для этой цели вышку, с которой в неделю Мироносиц апреля 13 сошедши, изошел кровью из ушей и носа и скончался, наскоро постриженный в схиму и нареченный Боголепом.
Через три века — приблизительно — Наполеон, собравшийся покорить сей город, тоже смотрел на него долго с Поклонной горы перед тем, как решиться направить низкорослую выдрессированную лошадку по дороге в Кремль.
Какую-то притягательную силу имеет Москва, если озирать ее с облачной высоты! Вот здесь, возможно, кроется тайна невольного торжества столицы над не худшими городами русскими. Думается, ближе к истине те, кто утверждает, что причина не в географии и в топографии, не в экономике и политически удобном расположении, а в чем-то ином, важном и недоступном, которое не уловить, не назвать.
Однако спустимся с небес и перестанем любоваться застывшей в камне и дереве музыкой. Вспомним, что у нас есть еще одно чувство — обоняние. Втянем носом глубоко воздух, пропитанный запахами пищи, и ощутим, как резко пробился внутрь нашего тела аромат копченого мяса и ветчинного сала. Свежий мягкий хлеб пока не остыл и не потерял пьянящего терпкого и кисловатого вкуса. Пенный квас в кружке утолит жажду и позволит продолжить путешествие по улицам с деревянными тротуарами и мостовой. Бревенчатые, прочно сложенные дома с окнами из слюды, обнесенные заборами и утопающие в зелени, манили к себе, обещая уют и покой.
Малюта мечтал о таком доме. Двухэтажном, с внутренней лестницей, круто уходящей вверх. Со столовой горницей и спальней, с огромной печью, выложенной цветными изразцами, и красиво украшенными резьбой лавками и столом, у которых ножки прочные и устойчивые, покрытые замысловатым узором. А кровать чтоб была величиной с плот, который гнали из окрестностей Можайска. В конце пути, благополучно доставленный, благодаря покровительству Николы Можайского, он распространял запах свежести и недавно срубленной, еще не промокшей древесины. Вот какая постель ему часто снилась по ночам.
И конюшня во дворе. И псарня. И дворовых поболее. И сарай, набитый поленьями. И чтоб каждый день не лежалое доставляли. И жена снилась. Не девка, мятая и вонючая, пропахшая подмышечным потом, а домовитая, статная, вот только лица никак вообразить не мог. Ни бровей не вырисовывалось, ни очей, ни носа. Зато голоса детишек он слышал. Заливистый смех да веселый топоточек. Первой даст имя Марья. Дочка получше, чем сын. Не в пример другим мечтал о девочках. Вторую крестит Катькой. Будет кричать из одной горницы внизу — наверх: «Ну-ка, Катька, поди сюда!»
И смотреть будет, как она по лестнице сползать начнет. Потом на коня — и в Кремль к государю, а государь вечером к нему, как давеча поскакал в гости к князю Курбскому. А что ему Курбский — друг, что ли? Да не в жисть! Каждодневно против. Что государь ни затеет — не нравится. Не желает ни в чем участвовать, сторонится, смотрит исподлобья. То же и князь Старицкий. Головой качает и платком утирается, а мать Ефросиния шипит по-змеиному. Зато Малюте государь нравится. Добр не ко всем, а верных выделяет. Не скор на ласку, но памятлив.
Еду подавать жене — из родных рук приятнее вкушать. Он закрывал глаза и видел, как с возка в обширных круглых, усердно сплетенных верейках сгружали большие куски говядины, белые, неровные и толстые куски сала, зайчатину — по две-три тушки, кудахчущих кур в клети, зелени навалом, щавеля, крапивы, капусты. И всего помногу, щедро. Когда у Басманова обедал на кухне, видел, как боярину из царских запасов в дом тащат. У Курбского такого нет. Свой двор, свое пропитание. А кто возле Иоанна рядом, от него и кормится. Царское жирнее, царское кучей, навалом, без счета. Бери, но служи. И нос не вороти. Царь пригоршнями кидает, а свое — мелеющим ручейком течет от батюшки да из казны. Вот что означает — на службе кремлевской и у кормила власти или тоже на службе, но подалее от трона.
В рыбный день — рыбу в кадушке, да не уснувшую, а бьющую хвостом. Да не из Москвы-реки взятую. Там, кроме простой, обыкновенной, ничего не водится, но в секретных водоемах для царя ловят и доставляют. И как ухитряются! Стерлядь, леща! Осетров, белорыбицу. Чтоб уха была наваристая. И с перцем и прочими духмяными травами. И кадушку с маслом. И кадушку с медом. И пива разного. И сам он в матово и угрожающе светящихся латах, а не в кольчужке ржавенькой или коротком тегиляе стеганом, с набитой седлом задницей, а в мяконьком седле, крытом ковром. Мяконькое Малюта любил. С мечом тяжелым у пояса и слугой, держащим наготове обшитый лосиной кожей саадак, где лук тугой и стрелы оперенные, с железными острыми наконечниками. Позади государя на два корпуса лошади, но впереди прочих и во главе стрельцов в красных охабнях на подобранных в масть горячих жеребцах, а не как сейчас на задворках — в гуще конной челяди, с арапником и плетью в одной руке и казацкой саблей в другой. Ему бы по заслугам будущим — как Басманову красоваться и щеголять или как Курбскому. Ну хотя бы как Андрею Шуйскому в лисьей шубе и зеленом кафтане с золотыми пуговицами вываливаться из возка.
Ах, бояре, бояре! Что ни болтай про них, как их ни укоряй и ни бесчесть — живут умеючи, со вкусом. Вкусно тянут жизненную лямку, ни в чем себе не отказывая. Дворни, псов, коней, слуг!
И сколько эту Москву ни громи, сколько ее ни жги, как ее впроголодь ни держи — каждый раз поднимается да расправляет плечи и богаче становится и сильнее, и знати высыпает на улицы и площади гуще, чем звезд на безоблачном ночном небе.
Богатый город Москва, будто из-под земли ей кто-то подбрасывает. Торговля разрастается быстро. Еще вчера лавка отсутствовала, а сегодня вовсю торгуют — крендель повесили или сапог. Оружейных мастерских, кузниц не счесть. Вознамерился Малюта шпоры купить — заглянул к бывшему стрельцу, недавно жаловавшемуся на недостачу: глаза разбежались-разъехались. Одних шпор десять разных видов. А ножи булатные? Кинжалы заморские, турские сабли. Короткие пищали, порох. И всего много. И дешево. Сам в кафтане новеньком, пуговицы — и боярин бы позавидовал. Сапоги мягкие, с загнутыми носками, расшитые, пояс кожаный плетеный, пряжка серебряная заморская.
Малюта удивился:
— Откуда?
— Разжился в день. Уметь надо, Григорий Лукьяныч! Хошь в пару?
— Да нет, погожу. Рано мне откупаться от службы.
— Ну как хошь! Хозяин — барин.
Вот она, Москва! Где еще так? Значит, мечты Малютины не пустопорожние. Близ царя, говорят, — близ смерти. Поглядим-посмотрим! Военному человеку смерть не страшна. Он рядом с ней спит и ест. Зато и заработок пожирнее. Так думал Малюта, когда каждый раз возвращался к себе в Стрелецкую слободу, где у одной небедной вдовицы снимал комнату.
Москва шумела и крутилась вокруг веселым бесом, правда не всегда веселым. В иные дни примолкала и лежала будто мертвая, страшась царского гнева или пришибленная слухами о надвигающихся крымчаках или грозно ощетинившихся на севере ливонцах. До Москвы каждый охоч: пограбить, пожечь да русских женок помять. Торговый люд защитникам немалую толику средств уделяет, чтоб бревна на заставах складывали, чтоб стража стрелецкая не дрыхла, а зорко следила за порядком, чтоб дорога на Коломну была исправна и приготовлено там запасов и огненного зелия для войска изрядно — по нужде. Коломна выдвинута против врага. Чуть что — туда боя-ре-воеводы скачут и сам государь и уже на месте соображают окончательно, что предпринять.
Иоанн с отрядом примчался в столицу из сельца, где он псковитянам учинил суд и расправу неизвестно за что. От пира да от плясунь отвлекли. Ну и рассерчал государь. Бешеную гонку напролет в неистовстве кричал:
— Я царь или не царь?
В город ворвался будто в захваченный приступом. Дьявол в него вселился. Крушил на пути любое препятствие, что живое, что мертвое. Пыль столбом, вопли, стоны, раздавленные тела. Только юродивый у Кремля его и задержал. Он бы и юродивого смял, но Василий пользовался у московского люда суеверной любовью. Голым зимой ходил, никакого угощения, кроме куска горбушки да вяленой дурно пахнущей рыбы, не принимал. Вериги тяжеленные от шеи до ног опутывали — и в стужу и в жару он их не снимал.
— Стой, Иоанн! Божьему испытанию будешь подвержен! — громко и внятно произнес Василий, которого многие считали глухонемым — так редко он издавал понятные звуки на родном языке.
Иоанн перекрестился и шагом направился к воротам, протянув уздечку подбежавшему Малюте. Опережать самых близких царевых слуг он быстро научился. Юродивый и в Малюту вселял суеверный ужас. Однажды он хотел подать ему милостыню, но Василий, воздев перевитые веригами руки, завопил:
— Кровь! Кровь!
Перед тем как колокол упал, едва принялись благовестить к вечерне, Василий распростерся ниц и замер так, Богом избавленный от сорвавшихся балок и кирпичей.
Чисто московское явление
После падения Большого колокола Иоанн на несколько дней утих в ожидании новой беды. Скверные предчувствия не покидали его. В такие дни он пытался заняться устроением державы и кадровой, по современному выражению, политикой, а также бесконечным философствованием в интимном кругу. Днем он подолгу беседовал с Курбским и Басмановым, чутко прислушиваясь к отдельным репликам священника Сильвестра из Благовещенского собора. Ближе к ночи он начинал делиться мыслями с ложничим Алексеем Адашевым. В разное другое время он говорил с князем Владимиром Воротынским, князем Александром Горбатым-Суздальским, одной крови с Шуйскими, братьями князьями Оболенскими-Серебряными, боярином Василием и воеводой Петром, боярином и воеводой Иваном Шереметевым и окольничим Федором. Князь Димитрий Курлятев был эхом Сильвестра. Однако эти люди еще не вошли в полную силу. Иоанн к ним приглядывался в тихие минуты и советовался, когда не знал, как поступить, а ярость и гордость не подсказывали и не понуждали его к какому-то деянию.
Малюта смотрел на роящихся вокруг царя искателей милостей с усмешкой. Он давно понял, что эти рыбы плавают только в спокойной воде, а как грянет буря, царь обратится к другим, умеющим не рассуждать, но действовать в обстоятельствах, при которых умники теряются. Когда царь грешит — тут им не место, а жизнь — грешна. Чтобы жить, приходится грешить. Иначе затопчут, забьют, отбросят в сторону, сомнут. Знатностью рода Малюта не мог похвастать, но унижения переживал трудно. Ничем он прочих не хуже. И воинскую службу знает. Что толку в болтовне?! Вечером однажды он слышал, как Алешка Адашев говорил поучающе и важно царю:
— Не серчай на меня, пресветлый государь, за слово правды. Жизнь и ближайшие события заставят тебя взяться за дела державные основательно. Никогда страна, врученная тебе Богом, хуже не управлялась, как в твое отсутствие князьями Глинскими. Они твои дальние родичи и не ведают, что творят. Они не понимают, что слава твоя, пресветлый государь, и счастье твое нераздельны с величием и довольством народа, властителем которого ты являешься. Как государю смеяться и радоваться, коли вокруг раздаются одни стоны?!
— Врешь, Алешка! Мужики да бабы по целым дням гуляют-расхаживают, а морды сытые и довольные. Откуда? — слабо сопротивлялся Иоанн, которого ежедневные наставления раздражали все чаще.
— Ты, пресветлый государь, видишь тех, кого Басманов плетью к Кремлю сгоняет. А ты поглубже загляни — в Россию. На многих землях бесчинствуют угодники Глинских. Недаром Иван Турунтай-Пронский — жестокий паук — своих людишек довел до смерти голодной. Разве от довольства псковитяне тебе челом бы били? Нет, не по своей воле пришли пешком в стольный град. Нужда заставила. А ты не услышал!
Малюта решил, что царь рассвирепеет и даже замахнется на Адашева, но ошибся. Царь наоборот поступил: поднялся с лавки, шагнул к ложничему, взял за плечи и чуть ли не лбом лба коснулся — они ровня по росту. Притягивает его что-то к Адашеву, притягивает и одновременно отталкивает.
— Я Ваньку Турунтая сгною. А дядьям более воли не дам. Один ты так думаешь или еще кто? — спросил, измученно усмехаясь, царь.
— Государь пресветлый, не один я так думаю. Но гнев твой пусть на одного меня обрушится. Назову прочих — ты их при случае в подклеть посадишь, муке предашь. Доносчиком не желаю прослыть.
«Ну и дурак, — подумал Малюта, — царю пагубное слово передать — разве это донос?!»
— Ты что же, Алешка, не веришь мне? — негромко, еще не наливаясь гневом, поинтересовался Иоанн.
— Не в вере суть, пресветлый государь.
— А в чем?
Адашев молчал долго, затем произнес:
— В чести!
— Да это заговор, Алешка! Измена! Если ты своему повелителю истину указать не хочешь, Господь тебя покарает!