Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путешествие внутрь страны - Роберт Льюис Стивенсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С наступлением ночи погода разгулялась, и луна вышла из-за облаков. Мы сидели у двери и потихоньку толковали с Базеном. Из здания гауптвахты то и дело показывался часовой, так как мимо нас ежеминутно проезжала полевая артиллерия или проносились патрули кавалеристов в своих плащах. Через некоторое время вышла и госпожа Базен; она, кажется, устала от дневной работы, угнездилась подле мужа и положила голову к нему на грудь. Он обнял ее и нежно поглаживал по плечу.

Я думаю, Базен не обманул нас и был женат в полном значении этого слова. Не о многих можно сказать то же самое.

Базены не знали, что они дали нам. Нам поставили в счет свечи, пищу, вино и постели, но в счет не включался приятный разговор с хозяином и теплый вечер с милой супружеской парой. Мы также не заплатили еще за одно: вежливость этих людей вернула нам самоуважение. Мы жаждали хорошего отношения, ощущение обиды все еще жгло нас, а вежливость Базенов, казалось, возвращала нам наше положение в обществе.

Как мало платим мы за то, что получаем от жизни! Хотя нам приходится вечно открывать кошелек, но главная часть оказанных нам услуг все же остается не вознагражденной. Впрочем, я надеюсь, что благодарная душа платит той же монетой, которую получает. Может быть, Базены почувствовали, как они понравились мне? Может быть, и я благодарностью, сказывающейся в моем обращении, облегчил их от каких-нибудь житейских тягот.

ГЛАВА XVI

Вниз по Уазе — через Золотую долину

Ниже Ла-Фера река бежит мимо открытых пастбищ, по зеленой, богатой, любимой скотоводами долине, которую называют Золотой. Река, этот бесконечный поток, быстро несется, орошает долину и делает поля зелеными. Коровы, лошади и смешные маленькие ослики вместе пасутся на лугах и толпами подходят к реке для водопоя. Они кажутся странными, особенно когда испугаются, и вы видите, как они носятся все вместе, такие непохожие один на другого. В эти минуты в голове невольно является представление о диких пампасах и об ордах бродячих народов. Вдали по обеим сторонам тянулись горы, иногда река подходила к лесистым вершинам Куси и Сен-Гобена.

В Ла-Фере происходило артиллерийское учение, и вскоре к шумной канонаде присоединились выстрелы небесных пушек. Сошлись два континента облаков и обменялись над нашими головами салютом. Между тем везде на горизонте виднелся солнечный свет, и холмы окутывал чистый прозрачный воздух. Пушечные выстрелы и гром напугали стада в Золотой долине. Мы видели, как животные мотали головами и в страхе нерешительно бросались из стороны в сторону. Когда же они немного успокоились и осел пошел за лошадью, а корова за ослом, мы услышали их голоса, оглашавшие луга. В них было что-то воинственное, напоминавшее кавалерийские сигналы. Все вместе, насколько дело касалось слуха, составляло поразительную и захватывающую батальную пьесу, которая давалась для нашего удовольствия.

Наконец, выстрелы и раскаты грома затихли, солнечный свет упал на мокрые поля. В воздухе поднялось благоухание обрадованной травы и деревьев. Между тем река неутомимо быстро несла нас вперед. Подле Шони лежал мануфактурный округ. Далее берега стали так высоки, что закрыли от нас все окрестности, и мы видели только глиняные обрывы да ряды ив. Время от времени мы миновали деревни или перевозы, где удивленные дети провожали нас взглядом, пока мы не скрылись за поворотом. Вероятно, в течение многих ночей после того мы гребли в воображении этих ребятишек.

Солнечный свет и непогода сменялись как день и ночь, удлиняя своим разнообразием часы. Когда шел сильный дождь, я чувствовал, как каждая капля проникала через мою фуфайку и касалась разгоряченной кожи; повторение множества легких ударов почти выводило меня из себя. Я решил купить в Нуайоне макинтош. Вымокнуть не беда, но до того противно чувствовать отдельные холодные струйки, в громадном количестве текущие по телу, что я как безумный рассекал воду веслом. Сигаретка забавлялся при виде взрывов моего недовольства. Благодаря моей вспыльчивости, он мог наконец отвести взгляд от надоевших глиняных берегов и ив.

В прямых местах река кралась как вор, в излучинах же неслась, образуя бурные водовороты. Ивы целый день покачивались, целый день их корни подмывала вода, глиняный берег осыпался. Уаза, которая несколько столетий подряд создавала Золотую долину, казалось, переменила намерение и теперь хотела разрушить свое творение. Чего-чего ни делает река, невинно следуя закону тяготения!


ГЛАВА XVII

Нуайонский собор

Нуайон стоит приблизительно на расстоянии мили от реки, в маленькой долине, окруженной лесистыми холмами; его черепичные крыши, над которыми высится продолговатый прямолинейный собор с двумя башнями, целиком занимают маленькую возвышенность. Когда мы вошли в город, нам показалось, что черепичные крыши громоздятся одна на другую вдоль холма в самом странном беспорядке. Однако, несмотря на все их старания, они не доходили и до середины собора, который, прямой и торжественный, высился над городом. По мере того как улицы подходили ближе к этому первенствующему гению, проведя нас через рынок под ратушей, они становились все пустыннее и спокойнее. Глухие стены и закрытые ставнями окна были обращены к большому зданию, трава росла на белой дороге. «Сними обувь с твоих ног, ибо земля, на которой ты стоишь, земля святая». Тем не менее, Hôtel du Nord зажигает свои мирские свечи в нескольких саженях от церкви. Из окон нашей спальни мы могли все утро любоваться великолепной восточной частью храма. Я очень редко с такой симпатией смотрел на восточную часть церкви. Она опирается на три большие террасы и походит на широкую фигуру какого-то старого военного корабля. Опоры поддерживают вазы, которые служат его кормовыми фонарями. В этом месте в почве есть выпуклость, и башни еле поднимаются над крышей собора, так что чудится, будто добрый корабль лениво покачивается под порывом атлантического ветра. Сейчас он взлетит на волну и унесется вдаль. Вот-вот откроется окно, и старый адмирал в шляпе с кокардой высунет из него голову, чтобы осмотреться. Старые адмиралы больше не плавают по морям, старые боевые корабли уничтожены и живут только на картинах. Это же здание стало церковью раньше, чем о фрегатах подумали впервые, и, до сих пор продолжая быть церковью, по-прежнему гордо красуется на берегу Уазы. Собор и река, вероятно, две самые старые вещи на пространстве во много и много миль, конечно, и река, и церковь очень стары.

Ключарь вывел нас на верх одной из башен и показал пять колоколов, висевших под ее крышей. Сверху город казался мостовой из крыш и садов, мы без труда разглядели бывшую линию укреплений. Ключарь указал нам вдалеке на кусочке яркого неба между двумя облаками башни замка Куси.

Мне положительно не могут надоесть большие церкви. Никогда не вдохновлялись люди более счастливой идеей, нежели создавая соборы. Собор с первого взгляда нечто такое же красивое и обособленное, как статуя, а между тем, по рассмотрении, он оказывается не менее живым и интересным, нежели лес. Высота колонн не может определяться тригонометрией, благодаря которой мы нашли бы их страшно низкими. Но как высоки они для восхищенного глаза! Там, где перед нами столько изящных пропорций, вытекающих одна из другой, нам все вместе кажется чем-то особенно внушительным. Я не в силах себе представить, как может человек проповедовать в соборе. Что может сказать он, что может быть сильнее, нежели вид церкви? Я слышал довольно много различных проповедей, но никогда не слыхивал ничего, что было бы так выразительно, как собор. Он сам по себе наилучший проповедник и проповедует день и ночь, не только говоря об искусстве и стремлениях человека в прошлом, но и вливая в вашу душу горячие симпатии. Лучше сказать, он, как все хорошие проповедники, заставляет вас самих читать проповеди себе, так как каждый человек — свой собственный доктор богословия.

Когда я сидел подле отеля вечером, нежный рокочущий гром органа вылетел из церкви как порыв мольбы. Внешне он мне так понравился, что я пожелал посмотреть и на то, что делалось внутри. Однако я никак не мог хорошенько понять смысл службы, которую видел.

Я вошел в церковь, четверо или пятеро священников и столько же хористов пели «Miserere» перед алтарем. В церкви было только несколько старух, сидевших на скамейках, и стариков, коленопреклоненных на плитах пола.

Вскоре из-за алтаря появилась вереница молодых девушек, шедших попарно со свечами в руках и одетых в черные платья с белыми покрывалами, они направились в саму церковь. Четыре первые несли изображение Девы и Младенца. Священники и певцы поднялись и с пением «Ave Maria» последовали за ними. Процессия обошла весь собор и дважды миновала колонну, у которой стоял я. Священник, казавшийся важнее других, был дряхлым стариком, бормотавшим молитвы губами; но когда он в потемках взглянул на меня, мне почудилось, что не молитвы переполняли его сердце. За ним шли два священника лет сорока, походившие на солдат со смелыми глазами, они громко пели и выкрикивали «Ave Maria». Девушки казались робкими и серьезными. Проходя медленно, каждая из них взглянула на англичанина, а глаза толстой монахини, предводительствовавшей ими, прямо-таки привели меня в смущение. Что касается хористов, все они, от первого до последнего, вели себя так дурно, как только могут вести себя одни мальчишки, и жестоко портили ход службы своим скоморошеством.

Я понимал часть происходившего. Действительно, трудно было бы не понять «Miserere», песню, составляющую, по-моему мнению, произведение атеиста. Впрочем, если следует вливать в сердце человека отчаяние, «Miserere» — отличная музыка, а собор — соответствующая арена для этого. В этом смысле я согласен с католиками (странное название для них!). Но зачем, Боже мой, эти хористы? Зачем эти священники, бросающие украдкой взгляды на прихожан, притворяясь, что они молятся? Зачем эта толстая монахиня, которая грубо устраивает процессию и подталкивает локтем провинившихся дев? Зачем во время службы плюются, нюхают табак, забывают ключи? Зачем происходит множество маленьких несчастий, которые нарушают настроение ума, заботливо созданное пением и звуками органа? В каждом театре преподобные отцы видят, что создается с помощью искусства, как можно вызвать высокие чувства, уничтожая все не входящее в программу и ставя каждый стул на свое место.

Еще одно обстоятельство огорчало меня. Я сам мог вынести «Miserere», так как недавно пользовался движением на открытом воздухе, но я желал, чтобы все эти старики очутились где-нибудь в другом месте. Для женщин и мужчин, которые уже испытали многое в жизни, и, вероятно, уже составили собственное мнение о трагическом элементе существования, «Miserere» неподходящая музыка. Престарелый человек может сам спеть свой собственный «Miserere», хотя я замечал, что старики нередко предпочитают петь «Jubilate Deo». В общем, я считаю лучшим религиозным упражнением для престарелых людей воспоминание о собственной жизни, о многих умерших друзьях, о многих погибших надеждах, о многих заблуждениях, колебаниях и, несмотря на все, о стольких светлых днях. Конечно, в этом заключается очень красноречивая проповедь.

В общем, я вышел из собора в торжественном настроении. В маленькой образной карте нашего путешествия внутрь страны, которая еще хранится в моей памяти и иногда развертывается в минуты грусти, Нуайонский собор фигурирует на первом месте и оказывается большим, как целая область. Я так вижу лица священников, точно они еще стоят рядом со мной, и «Ave Maria, ora pro nobis» точно еще звучит в церкви. Эти преобладающие воспоминания заслоняют для меня весь Нуайон, и я ничего более не скажу об этом городке. Он представляется мне грудой коричневых крыш, под которыми, вероятно, люди живут тихо и честно; когда солнце опускается, тень от собора падает на них, и пять колоколов слышатся во всех кварталах; они говорят, что орган начал звучать. Если я когда-нибудь перейду в лоно римской церкви, я попрошу, чтобы меня сделали епископом Нуайона на Уазе.

ГЛАВА XVIII

Вниз по Уазе — в Компьен

Даже самым терпеливым людям в конце концов надоедает вечно мокнуть под дождем; конечно, только не в шотландской горной стране, где не бывает достаточно хороших светлых промежутков, которые могли бы подчеркивать разницу между светлыми днями и ненастьем.

Казалось, в тот день, когда мы покинули Нуайон, нас ожидала беспросветная непогода. Я ничего не помню из путешествия, кроме глиняных берегов, ив и дождя, непрерывного, безжалостного, бичующего дождя.

Наконец, мы остановились закусить в маленькой гостинице в Пемпре, где канал очень близко подходил к реке; мы так страшно вымокли, что хозяйка ради нас зажгла несколько поленьев в камине, и мы сидели в облаке пара и грустили о своей судьбе. Муж хозяйки надел сумку для дичи и ушел на охоту, жена сидела в дальнем уголке и смотрела на нас. Полагаю, мы были достойны внимания. Мы ворчали, вспоминая о несчастье в Ла-Фере.

Мы предвидели такие же беды в будущем, хотя с тех пор как Сигаретка стал вести переговоры, дело пошло лучше. У него оказалось больше апломба, чем у меня; он подходил с мрачным, положительным видом к хозяйкам, которые молча уносили резиновые мешки. Заговорив о Ла-Фере, мы заговорили и о запасных солдатах, вторично призванных на службу.

— Это, — сказал Сигаретка, — довольно дурной способ проводить осенние праздники.

— Такой же дурной, — с унынием сказал я, — как плавание на байдарках.

— Вы изволите путешествовать для удовольствия? — с бессознательной иронией спросила хозяйка гостиницы.

Это было уж слишком. С наших глаз упала пелена. Мы сказали себе, что если завтра будет опять ненастный день, мы поставим лодки в поезд.

Погода услышала предостережение. Мы больше не мокли. День разгулялся; по небу все еще бродили большие облака, но теперь отдельные и окруженные синей глубиной; яркий розовый и золотой закат предсказывал звездную ночь и ясную луну. В то же время и река начала давать нам лучшую возможность видеть окрестности. Берега понизились, ивы исчезли с их краев; теперь красивые холмы тянулись вдоль потока и вырисовывались на небе.

Вскоре канал излил из последних шлюзов в Уазу запасы своих водоемов. Нам нечего было бояться недостатка общества. Мы увидели всех наших старых друзей. «Deo gratias» из Конде и «Четыре сына» весело плыли с нами по реке; мы обменивались шутками с рулевым, сидевшим среди пакетов, или с погонщиком лошадей; дети подбегали к бортам барок и смотрели на нас. Мы не знали, до чего нам недоставало всех этих спутников, но при виде дыма из их трубы мы вздрогнули.

Немного ниже того места Уазы, где произошло наше соединение с барками, нас ожидала новая, более знаменательная встреча; там к нам присоединилась река Эн, уже судоходная и прибежавшая из Шампаньи. Отрочество Уазы окончилось; это был ее брачный день. Теперь полноводный поток, сдержанный различными дамбами, двигался плавно, сознавая свое собственное достоинство. Деревья и города смотрели в него, как в зеркало; он спокойно нес байдарки на своей широкой груди.

Нам не приходилось усиленно бороться с водоворотами; мы стали ленивы и только погружали весло то с одной, то с другой стороны лодочки; нам не приходилось более соображать или делать усилия. Поистине во всех отношениях для нас наступило райское время; мы плыли к морю, как настоящие господа.

Мы увидели Компьен на закате; над рекой вырисовывался красивый город. Близ пристани под звуки барабана учился полк солдат. На набережной было много народа; одни ловили рыбу, другие праздно смотрели на реку.

И когда две байдарки показались на воде, публика стала указывать на них и переговариваться. Мы пристали к прачечному плоту, на котором прачки, несмотря на вечер, все еще колотили белье.

ГЛАВА XIX

В Компьене

Мы поместились в большом шумном отеле, в котором никто не обратил на нас внимания.

В городе царили запасные войска и вообще милитаризм (как выражаются немцы). Лагерь из конических белых палаток, расположенный вне Компьена, напоминал листок из иллюстрированной Библии. Пояса с тесаками украшали стены кафе, на улицах целый день звучала военная музыка. Англичанин не мог в эти минуты не гордиться своей родиной, потому что люди, следовавшие за барабаном, были все малы ростом и шли нестройно. Каждый из них наклонялся под тем углом, как ему нравилось, и качался, как ему вздумается. В их рядах не замечалось той превосходной выправки, с которой торжественно и непреоборимо двигается полк высоких шотландцев за своей музыкой, походя на явление природы. Кто видевший раз наши полки, может забыть тамбур-мажора, тигровые шкуры барабанщиков, трубачей в свитых пледах, эластичный ритм целого полка, идущего в ногу, удары барабана и пронзительные звуки дудок, играющих воинственный марш, когда замолкают медные трубы?

Девушка-англичанка, учившаяся во французской школе, однажды начала описывать своим подругам-француженкам один из наших полков, и (как она сказала мне) воспоминание сделалось в ней необычайно живо, она почувствовала гордость при мысли, что она соотечественница этих солдат, и горесть о разлуке со своей страной; ее голос прервался, и она залилась слезами. Я не мог забыть этой девушки и думаю, что она почти достойна монумента. Назвать ее молодой леди, со всеми связанными с этим названием последствиями, было бы для нее оскорблением. Пусть она помнит одно: может быть, ей не суждено сделаться женой героя-генерала или увидеть великий немедленный результат своей жизни, но она проживет не напрасно для своей родной страны.

Хотя французские солдаты и показываются во время парада с невыгодной стороны, но в походе они веселы, проворны и воодушевлены, как толпа охотников на лисиц. Я помню, как однажды видел отряд, проходивший через лес Фонтенбло по дороге в Шальи, между Bas Bréau и Reine Blanche. Один малый шел впереди других и пел громкую мужественную походную песнь. Все остальные шагали в такт и даже в такт вскидывали ружья. Молодой офицер на лошади с трудом сдерживал свое волнение. Школьники не охотнее играют в зайца и собак. Вам показалось бы, что такие увлеченные ходьбой люди неутомимы.

В Компьене я больше всего наслаждался городским рынком. Я просто бредил рынком. Он памятник готического причудливого вкуса, весь в башенках, колонках, в желобках и всевозможных архитектурных фантазиях. Некоторые из ниш позолочены и украшены живописью. На большом четырехугольном панно, на позолоченном фоне, выдаваясь черным рельефом, едет Людовик XII на идущей шагом лошади; он опирается рукой в бок и закидывает голову. В каждой его черте — царственная надменность; нога в стремени презрительно выставляется из-за рамы, взгляд тверд и горд; самая лошадь короля, по-видимому, с наслаждением идет над распростертыми рабами, и ее ноздри надуваются точно для того, чтобы издать трубный звук. Таким-то образом на фронтоне городского рынка вечно едет добрый король Людовик XII, отец своего народа.

Над головой короля в высокой центральной башенке виднеется циферблат часов, а высоко над ним три механические фигурки, каждая с молотком в руках; они отбивают часы, половины и четверти. У центральной фигурки позолоченный нагрудник, у двух других позолоченные панталоны, у всех трех изящные шляпы с перьями, как у рыцарей. Когда подходит четверть, человечки поворачивают головы и многозначительно переглядываются, потом три молотка падают на маленькие колокольчики внизу. Часовой бой раздается звучно и густо из внутренней башни; позолоченные джентльмены с удовольствием отдыхают от трудов.

Я с громадным удовольствием смотрел на движения рыцарей и старался не пропускать их манипуляций. Хотя Сигаретка и выказывал презрение к моему энтузиазму, но я видел, что он сам увлекался до известной степени позолоченными человечками. Нелепо выставлять такие игрушки на крышах, подвергая их зимней непогоде. Они лучше сохранялись бы в стеклянном ящике перед нюрнбергскими часами. Не дерзко ли ночью, когда дети в постелях и даже взрослые храпят под стегаными одеялами, оставлять эти фигурки, позволяя им звонить для звезд и плавающей луны. Башенки еще могут поднимать свои змеиные головы, может и властительница их стоять, как центурион старой немецкой картинки, изображающей Via Dolorosa, но игрушки следует прятать в ящики с ватой до восхода солнца, когда дети снова выходят на улицу.

На почте нас ждало много писем, и на этот раз власти были так вежливы, что передали их нам сейчас же по простой просьбе.

В некотором смысле можно сказать, что наше путешествие окончилось с этим пакетом писем. Чары разрушились. Мы отчасти вернулись домой. Во время путешествия не следует вести переписки, уж и писать-то неприятно, а получение писем — смерть радостного чувства.

Я ухожу от моей страны и от себя. Я желаю на некоторое время погрузиться в новые условия жизни, как в новую стихию. На некоторое время я отказываюсь от моих друзей и привязанностей. Уезжая, я оставляю сердце дома в ящике стола или отправляю его вперед с моим багажом, желая, чтобы оно ждало меня в назначенном месте. Когда я окончу путешествие, то не премину прочитать ваши прелестные письма с надлежащим вниманием. Но, видите ли, я истратил столько денег и столько раз ударил веслом по воде единственно ради желания быть в чужой стране; вы же вашими известиями переносите меня домой. Вы натягиваете шнурок, и я чувствую, что я птица на привязи. Вы во всей Европе преследуете меня мелкими неприятностями, а я и уехал-то, чтобы их избежать. Война жизни, я знаю, не прекращается, но неужели я не могу получить хотя бы недельного отпуска?

В день нашего отплытия мы встали в шесть часов. На нас в отеле обращали так мало внимания, что я думал, что вряд ли нам соблаговолят представить счет. Но счет подали и даже очень вежливо, и мы самым цивилизованным образом заплатили все бескорыстному клерку и ушли из гостиницы. Никто не обратил внимания на наши резиновые мешки. Никому не было дела до нас. Невозможно встать раньше деревни, но Компьен такой большой город, что он не любит беспокоиться утром, и мы уже отплыли, когда он все еще был в халате и туфлях. На улицах виднелись только люди, мывшие ступени подъездов. Никто еще не был одет, кроме рыцарей на городском рынке; все они омылись росой, щеголяли в своей позолоте, казались полны разума и чувства профессиональной ответственности. Когда мы проходили мимо них, их молотки пробили половину седьмого. Я нашел, что они поступили мило, проводив меня этим приветствием; еще никогда не звонили позолоченные человечки лучше, даже в воскресный полдень.

Никто не смотрел, как мы отплывали, кроме ранних прачек (ранних и поздних), которые уже колотили белье в своей плавучей прачечной на реке. Они были очень веселы и свежи, храбро погружали руки в воду и, по-видимому, не чувствовали холода. Такое неприятное раннее начало неприятного дневного труда привело бы меня в ужас. Но мне кажется, что прачки так же неохотно стали бы на наше место, как мы на их. Они столпились у дверей прачечной, чтобы видеть, как мы умчимся в легкий солнечный туман над рекой, и кричали нам, пока мы не скрылись под мостом.

ГЛАВА XX

Переменившиеся времена

В известном смысле этот туман так и не рассеялся. С этого дня он густой пеленой лежит в моей записной книжке. Пока Уаза была маленькой сельской рекой, она подносила нас близко к дверям домов, и мы могли разговаривать с поселянами в полях. Но теперь, когда она сделалась широка, жизнь, текущая на берегах, была вдали от нас. Такая же разница существует между большим шоссе и деревенской проселочной дорожкой, которая вьется между садами коттеджей. Теперь мы ночевали в городах, где никто не смущал нас расспросами. Мы вступили в цивилизованную жизнь, среди которой люди встречаются, не кланяясь друг другу. В малонаселенных местностях мы извлекаем всю пользу, какую только можем, из каждой встречи, в городе же держимся в стороне и заговариваем с посторонним, только наступив кому-нибудь на ногу. Мы перестали быть птицами залетными и никто не предполагал, чтобы мы явились не из соседнего города или не откуда-либо еще ближе. Например, я помню, как мы пришли к «Острову Адама» и встретили целые дюжины прогулочных лодок, высыпавших на воду под вечер; между настоящим путешественником и любителем не было ни малейшей разницы, разве только та, что мой парус был очень грязен. Общество одной из лодок приняло меня за соседа. Ну, могло ли случиться что-нибудь более обидное? Вся романтическая сторона путешествия исчезла в эту минуту. В верховьях Уазы, где воду оживляли только рыбы, появление двух гребцов на байдарках не могло объясняться таким вульгарным образом; мы были странными и живописными путниками. Из удивления крестьян рождалась легкая и мимолетная интимность. В жизни идет непрестанный обмен, хотя это иногда трудно проследить, потому что десятки людей старше нас, а и до сих пор с начала времени счеты не были сведены. Вы получаете пропорционально тому, что даете. Пока мы были странными путешественниками, предметами удивления, за которыми люди бегают, как за площадными шарлатанами, у нас также не было недостатка в развлечениях. Но едва мы унизились до того, что стали общим местом, как получилась скука для обеих сторон. В этом-то и заключается одна причина из дюжины, почему свет скучен для скучных людей.

Во время наших прежних приключений у нас всегда было какое-нибудь дело, и это оживляло нас. Даже порывы дождя имели на нас оживляющее влияние и выводили наши умы из оцепенелого состояния. Но теперь, когда река не текла в настоящем смысле этого слова, а только скользила по направлению к морю, ровно и одинаково, но незаметно, теперь, когда небо неизменно улыбалось нам изо дня в день, мы стали погружаться в золотую дремоту ума, которая нередко наступает после большого движения на открытом воздухе. Я не раз приходил в оцепенение; я очень люблю это ощущение, но никогда не испытывал его в такой степени, как на Уазе. Это было апофеозом отупения.

Мы совершенно перестали читать. Иногда, когда я находил новую газету, я с особенным удовольствием пробегал отдельный эпизод печатавшегося в ней романа, но не мог выносить более чем трех отрывков подряд; даже второй уже приводил меня в отчаяние. Едва рассказ делался хотя бы до известной степени последовательным, он терял для меня всякую цену; только отдельная сцена или, как это бывает в фельетонах, полусцена, без предшествовавшего и последующего событий, имела силу занять меня как греза. Чем менее знал я из романа, тем более нравился он мне. Он составлял тему моих дум. Большую же часть времени, как я уже сказал, ни один из нас не читал, и мы употребляли весь тот небольшой промежуток времени, в который бодрствовали, то есть часы между сном и обедом, на рассматривание географических карт. Я всегда очень любил карты и могу путешествовать в атласе с большим наслаждением. Названия городов необычайно заманчивы; контуры берегов и линии рек чаруют глаз; когда видишь в действительности то место, которое раньше знал по карте, это производит сильное впечатление. Но вечерами, о которых я говорю теперь, мы водили пальцами по картам с тупой небрежностью. Мы нисколько не увлекались тем или другим местом. Мы смотрели на карту, как дети прислушиваются к своей болтовне, и читали названия городов и деревень, сейчас же опять забывая их. В нас не было никакого воодушевления, невозможно было бы найти двух более спокойных, равнодушных людей. Если бы вы взяли от нас карту в минуту, когда мы особенно внимательно изучали ее, могу держать пари, что мы продолжали бы с таким же наслаждением смотреть на пустой стол.

Одна вещь увлекала нас — еда. Мне кажется, я обоготворил свою утробу. Я помню, как в воображении останавливался на том или другом кушаньи, мечтая о нем до того, что у меня начинали течь слюни. Задолго до остановки мой аппетит превращался в настойчивое неотвязное мучение. Иногда мы ставили наши байдарки рядом и на ходу обменивались гастрономическими мечтами. В течение многих миль в моей голове проносилась мечта о торте с хересом; это произведение английское, но, конечно, могло достигнуть и Уазы. Однажды, когда мы подходили к Вербери, Сигаретка заставил мое сердце подняться к моим губам, заговорив о паштете из устриц и о сотерне.

Я полагаю, никто из нас не признает той большой роли, которую в нашей жизни играют еда и питье. Аппетит до того повелевает нами, что мы можем переваривать самое простое мясо и с благодарностью заменять обед хлебом и водой; точно также есть люди, которым необходимо что-нибудь, хотя бы гид Бредшоу. Но и в еде есть романтическая сторона. Вероятно, столом увлекается большее число людей, нежели любовью, и я уверен, что еда гораздо занимательнее, нежели театр. Думаете ли вы, как сказал бы Уольт Уитман, что вы менее бессмертны от этого? Истинный материалист тот, кто стыдится себя. Способность чувствовать запах в прованском масле не меньшая принадлежность человеческого совершенства, нежели способность видеть красоту красок заката.

Теперь мы продвигались без труда и без забот. Погружать весло то справа, то слева под надлежащим углом, смотреть вдоль реки, спускать маленькие пруды, которые собирались на закрытом носу байдарки, прищуриваться, чтобы защитить глаза против блеска искр солнца на воде, проходить под свистящим бечевым канатом баржи «Deo Gratias» или «Четыре Сына», все это не требовало особенного искусства. Известные мускулы работали в состоянии между сном и бдением, а в то же время мозг отдавался наслаждению отдыха и засыпал. Взглядом мы охватывали все самые крупные принадлежности картины и, полузакрыв глаза, смотрели на рыбаков в блузах и полоскавшихся в воде прачек. Временами мы просыпались наполовину при виде колокольни, церкви, выскочившей из воды рыбы или обмотавшейся вокруг весла гирлянды речной травы, которую нужно было снять и бросить в воду. Но такие светлые мгновения бывали светлы только наполовину. Часть нашего существа призывалась к деятельности, но не все существо. Центральное бюро нервов, которое мы в некотором роде называем своей личностью, пребывало в спокойствии, точно министерство правительства. Большие колеса сознания лениво вращались в голове, как крылья мельницы, не моловшей муки. Иногда я в течение получаса считал удары моего весла и забывал сотни. Льщу себя мыслью, что животные не могут превзойти такого низкого уровня сознания. А как это было приятно! Какое терпимое настроение приносила с собой полудремота! Ничто не может сравниться с упоением человека, достигшего единственного апофеоза возможного для него — апофеоза тупости; кажется, будто он делается долголетним и почтенным, как дерево.

Глубину моего усыпления (я не могу сказать интенсивность его) сопровождало странное метафизическое явление. Помимо воли меня занимало то, что философы называют «я» и «не я», «ego» и «non ego». Во мне было менее «меня» и более «не меня», чем обыкновенно. Я смотрел, как кто-то другой работал веслом; замечал, что чья-то, а не моя нога опиралась на подножку. Мое собственное тело, казалось, имело ко мне не больше отношения, нежели байдарка или река, или берега реки. Не одно это; что-то в моем уме, независимо от моего мозга, какая-то область моего собственного существа сбросила с себя подчинение и освободилась или же освободила кого-то, работавшего веслом. Я сжался, превратился в крошечное существо в уголке себя самого. Я уединился в своей собственной оболочке. Мысли являлись самовольно; это были не мои мысли, и я смотрел на них, как на часть пейзажа. Словом, полагаю, что я был настолько близок к нирване, насколько это возможно в практической жизни; и если я не ошибаюсь, то от души поздравляю буддистов. Это приятное состояние, не особенно совместимое с блеском ума, не особенно выгодное в смысле приобретения денег, но очень спокойное, восхитительное, удаляющее человека от любопытства и от тревоги. Изобразить подобное состояние можно, представив себе человека мертвецки напившегося, но вместе с тем трезво наслаждающегося своим опьянением. Я думаю, что землепашцы, работающие на полях, проводят большую часть своих дней в этом восторженном оцепенении, которое и служит объяснением их спокойствия и выносливости. Ну не грустно ли тратиться на опиум, когда можно получить даром еще лучший рай?

Такое состояние ума было самым великим подвигом нашего путешествия. Оно составляло дальнейший пункт, которого мы достигли. Действительно, этот пункт так удален от избитых тропинок, что я не надеюсь возбудить симпатию читателя к моему улыбающемуся кроткому идиотству. Мои идеи порхали, как пыль в солнечном луче; деревья, шпили церквей на берегах время от времени вырисовывались передо мной точно единственные твердые предметы среди клубящихся облаков, а ритмическое движение лодки и весла в воде превращалось в колыбельную песню, которая укачивала меня; кусок грязи на носу байдарки представлял собой что-то невыносимое, порой же, как мой спокойный товарищ, делался предметом моего внимания. Все время, пока река бежала, оба берега изменялись, я считал удары веслом, забывая сотни, и представлял собой самое счастливое животное во Франции.

ГЛАВА XXI

Вниз по Уазе. Внутри церквей

После Компьена мы в первый раз остановились в Пон-Сент-Максансе. На следующее утро я вышел на улицу вскоре после шести часов. Воздух был резок; в нем чувствовался мороз. На открытой площади стояли несколько женщин и ссорились, говоря о рынке; их голоса звучали на высоких сердитых нотах, как чириканье воробьев в зимнее утро. Редкие прохожие согревали дыханием руки и двигали ногами в деревянных башмаках, чтобы восстановить кровообращение. Улицы были наполнены ледяной тенью, хотя дым труб поднимался в золотистом солнечном свете. Если вы встанете довольно рано в эту пору года, то можете подняться с постели в декабре, а позавтракать в июне.

Я прошел к церкви, потому что в каждой церкви всегда есть на что посмотреть: на живых ли богомольцев или же на могилы умерших; если в ней нет ничего исторического, то, конечно, найдется что-нибудь из современной жизни. Вряд ли в церкви было так же холодно, как на улицах, но казалось еще холоднее. Ее белая средняя часть была положительно полярной, и пестрота главного алтаря больше обычного терялась среди холода и пустоты. Два священника сидели на своих местах, читали и ожидали прихожан. Очень старая женщина молилась. Просто удивительно, как могла она перебирать четки, когда здоровые молодые люди дышали на ладонь и похлопывали себя по груди. Но больше всего меня приводил в отчаяние характер ее молитвы. Она переходила от алтаря к алтарю, совершая кругосветное плавание по церкви. У каждого алтаря она перебирала четки одинаковое количество раз и стояла одинаково продолжительное время. Как осторожный капиталист, старуха с несколько цинично-коммерческим видом желала поместить свои мольбы в несколько мест. Она хотела заручиться многими посредниками, чтобы они молили за нее Верховный Суд. Ни одного из святых или ангелов не делала она своим избранным заступником.

Я никогда не видывал более мертвенной старухи; она вся состояла только из странного соединения костей и пергаментной кожи. Ее глаза, смотревшие вопросительно на меня, были бессмысленны. Может быть, ее следовало назвать слепой; впрочем, это зависит от понятия о слепости. Быть может, она когда-нибудь любила, рожала детей, нянчила их, называла их ласковыми именами. Но теперь все это исчезло и не сделало старуху ни счастливее, ни умнее. По утрам ей оставалось только приходить в холодную церковь и выпрашивать кусочек небес. Задыхаясь, выскочил я на улицу в резкий воздух. Утро! Как устанет старуха до вечера. А если она не спит, что тогда? Хорошо, что немногим из нас приходится выставлять на вид нашу жизнь, когда мы достигаем семи десятков лет; хорошо, что очень многие получают удар в голову вовремя, что называется, в расцвете лет, и уходят куда-то тайно страдать за свои безумия. Иначе между больными детьми и недовольными стариками мы потеряли бы всякое понятие о жизни.

В течение этого дня мне пришлось применять к себе всю мою мозговую гигиену; старуха застряла у меня в горле. Но вскоре я очутился на седьмом небе отупения, чувствуя только, что кто-то греб на байдарке, в то время как я считал его удары веслом, забывая сотни. Иногда мне делалось страшно, что я запомню сотни и удовольствие превратится в дело, но мой ужас оказывался химерой; точно по мановению волшебства, сотни исчезали из моей головы, и я не больше рассуждал о моих занятиях, чем человек, смотрящий с луны.

В Крейле, где мы остановились, чтобы позавтракать, мы оставили байдарки на плавучей прачечной, которая, так как уже наступил полдень, была занята толпой прачек с красными руками и громкими голосами. Только этих прачек и их бесцеремонные шутки и помню я изо всего Крейля. Если вы пожелаете, я могу заглянуть в мои исторические книги и сказать вам две-три цифры, потому что этот город часто фигурировал в английских войнах, но я предпочитаю упомянуть только о женском закрытом училище, которое заинтересовало нас потому, что оно было женским закрытым училищем, а также и потому, что нам представилось, что мы заинтересовали его обитательниц. Словом, в саду были две девушки, а на реке мы; и когда мы миновали ограду, в воздухе поднялось несколько белых платков. Мое сердце забилось, а между тем до чего мы, я и эти девушки, надоели бы друг другу и стали бы презирать друг друга, если бы встретились во время крокетной партии. Я именно люблю послать воздушный поцелуй или помахать платком существам, которых я не увижу никогда на свете, я люблю играть с возможностью, так сказать, вбивать гвозди, на которые не трудно повесить гирлянды фантазии. Это слегка встряхивает путника, напоминает ему, что не везде он путешественник, и что его странствие только сиеста во время настоящего движения жизни.

Церковь в Крейле — неописуемое место. Ее заливал веселый свет из окон; украшена она медальонами с изображением скорбного пути. Одно из множества ex voto мне очень понравилось: со свода висела правильно сделанная модель баржи с пожеланием, чтобы Бог довел «Св. Николая» из Крейля благополучно до пристани. Барка сделана очень отчетливо и привела бы в восторг мальчишек, играющих на берегу. Больше всего меня поразила глубина опасности, которой остерегались люди, повесившие эту баржу. Вы можете повесить модель корабля, прекрасно; он бороздит море кругом всего света, посещает тропики или холодные полюсы, подвергается опасностям. Но «Св. Николай» из Крейля будет двигаться лет десять при помощи терпеливых бечевых лошадей по травянистому каналу, под ветвями трепещущих тополей и под управлением дремлющего шкипера; он будет совершать все рейсы среди зелени, в зеленых берегах и никогда во всех своих странствиях не потеряет из виду какой-нибудь деревенской колокольни; неужели же вы думаете, что и этого нельзя сделать без вмешательства Провидения? Быть может, шкипер был юмористом, быть может, пророком и хотел этим примером напомнить народу о серьезных сторонах жизни?

В Крейле, как и в Нуайоне, святой Иосиф казался любимым святым за то, что он пунктуально исполнял просьбы богомольцев. Благодарный народ обозначал на таблетке с ex voto день и час, в которые молитвы были услышаны. Если время имеет значение, св. Иосиф самый лучший посредник. Я с удовольствием видел, что он чтится во Франции, потому что у нас он играет ограниченную роль. Однако я невольно боюсь, что там, где святой так прославляется за свою точность, люди ждут и от него благодарности.

Для нас, протестантов, все это кажется пустым ребячеством. Будет ли благодарность людей за хорошие дары, полученные ими, умно задумана и как следует выражена — дело второстепенное; главное, чтобы они чувствовали благодарность.

Истинный невежда — человек, не знающий, что дарованное ему — благой дар, или воображающий, что он сам добыл себе его. Человек, сам создавший себе положение и гордящийся этим, в сущности, пустой хвастун. Есть значительная разница между созданием света среди хаоса и зажиганием газа в гостиной при помощи коробочки патентованных спичек; как хотите, в последнем случае не все создано нами, например, наши собственные пальцы.

В Крейльской церкви было нечто еще худшее, нежели ex voto, a именно объявления «Ассоциации Живых Четок» (о которой я никогда прежде не слыхал). Эта ассоциация, по словам напечатанного объявления, основана письмом папы Григория XVI 16 января 1832 г.; согласно же раскрашенному барельефу, ее учредила сама Св. Дева, дав одни четки св. Доминику, в то время как младенец Спаситель дал другие св. Екатерине Сиенской. Папа Григорий не так внушителен, но он ближе. Я не мог вполне понять, занимается ли ассоциация только молитвой или имеет в виду и добрые дела. Как бы то ни было, она очень хорошо организована. Каждую неделю четырнадцать матрон и молодых девушек принимают на себя обязанности членов ассоциации. Одна обыкновенно замужняя женщина выбирается как Zélatrice (соревновательница) и стоит во главе. В награду за исполнение обязанностей ассоциации следуют индульгенции полные или частные. «Частные индульгенции выдаются после читания четок». «За прочтение требуемой dizaine» сейчас же выдается частная индульгенция. Когда люди служат царству небесному со счетной книжкой в руках, я всегда боюсь, что они внесут то же коммерческое направление и в свои отношения с братьями-людьми, и это превратит жизнь в нечто печальное и непривлекательное.

Но в правилах ассоциации есть одна более утешительная статья: «Эти индульгенции могут быть применяемы и к душам в чистилище». Ради Бога, дамы ассоциации, поскорее примените все индульгенции, без исключения, к душам в чистилище! Борнс не брал гонорара за свои последние песни, он предпочитал служить родине бескорыстно. Что, если бы вы, mesdames, последовали его примеру и отказались от индульгенций, выданных вам в пользу томящихся в чистилище душ? Ведь если они, эти души, не получат особенного облегчения от вашего великодушия, то, во всяком случае, оно не повредит никому в Крейле на Уазе; в чистилище не получили бы значительного облегчения, но и души в Крейле на Уазе не почувствовали бы себя от этого хуже ни в этой жизни, ни потом.

Набрасывая эти замечания, я невольно думаю, может ли человек, рожденный и воспитанный в протестантской религии, понимать католические внешние символы, отдавать им должную справедливость? По совести говорю — нет. Верующим они не могут казаться такими непривлекательными и пустыми, как мне. Я вижу это так же ясно, как геометрическое предложение Евклида. Ведь эти верующие не слабы духом и не злы. Они могут вывешивать свои таблетки, прославляющие св. Иосифа за его точность, точно он по-прежнему деревенский плотник; они могут читать «установленную dizaine» и, выражаясь метафорически, класть в карман индульгенцию, точно вступив с небом в сделку; и в то же время, выйдя из церкви, не смущаясь смотреть на чудную реку, протекающую мимо них, без стыда поднимать голову к звездам, которые сами по себе миры, полные текущих рек, более роскошных, чем Уаза. Я вижу, повторяю так же ясно, как предложение геометрии Евклида, что их мировоззрение недоступно моему протестантскому уму, что во всем кажущемся мне уродством кроется более высокий, более религиозный смысл, нежели я думаю.

Не знаю, будут ли другие так же снисходительны ко мне, как я к людям. Как дамы Крейля, я, прочитав мои четки терпимости, ожидаю немедленной индульгенции.

ГЛАВА XXII

Преси и марионетки

Ко времени заката мы были в Преси. Вся долина покрыта пышными купами тополей. Уаза течет под откосом холма, образуя широкую, блестящую дугу. Легкий туман поднимался от реки и скрывал расстояния между предметами. Стояла полная тишина; слышались только колокольчики овец, пасшихся где-то на лугу, да грохот колес телеги, которая съезжала с горы. Виллы в садах, лавки вдоль дороги — все, казалось, опустело накануне; и мне невольно хотелось идти осторожно, как идешь в молчаливом лесу. Вдруг мы завернули за угол и увидали лужок вокруг церкви, а на нем рой девушек в парижских костюмах; они играли в крокет. Их смех и глухие удары молотков о шары весело раздавались; взгляд на фигуры, затянутые в корсеты, украшенные лентами, взволновали наши сердца. Казалось, мы были в двух шагах от Парижа. Наконец-то мы видели женские существа нашей породы, игравшие в крокет, точно Преси был город в реальной жизни, а не составлял части волшебной страны путешествия. Говоря откровенно, крестьянку почти нельзя и считать женщиной, а мы очень долгое время встречали только создания в грубых юбках, существа, которые суетились, кричали и готовили обеды, а потому теперь это общество кокеток во всеоружии произвело на нас странное впечатление и сразу убедило, что мы слабые мужчины.

Гостиница в Преси — худшая гостиница во Франции. Даже в Шотландии не подавали мне никогда худшего кушанья. Ее держали брат и сестра, оба несовершеннолетние. Сестра, так сказать, приготовила для нас кушанье. Брат, который сильно выпил, шатаясь вошел в комнату и привел с собой пьяного мясника, чтобы занять нас, пока мы ели. Нам подали куски слегка подогретой свинины в салате и какое-то неизвестное вещество в рагу. Мясник занимал нас рассказами о парижской жизни, с которой он, по его словам, был хорошо знаком. Брат сидел на краю бильярдного стола, сильно качаясь и посасывая окурок сигары. В разгаре этих развлечений раздался звук барабанов, и хриплый голос начал говорить речь. Пришел содержатель марионеток, объявивший, что вечером будет его представление.

Он расположил свой барак на другой стороне лужка девушек, под одним из тех открытых навесов, которые так часто во Франции защищают рынки. Когда мы подошли к навесу, содержатель театра и его жена пытались привести слушателей в порядок.

Происходил нелепый спор. Комедианты поставили несколько скамеек, и все, сидевшие на них, должны были платить по два су за удобство; скамьи были совершенно полны, пока ничего не происходило. Но едва жена хозяина кукол появилась, чтобы собрать деньги, и раздавались первые удары ее тамбурина, как все зрители вскакивали с места и останавливались кругом, заложив руки в карманы. Такое поведение, конечно, вывело бы из себя и ангела. Содержатель марионеток кричал со сцены; он был во всей Франции, и нигде, нигде, даже близ границ Германии, не встречал такого ужасного поведения, таких воров, мошенников и негодяев! Время от времени выходила и его жена и прибавляла к тираде мужа несколько едких замечаний. В этом случае я, как и повсюду в других местах, видел, до чего женский мозг обилен материалом для оскорблений. Зрители хохотали, слыша воззвание комедианта, но под градом язвительных выходок его жены они возмущались и громко протестовали. Она затрагивали их самые болезненные струны. Она держала в своих руках честь своей деревни. Из толпы раздавались сердитые голоса, но она бросала сильные возражения. Две старушки, бывшие подле меня и заплатившие за места, страшно раскраснелись и громко говорили между собою о нахальстве фигляров. Едва жена содержателя марионеток услышала их рассуждения, как бросилась к ним с налета. Если medames уговорят своих соседей действовать честно, фигляры будут с ними вежливы, уверяла она; medames, вероятно, кушали сегодня суп и, быть может, выпили по стакану вина? Фиглярам тоже хотелось бы супу и им неприятно, что у них на глазах крадут их маленький заработок. Однажды дело дошло до стычки между содержателем театра и мальчишками; содержатель марионеток сейчас же полетел на землю так поспешно, точно был одной из его кукол; это вызвало взрыв хохота.

Все происходившее очень удивило меня, потому что я отлично знаю французских, более или менее аристократических бродяг, и всегда видел, как их любят. Каждый бродячий артист должен быть дорог здравому человеку, хотя бы как живой протест против душных контор и меркантильности; иногда они напоминают нам, что жизнь может быть и не тем, во что мы по большей части превращаем ее. Даже когда немецкая труппа рано утром уходит из города, отправляясь странствовать по селам среди лесов и лугов, она оставляет в воображении романический аромат. Нет ни одного человека, не достигшего тридцати лет, настолько холодного, чтобы его сердце не дрогнуло в груди при виде цыганского лагеря. Мы не все ремесленники или, по крайней мере, не вполне. В человечестве до сих пор еще есть жизнь, и молодежь находит, время от времени, возможность вставить слово презрения к богатству, иногда бросает хорошее положение, чтобы уйти бродить с сумкой за плечами.

Англичанину всегда легко разговориться с французским гимнастом, потому что Англия естественная страна гимнастов. Всякий малый, затянутый в трико и осыпанный блестками, конечно, знает слова два по-английски, так как, наверно, он пил английские aff-n-aif [3] и, может быть, давал свои представления в английских кафешантанах. По профессии он мой соотечественник. Как бельгийский спортсмен, он сейчас же воображает, что я сам должен быть атлетом.

Но гимнаст не мой любимец — в веществе, из которого он создан, слишком мало артистического. По большей части его душа узка и прикреплена к земле, потому что его профессия не затрагивает ее и не приучает его к высоким идеям. Если же человек хотя бы настолько принадлежит к числу актеров, что может кое-как сыграть маленький фарс, новый поток идей делает его свободным человеком; ему есть о чем подумать, кроме денежного ящика. У него своеобразная гордость и, что еще гораздо важнее, перед ним есть цель, которой он никогда не достигнет вполне. Он отправится в паломничество, которое продлится всю его жизнь; в этом паломничестве нет конца, так как это совершенно недостижимо. Артист старается ежедневно понемногу совершенствоваться в своем искусстве или, даже бросив эту попытку, вечно помнить, что когда-то у него был высокий идеал, что когда-то он любил звезду. «Лучше любить и погибнуть». Хотя бы луна не отвечала Эндимиону и хотя бы Эндимиону пришлось спуститься к свинопасу и откормленным свиньям, неужели вы думаете, что он до конца дней не двигался бы с большей грацией и не лелеял бы конца более высоких мыслей, нежели остальные люди? Олухи, которых он встречает в церкви, не думают ни о чем более высоком, нежели свиные рыла, в сердце же Эндимиона есть воспоминание, которое, как волшебное зелье, сохраняет его свежим и гордым.

На всякого человека, хотя бы слегка причастного к искусству, ложится прекрасный отпечаток. Я помню, как однажды обедал в гостинице «Замок „Лондон“. Большинство общества, несомненно, принадлежало к классу торговцев, некоторые к классу крестьян, но между ними был один молодой человек в блузе, лицо которого поразительным образом выдавалось из числа остальных. Оно казалось законченнее; из него смотрело больше души; на нем лежало живое, яркое выражение, глаза молодого человека смотрели наблюдательным взглядом. Мой товарищ и я долго раздумывали, кем бы он мог быть. В „Замке „Лондон“ была ярмарка, и когда мы отправились к балаганам, то получили ответ на наш вопрос, так как увидели, что наш молодой человек усердно играл на скрипке танцы для крестьян. Он был странствующим скрипачом.

Однажды в ту гостиницу, в которой я жил, в департаменте Сены и Марны, пришла странствующая труппа. Ее составляли: отец, мать, две дочери, загорелые краснощекие девушки, которые пели и играли на сцене, не зная ни того, ни другого искусства, и смуглый молодой человек, походивший на наставника, возмутившийся маляр, который недурно пел и играл. Душой труппы была мать, если только душой может быть такое собрание несообразностей и невежества; ее муж не находил слов, чтобы выразить свое восхищение ее комическим талантом.

— Вам бы следовало посмотреть, как моя старушка играет, — сказал он и покачал головой с раздувшимся от пива лицом.

Вечером они играли на дворе при свете пылающих ламп; это было жалкое представление, холодно принятое деревенскими зрителями. На следующий вечер, едва зажгли лампы, полил сильный дождь и актерам пришлось наскоро собирать свой багаж и бежать в сарай, где они жили. Они измокли, озябли, остались без ужина. На следующее утро мой дорогой друг, так же любивший бродячих артистов, как и я, собрал для них маленькую сумму и послал ее им через меня, чтобы несколько смягчить их огорчение. Я передал отцу деньги; он от души поблагодарил меня, и мы вместе с ним выпили по чашке чаю в кухне, говоря о дорогах, о зрителях и о тяжелых временах.

Когда я уходил, мой комедиант поднялся со шляпой в руке.

— Я боюсь, — сказал он, — что monsieur сочтет меня попрошайкой, но у меня есть к нему еще одна просьба. — В эту минуту я возненавидел его. — Мы опять играем сегодня вечером, — продолжал актер. — Конечно, я откажусь от денег monsieur и его друзей, которые уже были так щедры. Но сегодняшняя наша программа действительно хороша, и я надеюсь, что monsieur почтит нас своим присутствием. — И, пожав плечами, он прибавил с улыбкой: — Monsieur понимает тщеславие артиста.

Скажите на милость, тщеславие артиста! Такого рода вещи мирят меня с жизнью: оборванный, жалкий, невежественный бродяга с манерами джентльмена, и тщеславие артиста, которое поддерживает самоуважение!

Но больше всего мне по сердцу господин Воверсен. Я в первый раз видел его два года тому назад и надеюсь, что опять часто буду встречать его. Вот его первая программа, которую я нашел у себя на столе за завтраком и храню с тех пор как реликвию светлых дней:

Mesdames et Messieurs!

Mademoiselle Ferrario et m-r de Vauversin auront l'honneur de chanter ce soir les morceaux suivants:

Mademoiselle Ferrario chantera: — Mignon. — Oiseaux Lйgers. — France. — Des franзais dorment lа. — Le chвteau bleu. — Ou voulez vous aller?

M-r de Vauversin: — Madame Fontaine et m-r Robinet.- — Les plongeurs а cheval. — Le mari mйcontent. — Tais-toi, gamin. — Mon voisin l'original. — Heureux comme pa. — Comme on est trompe *.

{* Милостивые государыни и государи! Мадемуазель Ферарио и господин де Воверсен будут иметь честь сегодня вечером исполнить следующие номера:

Мадемуазель Ферарио пропоет: — Миньона. — Прошу вас птички об одном. — Франция. — Французы, спящие там. — Синий замок. — Куда хотите вы идти?

Господин де Воверсен исполнит: — Госпожа Фонтен (водоем) и господин Робине (кран). — Пловцы на лошади. — Недовольный муж. — Молчи, мальчишка. — Мой сосед-чудак. — Счастливый таким образом. — Как бывают обмануты.}

Они устроили подмостки в одном конце столовой. И какой вид был у господина де Воверсена в то время, как он с папироской в зубах пощипывал гитару и следил за глазами мадемуазель Ферарио послушным взглядом собаки. Такие развлечения стоят на одной степени с томболой или покупкой лотерейных билетов; они прекрасное удовольствие со всем возбуждением игры и без надежды на выигрыш, вселяющий в вас стыд за вашу горячность. Ведь в этом случае для вас все проигрыш. Вы то и дело опускаете руку в карман; люди состязаются, кто больше истратит денег в пользу господина де Воверсена и мадемуазель Ферарио.

Господин де Воверсен — маленький человечек с большой черноволосой головой. Лицо его живо и приветливо; улыбка имела бы замечательную привлекательность, будь его зубы получше. Когда-то он был актером в Шателе, но, заболев нервным расстройством от жары и яркого света рампы, он покинул сцену. Во время этого кризиса мадемуазель Ферарио, или Рита из Альказара, согласилась разделить его скитания. „Я не мог забыть великодушие этой женщины“, — сказал он. Господин де Воверсен носит такие узкие панталоны, что все знающие его долго ломали голову, как он надевает и снимает их. Он немного пишет акварелью, сочиняет стихи; он самый терпеливый рыбак на свете и проводит долгие дни в глубине сада гостиницы, бесплодно забрасывая удочку в светлую реку.

Послушали бы вы, как он рассказывает о случаях из своей жизни за бутылкой вина. Он так хорошо, так охотно говорит, улыбаясь над собственными злоключениями, время от времени впадая в серьезность, как человек, слышащий прибой над пучиной, потому что, может быть, не далее как вчера, его сбор достиг только полутора франков на покрытие трех франков дорожных издержек и двух, ушедших на плату за комнату и еду. Мэр, человек с миллионным состоянием, сидел против сцены и все время аплодировал мадемуазель Ферарио, а между тем заплатил только три су. Местные власти так дурно смотрят на странствующих артистов. Увы, я хорошо знаю это, так как меня самого приняли однажды за бродячего актера и посадили в тюрьму в силу недоразумения. Однажды господин де Воверсен был у полицейского комиссара, чтобы попросить у него разрешения петь. Комиссар, куривший папиросу, вежливо снял шляпу. „Господин комиссар, — начал Воверсен, — я артист“. Шляпа комиссара отправилась на прежнее место. Товарищи Аполлона не удостаиваются вежливости. „Их унижают вот так“, — сказал господин де Воверсен, ударив по папироске.



Поделиться книгой:

На главную
Назад